Виновны в защите Родины, или Русский

Круглов Тимофей

Часть первая. В забытьи

 

 

Глава 1

До свиданья, друзья, до свиданья! Зацепившись полой за открытую дверь, Рвется с треском душа на прощанье. Что же с рваной душою мне делать теперь? До свиданья, друзья, до свиданья. Снова осень, и к югу все птицы летят, И затопят вот-вот батареи. Под одним одеялом любимые спят, А меня проводница согреет. Снова осень, и к югу все птицы летят. А на юге созрел налитой виноград, А над ним в черном небе не звезды висят Или трассеры, или увесистый «град». Так и лупят, заразы, неделю подряд! А на юге созрел налитой виноград. Мне в дорогу никто «Приезжай!» не сказал. Мне никто не сказал «Возвращайся!». Только водку и хлеб принесли на вокзал Да глаза отводили, а ты — улыбайся… Мне в дорогу никто «Приезжай!» не сказал. Ну и что? Я приехал, и вместе со мной Потянулись на север птицы. Таял снег. Все пропахло, как потом, весной. Как же мог я не возвратиться? Ну и что? Я приехал. Так что же со мной? Десять лет. Десять зим. Десять осеней, что ли? Десять весен. Мы спим. Я не вышел из роли. Просто вышел курить на крыльцо. Просто вечер ноябрьский и ветер в лицо. Просто звезды, как трассеры, в небе горят. Просто, может, не весь я вернулся назад?

Вернемся назад. Начнем сначала. Пробежимся по жизни пунктиром, как целеуказующей трассирующей очередью. «9_grammov» — позывной Иванова сегодня. Иронический никнэйм, учитывая абсолютное добродушие его хозяина. И в самом деле, «искренне Ваши 9 граммов» в качестве подписи в только что полученном мэйле или комменте мало кого оставят без растерянной улыбки. «Письмецо в конверте погоди, не рви! Не везет мне в смерти повезет в любви.»

1960. Валерий Алексеевич любил при случае рассказать, что родился он под «белым солнцем пустыни». Именно там, где происходило действие знаменитого советского боевика. И это на самом деле было так, хотя многие и не верили.

Кавалерийская застава — сто двадцать сабель, двенадцать собак. Иранская граница. Каракумы и Каспий. Пески обтекали море. Море обтекало пески. По солончакам — такырам гонял на мотоцикле в редкие свободные часы молодой начальник заставы. Но на старой фотографии, подаренной сыном отцу на День пограничника сорок лет спустя, увеличенной и отретушированной в «фотошопе», старший лейтенант Иванов красовался на вороном коне по кличке Огнемет.

Все было как в кино. И осетровая рыба в заливчиках, оставленных на берегу частыми на мелком Каспии штормами. И черная икра в бочонках. И сушеный картофель. И главное — вода.

Вода, которую собирали в дождевые цистерны зимой. Вода с комками верблюжьей шерсти, которую покупали на сопредельной стороне, у иранцев. Вода из грязного пруда в ближайшем туркменском селении, мутная, с ишачьим пометом и песком. Вода из опреснителя — по ведру в неделю на человека.

Песок, в котором можно было печь яйца или гнать брагу прямо во фляжках, набивая их виноградом. Скорпионы, тарантулы — всякая нечисть, которую надо было вытряхивать из сапог, прежде чем надеть их, даже поднимаясь «в ружье». Железные сборные домики офицерского состава, в которых днем, от жары, можно было передвигаться только ползком.

Мать, потянувшись на кухне за тазиком, закричала, увидев в нем пригревшуюся кобру.

На крик прибежал дежурный по заставе — молоденький сержант и с перепугу высадил в гадину пол-обоймы из «стечкина». Чтобы купить новый тазик вместо продырявленного сержантом, нужно было по пескам проехать километров двести. Кизыл-Атрек, Кизыл-Арват, Кара-Кала, Фирюза, Чатлы, Сырдарья, Амударья, Копет-Даг. Музыкой первых воспоминаний отзывались эти слова, прозвучав вдруг за праздничным столом, когда родители с друзьями начинали вспоминать службу.

Сорок с лишком лет спустя, получив наконец в посольстве России в Латвии дубликат утерянного свидетельства о рождении, высланный из Ашхабада после пяти лет непрерывных запросов, Валерий Алексеевич уже знал, что Кизыл-Атрек перенесли на другое место, что, конечно, не осталось там ни комендатуры, ни русских вообще. А в присланной российским консулом в Туркменистане книжечке-дубликате на первой странице красовались цветной Туркменбаши с огромной сияющей «гайкой» на пальце и томик «Рухнамы». Вспомнившиеся туркменские слова — «атасы», «миллети» — непривычно смотрелись, набранные латиницей, а не кириллицей. Но, так или иначе, без этой книжечки не получить российского гражданства, не прервать затянувшуюся на целую жизнь командировку русского человека на окраины бывшей империи. Бывшей? Жизнь уже научила не бросаться такими словами… Нет ничего «бывшего». Все «бывшее» остается с тобой. Как сказали китайцы еще тысячу лет назад: «Сделанное не может стать несделанным».

Повзрослев, Валерий Алексеевич не любил экзотических афоризмов. Но этот — запомнился. Как и тот, куда более известный — про жизнь в эпоху перемен. Цой, кстати, хотел перемен. «Требуют наши сердца!» Вот и погиб в Латвии. Той самой, которая стала полигоном перемен… Цоя Валерий Алексеевич тоже не любил. «Но если есть в кармане пачка сигарет…» — единственная строчка, которую он признавал. А вот в детстве-юности, прошедших уже в Прибалтике, любил читать про перемены. «Хождение по мукам», например. Или «Белую гвардию». Или «Повесть о жизни». И, зачитавшись до рассвета, когда розовые чайки, подкрашенные первым солнцем, начинали кричать за окном, плавно планируя на мусорники во дворе, вздыхал, отложив книгу. «На нашу долю ничего не осталось. Ни войн, ни революций. Ни Золотого века русской литературы, ни Серебряного века поэзии. Когда из никого становились всем, а из всего — ничем. Когда любовь была нежна, а смерть прекрасна».

Довздыхался юноша бледный. Впрочем, если уж правду говорить, то не бледный, а скорее даже рыжий. Весь в веснушках тогда, русые волосы хохолком на стриженом затылке. И «повесть о жизни» еще только начиналась — продолжалась белыми летними ночами на островах Балтийского моря после белого солнца пустыни. И впереди еще были и хождение, и гвардия. И любовь, и муки. А пока… пока он еще только-только родился.

На этой границе никогда не было спокойно. Американцы, еще в начале 50-х усилившие свое влияние на Иран, хозяйничали в нем как хотели. Помимо непосредственной охраны государственной границы и постоянного наблюдения за сопредельной территорией, застава обеспечивала встречу наших агентов, готовила коридоры и отправляла разведчиков в Иран через свой участок. Случались и задержания нарушителей, и прямые огневые контакты. Забот у старшего Иванова — тогда еще молодого начальника заставы хватало.

Главная боль у любого командира — личный состав. Простые русские парни, попавшие в пустыню. Хорошо, если с самого начала службы. Тогда они втягивались, другой жизни в войсках не представляли и благополучно возвращались домой. Но однажды на заставу прислали нескольких солдат второго и третьего года службы, переведенных из Прибалтики. Почти все они сломались, посчитав, что попали в ад.

Застава, на которой родился младший Иванов, была расположена на берегу Каспийского моря; с тыла шла гряда барханов сыпучего песка. В таких песках закапывали легендарного Саида, по таким же барханам брел с чайником на ремне красноармеец Сухов. «Я мзду не беру, мне за державу обидно!» — говорил басмачам Верещагин. И пел про девять граммов в сердце. Конечно, маленький мальчик не помнил толком ничего о первых годах своей жизни. Вспоминал по рассказам отца, представлял по знаменитому фильму, снятому гораздо позже. Но белое солнце пустыни все же опалило мальчика, оставив в жизни Иванова свой след.

На другой заставе, тоже кавалерийской, граница с Ираном проходила по середине речки Атрек, пересыхавшей в летнее время. Следующая застава находилась в горах — отрогах Копет-Дага. Там была пресная вода — из расщелины камней бил родник! Снизу, из долины, привозили арбузы и виноград. Вокруг росли гранатовые деревья и инжир.

На этой заставе был свой любимец — архар Яшка. Когда Яшка подрос и из ласкового козленка превратился в настоящего горного козла с огромными закрученными рогами, он стал бросаться на всех, кто не носил форму. Доставалось, конечно, и женщинам, и детям. Тогда Яшку поменяли туркменам на радиоприемник. Но архар убежал обратно на заставу, забрался в баню, объелся мыла и бесславно сдох. Это было последнее из того немногого, что помнил маленький мальчик о Туркмении. Был у него еще старший брат — Юра, были у них, конечно, тюбетейки и расшитые мамой белые рубашечки. Так они и застыли на снимке — с мамой, с братом и архаром Яшкой — на фоне изрезанной трещинами скалы. Отец увлекался фотографией.

Капитану Иванову повезло. После девяти туркменских лет (да еще ведь год за два тогда считали) его откомандировали в Москву, в Высшую школу КГБ, на командные курсы. Там же, в Москве, с ним была и жена — Нина. А мальчики на время остались у бабушки — на Урале.

В Москве Нину Алексеевну послали на ВТЭК и обнаружили у нее противопоказания к жаркому климату. Иначе трубить бы Ивановым в Средней Азии до конца жизни. А так повезло. После окончания курсов капитана перевели в Северо-Западный округ. В Ленинград он прибыл с женой и двумя сыновьями. Чтобы не жить с семьей в гостинице на чемоданах, офицер согласился на первую же вакантную должность начальника заставы — на острове Вильсанди, в Эстонии. Впервые за девять лет он увидел снег. Песчаные барханы, потрескавшиеся солончаки. колючки, превращающиеся миражами в деревья на берегу озера; шакалы, дикобразы, вараны, каракурты, фаланги, скорпионы, змеи, жара, жара, жара. Все это осталось в прошлом. Маленький островок в Балтийском море; лес, грибы, ягоды, одинокие эстонские хутора — казались первое время все тем же миражом. Не верилось, что служба может быть и такой.

Именно с этой заставы Иванов-младший и помнил себя отчетливо, здесь, в четыре годика, мир стал для него раскручиваться по нити времени. Нить эта, однако, тянулась издалека. Был у отца дядя — Дмитрий Иванов. В 40-м году его призвали в армию, в пограничные войска. В первые же дни войны он погиб, защищая маленький остров в Балтийском море. Теперь начальником заставы на этом острове стал отец Иванова.

Когда началась перестройка и на всех вылился грязный ушат разоблачений советского прошлого, двадцатипятилетний Иванов с пристрастием допросил родителей о сталинских временах. Оказалось, никто из большой семьи не пострадал от репрессий, не умер от голода, не был объявлен кулаком и даже не был скрытым диссидентом. Это показалось довольно странным — ведь если верить внезапно «вспомнившим все» историкам и публицистам, каждый второй советский человек должен был пострадать от страшного режима. Тогда отец коротко рассказал сыну о своем детстве. Скупой рассказ этот Валерий Алексеевич помнил почти дословно.

Пермская область, Верещагинский район. Там, в захолустье, среди холмов, стояла деревенька Комино. В деревне было всего шесть дворов. На высоком берегу извилистой речки Тык стоял дом Ивановых. Вернее, две избы, соединенные между собой сенями под общей крышей. За лужайкой были новые амбары, погреб и большой высокий новый дом, только что построенный, вкусно пахнущий смолой и тесом. На берегу речки росли черемуха да рябина, а между ними стояла баня. Вся усадьба в пятьдесят соток была огорожена забором из жердей. У Ивановых было шестеро детей, кроме того, одного родственника, оставшегося без родителей, взяли на воспитание. Жил в семье и тот самый дядя Митя, что стал потом пограничником и погиб на Балтике.

Дедушка Валерия Алексеевича работал счетоводом-бухгалтером в колхозе, бабушка на разных работах в поле, прадед на ферме. Дома хозяйством занималась прабабушка — Дарья Михайловна. До замужества она жила в прислугах у местного батюшки, в семье об этом часто вспоминали почему-то. В 1938 году была сильная засуха. На полях зерновые выгорели. Люди голодали. Детям выдавали по норме черный хлеб, испеченный наполовину со жмыхом или отрубями. Но семья Ивановых не бедствовала. Дома всегда были свежее молоко, овощи, иногда и мясо. В хозяйстве держали корову, овец, поросенка. В 39-м и 40-м годах был большой урожай, и амбар полностью засыпали зерном. Но в войну прадед все зерно сдал в колхоз для посева.

Дед Валерия Алексеевича по матери был артиллеристом, дошел до Берлина. Правда, пока жив был, так и не рассказал ничего внуку. Не любил вспоминать войну, хотя и надевал боевые ордена по праздникам. А вот дед со стороны отца все военные годы отслужил на Дальнем Востоке и воевать начал только в 45-м, уже с японцами. Но умер рано, так что рассказов тоже не осталось.

Отец закончил к концу войны семь классов. Тогда и познакомился он на танцах в сельском клубе с будущей женой. Но, конечно, поженились они не сразу. Отец поступил на фельдшерско-акушерские курсы. Уже в 18 лет он заведовал медпунктом в староверском селе Андронятское. Тяжело было лечить тех, для кого обращение к медицинской помощи считается делом грешным, но Алексей Иванович справился. Через два года пришло время идти в армию. Военком предложил поступать в Алма-Атинское пограничное командное кавалерийское училище. А через 4 года свежеиспеченный лейтенант Иванов вернулся на родину, женился и увез молодую жену в Туркмению — на заставу.

Валерий Алексеевич несколько лет просил отца хотя бы набросать свою автобиографию, хотя бы записать, как родню звали. Ведь и у мамы было шестеро детей в семье. А значит, одних дядь и теть у Иванова целый десяток. А двоюродных братьев и сестер — точно уже и не сосчитать. Он и видел-то только некоторых. Раза два в детстве был в деревне у бабушек. Да в Перми, где в основном вся родня осела потом. Ну, приезжали, конечно, иногда родственники в Эстонию, потом в Ригу. Да только трудно поддерживать родственные связи, всю жизнь колеся по окраинам огромной страны. Отец сначала отмахивался от настойчивых расспросов младшего сына, но потом, уже на пенсии, подолгу рисовал родословное древо крестьянской семьи, вспоминал, кто жив, у кого сколько детей осталось.

Когда наступили переломные и голодные 90-е годы, миллионы русских, оказавшихся в одночасье за пределами собственной страны, ставших иностранцами, не сходя с собственного дивана, не раз вспоминали это обстоятельство — родня осталась в России.

Опереться было не на кого, выживать сообща, как выживали россияне, вмиг обрубившие от себя вместе с латышами и туркменами тридцать миллионов русских, оставшихся за пределами РФ, — не получалось. А ведь если попробовать подсчитать, то на тридцать миллионов, рассеянных по постсоветскому пространству русских людей, наверняка у каждого второго россиянина приходится по близкому родственнику. Значит, кинул не только Ельцин, кинули равнодушно не просто русских — соотечественников, но и буквально братьев и сестер по крови почти все «россияне».

Я, конечно, хотел было сказать Валерию Алексеевичу, что никто нас не спрашивал. Но почему-то не стал. Выслушал молча и принял к сведению. Привыкнув к постоянным утверждениям журналистов и политиков о том, что «Россия — многонациональная и многоконфессиональная страна», я как-то заново удивился сухим цифрам, которые любил приводить Иванов. О том, что русских в России оказывается не половина, как я привык считать, а восемьдесят с лишком процентов. О том, что самое большое национальное меньшинство в России — татары, составляют всего лишь около четырех процентов всего населения страны. «А. э. мэ..», — блеял я, но возразить было нечего.

Узнав о том, что в Латвии (ныне считающейся государством латышей) русских на момент получения республикой независимости была ровно половина, я стал теряться, не зная, что сказать в ответ на гневные филиппики нового знакомца о «россиянстве» и «многонациональности», об отсутствии в Российской конституции даже намека на руссский народ как государствообразующий. Что уж тут говорить о брошенной родне, ведь и на самом деле даже у меня несколько родственников после войны были отправлены государством поднимать и развивать народное хозяйство — кто в Прибалтику, а кто в Среднюю Азию. Правда, связи с этой родней оказались потерянными давно, а вспоминать о всяких «троюродных» в перестройку и вовсе было некогда. Все менялось, мчалось кувырком, пьянило переменами даже меня, уже и в те годы человека пожилого.

Творческим людям, к коим я себя скромно причисляю, свойственно было концентрироваться на двух лишь вещах — мировой политике и культуре, и себе лично.

Честно говоря, оставшись не у дел, с трудом дотягивая до оказавшейся вдруг мизерной пенсии, я быстро вспомнил про брата, осевшего «на земле», под Питером. С его помощью купил домишко, сын помог потом найти непыльный заработок чуть в стороне от привычной профессии, родственники жены внезапно разбогатели и тоже помогли выкарабкаться в самые трудные годы. А теперь и вовсе все наладилось. Думал уже, что никогда не возьмусь за раздолбанную «Ромашку», заброшенную на чердак. Впрочем, сын уже год как научил меня пользоваться компьютером и подключил к Интернету. Да вот скучно стало, а тут Ивановы поселились рядом. Знакомых у них в Вырице, конечно, не было — так мы втянулись в общение. Часто спорили поначалу, ругались в меру, как люди интеллигентные. Потом Иванов поостыл, вжился в Россию, устроился на службу, не вылезал из Питера и Москвы. Но как-то вдруг, разом свернул все проекты, купил себе с Катериной Sky link, чтобы не остаться без Интернета в нашем дачном поселке, нашел занятие, чтобы удаленно, по Сети, зарабатывать скромную копеечку, — и наши разговоры с ним возобновились.

Мало-помалу я стал вникать в его с Катей мир, оказавшийся на самом деле вовсе не таким чужим. А потом и сам до пишущей машинки добрался, с целью разобраться не столько в соседях, сколько в себе и в России, опять несущейся вскачь и никому не дающей ответа на классический вопрос: «Куда несешься ты?».

Вырица наша, конечно, не Баден-Баден, хоть и считалась всегда поселком курортным. Зимой у нас тишина, сугробы да елки в снегу. Летом-то, конечно, население в десять раз увеличивается за счет дачников — переваливает за сто тысяч. А вообще-то — деревня деревней… Отринув Ригу и Петербург, удалившись к нам в Вырицу — «растить капусту», Иванов любил вспоминать свои «крестьянские» корни. Правда, ни одной грядки не завел на своем большом участке — вырастил только аккуратный газон, который и косил летом каждую неделю с ворчливым удовольствием.

Когда начинали только, в перестройку еще, ругать советскую власть, Валерий Алексеевич, далеко уже не крестьянский сын, всегда говорил оппонентам, как-то внезапно увлекшимся воспеванием дореволюционной России, с упоением и слезой вспоминавшим «поручиков голицыных»: «А кем ты был бы, если бы не советская власть? Пахал бы себе тощую землю в своей деревне. Или ты из бар происходишь? Так их на всю Россию было три-четыре процента, не более. На всех на вас мужиков с деревеньками не хватит!».

То, что советская власть была антирусской, — это правда. То, что за счет русского народа советская империя строилась, — это тоже правда. Но даже это не повод для предательства своей страны и Родины. Так думал комсомолец Иванов. Сказать по правде, постаревший сегодня и узнавший многое Иванов нынешний — крестившийся, переваливший давно за сорок — думает так же. Соблазн, однако, многих увлек за собой. Да только выиграли единицы. Поэтому сколько бы лет ни прошло, а не будет большинство народа относиться к Советскому Союзу с презрением и ненавистью. А будет считать распад державы «геополитической катастрофой» со всеми вытекающими отсюда последствиями. Что вовсе не помешает жить дальше, богатеть, в церковь ходить и Богу молиться. И нет здесь никакого противоречия.

А кто Советский Союз ненавидел, тот и нынешнюю Россию ненавидит по-прежнему. Да и царская Россия ему тоже нехороша. Самые ярые антикоммунисты — «либералы», они же и самые ярые враги Православия сегодня… Российской империи вчера, и ненавистники русских — всегда. Так о чем спор? Разве что о том, как же это все произошло-то? Как стало возможно? Откуда ноги растут?

С преемственностью как быть? Или же быть преемственности гордости и боли за Российскую империю, за СССР и за нынешнюю Россию, потому как — РОДИНА. Или же быть преемственности идее уничтожения царской России, Советского Союза и нынешней Российской Федерации. Последовательного уничтожения. «До основанья». А затем? А затем русских не будет. Тут и сказочке конец. Вот он снова — вопрос власти и ее легитимности. Власть, она ведь без населения все равно не власть. Без народа. И плевать на «демократические выборы» — поскольку без электората власть вполне может обойтись. И без выборов тоже. А вот без народа, нет Не над кем властвовать будет.

— Нет, Тимофей Иванович! — твердил мне сосед упорно. — Родина — это не трудовая книжка, здесь «перерыва в стаже» быть не может. И с этим вопросом власти придется разбираться, если она хочет властью остаться, конечно.

 

Глава 2

1965. Крохотный островок Вильсанди в жизни Ивановых сменила застава на Ирбенском направлении (пролив между эстонским островом Сааремаа и латвийским мысом Колка). Полуостров Сырве вытянут в сторону Латвии. На его оконечности — мыс Сяэре, длинный и узкий, как высунутый язык. Когда отец впервые взял младшего сына с собой на маяк, стоящий почти на самой кромке мыса, и показал ему сверху, с огромной высоты, латвийский берег, просматривающийся через пролив в ясную погоду даже невооруженным глазом, Валера, конечно, не знал, что ему показали судьбу.

Подниматься по железной винтовой лестнице на такую высоту было страшно, хотя часть пути наверх его и несли на руках — взрослому-то без одышки не подняться. А наверху, на маленькой площадке вокруг сердца маяка — огромной лампы с отражателями — порывами задувал просоленный ветер и кричали рассерженно чайки. Дома внизу — всего два казались малюсенькими, а прожекторный пост рядом со старым дотом и вовсе игрушечным.

Мыс слизывал своим острым языком волны и терялся в зеленоватой синеве моря. Слева от него вода была темная, с белыми барашками пены — с этой стороны сразу шли большие глубины. А справа, на мелководье, вода искрилась солнцем, просвечивала каждым камнем на чистом галечном дне и была изумрудной.

Впереди, сразу за кончиком песчаного мыса, плавала в воде капля маленького островка, на котором не росло ни одного деревца, зато была тьма дикой клубники — самой сладкой на свете ягоды. А позади мыс, окаймленный зарослями густого, высокого можжевельника, раздавался вширь. Там прятались круглые бетонные основания старинной Церельской батареи, бившей немецкий флот еще в Первую мировую. Вслед за можжевельником, чем дальше от моря, тем выше, поднимался лес. Перед ним в небо втыкались антенны поста технического наблюдения, а еще дальше, рядом с укрывшейся в лесу заставой, — пограничная вышка. Глубоко в лесу скрывался и командный пункт знаменитой 315-й батареи капитана Стебе-ля, до осени 41-го не дававшей фашистским транспортам пройти в уже захваченные немцами Ригу и Таллин. По берегам, вдоль прибоя, тянулась контрольно-следовая полоса, переходить которую разрешалось мальчику только в одном, строго определенном месте. А если снова обойти сверкающий отражатель маяка, стараясь не смотреть под ноги — в головокружительный провал железной площадки, подвешенной над бездной, — то далеко в море, на горизонте, можно было увидеть силуэт сторожевика морских частей погранвойск.

Это был дом. «Лапсепыльв», как говорят эстонцы, — «поле детства». В этом поле можно было гулять везде — пятилетнему Валере все позволялось на участке заставы, потому что каждый шаг его был виден часовому на вышке и нарядам — дозорам, секретам, охранявшим этот кусочек морской границы со Швецией. На прожекторном посту пограничники катали мальчишку на сиденье оператора прожектора, как на карусели, по кругу, и море со всех сторон сливалось в одну сплошную зеленую полосу с можжевельником на берегу.

Забрасывая невод, солдаты брали ребенка с собой в лодку, а потом разрешали перебирать трепещущую рыбу в тяжелой мокрой сети и различать ее учили тоже. Неплановые щенки от овчарок становились тягачами для санок, а когда наскучивало выстраивать в домики домино в Ленинской комнате заставы, дежурный давал разбирать-собирать автомат, который Валера и поднимал-то еще с трудом.

Летом приезжал на каникулы старший брат — Юра, учившийся в окружной школе-интернате для детей пограничников в Ломоносове, под Ленинградом. Мальчишки купались в море, играли в старых дотах Отечественной и Первой мировой, находили, случалось, и оружие, оставшееся с войны. Однажды часовой буквально за ноги выдернул из земли мальчишек, прятавших под стоящим на бетонных столбах фундамента зданием заставы неразорвавшиеся противотанковые гранаты — как раз под канцелярией, где сидел отец. Война в этих местах прокатывалась через острова не однажды и была страшной. Вот и дядя Митя погиб где-то здесь еще в 41-м.

Аэродром в Когула, сейчас заброшенный, был знаменит тем, что оттуда в самом начале войны производились летчиками полковника Преображенского первые налеты наших бомбардировщиков на Берлин. Эстония и Латвия уже были захвачены фашистами, а Моонзундский архипелаг все еще не сдавался. Дальнобойные морские батареи, построенные по проектам генерала Карбышева, громили транспорты противника, а потом взрывали себя; командные пункты — бетонированные крепости — затапливали. И как немцы ни пытались их осушить, привести в порядок, чтобы наладить оборону островов уже от наступающих русских, так у них ничего и не получилось.

Остров Сааремаа — Островная земля, когда-то носил немецкое имя Эзель. А еще раньше славяне называли остров — Сырой. Остров великанов, так называли его сами эстонцы. Местные парни действительно бывают под два метра ростом — блондины с голубыми глазами. Не похожи на нынешних эстонцев на большой земле совершенно. Да и всегда настоящей Эстонией считалась именно Островная земля. Вот и последних лесных братьев оттуда выковыряли лишь к концу 50-х. А одного фрица, прятавшегося на эстонском хуторе с войны, нашли и вовсе в 69-м. И просто отпустили домой, полусумасшедшего от непрерывного страха, длившегося десятилетиями.

Рядом с заставой стоял дивизион ракетчиков ПВО. Уходящие в землю бетонные своды с ракетами внутри поражали детское воображение. Ракеты были как рыбы, такие же сверкающие и хищные, несмотря на плавные обводы. В клуб к ракетчикам ходили смотреть кино. Долго, казалось, шли по деревянным мосткам через болото, в котором водились медянки — ящерицы без ножек, хоть и не змеи, и не ядовитые, но кусались они все равно очень больно. Там же, в клубе, на Новый год Дед Мороз вручал подарки детям. Там же жили друзья — Олежка Иншаков, Наташка Ниже-городова, Светка Даркова. Все они потом вместе пошли в первый класс. Но до школы пока далеко еще было. И можно было позволить себе жить привольно на заставе.

Собирать щавель для зеленых щей сразу за забором — по брустверам окопов и блиндажей заставской линии обороны. Бежать на кудахтанье в курятник и подбирать свежие яйца, опасаясь петуха, норовящего больно клюнуть худые голые коленки. Или собирать утиные яйца на берегу моря. Пытаться подстрелить зайца из самодельного можжевелового лука. Смотреть, как отец возвращается домой со связкой уток или страшно шевелящимся мешком с угрями.

Мама вешала извивающегося угря на проволоку за дверную ручку и потом, надрезав у головы, плоскогубцами снимала с него чулком кожу. А нарезанные куски угря еще долго самостоятельно прыгали на сковородке. Вяленые сиги, подвешенные прямо за окном, чай на веранде через «соломинку» стрелки зеленого лука, сорванного тут же на грядке. Пистолет у отца под подушкой, который так никогда и не удавалось вытащить тайком.

Жизнь была насыщена природой, но не имела никакого сходства с деревенской, как у бабушек, на Урале. Ни пастбищ с коровами, ни деревенской грязи, ни сельского быта. Только природа и оружие. Море, лес, тишина и отец, отдающий очередному наряду приказ: «Приступить к охране государственной границы Союза Советских Социалистических Республик!».

Алексей Иванович брал с собой сынишку на расположенную рядом, в Мынту, базу торпедных катеров. Иногда выходили в море — на страшной скорости, в облаке брызг проносились вдоль острова. Чтобы не укачивало, офицеры щедро закармливали мальчонку шоколадом из морских пайков, открывали сгущенку, паштет, сыр в маленьких баночках. А во время крупных учений к берегу на участке заставы подходили большие десантные корабли, открывали створки огромных ртов, и из черного чрева тяжело сползала в волну бронетехника морской пехоты. Над островом проносились с ревом штурмовики, исчезая над морем. И тогда уже не казалась застава такой одинокой, оторванной от всего мира. И понятным становилось слово «продержаться». Огромная страна была рядом — чуткая, неделимая, своя, родная. И то, что ты находишься на самом ее краешке, только подчеркивало ее огромность и незыблемую надежность. Казалось бы, какое дело дошколенку до таких понятий, как «Родина», «страна», «свои и чужие»? Но ведь надо было как-то объяснить сыну, что такое граница, что такое застава, чем занимаются все эти взрослые люди вокруг? И потому эти — абстрактные для большинства детей — понятия становились для Валеры и его немногих на границе сверстников самыми первыми и яркими, определяющими всю картину мира.

Первые книжки — собрание сочинений Гайдара, по которому мама уже в четыре года научила читать. Круглый стол в гостиной, который накрывался одеялом, чтобы получился домик, вокруг которого можно было маршировать, сочиняя песенки и исполняя их на ходу. Огромные елочные шары, подаренные Дедом Морозом в клубе ракетчиков. Мальчишки (брата привезли на зимние каникулы) соревновались — чей шар крепче и бросали их на пол все с большей и большей высоты, пока оба шара не разбились.

Отец круглые сутки пропадал на границе, мать изредка выбиралась в город на целый день, и тогда дежурный по заставе вел мальчика в столовую обедать и обязательно наливал «генеральского» компота, на две трети стакана состоящего из сухофруктов. Уже появился в семье первый телевизор — «Сигнал». Принималась только одна — эстонская программа, и первой запомнившейся передачей, из-за мультипликационной заставки, была «Актуальная камера» — новости на эстонском языке.

Однажды на заставу приехал начальник штаба погранотряда. Он привез отцу новые погоны. А утром следующего дня, когда отец вышел на построение, дежурный сержант по привычке начал доклад: «Товарищ капитан…» Строй не выдержал и, улыбаясь, хором поправил: «Майор!» Вместе с новыми погонами пришла новая должность. Алексея Ивановича перевели в штаб отряда. Надо было переезжать в Кингисепп. Город этот, тогда еще носивший имя эстонского революционера и чекиста, когда-то был столицей Эзель-Викского епископства — одного из государств, входивших в Ливонский орден, и назывался по-немецки Аренсбург. Свидетелем той эпохи остался древний рыцарский замок, нерушимо стоящий на берегу моря с XIV века. Эстонцы сейчас называют город — Курессааре. Журавлиный остров, значит. Красиво, конечно. Но славянское имя острова — Сырой — все равно было в самом начале истории этой земли.

Населения в районном центре пятнадцать тысяч человек. И штатских русских здесь не увидишь, в отличие от Таллина или Нарвы. Штаб погра-нотряда с гарнизоном да ракетный полк ПВО. Вот и все русские. Погран-зона к тому же. Но зато живая природа не покидала маленького городка. Огромный парк вокруг крепостных валов замка был полон ручных белок. «Микки, микки, микки», — звали их по-эстонски, и тогда они доверчиво спускались с дерева и брали орешки прямо с ладони или даже сами прыгали на людей и проворно карабкались по одежде, обыскивая, обнюхивая карманы в поисках лакомства. Среди детей ходила легенда, что, когда одного жителя поймали за ловлей белок, его выслали с острова.

Замок был центром мальчишеской жизни! Шесть веков уже стоит он, ни разу не поддавшийся приступу врага, хмуро поглядывая на море узкими бойницами, поблескивая под редкими лучами солнца витражами в стрельчатых окнах. Толщина стен, особенно на первых этажах, несколько метров. В каждом окне поэтому — глубокая ниша, в которой можно сидеть часами, забравшись в оконный проем с ногами, — читать Шекспира, заданного на лето.

У островных мальчишек был свой Эльсинор, свои предания и легенды, оживающие в потайных ходах среди стен, в настоящих рыцарских латах, расставленных в сводчатых переходах расположившегося в замке краеведческого музея.

В прудах рассекали желтую ряску на темной воде ручные утки и лебеди. Все чисто, зелено, миниатюрно, уютно. Но настороженным был этот уголок островной земли, потому что мир здесь никогда не был долгим. На скамейках в парке всегда можно было найти свежевырезанную свастику или целый лозунг: «Хитлери мытлесид элавад я выйтлевад» — «Идеи Гитлера живут и побеждают». А в 74-м году, когда Союз, казалось, стоял нерушимо, демонстрации прокатились по центру города. Штаб погранотряда на главной улице был залит красной краской, у офицерских домов стояли часовые. И хорошо, что отец был в отпуске, а то звездопад, полетевший с погонов, мог бы коснуться и старшего офицера штаба майора Иванова.

Вспыхнуло все в один момент. На окраине города, за пределами гарнизона пограничников, стоял, охраняемый часовым, вертолет на открытой площадке. Местная молодежь как-то вечером, подвыпив, начала забрасывать часового камнями. Попали по голове. Тот, контуженный, залитый кровью, погнался за хулиганами, прыснувшими в разные стороны. Заскочил в один из частных домов, находившихся рядом, и, не разбираясь, полоснул из автомата по всей семье. Конечно же разобрались. Конечно же все погасили. Но этот, обычный для окраин империи инцидент вскрыл заодно местное диссидентское подполье, которое сообщало свежую информацию западным радиоголосам и руководило исподволь акциями протеста населения. Кого-то выслали из погранзоны, кого-то арестовали. Наказали сурово и руководство погранотряда.

Всякие байки о своем пограничном детстве рассказывал мне Иванов долгими зимними вечерами. Однажды, во время инспекторской проверки, на остров сбросили нескольких офицеров из калининградской школы морских диверсантов. Всех их, так или иначе, пограничники задержали, уложились в конкретный срок. Кроме одного. Офицер в штатском, сброшенный с парашютом с вертолета, прошел по болотам и лесам весь немаленький остров и, уходя от преследования пограничников, встретил местного хуторянина-эстонца. Представился ему геологом.

— Знаю я, какой ты геолог, — сказал ему старый эстонец по-немецки. — Тебя с ночи русские ищут.

«Геолог», естественно, не стал спорить. Эстонец его накормил, переодел и спрятал в подполе. Зашедшей на хутор «тревожной группе» эстонец сказал, что никого из посторонних не видел. Когда вышло обусловленное условиями проверки контрольное время, «геолог» тепло попрощался с хуторянином и сам явился в штаб погранотряда с докладом. Эстонца, конечно, выслали с островов за пределы погранзоны. Но не посадили. Время было застойно-спокойное и мягкое.

Ивановы, покинув заставу, обустраивались в новой двухкомнатной квартире в кирпичной пятиэтажке напротив штаба отряда, находившегося не в гарнизоне, расположенном на окраине, а в самом центре города. Дом был городской, но четыре квартиры в нем были отданы офицерам. В одном подъезде двум семьям пограничников, во втором — ракетчикам. Все это было кстати, младшему сыну пора было идти в школу. Да и старший уже устал учиться в интернате.

Островная земля. Моонзундский архипелаг. Самый большой остров — Сааремаа (второй по величине на Балтике после шведского Готланда). Хийумаа, Муху, Вормси… И сотни маленьких островков, включая и вовсе безымянные. Столица и райцентр — город Кингисепп, ныне Курессааре. Добираться паромом от Виртсу на Большой земле — до Куйвасту на острове Муху. Дальше — от Муху до Сааремаа — по дамбе. А можно лететь самолетом прямо из Таллина. Час на Ил-14. Позже, уже на Як 40, всего тридцать пять минут. Конечно же, если есть в паспорте отметка «ЗП» (зона пограничная). Немногие организованные туристы за месяц подавали заявление в МВД с просьбой разрешить посещение острова. Теперь сами эстонцы говорят, что так-то оно было лучше. Не было сотен тысяч иностранцев, накинувшихся саранчой на заповедную природу, когда ушли наши пограничники. Зато и в советское время на Сааремаа было все. Свой пивзавод, построенный чехами, свои рыболовецкие колхозы и рыбоперерабатывающие цеха, свои мясной и молочный комбинаты. В магазинах всегда были свежие продукты, в универмаге и уж тем более в сельских промтоварных лавках можно было купить все, что не только в России, но и в Эстонии считалось дефицитом, — от итальянской обуви до американских джинсов.

Море было прохладным, но чистым. Рыба — свежая, вяленая, копченая — была у всех своя. Весной весь город покрывался рамками с плотвой и ельцом, выставленными на солнце в окнах немногих пятиэтажек, на чердаках, во дворах деревянных домиков за каменными оградами, сложенными из плиток известняка, везде. Грибы, к которым эстонцы довольно равнодушны, ягоды, молоко, сметана, творог — все это было привычно, обыденно. Острова в этот, как оказалось, короткий, советский период истории — не знали бедных. Надувались потихоньку гордостью, как и вся Прибалтика: «Мы кормим весь Союз!» Гордость переросла со временем в спесь. А потом, в первые годы после независимости, спесь лопнула. И снова стали тянуть лямку. Прилично, чисто, культурно. Но, как и до войны, появились хозяева, на которых и надо было работать.

Ну что ж, так оно привычнее. Крестьянский труд и море уже не приносят прибыли, уже нет советских дотаций. Но зато есть тысячи иностранных туристов, хлынувших на лоно нетронутой, заповедной природы в бывшей погранзоне. Туристам нужны отели, горничные, повара, официанты, шоферы, экскурсоводы и симпатичные девочки. Кто-то должен убирать, чистить, мыть, подавать. Такова жизнь в Европе. Такой она была при царе, при немцах, такова она и сейчас. Такой и будет. Советские русские развратили народ, отучили работать. А ведь у каждого народа есть свое место на земле. Вот и «берег ветров» превратился в курортную зону. Как говорят туристы — здесь особенная аура. Валерий Алексеевич, навестивший остров уже в новом веке, вздыхал про себя: «Аура эта скоро исчезнет, растает, не выдержит сотен тысяч туристов и, главное, бесцельности нынешнего существования островов. Раньше здесь люди выживали. Раньше острова были форпостом, крепостью на морском пути. Теперь не нужны крепости. Выживает теперь не самый упорный, а самый угодливый и изворотливый. Остров великанов стал островом официантов. Ну что же? Время такое. К тому же каждому — свое».

Но еще в 70-х здесь все было по-другому. Свои четырнадцать лет Валера встретил обычным январским утром. Русские дети учились во вторую смену в эстонской средней школе. Всего по одному классу — от первого до десятого. Да и то в каждом русском классе десять — пятнадцать учеников, редко больше. Все — дети офицеров. И делились не на гражданских и военных, а на пограничников и ракетчиков — в зависимости от того, где служили отцы — в погранотряде или ракетном полку ПВО. Мама работала в «Военной книге», к тому же все знала о пристрастиях сына, и подарок ко дню рождения лежал на письменном столе аккуратной стопкой. Толстенные «20 лет спустя» да еще три тома «Виконта де Бражелона». И не из свежих поступлений в магазин, а 56-го года издания. Прекрасно сохранившиеся, вкусные, упоительно толстые тома. «Три мушкетера» из тисненной золотом серии «Библиотеки фантастики и приключений» были прочитаны давным давно, а вот продолжения не найти было даже в лучшей на острове гарнизонной библиотеке погранотряда. Хотя там, казалось, было все: собрания сочинений Жюля Верна и Майн Рида, Марка Твена и Конан Дойля, Беляева и Грина. многотомная «Библиотека пионера», и даже все двадцать восемь томов «Антологии зарубежной фантастики».

Русская и советская классика были, конечно, и на домашних полках, и на многочисленных книжных стеллажах у соседей снизу — тоже пограничников. Строгая школьная «англичанка» по вечерам превращалась из Элеоноры Васильевны в тетю Элю и занималась с Валерой дополнительно английским, который сама она учила в Москве, а потом и в Лондоне, прожив там три года вместе с мужем, служившим в охране советского посольства, состоявшей, как правило, из офицеров-пограничников.

А еще был почтовый ящик, который, если сравнить с нынешним временем, действительно был почтовым. Так славно морозным зимним утром спускаться на первый этаж и вытягивать из ящика толстые книжки журналов, хрустящие и почему-то кажущиеся особенно гладкими на ощупь газеты. и письма! Письма да извещения на посылки и бандероли были самыми радостными открытиями. От девочек и от мальчишек, от очаровательной польки из Зелены Гуры, смешно называвшей Иванова: «Валерию!» «Здравствуй, Валерию!» — писала она, не догадываясь, что это просто имя в адресе в дательном падеже.

Четырнадцать лет считались солидным возрастом. Ведь даже фильмы в эстонских кинотеатрах делились не только на те, которые «до 16», но и на те, которые «до 14 лет». Так что «Ромео и Джульетту» и «Генералы песчаных карьеров» можно было смотреть уже семиклассникам. Впрочем, детство Иванова на островах было вполне целомудренным. Наезжая иногда в Таллин, к другу Аркадию, отца которого — начальника тыла отряда — перевели туда на новую должность, Валера с удивлением замечал, что есть вещи, обыденные для таллинских школьников, вещи и проблемы, которые в их классе мальчишки даже и не обсуждали — как принадлежавшие какому-то другому миру. Они с Аркашкой часто наведывались (налетали, точнее) друг к другу на каникулы; между встречами посылали друг другу бандеролями маленькую бобину с пленкой, на которую записывали на обычном магнитофоне длинные звуковые письма друг другу.

Через три года, когда семья переедет в Ригу, все изменится. Семнадцатилетний Иванов пустится тогда (как ему казалось) во все тяжкие, стараясь наверстать, ухватить, проглотить побольше свободы и соблазнов большого столичного города. А пока. Пока ему только что стукнуло четырнадцать. Валера бережно отложил в сторону — на сладкое — четырехтомник Дюма, включил магнитофон «Иней» и под любимую «The Night Chikago Died» повис на перекладине, подвешенной в дверном проеме, стараясь подтянуться по крайней мере двадцать раз, а если получится, то и больше.

В подарках были не только книги от матери, но и новый мохеровый шарф от отца, и роскошная коробка ленинградских конфет от старшего брата-студента, присланная, наверное, родителям по почте, заранее. Наскоро позавтракав вместе с первыми страницами «20 лет спустя», Валера заставил себя оторваться от книжки и быстро оделся.

Пробежал рысью со своего третьего этажа вниз, усмехнувшись победно на площадке, на которой обычно сидели соседи — эстонские подростки — и дулись в карты. Долгое время, направляясь в школу во вторую смену, он проходил сквозь них, уже пришедших из школы, как сквозь строй, получая обидные щипки и подножки. Пока недавно не остановился и вместо обычного злобного чертыханья не заехал одному из картежников такого подзатыльника, что у того и карты из рук выпали. Тройка пацанов зашипела свое «куради райск» и «вене сига» («чертов гад», «русская свинья»), но драться почему-то не стала, а потом и вовсе убралась с площадки и больше там не собиралась. А на Новый год, встретившись у подъезда, они даже прокричали ему: «С праздником!» А он им пожелал: «Хеад уут аастат!» — по-эстонски.

Куда идти в первое утро своих четырнадцати лет? Январский морозец только подгонял длинные ноги навстречу заалевшему на востоке небу. Валера быстрым шагом, почти бегом заторопился по улице Ленина к парку. Раскидистые дубы, тополя, клены виднелись уже издалека в конце упиравшейся в парк улочки, тянулись вверх снежными кронами, заслоняя собой крепостные валы старинного рыцарского замка.

Валера прошагал по скрипучему от мороза деревянному мосту через ров, по длинному изогнутому тоннелю в толще крепостной стены вошел во внутренний двор. Прямо перед ним тянулась вверх двумя башнями квадратная громадина замка, с такими маленькими, по сравнению с этой каменной глыбой, воротами посередине. Но он не пошел через заснеженную предзамковую площадь, а круто свернул налево и по пологому, разъезженному саночниками спуску взбежал на крепостной вал. Прямо перед ним над городом вставало желто-красное огромное солнце. На валу не было ни души, как и во всем парке в этот, еще ранний час.

Сегодня здесь стояла морозная тишина, лишь изредка скрипящая снегом под ногами. Солнце поднималось все выше и выше, и алым светом начинало слепить глаза. Подросток развернул плечи, расставил уверенно ноги и сунул руки в карманы новенькой финской нейлоновой куртки. Ему исполнилось четырнадцать лет. Он уже не мальчик, он… юноша? Он имеет теперь право на любовь, которая пришла в этом возрасте к Ромео, на подвиг, который четырнадцатилетними совершали комсомольцы и пионеры-герои. У него впереди целая жизнь! Может быть даже, потом, в глубокой старости, он встретит новый, XXI век, о котором лишь фантасты пишут сегодня в книжках. Но прожить сорок лет — это слишком долго! «Разве можно будет в сорок лет понять и почувствовать все то, что чувствую я сейчас? — спрашивал он кого-то внутри себя. — Разве тогда, в старости, если доживу до нее, я смогу вспомнить, каким я был сильным, умным, талантливым, удачливым?» Мир становился все более ослепительным; внезапно, при полном безветрии, с заиндевевших ветвей деревьев пушистыми солнечными искрами сам собой начал осыпаться невесомый снег.

Там, впереди, за парком, за Ратушной площадью, за штабом погранот-ряда, за школой; в новом районе, пятиэтажки которого лишь чуть-чуть проступали на горизонте даже отсюда, с высокого крепостного вала, наверняка сидела у окна и смотрела в его сторону, отложив учебник, самая лучшая девушка на свете, и сегодня он пригласит ее к себе на день рождения, и, может быть даже, вскоре, на танцах для русских школьников в Доме офицеров, где играет пограничный ВИА, он будет танцевать с ней под «Перемена мала, я смолчу, как всегда»… и не смолчит, признается ей в любви.

Дожив все же до сорока лет и встретив новый век, Валерий Алексеевич, уже знавший про себя, что дожил он действительно чудом, и чудо это было вовсе не в его власти, тем не менее любил при случае, развалившись «в кресле у камина» и покуривая любимую сигаретку, вспоминать юность.

«Знаете, друзья, я никогда ничего не сделал для того, чтобы жизнь моя выстроилась так причудливо и не совсем обыденно. Я никогда не мечтал, даже в детстве, стать политиком или журналистом, ходить в море, повидать другие континенты, участвовать в войнах и революциях, снимать пусть документальное, но все же кино, в общем, говоря проще — увидеть столько жизни и так много оттенков ее и сторон попробовать буквально на вкус. Иногда даже до оскомины.

Я был тихим книжным мальчиком. Я никогда не стремился на самом деле ни к приключениям тела, ни к подвигам духа. Мне вполне хватало книг и собственного уютного дивана. Единственное, что я делал сам, — я просто не отказывался от того, что предлагала мне жизнь. Нужно ехать вслед за отцом к новому месту службы — и я ехал. Нужно было идти в армию — и я шел. Нужно было работать или учиться — и я учился. Нужно было окунуться с головой в политику или идти на войну — я не сам это выбирал. Мне всегда почему-то предлагали все это какие-то люди, или просто так складывались обстоятельства. Жизнь, как в романе Пьюзо, «делала мне предложения, от которых я не мог отказаться». И ведь действительно не мог. Так разве я виноват в том, что жизнь моя сложилась так, как сложилась? Сам я и пальцем о палец для этого не ударил. Я только не отказывался. Я слабый человек, я не умею сказать жизни — нет!

Я знаю многих людей, которые сами ищут приключений на свою голову, все бегут куда-то в поисках экстрима, тоскуют от ежедневной сытой суеты, мечтают о другой доле.

Я же всю жизнь мечтал только об одном — о любви и покое. Но так уж получается, наверное, в жизни, что именно любовь и покой являются той приманкой, на пути к которой ее трепетного и мечтательного соискателя ожидает длинная штурмовая полоса, полоса препятствий длиною в те самые первые сорок лет жизни, которые, увы, удается преодолеть далеко не всем мужикам, даже тем, кто гораздо круче нас.»

В свои сорок семь, уже в Питере, а точнее, на даче в Вырице, когда камин в большой гостиной, полной светлого дерева и яркого солнечного света, стал не фигурой речи, а реальностью и даже обыденностью бытовой — для тепла, а не для эстетики, — Валерий Алексеевич вычитал в одной из книжек уникальное присловье: «В России живем!»

Понимая теперь, что и туркменская пустыня, и эстонские острова, и рижские мостовые — все это была и есть тоже Россия, Иванов уже не искал больше других слов для объяснения всего, что с ним в жизни случилось и, даст Бог, еще случится: «Чему вы удивляетесь, братцы? В России живем!»

Конечно, Валерий Алексеевич слегка рисовался, да и позволял себе такие разговорные эскапады только с самыми близкими людьми, умевшими вместе с ним иронически усмехнуться над его же словами.

Зная о том, что играет сам с собою, помня, что «русский человек всегда себе кажется самозванцем», Иванов был потрясен собственным детским дневником, обнаруженным случайно в одной из кочевавшей с ним по жизни коробок с архивами. Конечно же, дневник этот не перечитывался ни разу с момента его написания. Да и теперь открывать его было больно и страшно, и неудобно, и стыдно почему-то. Но, преодолев в первый раз внутреннее смущение; странное, как будто в чужие, а не в свои собственные залезаешь детские секреты, Валерий Алексеевич уже не мог оторваться и обнаружил очень много для себя интересного.

— И самое главное, Катенька, — говорил он своей второй и, как втайне надеялся, уже последней и любимой жене. — Ведь что интересно, оказывается, я всю свою жизнь уже в детстве себе предсказал, именно в этом самом дневнике!

— Что именно, Кот?

— Да все, абсолютно все! Я-то ведь искренне считал, будучи уже взрослым человеком, что в детстве даже и не мечтал о том, какую жизнь хочу прожить.

— Ну, так не бывает, милый.

— Ну, конечно, мечтал, но мне казалось почему-то, что в детстве я стремился совсем к другому, не к тому, что получилось. Не могу вспомнить даже, какой мне представлялась идеальная жизнь. У меня ведь никогда, даже в детстве, не было кумиров. То есть тех, «делать бы жизнь с кого»! Ну да, я любил тех или иных героев книг, уважал каких-то исторических деятелей. Но никогда я не хотел стать чьей-то копией, пусть даже это был бы величайший человек на земле.

— Да и я была такою, разве нет?

— Так ведь, наверное, потому мы с тобой и вместе сейчас, а? Дай поцелую! Ну вот, сладко!..

Так вот, в результате, стал. копией своих детских мечт! Невероятно!

— Что ж тут такого удивительного, милый? Ты хотел, ты стал! Гордиться можно этим! И я тобой горжусь! Ты у меня лучший в мире Кот!

— Ну нет, Катя, нечем мне гордиться, и ты сама это знаешь. То начинал, это не закончил, этим не стал… Все как у всех. Но другое меня поражает. Вот, скажем, герой нынешних сериалов — селф-мейд-мен, короче. Сделавший себя сам. Мачо такой, хреначо…

Но ведь даже этот убогий типаж, он ведь себя по какому-то лекалу сам себя, понимаешь, сам себя всю свою жизнь вытачивал! А я вот напрочь и искренне забыл о том, что, оказывается, с детства хотел прожить именно такую, свою жизнь! Я всегда, все годы, лет так с семнадцати и до нынешнего момента, когда открыл этот нелепый детский дневник, был убежден в том, что живу чужой, не своей жизнью! Что судьба, случай или, не знаю кто еще, просто вдоволь поиздевались надо мною и подсунули мне чужой сценарий!

— Не ты ли сам говорил мне, что жизнью своей доволен и другой не хотел бы?

— Знаешь, к сорока годам мне стало казаться, что я уже все, абсолютно все в жизни испытал. Я ничего не хотел, мне ничто было не интересно. Я умереть хотел тогда от нежелания повторять все снова и снова. Еще один вагон съеденных шашлыков. Еще один снятый сюжет. Еще одна смазливая ассистентка. Пошлости говорю, прости… Страна моя рухнула. Я не смог отомстить за нее в полной мере, согласно присяге. Я пытался, но не смог этого сделать до конца, и пусть никто бы не смог, но мне это было все равно. Я так и не нашел тогда Любовь, которой жаждал с самого детства, с первого класса, может быть. Я только потом снова нашел тебя. А без этого — без страны, без любви, без цели в жизни — зачем мне было жить? Строить капитализм в отдельно взятой Латвии?

Натурализоваться в латыши или валить еще дальше на Запад? Не нужен мне берег турецкий! Нам предлагали в 91-м эмигрировать на Кубу. Даже в Китае можно было устроиться тогда, пока был на нас спрос. Но зачем я на Кубе? Кем? Без Родины, без долга. Наемником? Куда, к кому? Да я же и не был никогда, в отличие от моих товарищей, крутым бойцом — я аналитик, политик. кому нужен проигравший политик? Журналист? Для кого писать и снимать?!! Для кого?

Зачем? В 90-е годы это был просто нонсенс. Я поиграл в коммерческое телевидение, в рекламу, я накатался по белу свету, я пощупал моделей и досыта наобедался в дорогих ресторанах. Но зачем?!

— А просто личное счастье, частная жизнь? Семья, дочка, быт?

— Ты же все знаешь. Дочь выросла. Любовь с первой женой кончилась. Все сломалось вместе со страной. А потом, к счастью, сломался и бизнес. И только тогда я снова встретил любовь, я снова стал выкарабкиваться, я ощутил аппетит, хоть какой-то аппетит к жизни.

— Да у тебя просто было несварение желудка вместе с кризисом среднего возраста.

Бог тебя спас.

— Бог. Конечно, Бог. Только зачем? Да и не думал я тогда о Боге. Я лишь с тобой, потом, когда уже пережил свои сорок и вошел с тобой вместе в новый век, понимать стал, что не все так просто было. И с крещением в августе 91-го. И с детскими мечтами, которые, оказывается, сбылись, хотя я и сам этих детских мечт не помнил. Вот послушай, хоть и стыдно читать это сегодня. Вот что я нашел. Пятнадцать лет ведь мне было.

 

Глава 3

1975.

«— Вот это номер! Жизнь-то сложна! Что же делать?

— А черт, его знает! Наверное, любить.

— Всю жизнь, до смерти?

— И даже после!

25.02.75. Меня раздирают, на куски отчаянные сомнения. Я хочу быть и военным, и хочу объездить весь мир. Выход, наверное, один — работать бы в армейской газете!

27.02.75. Теперь я понял, почему так велико мое желание стать военным. Ведь со словом, «офицер» у меня ассоциируются такие понятия, как воля, честь, решительность, мужество, то, чего мне иногда не хватает.

28.02.75. Сегодня я убедился, что алгебру знаю на слабую четверку с минусом, а геометрию вообще на двойку с плюсом. Стыдно стоять у доски и копаться при решении простых в общем-то примеров, ведь у меня экзамены, на носу. И потом, в Суворовское ведь тоже дураков не берут! Ну, теперь постановляю: каждый день повторять не менее трех параграфов по алгебре, а сегодняшние задания по алгебре и геометрии разжевывать до последнего неясного знака. А вообще, как говорит. Юрка С., «учеба задавила»! За последнюю неделю руки даже не тянутся к стихам.

01.03.75. Ну вот и началась весна. Неохота учиться! Вчера получил от Аркашки магнитофонную ленту — письмо. Сегодня записал на пленку ответ и отправил ему в Таллин. Интересно! А я все-таки очень хочу подружиться с какой-нибудь хорошей девчонкой: умной, смелой, решительной и ласковой. Истосковался по ласке, не материнской, не ласке вообще, а дружеском участии. Эх, жизнь!

Жизнь очень сложная штука — жить так, как надо, — наука!

02.03.75. Иногда меня охватывает страшное желание писать, писать и еще раз писать. Прочитал сейчас очень верные слова: «Любовь, как и всякие другие чувства, должна чем-то питаться». Я же, не видя Наташу уже два года, перестаю ежечасно думать о ней. Она не исчезла в моей душе, но постепенно отодвинулась на второй план. Эх, организовать бы клуб спорщиков! Так иногда охота подискутировать, посоревноваться интеллектами.

03.03.75. В последнее время я замечаю за собой увлечение сочинениями. Я с охотой берусь за самую трудную тему. И прямо скажем, не без успеха. Из всех профессий сейчас я бы, пожалуй, выбрал три: журналиста, офицера и киноактера. Странный подбор, не правда ли?

05.03.75. По алгебре решаю регулярно, каждый день. Еще занимаюсь по утрам атлетикой, после занятий — холодный душ. Сегодня после уроков были танцы. Играли «Искатели». Ирина Жилина сама пригласила меня станцевать танго. И я почти уже не слышал музыку. Я осторожно взял ее ручку в свою. Она (Ирина) была прекрасна. Я избегал смотреть и даже дышать на нее. Но танцевал я довольно сносно. Она спросила меня: «Валерка, а ты с кем-нибудь дружишь?» «Дружу, — ответил я, — с Юри-ком». «Да нет, — сказала она, — с девочкой!» А потом тихо добавила: «Если нет, то плохо». Музыка кончилась. Ирина взяла меня под руку, и я отвел ее на место. В следующий раз я не вытерпел и сам пригласил ее. Я старался развеселить Ирину, показать себя остроумным, эрудированным, кажется, мне это удалось. Я говорил с Ириной обо всем. Но — вот осел! — не поговорил с ней о стихах. Интересно, как мило умеет она сердиться! И все свои просьбы делает так непринужденно, с такой улыбкой, да еще посмотрит чудным взглядом очей! Сам кидаешься помочь ей. Но она, пожалуй, избалована вниманием Юрика. И еще, кураты побили Язю, сволочи! Набросились кодлой. Но он не струсил, одному харю до крови разбил.

16.03.75. Скучно… Сегодня посмотрел французский фильм. «Жил-был полицейский» с Мирей Дарк в одной из ролей. Фильм, понравился. Мирей Дарк тоже.

А если я не мог иначе? Я мог, я сделал, только так! Мне ни к чему копейка сдачи На неразменный мой пятак!

Пусть сотню раз неверен будет Мой первый шаг, мой сотый шаг. Пусть сотню раз меня осудят — Я мог! Я сделал — только так!

26.03.75. Сегодня утром, сильно заболело горло, но я попил чаю с лимоном, и вроде бы. все прошло. Побродил по комнате, не зная, чем. заняться, и вдруг оделся и пошел на улицу. Забежал в магазин, купил конфет, и, старательно дыша носом, чтобы, не заболеть, отправился к дому, где живут Жилины. Хотел сначала зайти внутрь, но побоялся, что меня увидят. Как раз напротив их дома живет Финкель, а в самом их доме Ахто. Странно, да? Испугался гласности там, где нет тайны, — это уже что-то. И так, значит, прошелся я у нее под окнами пару раз и зашел к Финкелю для маскировки. Ну а затем, пошел домой и весь день просидел на месте. А все-таки я пойду в Суворовское, если зрение позволит. Ох и скука. И это называется каникулы!

03.04.75. Мой идеал девушки: белокурая, голубоглазая, стройная, конечно. Умная, непосредственная, но без наивности, честная, но умеющая хитрить, когда это нужно. Сегодня мне приснился сон, будто я оказался в Ленинграде, в квартире Жилиных, которые тоже там. оказались. Что она почти любит меня. Но вдруг ее выдают замуж по каким-то страшным обстоятельствам, и я ничего не могу сделать. Потом я сижу где-то на набережной и сердце щемит такая боль, что я проснулся. К нам приехал еще один новенький из ракетчиков — Саня Воробьев, он сидит со мной. Хороший, видимо, парень.

16.04.75. Итак, я, кажется, окончательно выбрал себе профессию. Поступаю в Высшую школу КГБ на факультет, журналистики.

27.04.75. Ну, дела… Я, кажется, рассорился со всеми мальчишками, кроме Воробьева. С ним я, наоборот, подружился. С Бурыкиным я сейчас тоже разругался. По-видимому, из-за Ирины мы постоянно чувствуем неприязнь друг к другу. Притом, они одноклассники и на год старше. И вот неприязнь вылилась в ссору. Ну хорошо же! Они еще узнают, что я за человек!

30.04.75. Сегодня в школе был вечер. Там была и Ирина. Боже, как она хороша! Нет, это нельзя описать! Она прекрасна. Красота, ум, воля. Что еще нужно? О боги! Красавица! Но она сама мне сказала, что у нее сердце из льда.

11.05.75. Уже двенадцать дней я ничего не записываю. Рекордная лень. Родители уехали в отпуск, в Ялту, а я остался на попечении соседей. По-моему, эта весна самая лучшая в моей жизни! Чуть ли не каждый день теплыми майскими вечерами мы собирались в штабном дворе. Ночи белые. Светло. Саня Воробьев играет на гитаре, и птицы тоже поют. Разговариваем, смеемся, в общем, ходим пьяные этой весной, счастьем, жизнью. Ну и жара же уже сейчас! До тридцати градусов на солнце! Я уже открыл купальный сезон и успел сгореть. Очень сложные у меня отношения с Ириной. Не могу никак разобраться, в чем дело? Я, кажется, раздумал в Суворовское. Говорят, после него нет выбора, куда поступать. А это мне не подходит.

Заповеди на будущее:

1. Пей, не опускаясь до свинства!

2. Не кури!

3. Не хвастай и не лги даже по мелочам (когда это не нужно).

4. Не унижай человека, зависимого от тебя.

5. Самообладание и самостоятельность.

6. Осторожность.

Завязалась переписка с Людой Д. Она хвалит мои стихи!

13.05.75. Читал сейчас Куприна, и его рассказы, буквально потрясли меня красотой и увлекательностью изображения. Особенно понравилась его повесть «Прапорщик армейский». Почему так увлекли меня эти рассказы? Не потому ли, что в них я ищу и изредка нахожу случаи, подобные моему? Читая Куприна, я невольно сравниваю себя и И. Ж. с его героями и убеждаюсь в том, что любовь — это очень непросто. Я иногда вижу Лену Гончаренко. Она очень красива и умна. Ей не откажешь в тактичности, в общем, повезет тому, кто на ней женится.

15.05.75. Только что пришел из кино, смотрел новый французский фильм «Великолепный». Понравилось. На обратном пути я прошелся по ночному городу. Здорово! Не холодно, но ночная прогулка бодрит. Твои шаги так гулко отзываются на пустынных улицах, и лишь кошки перебегают тебе дорогу. Забежал в сад, чужой, разумеется, и позаимствовал три огромных тюльпана. Особенного греха, по-моему, в этом нет, так как наши ребята таскают дорогие вещи из магазинов, я по сравнению с ними невинная овечка.

18.05.75. Ну, теперь-то я на скуку не жалуюсь. Сегодня ночью мы с Иншаковым (его отпустили ко мне ночевать) не смыкая глаз гуляли по городу. Обошли, наверное, весь Кингисепп! Хорошо! Тихо, на улицах никого нет, все спят, и лишь ты идешь по городу и ощущаешь власть бодрствующего над спящим. Тюльпанов мы нарвали штук пятьдесят самых различных цветов и оттенков. А один букет положили под дверь И. Ж.

19.05.75. Сегодня опять сакую. Просидел в школе три урока, а потом отпросился у Мальцевой (хороший учитель!) и ушел домой, сказав, что больной. Что-то я в этом году стал много и безбоязненно прогуливать. Теперь я понял, что меня так потрясло и удивило вчера во внешности

Ирины — я почувствовал в ней не только интеллект, ум, прочие духовные, сердечные качества, но и женщину. Но почувствовал без похабного разглядывания и грязных мечтаний.

22.05.75. Вот и кончилась моя любовь. Все было буднично и просто. Никаких заверений в дружбе, трогательных объяснений. Просто она отдала Бурыкину все мои записки со стихами. И дала ему право осмеивать меня. Если он кому-нибудь скажет, про эти записки, я его изобью, но дело-то не изменится! Как горько ощущать крах всех своих идеалов. Впрочем, может, она и права. После чудесной погоды поднялся ветер и ливень, а вечером была гроза — вовремя, не правда ли?

28.05.75. Кончили учебу. Готовлюсь к экзаменам. Прочитал сейчас пару книг (фантастику) о том, как игроки в кости силой воли подчиняли себе кубики. Затем подряд выкинул четыре шестерки. Вероятность (об этом, я тоже прочел в книге) — 1 шанс на 50 тысяч. Как это понимать? Сегодня утром заболело горло. Стал в «позу Льва». Повторил асану три раза, и боль как рукой сняло. Чудеса в решете!

29.05.75. Еще один день канул в Лету. Снова скучаю… А Ирину я все-таки вспоминаю. Странно. Прошло только двадцать дней с отъезда родителей, а я уже скучаю по ним. А точнее говоря, надоело одиночество. Послезавтра — экзамен. Анатомия. Перечитал все свои стихи. Некоторые просто отличные. (На мой взгляд, конечно.)

31.05.75. Пришел только что с экзамена по анатомии. Получил пять. Иногда, сидя вот, как сейчас, в кресле, с книгой, слушая музыку, я со страхом вдруг спрашиваю себя: «Неужели моя жизнь так и пройдет без приключений, великих дел, необузданных страстей?» И мне становится не по себе, и я думаю — способен ли я на что-нибудь значительное? И не могу найти ответ на этот вопрос.

01.06.75. Вот и началось лето, а погода совсем паршивая — дожди. В последнее время я стал увлекаться Лермонтовым. В его книгах я черпаю (и с немалым наслаждением) познания, пусть теоретические, о любви, о смелости, о мужестве, о жизни. Из всех героев книг, что я читал, мне больше всего нравятся Печорин и Штирлиц — Исаев. Вот это подбор! Сейчас час ночи. Сижу, слушаю поп-музыку по приемнику. Выглянул случайно в окно подышать свежим воздухом и заметил, что настали белые ночи. В самое темное время можно свободно читать. Фонари не горят, да их и не надо. В такие минуты становится немного грустно, и сердце щемит какое-то ожидание. Как у Грина. Несбывшееся.

05.06.75. Получил по сочинению четыре. А еще мечтаю стать журналистом! Никуда не годно! Стоят холода, всего плюс десять. Фигово. Скоро приедут Ренев с Аркашкой. Написал сегодня на всякий, не дай бог, случай завещание. (9-го числа геометрия, а я еще не знаю ни одного билета. Боюсь ужасно.)

Удивительно, только сейчас я почувствовал, что я уже почти взрослый человек и физически, и духовно. Уже вечер, а я еще не притрагивался к билетам. На что же я сдам геометрию?

07.06.75. Приехали из отпуска родители. И я сразу повздорил с отцом. Видимо, я разобрался, почему я остерегаюсь драться и дерусь лишь в крайнем случае. Я боюсь не боли, нет Я боюсь того, что, если не справлюсь с противником, меня засмеют. И это меня останавливает.

15.06.75. Ездили с родителями, Барановыми и их гостями на дюны… К ним родственница приехала — Марина. Она старше меня на два года. Но маленькая ростом, хоть и красивая.

Веселая и очень простая. Жалко, скоро уезжает. Поиграли в волейбол, купались, жарили шашлыки. В общем, время провели здорово. А к вечеру мы с Мариной пошли гулять по дюнам и отошли подальше от взрослых. И Марина серьезно так спросила меня — целовался ли я уже с девочками? Я, конечно, соврал, что целовался еще в седьмом классе. Тогда она стала дразниться, что не верит и чтобы я показал, как надо целоваться. А то она еще не целовалась ни разу в жизни. И я сказал, что надо уйти еще дальше. Мы отошли в густой-густой можжевельник на берегу, как будто ищем клад. И там набрели на какую-то лодку. Лодка была большой, хорошо снаряженной и совершенно целой. Побродив вокруг нее, мы заметили, что ее тащили волоком на машине и замаскировали в кустах весла. Тогда мне словно стукнуло в голову, что вчера отец говорил по телефону о какой-то украденной лодке. Мы пошли и сказали об этом ему. Он и Баранов сразу посерьезнели и без промедления пошли туда. Номер на лодке был стерт, но по оставшимся цифрам можно было разобрать номер сворованной. Тогда взрослые взяли топор, прорубили днище у лодки и сломали весла. Затем, как только мы приехали домой, отец позвонил на заставу, на чьем участке дюны, чтобы за лодкой установили наблюдение. Дело, как сказали отец с Барановым, было серьезным, так как на этой лодке вполне можно было попытаться уйти в Швецию. Снова я почувствовал, что здесь, что ни говори, граница. Вместе с этим я ощущал законную гордость за то, что именно я нашел эту лодку. Марина уезжает завтра. Смог бы я поцеловать ее, если бы не эта проклятая лодка?

17.06.75. Завтра уезжаю с Реневым дня на три на Сырве, к Черкесовым. Думал, что туда поедут и девятиклассники на экскурсию, то есть что там будет и Ирина, но они будут на 14-й, а не на 15-й заставе. А какая у меня все-таки хорошая мама!

22.06.75. Сегодня вернулся с Сырве. Было очень здорово. Погода наладилась, стоит жара, на небе ни облачка. Жили в пустой квартире на ПТН (отец Оли Черкесовой начальник пункта технического наблюдения, капитан-лейтенант. Смешные звания в морчастях). Там для нас поставили кровати со всем бельем. Вполне комфортабельные условия, даже ели мы у Черкесовых. Вообще, Черкесовы очень хорошие люди. Купались в море, там очень глубоко, больше пяти метров. И я с маской и ластами нырял там, достали ракету от пистолета, убили змею. Зашли на 15-ю заставу, на которой мы жили когда-то. Было здорово. Там, на Сырве, я здорово тосковал по Ирине. А потом, сегодня днем за нами заехали на ГАЗ-66 и отвезли на 14-ю заставу, к девятиклассникам. Там мы побыли до вечера и вместе с девятым (теперь десятым) классом уехали домой, в Кингисепп. Кстати, на ПТН я обыгрывал в теннис всех моряков, а потом, когда приехали на 14-ю заставу, я обыграл всех девятиклассников. Все это видела Ирина, но делала вид, что ей не интересно. А остальные, даже девчонки, говорили: «Здорово играет, лучше всех!» Посмотрел я на Ирину, на то, как она все время проводит с Бурыкиным, и вдруг все мое взволнованное от встречи с ней состояние исчезло. Да, она без сомнения, красива, умна, спортсменка, но даже со своими подругами она ставит, себя выше всех. Короче говоря, любовь к Жилиной уходит на убыль. Кстати, признавалась же мне в любви Иришка Китова, пусть и в письмах.

25.06.75. Отец наконец-то договорился с Ребане — капитаном яхт-клуба, и мы снова весь день провели в море на его крейсерской яхте! Здорово! Подходили к песчаной банке далеко от берега и купались, прыгая в воду прямо с яхты! Вода была такая прозрачная, что я боялся ноги отшибить, прыгая, хотя глубина все же была метра три, не меньше!

26.06.75. Сейчас я прочитал в книге: «Кто же боится смерти в пятнад-цать—семнадцать лет?» Я совершенно не согласен с этим утверждением! Именно сейчас, в начале жизни, когда я еще не познал всех ее радостей, но понял, как она хороша, я особенно страшусь с ней расстаться.

27.06.75. «Чтобы почувствовать себя живым, надо ускользнуть от лап смерти. Чтобы ускользнуть от них, надо попасть в эти лапы».

30.06.75. В Кингисеппе построили новую почту. Шикарное здание. Вообще, в последнее время город сильно похорошел. Если бы только здесь жили одни русские! Смотришь на бесчинства куратов и невольно становишься националистом.

01.07.75. Вчера вечером, едва я лег спать, меня охватило весьма странное и постыдное чувство, а именно — страх. Почему?! Сам до сих пор не разберусь. В тот час я боялся всего: предстоящей поездки на дюны, моря, воды вообще, эстонцев. Но через некоторое время я все же взял себя в руки. Что это было? Я вдруг понял, что я взрослею, что мне уже не четырнадцать, а шестнадцатый год, что я никогда уже не буду тринадцатилетним. Вообще, в последнее время меня стали занимать (видимо, от безделья) странные мысли. И я боюсь. Что упущу свое, прожив всю жизнь, и опомнюсь, когда уже будет поздно. Хочется, чтобы со мной что-то случилось, чтобы, попадал в крупные переделки, чтобы, я почувствовал, что меня можно уважать. Опять жарко. Странно. Только второй день стоит солнечная погода, а она мне надоела. Хочу сильный ветер, ливень как из ведра, хочу настоящей, полной событий жизни. Читаю сейчас «Основы, марксистской философии». Странно, но мне интересно.

10.07.75. Сегодня начал ездить на работу в колхоз. Работка, конечно, не то чтобы, адова, но паршивая. Попробуй-ка помахай тяпкой четыре часа без перерыва, и все при тридцатиградусной жаре. Ирина, видимо, куда-то уехала, я ее не встречаю больше. Люблю я ее или нет? Достоин я ее или нет? Человек я или нет? Достоин я уважения или нет? Недавно прочитал такие слова: «Он не сможет обидеть слабого, сделать подлость, написать анонимку на сослуживца…» И задумался: а я, я могу сделать это? И чем взрослее я становлюсь, тем больше понимаю, что жить очень непросто.

15.07.75. Погода хорошая — дождик. Работаю в колхозе. Ничего — терпимо. Написал в газету «Советская Эстония» заметку. Думаю, ни черта не выйдет.

18.07.75. Сегодня получка. За очередную неделю работы, в колхозе получил 24 рубля.

Не густо, конечно, но терпимо. И все время машу тяпкой и думаю о разном, но больше всего об Ирине. И если иногда мне дают выпить рюмочку-другую родители или мы с Реневым опустошаем по бокалу домашнего вина, уворованного у его бабушки из сарая, то всегда я мысленно провозглашаю тост: «За Ирину!» Снова читаю Куприна. Ищу объяснения своим поступкам в его рассказах о любви. И опять перед глазами Ирина. «Жизнь сера, как армейское сукно».

23.07.75. Ну вот и кончилась моя «работа». Скоро поеду в Таллин. Читаю много и больше классику. Проглотил «Хождение по мукам», оказалось очень интересно. Ездил вчера на дюны. Никого не было, чувствовал себя эдаким Робинзоном. Загорал, купался нагишом. Здорово! В этом была вся прелесть. Уляжешься всем своим натуральным голым телом на мокрый песок берега и смотришь на волны, ощущая природу.

28.07.75. Вот я и в Таллине. Ничего, живу. Погода жаркая. Аркашка на работе последний день. А я гуляю. Походил по Вышгороду, зашел в тир, пострелял. Ничего стрелял — из 50 выбил 47. А вообще-то здесь тоже скучно. Черт! Скоро в школу!

5.08.75. Завтра улетаю домой, в Кингисепп. Ничего, приятно погулял. Видел монумент, посвященный Ледовому походу, ходил в кино. Теперь немного знаю Таллин, в центре не заблужусь. Сегодня открываю «Советскую Эстонию», а там моя заметка о кинотеатре — здорово! Напечатали все-таки!

6.08.75. Вот я и дома. А до чего же быстро! Сел в восемь часов в самолет в Таллине. Вышел из него в половину девятого в Кингисеппе. Хоть я и не первый раз летаю на самолете, но все равно здорово. Пополнил теперь свою коллекцию поп-музыки. Записал Deep Purple, Sweet, Alice Cooper, Stoking Blue, Slade и др. Здорово, что мою заметку напечатали. Да еще с рисунком. Главное начало положено. Я понял вдруг, что для Ирины я просто мал возрастом, ведь она старше меня на год. И вот такое дело: я ее люблю, а она меня нет А люблю ли я ее? На улице страшная жара, я потею, как негр в Сахаре.

8.08.75. Опять жарко. Учу английский и марксистскую философию. Утром бегаю купаться. Скучно.

16.08.75. Погода портится. Но я не даю себе скучать. Читаю, читаю и читаю. Сейчас Рижская киностудия снимает у нас в замке фильм — хожу смотреть. Получил письмо от Люды Д., очень обрадовался и сразу написал ответ на пяти страницах, испортив три черновика.

23.08.75. Сегодня целых два часа говорили с отцом об армии, о войне. И я еще острее ощутил, как это важно — быть офицером, солдатом, не допустить войны. И всегда первые — пограничники. Как в Отечественную, так и на Даманском.

12.09.75. Я решил идти, если позволит, зрение, в политическое пограну-чилище. Проклятый дальтонизм! Неужели же я не пройду медкомиссию?

13.09.75. Суббота. Сегодня в ДОФе были танцы. Хорошо было. Но. Ирина ни разу не взглянула на меня.

15.09.75. Были в колхозе на картошке. Стихи… Что-нибудь случается со мной, я вижу любимую, грущу. День-другой эта встреча присутствует в моем сознании, и на третий невысказанные слова или обращаются в стихи, или умирают. Сегодняшний день не прошел бесцельно, я написал стихотворение.

5.10.75. Черт. бы. побрал эту математику, а вместе с ней и физику! Получил письмо от Люды и от Аркашки Москвина. Слушаю Битлов. Погода осенняя, пасмурная, но я такую люблю. Скучно. Получаю письма от Л. Д., страшно их распечатывать. Ну да ладно. Я давно как-то прочитал в дневниках Лермонтова запись, что он всегда набело переписывал свои стихи с детства и подбирал куда-то. Так вот, Лермонтова потрясло, что то же самое делал Байрон. Меня же потрясло то, что я, сам того не зная, делаю то же, что и Байрон с Лермонтовым.

10.10.75. Вот уже второй день сакую. Скучно, но в школе еще хуже. Слушаю «Шокинг блю». Об Ирине уже не думаю. Почти не думаю. Д. С. проявляет знаки внимания по отношению ко мне. Но это так, между прочим. Погода хреновая. Настоящая балтийская погода. Дождь, но не сильный, а мелкий, нудный. Поморосит, часок, глядишь — солнце светит. Солнце с полчасика погреет, снова дождь. И так весь день. Играю в теннис в подвале. Обыгрываю по малости наших ребят. Купил новую ракетку, а родители новый холодильник. Смешно. Вот только не пойму, что смешно. Читал Хемингуэя, очень понравилось. Особенно «Прощай, оружие». Скучно и зябко.

11.10.75. Я стану знаменитым! Мое имя будет знать если не весь мир, то Союз обязательно! Я рожден не для подчинения! Ужасно хочется выбиться в люди. Чувствую, что вряд ли у меня есть талант, крупный талант к писательскому делу, да и к математике у меня не лежат мозги, а если еще не попаду в училище, то совсем плохо дело. Сегодня хороший денек. Я опять лежу, сакую. Болею. Отец опять уехал на границу. Вот что значит быть пограничником. Хоть офицер и служит в штабе, все равно десять дней в месяц он должен быть на границе. Вот так-то. Об Ирине вспоминаю лишь с огорчением, но не с любовью. Надо уметь пересиливать себя. Выпишу из дневника все, касающееся Ирины, и пошлю Люде, выдав это за маленькую повесть с выдуманными персонажами.

14.10.75. Получил письмо от Люды Д. В письме фотография. Она красивая! Скучно! Терпеть не могу математику. Погода ценная. Все!

 

Глава 4

1976. Алексей Иванович выехал в Ригу рано утром на грузовой машине, куда солдаты споро погрузили вещи. Еще год назад в пограничных войсках решили возродить ликвидированный некогда Прибалтийский пограничный округ со штабом в Риге. Отца Валеры перевели на новое место службы уже тогда, но квартиру в только что построенной девятиэтажке ему, как и большинству офицеров управления дали только в июне 1976 года. Квартира была трехкомнатной, на девятом этаже, в Иманте — новом рижском микрорайоне.

Перспектива расставания с островами сначала будоражила воображение Иванова, потом, когда пришло время собирать вещи и прощаться с одноклассниками, навеяла легкую грусть и небольшое беспокойство — как-то оно там сложится, в новой школе? Жалко было серебряных перстня и значка с гербом Кингисеппской средней школы, торжественно вручаемых ее выпускникам. Всего-то год оставалось проучиться. Жалко было моря, старинного замка; жалко намечавшегося романа со Светкой.

Но лучшие друзья — Аркашка Москвин и Андрюха Ренев уже уехали — один в Таллин, другой в Москву. Где-то в Латвии, в Даугавпилсе каком-то, жила теперь Люся Донченко, переписка с которой длилась уже третий год. Ирка — первая любовь почти, дочь однокашника отца по училищу, давно уже была в Выборге. Старший брат — Юра — учился в институте в Ленинграде. Да и детство, как наивно казалось шестнадцатилетнему юноше, кончилось уже давно. Пора было вступать в новую, взрослую жизнь, и переезд в Ригу оказался очень кстати. Лето только начиналось по-настоящему. И когда в конце июня, вслед за отъехавшим грузовиком с вещами, к дому подъехал штабной «уазик» с сержантом за рулем и прапорщиком рядом — старшим машины, Валера Иванов почти без сожаления окинул взглядом свой двор на прощание. Они сели с мамой на заднее сиденье, а прапоршик обернулся к маме и спросил обыденно: «Ну что, Нина Алексеевна, поедем?» «Поедем», — вздохнула почему-то мама, и машина тихонько тронулась с места, развернулась, проехала мимо штаба погранотряда, Дома офицеров, автобусной станции, разогналась, шурша, по свежеасфальтированному шоссе в сторону Куйвасту — на паромную переправу.

Через час они уже ехали по узкой, длинной дамбе, соединяющей остров Сааремаа с островом Муху. Чайки метались над водой, камыши золотисто блестели по обе стороны дамбы на мелководье. Вот и старинная ветряная мельница показалась, еще несколько километров, и «уазик» плавно остановился у шлагбаума перед пирсом. Пограничник на КПП отдал честь прапорщику, не проверяя документы пожелал счастливого пути Ивановым, и машина въехала на небольшой автомобильный паром, приткнувшийся к пирсу. Морская свежая волна чуть покачивала судно, внутри пахло маслом и отработанными газами. Зато на палубе можно было осмотреть панораму медленно удаляющихся островов, получить соленую порцию брызг в лицо и спрятаться наконец в небольшом буфете для пассажиров.

Еще минут сорок паром преодолевал небольшой пролив, отделяющий Моонзундский архипелаг от материка, пока не причалил деловито в Вирт-су. Ивановы с прапорщиком снова сели в машину и через два часа уже были в Пярну. Пока ехали, Валера вспоминал Ромассааре — маленький порт с двумя причалами, неподалеку от Кингисеппа. Там билась волна о кранцы по бокам пирсов, там была заводь, окаймленная гранитными валунами, на которых мальчишки любили загорать; с которых прыгали в глубокое здесь море, ныряли, шарили по дну, вытаскивая на берег трубчатый порох, рассыпавшийся с затонувшего еще в войну транспорта с артиллерийскими зарядами. Потом эти трубочки заворачивались в фольгу, поджигались, мини-ракета взлетала, рыская зигзагом, и, пролетев несколько метров, шипела, падая в волны прибоя. Одно лето Валера провел здесь не с мальчишками, а с новой соседкой по дому — одноклассницей Ольгой. Отец ее был ракетчик, он совсем недавно вернулся из Египта после войны. Ольга хвасталась невиданными тогда еще никем в городке цветными фломастерами, резинками причудливой формы и разного цвета с арабской вязью на них, рассказывала всякие небылицы со слов отца. Они рисовали этими фломастерами, устроившись на горячих гранитных валунах; пенистая, теплая волна омывала ноги, рискуя подмочить альбомы для рисования. Тут и подраться пришлось с эстонцами, которые начали дразнить их с Ольгой на остановке автобуса, отправлявшегося в город. Но Ольга тоже уехала вскоре — ее отца перевели в Ленинград. Валера еще раз подумал, что вовремя уезжает с острова, и сосредоточился на разглядывании Пярну, уже тянувшегося по краям шоссе, незаметно превращаясь в главную улицу города.

На автовокзале они с мамой попрощались с прапорщиком, перекусили, потом сели в новенький междугородный «Икарус» и полетели вдоль моря, то прятавшегося за соснами, то снова выглядывающего, блестя зеленоватой голубизной за разбросанными по берегу пригоршнями огромных валунов, казавшихся с дороги просто просыпавшимися камушками. Ригу Валера просто-напросто проспал, задремав в дороге. И проснулся только тогда, когда автобус уже остановился на автовокзале. Жара, суета, петушки на шпилях соборов, вереница желтых такси на маленькой площади… и все люди вокруг говорят по-русски! После Эстонии, где даже в Таллине эстонская речь все же была слышна куда чаще русской, после островов, где русскими вообще были только военные, — это казалось каким-то чудом.

Таксист, резво промчавшийся по набережной и понтонному мосту на левый берег, в новом микрорайоне запутался. Иманта росла стремительно, белыми корпусами девятиэтажек наступая на сосновые рощи, протыкая небо строительными кранами, удивляя не привыкшего к таким масштабам подростка огромными корпусами новой очереди знаменитого радиозавода имени Попова.

Почти полчаса кружили они по Иманте, пока наконец Валера не заметил в одном из дворов знакомый грузовик с прицепом и солдат в зеленых фуражках, разгружающих вещи.

Конечно, мальчик бывал уже не раз и в Ленинграде, и в Таллине, и в Перми — на родине родителей, но все же сразу после Кингисеппа с его старинными улочками новый огромный белоснежный микрорайон показался невозможно современным, просто фантастическим. А когда, опережая нагруженных холодильником солдат (лифт еще не работал), он галопом взбежал на девятый этаж и кинулся к окнам их новой квартиры — дыхание и вовсе перехватило. Панорама Иманты, белыми уступами выплескивающейся прямо в зеленое море бескрайнего — до горизонта — соснового леса, настолько отличалась от безмятежного покоя маленького островного городка, сулила столько новых впечатлений и переживаний, что тут же забылось все, милое раньше сердцу, и новая, сказочная, огромная жизнь, казалось, тут же, у распахнутого в бездонную пропасть окна, подхватила его и понесла по ветру.

(И только много-много лет спустя острова стали вдруг сниться Валерию Алексеевичу почти каждой ночью. Он все карабкался вверх — то на Сыр-веский маяк, то на самую высокую башню замка в Курессааре. Он бродил белой майской ночью по спящему городку и собирал в палисадниках ярко-красные огромные тюльпаны, он танцевал с девочкой — одной и той же, почему-то, в Доме офицеров, признавался ей в любви и все не мог вспомнить потом, кто же это был из одноклассниц? Огромные зеленые волны с белыми клочками пены захлестывали его во сне прозрачной водой, стекали по голому телу и пытались унести с собой, на тот берег, с которого началось его плавание по жизни… и не могли.)

Обжились быстро, благо не привыкать уже было менять квартиры, города, да и просто заставы. Все удобства, два санузла, огромные коридоры и кухня, три комнаты распашонкой, новая мебель и даже новенький цветной телевизор — только-только поступивший в продажу огромный ящик с большим экраном. В телепрограммах цветные передачи отмечали прямоугольничком. Сначала их было не так много, а потом все больше и больше.

Новые друзья, с которыми вместе ходили отдавать документы в новую школу — в десятый класс. Сережка Гасенок, Сашка Ладейкин, Ирка Шмы-гина — все они попали в один десятый «б». Естественно, что офицеров в штаб вновь созданного Прибалтийского погранокруга собирали со всего Союза. Сашка приехал из Даурии — с Дальнего Востока, Сережка из Калининграда, Ирка из Таджикистана. Этажом ниже жили сестрички Афонины, погодки, тоже ровесницы Валеры, только учиться им предстояло в параллельном десятом. Афонины были из Алма-Аты, как и Светка Маляренко — девятиклассница и Сашка Гребенкин — ровесник Валери-ного старшего брата. А вот Леночка Белкина — ей еще только в восьмой класс идти — приехала из Туркмении. Всех и не перечислить — все-таки больше ста квартир в доме принадлежало пограничникам. Соседи по площадке, жившие напротив, служили раньше на Кавказе. А рядом с Ивановыми жил вертолетчик, погибший потом в Афгане.

Все офицеры, как и их семьи, были, конечно, русскими. Если не выделять отдельно украинцев и белорусов, конечно. Но привыкшие жить по заставам и гарнизонам в национальных республиках пограничники уже четко понимали, кто для них свой, а кто чужой в советской семье народов. Конфликтов на национальной почве в отдаленных, приграничных районах было множество. Да и власть — она всегда власть, а олицетворяли ее для местного населения на окраинах огромной страны именно пограничники. Не говоря уже о том, что и в самые спокойные, мирные времена на границе всегда находились участки, в которых прорывалось напряжение, доходившее до прямых вооруженных столкновений. Кроме того, именно пограничников, как войска, выполняющие постоянно реальную боевую задачу, имевшие и в мирное время боевой опыт и соответствующую боевую подготовку, часто использовали в локальных войнах, перманентно вспыхивавших на планете. Пограничники нередко становились военными советниками, инструкторами, разведчиками, основным личным составом ограниченных воинских контингентов. Прямое подчинение Комитету государственной безопасности диктовало и специфику службы, многое в которой не укладывалось в рамки привычных представлений советского общества, которое в массе своей считало, что живем мы в мирное и спокойное время.

Конечно, дети всего не знали и знать не могли, но о многом догадывались, а что-то просто не могло пройти мимо них. Так, в семье Ивановых не велено было афишировать некоторые моменты семейной биографии, но тем не менее сыновья знали, что отец несколько месяцев был в Чехословакии во время известных событий, что год с лишним, до ранения, пробыл советником в. Мозамбике, скажем. Правда, отец не покупал на чеки импортных вещиц, не привозил из Африки редких сувениров. Говорить о заграничных командировках и тем более обсуждать их с посторонними было не принято.

Но тем удивительнее было для мальчика знакомство с сослуживцем отца — Царевым, только что вернувшимся из Штатов, где он служил в охране посольства. Царев сам пригласил мальчика послушать музыкальные записи, привезенные из Америки, подарил ему несколько редких дисков со шлягерами 70-х. Это не были тяжелые рок-группы, наоборот, впервые Валера услышал легкую, мелодичную музыку, которая оказывается тоже была популярна на Западе, только не среди тинейджеров, а у людей старшего поколения.

Оторванные в очередной раз от своих школ, друзей и привычной обстановки, ребята, приехавшие в Ригу к новому месту службы родителей, быстро и легко перезнакомились и подружились. Этому способствовало, конечно, и то, что их родители часто уже были знакомы, пересекались где-то в других округах, в училищах, погранотрядах.

Жизнь потекла стремительно, полная новых знакомств и впечатлений. Все квартиры в доме уже были обхожены. Тогда еще не вышла на экраны «Ирония судьбы», но сюжет этого фильма отчасти был уже предвосхищен в этом конкретном доме. Мало того, что все почти здания в Иманте были как братья-близнецы, так еще и мебель в квартирах «пограничного» дома у всех одинаковая. Ведь никто из офицеров не тащил обычно с другого конца страны старье, старались обновить обстановку уже в Риге. У многих и мебель тоже была раньше служебной, а не только квартира. Ну а поскольку планировка квартир, естественно, тоже была одинаковая, то и расставить мебельные гарнитуры «Рига», закупленные большинством новоселов, можно было именно так, и никак иначе. Так что почти в любой квартире «пограничного» дома можно было чувствовать себя так же уютно, как в своей, и заранее знать, где что находится. Одна среда, общая служба родителей, одна школа у детей. Это была интересная смесь привычной гарнизонной жизни, когда все и все про всех знают, с широтой возможностей довольно большого столичного города.

До начала занятий в школе было еще далеко, и свободная от забот молодежь проводила время, осваивая совместно Ригу и, особенно, Юрмалу. Ездили на пляж почти каждый день, поражаясь толпам отдыхающих, заполнивших взморье. Вечерами устраивались на лугу за домом — перед сосновым лесом, начинавшимся тут же, на песчаном взгорке. Сашка Гре-бенкин приносил гитару, жгли костер, пели за полночь песни, играли в «картошку». Старшие попивали, конечно, портвейн, ну а тем, кто помладше, а компания собиралась разновозрастная — без ограничений, хватало и одной-двух сигарет, выкуренных часто впервые. Девчонкам посопли-вее, младшим сестренкам, которых не прогонишь ведь, дарили шоколадки и не давали их в обиду. Но и обижать было некому — все были свои — пограничные и долго еще так и держались, особняком, не обращая внимания на местные, рижские компании микрорайона.

Вспыхивали, как порох, скоротечные детские романы, легкие увлечения, каждый раз казавшиеся чем-то особеннным и вечным. И так же быстро сгорали, оставляя на губах вкус первых поцелуев, легко забывавшихся поначалу, вспоминающихся потом всю жизнь.

Поглядывая в окно школьного кабинета литературы на заснеженные сосны, отложив в сторону сочинение на заданную тему, Иванов торопливо нацарапывал жестким стержнем наивные строки о первом опыте любви. Одноклассник — будущий «золотой голос Латвии», а пока еще просто солист школьного ВИА, вскоре положит их на музыку и будет петь на выпускном бале, который наступит неожиданно слишком быстро после такого долгого детства.

Звенит в снежинках тишина, Вечерний лес покрыла тайна. Не знаю, в чем моя вина? Но мы расстались не случайно. Здесь летом, в зелени травы, В багряном пламени заката Впервые целовались мы, Но это было лишь когда-то. А слово горькое «сейчас» Всю боль мою в себя вместило. Сейчас судьба простила нас, Зато любовь нас не простила. Не думал я тогда, что вдруг Земля качнется под ногами, Все переменится вокруг, И я смогу расстаться с Вами. А лес все так же молчалив, Вот только снег покрыл всю зелень. Я был, наверно, тороплив… Вот так же быстро шло и время. Звенит в снежинках тишина. Вечерний лес покрыла тайна. Не знаю, в чем моя вина, Но мы расстались не случайно.

 

Глава 5

Выпускной вечер в Рижской 76-й средней школе заканчивался. Десятый «б», уже бывший десятый, на первом утреннем автобусе дружно отправился из Иманты в Юрмалу. Рассвет на море встретить, правда, не успели — в июне светает рано. Но под первыми солнечными лучами побродили по взморью, попели песни. У маленького магазинчика в Булдури на глазах выпускников остановился молочный фургон; грузчик выставил у дверей несколько ящиков молока, и машина спокойно поехала дальше. Опустошили один ящик, набросав в него денег мирно спящим еще продавщицам, и потом, сидя на пляже, с наслаждением, картинно, пили молоко из больших стеклянных бутылок, смеясь над другими выпускниками, съехавшимися в Юрмалу со всей Риги и обалдевшими от такой картины. Но спиртного немало уже было выпито тайком этой ночью, и хотелось теперь не буйной радости, а тихой грусти.

У Иванова не так много было друзей в этом классе. Приехав в Ригу год назад, он дружил со своими соседями — такими же, как он, детьми пограничников. Сережка, Сашка, пара девчонок из их «пограничного» дома. С остальными одноклассниками их тесная компания чаще конфликтовала, порой до драки; в остальное время просто сосуществовала по необходимости. Уж слишком разными они были по сравнению с коренными рижанами. Рижане по большей части были по-городскому наглы, развязны, считали, что они почти «европейцы» и все-все уже повидали на свете. Они в основном хорошо учились (школа была базовой для Академии наук), занимались спортом, с детства ходили в кружки и клубы. Родители у них, как правило, были весьма состоятельными или же принадлежали к городской интеллигенции, словом, так или иначе, не были «солдафонами».

При всем при том «пограничники» повидать успели куда больше своих рижских сверстников. Просто опыт их был несколько специфическим. Да и образование они по многим предметам успели получить куда более солидное, несмотря на высокий статус их новой рижской школы. И принципы, то самое мировоззрение, основы которого закладываются в детстве, у них были во многом другие, чем у одноклассников. Ребята быстро успели понять, что за признанными лидерами класса на самом деле не стоит ничего серьезного, заработанного ими лично. И модная одежда, и хорошие (при учителях) манеры, и общая городская «нахватанность», и широкий кругозор — все это было, по большей части, им просто «дано». И слишком часто на деле оказывалось, что товарищи они не из лучших, что знания их и успехи на олимпиадах подсужены, что за примерным комсомольским поведением многие скрывают банальную и слишком раннюю подлость.

Конечно, Валера и его друзья не были тихими ангелами. Да что там, их поведение, в отличие от примерного (на глазах учителей) большинства, было просто вызывающим. Но оно не было двойственным. Если кого из учителей любили, так искренне. Не любили — тоже искренне, не скрывая того от педагогов. Но не прятали себя — какими были друг с другом, такими и в школе.

Компания Иванова не стала принимать близко к сердцу прохладные отношения с новым десятым классом, волею судьбы ставшим для них выпускным. Они просто жили своей жизнью.

С кем-то несколько раз подрались. С кем-то заключили союз, допускавший приятельские, но не дружеские отношения. И потихоньку стали осваиваться в Риге самостоятельно.

Свобода, та самая, притягательная для всех юношей, внешняя свобода крупного и к тому же немного «западного» по советским меркам города, манила их своей новизной после суровых и простых прелестей гарнизонной жизни. И если раньше каждый шаг их так или иначе становился известен родителям и учителям, да и свои же сверстники, такие же, как они все — офицерские дети, — накладывали друг на друга известные ограничения, принятые в их кругу, то в Риге вся компания сорвалась с катушек по полной программе.

Впрочем, «срывание с катушек», воображаемое про себя ребятами, было на самом деле весьма невинным даже по тем временам. Прогуливали уроки, попивали винцо, курили в подъездах и бренчали на гитарах вместо посещения подготовительных курсов в вузы.

Смешно, но, ведя обычную для многих выпускников школы жизнь, они чувствовали себя в глубине души чуть ли не преступниками. Резкий переход от во многом идеального и тепличного в нравственном отношении мира застав и пограничных гарнизонов к миру большого города подстегивал, торопил пробовать все, ранее неизведанное, большими кусками, глотать не прожевывая, как будто можно было не успеть, как будто жили в последний раз.

В школе показывались редко. Иванов выезжал на хороших знаниях (особенно по гуманитарным предметам), полученным в своей прежней школе, где учителями у него, несмотря на Богом забытые острова в погран-зоне, были жены офицеров с прекрасным московским образованием. Да и внимания к каждому ребенку было в несколько раз больше, поскольку в классах было не более десяти—пятнадцати учеников. Его друзья-соседи держались за счет взаимопомощи и хороших способностей к точным наукам. Кроме того, уровень знаний местных отличников оказался на удивление низким по сравнению с гарнизонными школами в далеких военных городках. К тому же в десятом «б», в котором они все учились, было тридцать девять учащихся. И три параллельных десятых класса. Короче, в этом потоке никому, собственно, не было дела до нескольких новичков, всего лишь на год появившихся в школе. А потому вперед и с песней!

Рига манила кинотеатрами, кафе, новыми знакомствами, неисследованными окрестностями. Именно тогда Валера впервые закурил, тогда же нормой стало выпить с друзьями. Причем не винца какого-нибудь, как изредка случалось и в Кингисеппе, а водочки. В доме было много девчонок — ровесниц, или чуть младше, или чуть старше — какая разница? Любови, танцы, страдания, стихи — все это переполняло до края последний «учебный» год. Ощущение свободного полета над бездной — вот что это было такое на самом деле. Неудивительно, что аттестат зрелости не изобиловал у ребят пятерками, чудо, что было не так уж много троек. У Иванова все они пришлись на естественно-научный цикл, остальное вытянул на «хорошо» и «отлично» благодаря старой школе. Если учесть, что бывали недели, в которые ребята ни разу не показывались на уроках, — ничего удивительного в таком результате не было.

Заранее подав документы в военкомат для поступления в Высшее пограничное военно-политическое училище в подмосковном Голицыне, Валера не загадывал много на будущее. Вернувшись домой после выпускного, он едва успел раздеться и тут же упал на постель, открыв глаза только на следующее утро. Правда, смутно припоминалась мама, будившая его, чем-то кормившая прямо в постели. Но окончательно в сознание он пришел только на следующий день — и не от выпитых символического шампанского да нескольких глотков водки тайком в пустынных школьных закоулках — от впечатлений.

«Детство закончилось», одновременно и грустно и радостно подумал он, проснувшись. И вспомнил свою кингисеппскую школу, как будто наяву услышал, как хор девочек-старшеклассниц всегда пел на последнем звонке: «Детство мое, постой, погоди, не спеши. дай мне ответ простой, что там, впереди?»

Здесь, в Риге, все было по-иному. Целых два школьных ВИА всю ночь соревновались друг с другом, кто лучше перепоет новинки из «Deep Pur-ple» или старые добрые шлягеры Beatles. Ну и, конечно же, «Отель Калифорния» и «Дым над водой» повторили раз по десять под тихий восторг танцующих в полумраке пар, тесно прильнувших друг к другу, под громкие выкрики старательно топчущих паркет зала «кружков». «Детство закончилось!» — сколько раз повторял про себя эту фразу Валерий Алексеевич потом… И в восемнадцать, и в двадцать пять, и в тридцать лет. Но вдруг, как-то резко, фраза зазвучала уже по-другому. «Молодость кончилась», — грустил сорокалетний Иванов. А уж когда стало под полтинник, то и вовсе: «Жизнь прожита.»

Детство на самом деле, конечно, осталось там, на островах, утонуло в Балтийском море.

А Рига стала для шестнадцатилетнего Валеры началом юности. А взрослым. стал ли он взрослым, женившись? Или приняв на руки новорожденную дочь? Или приняв крещение — во всех смыслах этого непростого слова — в августе 91-го года? Или не станет уже взрослым никогда? Я не знаю. Смотрю вот сейчас на него, курящего сигарету за сигаретой, сидящего в кресле у камина в тельняшке и валенках — круглый кот из детской книжки, не иначе.

Да и стихи его стали другими, другими, другими.

Вишня. Девочка. Всюду кошки. Яблоки падают прямо в темя. Ветви тянутся прямо в окошко. Наливается в яблоках время. Наливается кровью сердце — Толчками, сверчками, водой ключевой. Солью, сахаром, луком, перцем И смородинной кислотой. Боже мой! Двадцать лет Словно были и нет Чай под яблоней — наш секрет. Наш защелкнувшийся браслет. Обручальное наше кольцо — Ветер, вечер и лето в лицо. Наши книги и наша река. И скамеечка в лопухах.

Валерий Алексеевич щурится от дыма, попавшего в глаза, делает глоток кофе и продолжает рассказывать мне, дачнику, свою жизнь. У меня бессрочный, до полного старческого маразма, творческий отпуск. Я скучаю. И потому слушаю, от нечего делать, его бесконечный, немного ленивый рассказ, потихоньку соображая про себя, а не сделать ли из этого хоть какой да товар?..

Всего две недели прошло после выпускного, а на руках у абитуриента Иванова уже и воинское требование, и направление из военкомата. Три медкомиссии прошел он на пути к этим документам. Одну в военкомате, одну в поликлинике 4-го медицинского управления, одну в районной поликлинике. А все книга профессора Рабкина с тестами на цветоощущение, выученная им наизусть. Книгу эту, по просьбе отца, принес Валере сосед по площадке — майор медицинской службы. Иванов зазубрил все картинки, все правильные ответы, потому что, говоря по правде, на самом деле был дальтоником. И вот три комиссии победил. Несколько раз вызывали его и на собеседование в Большой дом на улице Ленина. Сначала за пропуском в приемную, вход с угла, в маленькую дверь под ажурным «фонарем» вычурного старинного здания с множеством балкончиков, башенок и прочих украшательств югендстиля начала XX-го века. Потом в главный вход, на второй этаж, по роскошным переходам, неожиданно скромным не по архитектуре, нет, по внутренним деловым интерьерам. «Целый полковник» за столом, сидящий напротив, приветливо расспрашивает о планах на будущее, о родителях и школьных друзьях.

Хитрый, как ему самому казалось, молодой человек называет самых приличных из приятелей, отличников примерного поведения, «забывая» упомянуть о тех, с кем провел в одной компании свой первый год в Риге.

— А как же Сергей Гасенок, Саша Ладейкин? — удивленно спрашивает полковник. — Вы же в одном доме живете, в одном классе учились. Что же, вы не дружили, что-ли? — Теперь он уже хмурится.

— Ну, это так, приятели, — краснеет Иванов, уже понимая, что вляпался на совершенно ненужной лжи.

А потом повторное собеседование и снова неприятность. Когда в первый раз заполнял анкету, нужно было указать место работы мамы, и он, не помня точно номер ее торга, написал от балды, какой придется. Теперь ему снова пришлось выслушивать внушение.

— Нам нужны серьезные и ответственные молодые люди, — втолковывал ему по-отечески полковник Матвеев. — Хорошо, что мы прекрасно знаем Алексея Ивановича, вот на кого вам бы надо равняться, Валерий. Да и старший брат ваш заканчивает институт с отличием, насколько я знаю, собирается после окончания идти на флот, становиться кадровым офицером. Направление в училище я подпишу, но пусть вам на всю жизнь будет уроком наш разговор — маленькая ложь, пусть даже без злого умысла, всегда может принести большие неприятности. И даже не вам лично, это как раз не так уж трагично, а делу, которому вы будете служить. А вот это уже очень и очень серьезно. Запомните, в жизни нашего офицера нет мелочей. Сегодня — забыл, завтра — недосмотрел. А за вами — люди, личный состав, ваши солдаты, а за вами — Родина. Помните об этом!

— Полковник встал, подчеркнуто крепко пожал Валере руку и отпустил с Богом, подписав направление в погранучилище.

Кто бы как ни относился к Комитету государственной безопасности, но те слова ой как нужны были молодому Иванову. Да еще, если бы он не пропустил их мимо ушей… А так полжизни потребовалось ему потом для того, чтобы совершать ошибки, большие и маленькие глупости, страдать самому и заставлять страдать близких, пока не понял наконец, что на самом деле хотел ему сказать повидавший жизнь, виды и людей полковник. Пока не понял, что тот успел разглядеть важного в характере подающего надежды юноши, что может помешать Иванову в еще только начинающейся жизни.

Но давно известно пока гром не грянет — мужик не перекрестится. Банальные истины потому банальны, что они — верны. И пока ты не перестанешь отмахиваться небрежно — мол, знаю, знаю — от самых простых житейских истин, пока не дойдут они не только до ума, но и до сердца, пока не обожжешься до кровавых пузырей — не поумнеешь.

А если бы еще кто сказал тогда Валере, что есть еще отсечение собственной воли, что есть еще Царский путь Золотой середины, он и вовсе бы слушать не стал. Поскольку долгие годы был убежден, что соль жизни

— в ее крайностях. Любить так любить, гулять так гулять… Работать так работать. Меры не знал никогда молодой Иванов ни в чем. И удержу тоже. Делал что хотел, жил как хотел, ошибался как хотел. Много находил, много терял. Потом вдруг понял а жизнь-то пролетела почти! Приуныл. Стал есть себя поедом. А потом понял: наконец, что такова его жизнь, таковы его «пути небесные». Что только так он смог бы стать человеком, а никак иначе. Жизнь выковывала его, как каждого из нас, ударяя по той стороне, по какой именно этому куску мягкого железа надобно. Прибавляя стойкости, силы, ума, души, ответственности, жалости и ненависти в пропорции необходимой, чтобы в результате получился все же именно Иванов, а не Петров или Сидоров. И успокоился тогда Иванов и стал себе жить-поживать. Какой уж есть.

 

Глава 6

Гвоздики белые стояли На этом праздничном столе, И их фужеры отражали В своем граненом хрустале. Ты горько плакала впервые, Ломала хрупкие цветы. Кругом огни — огни ночные Средь напряженной темноты. Да тишина, что хуже крика, Да кровь в прожилке на виске. И никого. Лишь ты — трусиха. Соль слез. Букет гвоздик в руке.

Гвардии рядовой Иванов переминался в тулупе и валенках с ноги на ногу. Обойдя пост, он мечтал о сигарете да вспоминал, чтобы быстрее закончился второй час смены проводы в армию. Была тогда середина мая… Влажная прибалтийская весна… Солдат поежился, передернул плечами в тяжелом тулупе, перехватил поудобнее карабин и медленно побрел обходить автопарк. Приказом начальника войск правительственной связи КГБ СССР в карауле в войсках выдавали личному составу СКС, несмотря на то что постоянным личным оружием у каждого был, естественно, автомат. Говорят, чтобы меньше было происшествий со стрельбой на посту. «С автоматом было бы удобнее», — возразил про себя приказу Иванов и снова вернулся мыслями к весне. После неудачной попытки поступить в военное училище жизнь неожиданно пошла совсем не в том направлении, которое привычно виделось Валере и его родителям раньше. Само собой подразумевалось, что младший сын пойдет по стопам отца, закончит погранучилище, будет себе служить, где прикажут, — вот и все планы на будущее. Так вроде и складывалось. Обманув последовательно все медкомиссии, абитуриент Иванов прибыл в подмосковное Голицыно и начал сдавать экзамены. Он уже успел получить две пятерки — по истории и за сочинение, готовился к ненавистной математике, но тут их группу направили на училищную медкомиссию.

«Обрадовать» Иванова в «абитуру» пришел майор — преподаватель училища и давний друг семьи, присматривавший за парнем по просьбе отца.

— Понимаешь, Валера, медкомиссия тебя «задробила». Я мог бы настоять на твоем зачислении, экзамены ты сдаешь хорошо, да и преемственность у нас в войсках ценят. Но комиссия городская, из штатских. И потом, все равно медкомиссию тебе проходить на каждом курсе. Рано или поздно все равно отчислят и пойдешь дослуживать солдатом на заставу еще два года. Тебе это надо?

— Не знаю, — потерянно промямлил Иванов, уже предполагавший подобный расклад после того, как на медкомиссии окулист выложил перед ним не обычную книгу с картинками профессора Рабкина, заранее выученную им наизусть, а какие-то совершенно незнакомые таблицы.

— Мне очень жаль, из тебя вышел бы хороший курсант. Но делать нечего. Время еще есть, экзамены в гражданские вузы начинаются только в августе. Поживи пока у нас, посмотри Москву. Вечером позвоним Алексею Ивановичу, он через неделю возвращается из отпуска, из Перми, заедет к нам — в Ригу отправитесь вместе. Иди собирай вещи.

— Это уже все окончательно, Николай Петрович? — робко спросил парень.

— К сожалению, да. Приказ об отчислении из абитуры уже подписан. Ты, конечно, можешь с нашими оценками поступить во Львовское училище — журналистов и культпросветработников. Но это Советская армия, я бы тебе не советовал туда идти. Ни учиться, ни служить. Там, к сожалению, бардак полный, в отличие от нашей системы. Только никому об этом не говори, понял?

— Понял. — мрачно протянул Иванов, тоскливо проводив взглядом взвод курсантов в зеленых фуражках — старшие курсы отправлялись на стажировку в войска. Он знал о взаимной корпоративной неприязни между войсками КГБ и армией. Разница была в том, что войска КГБ несли боевую службу и в мирное время, соответственно, в них на порядок выше была дисциплина, другие условия службы, выше уровень подготовки, личный состав был славянским, да и много чего еще было совсем по-другому устроено.

— Ну, тогда забирай чемодан и пошли к нам, пора обедать.

Так вот и закончилась мечта. Закончилась определенность. Нужно было думать, что делать дальше. Бродя с утра до позднего вечера по Москве, Валера почти не обращал внимания на город. Тем более что столица, хоть и был он в ней впервые, как-то ему не глянулась, в отличие от любимого с детства Ленинграда, который он и знал хорошо, и понимал.

О том, кем быть, Иванов не задумывался в последнее время. Все, казалось, было решено. И тут такой афронт неожиданный. Юноша покупал в киосках разные, незнакомые раньше сорта сигарет — для пробы, много курил, но в голову ничего путного так и не приходило.

Аттестат у него был не очень, сказалась вольная жизнь в Риге в десятом классе; технические специальности его не привлекали. Гуманитарные науки были понятнее и проще, он всегда много читал, без особых усилий со своей стороны получал с лету пятерки по литературе, языкам, истории. Но сказать, чтобы его куда-то влекло конкретно, он не мог. Так ничего и не придумав, решил дожидаться отца, а там ехать в Ригу, авось все само собой разрешится.

Отец, конечно, был разочарован. Но самым обидным было то, что он во всем винил сына.

По его словам выходило, что никакого дальтонизма у Валеры нет, а просто он решил «откосить» от военного училища и потому сам завалил медкомиссию. Этого Валера ожидать просто не мог, настолько это не соответствовало действительности. Конечно, сорвавшийся с катушек при переезде семьи в Ригу бывший отличник и паинька не ждал от отца особых похвал. Но от такой несправедливости комок подступал к горлу и хотелось заплакать.

От громкого треска и ослепительного света внезапно взлетевших со всех сторон ракет часовой Иванов ошарашенно вздрогнул и чуть было не передернул затвор карабина. Черное зимнее небо все расцвело разрывами фейерверков. «Новый год же у немцев наступил!» — сообразил наконец растерявшийся солдат и смачно выругался на себя за невольный испуг. «Надо же, новогодний салют принять за нападение на пост», — засмеялся он в голос, осматриваясь кругом. Гарнизон Отдельного гвардейского Бранденбургского трижды орденоносного полка правительственной связи КГБ СССР находился в небольшом городке Рехаген, в часе езды от Берлина. Но зарево от сотен и тысяч взлетавших ракет было совершенно невиданным никогда ранее. «Как будто и в самом деле война началась!» — подумал Иванов, вспоминая редкие сигнальные или осветительные ракеты, которые взлетали в новогоднее небо над Кингисеппом на островах; да даже и в Риге никаких фейерверков на Новый год не было, кроме самопальных. Иногда к обычным ракетам добавлялись СХТ (сигналы химической тревоги), тревожно и совсем непразднично завывавшие в вышине. А тут! Как салют в Москве в День Победы по телевизору!

Новый год «по Москве» Иванов успел встретить в караульном помещении. Командир полка лично прибыл поздравить караул, передал в подарок огромный торт, испеченный женами офицеров, и целую корзину всякой немецкой дребедени — колы, жевательных резинок и конфет. Вспомнив об этом, часовой огляделся воровато, перекинул карабин «на ремень», что уже было нарушением устава, расстегнул тулуп и добрался до заныканной в шинели пачки жвачки. Засунул в рот сразу пару пластинок, застегнулся и снова предался назойливым мыслям о годе, предшествовавшем призыву.

Вернувшись из Москвы в Ригу, Валера уже собрался было побездельничать, оставив все на усмотрение родителей, но не тут-то было. Старший брат Юра заканчивал в Ленинграде Электротехнический институт по специальности «конструирование дальней корабельной радиосвязи». Учился он отлично, школу закончил с медалью, в институте получал Ленинскую стипендию, словом, был живым укором непутевому младшему брату. Родители повздыхали, поругались между собой и отправили младшего поступать в гражданский вуз в «колыбели трех революций». Конечно, содержать двух студентов в Ленинграде было достаточно накладно для семьи подполковника Иванова, но делать было нечего.

Валера встряхнулся, словно и не было неудачного поступления в училище, и отправился в любимый город на Неве. Неповторимый ленинградский запах ворвался в поезд уже при подъезде к Варшавскому вокзалу. С детства наезжавший в Ленинград при первой возможности, а возможностей таких предоставлялось немало, Иванов давно уже успел и изучить и полюбить совершенно неповторимую имперскую Северную столицу.

«Не знаю я, известно ль вам, Что я певец прекрасных дам, Но с ними я изнемогал от скуки. А этот город мной любим За то, что мне не скучно с ним, — Не дай мне бог, не дай мне бог, Не дай мне бог разлуки. Не знаю я, известно ль вам, Что я бродил по городам И не имел пристанища и крова. Но возвращался я домой В тот край меж небом и Невой. Не дай мне бог, не дай мне бог, Не дай мне бог иного…

Эта песенка Евгения Крылатова из «Достояния республики» непроизвольно мурлыкалась немузыкальным Ивановым всякий раз, когда он попадал в Ленинград после долгой разлуки с ним. Город этот словно пунктиром проходил по всей его жизни, странным образом возникая в самые важные ее периоды. Вот и тогда очередная развилка судьбы нарисовалась перед юношей именно в Питере.

Кем быть? Куда поступать? Остановившись в комнате, которую старший брат снимал у вдовы-генеральши; в комнате, набитой антиквариатом, в комнате с огромным арочным окном, выходившим на Малую Голландию, неподалеку от дома Блока, Иванов совершенно ошалел от своей сопричастности русской истории и литературе, от ощущения жизни, открывающейся перед ним именно здесь.

На выходе из метро «Маяковская» его внезапно остановила стройная ладная девушка с круглым лицом, окаймленным пышными волнистыми черными прядями.

— Валерка! — она даже завизжала от восторга неожиданной встречи и порывисто обняла юношу. Тут же сама испугалась таких бурных проявлений чувств и отступила на шаг.

— Наташка! Ты тут поступаешь? — Иванов взял девушку под руку, они отошли в сторонку, потоптались в фойе станции, потом выскочили на Невский, смеясь и дурачась.

— Ой, тут и Светка, и Ольга! А мальчишек из нашего класса нет никого.

— Обидно! А как там остров наш поживает?

— Да что ему сделается! Наши все разъехались дальше учиться, кто куда, по всему Союзу.

Ну а как ты? Почему не в Риге поступаешь? Это у нас, на островах, некуда, а в Таллин многие поехали. Слушай, там же Люська в Латвии, в Даугавпилсе! Вы виделись?

— Нет пока, только переписываемся. А я в Институт культуры поступаю, на режиссуру.

— Да ты что? Режиссером будешь? Ну надо же!

— Это если поступлю. В Риге же все творческие профессии только на латышском, — заважничал Иванов.

На самом деле еще неделю назад он и знать не знал ни о том, что есть такой институт культуры на самой Дворцовой набережной, ни о том, что там есть факультет режиссуры.

Да и все его знакомство с профессией режиссера заключалось в наспех пролистанной книге Станиславского «Моя жизнь в искусстве». Просто к брату в гости зашел сокурсник, посидели все вместе, немного выпили. И вот тогда сокурсник посоветовал Юрке, на голову которого внезапно свалился младший братец:

— Пусть попробует в институт культуры, на режиссуру. Там в прошлом году перебор был, конкурс страшный — человек тридцать—сорок на место. Ну вот, все и испугались, говорят — боятся, что даже недобор будет на экзаменах!

На следующий день Валера отыскал институт, что было нетрудно, обошел вокруг старинное здание, оценил Марсово поле, Лебяжью канавку и вид на Неву, открывающийся из окон института, набрался наглости и подал документы в приемную комиссию.

Однако на первой же консультации он узнал, что конкурс вовсе не так мал — больше десяти человек на место. А главное оказалось, что вместо английского, которого Иванов не боялся, надо будет сдавать неведомую и страшную «специальность». За этим словом скрывался экзамен по актерскому мастерству, о котором абитуриент, естественно, только слышал краем уха, но понятия не имел, что это такое. Однако отступать было поздно, документы уже поданы.

Обо всем этом Иванов, конечно, не стал рассказывать бывшим одноклассницам по Кингисеппской школе. Они встретились, поехали в Петергоф; на последние деньги Валера угощал их шампанским и шашлыками, рассказывал о «творческих планах» и, в общем, покорил совершенно.

Тем временем надвигались вступительные экзамены, к которым парень так и не успел подготовиться. Он, правда, выучил басню и лирическое стихотворение Блока. Но о том, что еще ждет его, не имел никакого понятия. Однако, как ни странно, экзамен сдал на «хорошо». А ведь, в отличие от него, поступать сюда съехались люди уже взрослые, окончившие культпросветтехникумы, работавшие в театрах или Домах культуры. Жутко и весело было наблюдать, как в коридорах института танцевали, пели, жонглировали мячиками и разыгрывали сценки какие-то совершенно не от мира сего молодые люди.

Войдя в аудиторию, Иванов увидел в экзаменационной комиссии известного на всю страну актера и внутренне ойкнул. На каком-то автопилоте он прочитал басню и стихотворение, принял участие в короткой импровизированной сценке и сел писать сценарий на тему пословицы: «Не плюй в колодец — пригодится воды напиться». Этот сценарий, впрочем, удался неплохо — что-то на тему защиты окружающей среды. Да и сценарий массового театрализованного представления о проводах в Советскую армию — тоже.

Но радоваться было рано. Даже получив пятерки по истории и сочинению и четверку за русский устный, он так и не прошел по конкурсу. Счастливый сон быстро закончился, а с ним и белые гвоздики, подаренные Оле, бывшей однокласснице и подружке, с которой когда-то вместе купались в порту Ромассааре; ее белое платьице, трепетавшее на ветру Дворцового моста, пирожки с мясом у Эрмитажа, короткий поцелуй и обещание встречи. Встречи, на которую Валера так и не пришел, отправившись несолоно хлебавши обратно в Ригу. В таком же неведении о том, куда он вдруг подевался, осталась и Наташка, с которой они встречались в Поварском переулке, в часы, когда ее тетка уходила на работу. И Светка, которую он провожал домой куда-то на край света, в Купчино, и тоже говорил о любви. И Ленинград — Петербург — Петроград, мудрый и загадочный город, намекнувший слегка иронически на скорую встречу.

Специальность, на которую поступал Иванов, называлась «режиссура массовых театрализованных праздников». Пришла перестройка, и немало таких «праздников» пришлось ему организовывать, режиссировать, проводить. И демонстрации, и пикеты, и митинги, и беспорядки, и многие другие «театрализованные праздники», порой даже со стрельбой и красочными взрывами. И выступать с грузовичка на забитой толпой Дворцовой площади, в том числе. Город все знал, город грустно улыбался и ждал нового возвращения Иванова.

Почти тридцать лет спустя, уже имея в Питере квартиру и работая в глянцевом журнале обозревателем, Валерий Алексеевич случайно попал на эксклюзивную экскурсию. Прохаживаясь по крыше Эрмитажа, снимая удивительные панорамы из-за спины прекрасных скульптур, застывших на Зимнем дворце, Иванов ощутил вдруг, как Петербург открывается ему, как он принимает его и говорит: «Теперь ты знаешь, как это бывает. Ты видел всего лишь кусочек моей истории. Но она теперь вся твоя. Не надо карабкаться снова и снова, чтобы достичь вершин. Ты на крыше Эрмитажа, ты видишь город оттуда, откуда видели его единицы коренных петербуржцев. Успокойся. Я принимаю тебя насовсем — таким, какой ты есть».

И тогда Иванов неожиданно перестал метаться в стремлении снова выстроить, уже в России, карьеру и положение. «Никуда не уйдет», — подумал он и, посоветовавшись с женой, бросил с ней вместе утомительный офис на Фонтанке, переехал на дачу, за город, остановился перевести дух и осмыслить в конце концов и тот кусок жизни, что остался позади, и тот, что предстояло еще, Бог даст, прожить на родине.

А в Риге, в 77-м еще году, не дожидаясь конца лета, Иванов пошел работать на завод имени Попова — знаменитое объединение «Радиотехника». Молодость, глупость, жажда жизни и любви, особенно любви, переполняли его до краев. Но не успел он опомниться, как прошел год, и девочка, целовавшая его осенью у березки, одиноко раскрасившей сосновый бор на окраине Иманты, принесла ему букет белых гвоздик майским днем. И не расставалась с ним до утра, плача, ломая хрупкие стебли цветов: «Не уходи, милый, теперь ты просто не можешь уйти.» — всхлипывала она. Но уже разыскивали пропавшего до утра парня родители, уже собраны были вещи, и он сам вырвался из девичьих рук, спеша навстречу в очередной раз сказанному жизнью слову: надо.

37-й автобус, мокрый от весенних теплых дождей, вез его в военкомат на улице Слокас. Валера стоял у заднего окна желтого «Икаруса» и провожал взглядом белые коробки девятиэтажек по одну сторону улицы Рудзутака и темно-зеленую полосу леса с другой стороны; потом автобус неторопливо проехал мимо громадины радиозавода и свернул на воздушный мост.

«Прощание славянки» неслось из чьих-то «Жигулей», терпеливо провожавших пешую колонну призывников со сборного пункта на вокзал. Ночная пьянка в поезде, потом Минск, посадка на грузовики, в которых всех похмельно мутило, и, наконец, учебка специалистов в Несвиже — старинном владении Радзивиллов. 12-й гвардейский Митавский полк правительственной связи.

С одной стороны отдельного городка учебного батальона стоял величественный Фарный костел, откуда по воскресеньям доносились звуки органа, с другой — разлеглись пруды, за которыми на острове, в парке, белел замок Радзивиллов. Будущих классных специалистов гоняли как сидоровых коз. Ежедневные три-шесть километров по утрам — через парк до ближайшей деревни; технические классы с аппаратурой связи, развертывание радиорелейной станции, стрельбы, строевая, наряды. Через полгода — значок специалиста третьего класса на грудь и распределение. По всему миру. В Монголию, Мары и на Дальний Восток — тех, кто не проявил достаточного рвения. Тех, кто учился получше, — в Чехословакию, Польшу, Венгрию, Германию. Некоторых выпускников учебки отправляли на Кубу или во Вьетнам. да где только не служили в то время советские солдаты.

Так Иванов, через Молодечно и Брест, на поезде, отправился до Франк-фурта-на-Одере. Оттуда на машинах в Котбус. Из Котбуса в Рехаген. И началась служба.

— Стой, кто идет? Осветить лицо! — заорал Иванов показавшейся смене.

— Разводящий!

 

Глава 7

«Путь от Волги и до Шпрее, всем известно, был нелегок и суров! Знамя славы фронтовой над нами реет, знамя братьев и отцов! А мы стоим здесь на заданьи, всегда в дозоре боевом, солдаты Группы войск, Советских войск в Германии, покой земли мы бережем.» — Многоголосое мычание рот, вышедших на вечернюю прогулку, мешало разговору. В этот вечер ответственным по роте был старший лейтенант Гриценко, и он, по своему обыкновению, освободил Иванова от прогулки, повел в летнюю курилку — излить душу, поговорить о чем-нибудь, кроме службы.

Старлей был слегка пьян, несмотря на дежурство, и потому в выражениях не стеснялся. Странная дружба с рядовым солдатом основывалась на том, что Гриценко был совершенно нетипичным офицером и вообще белой вороной в трижды орденоносном полку. Он просто не хотел служить и мечтал уволиться из войск, куда попал по молодой глупости, соблазнившись после первого года срочной службы предложением закончить курсы младших лейтенантов и таким образом перейти в совершенно другое положение. Курсы он закончил, погоны офицерские получил, но оставаться в кадрах уже не имел никакого желания, поскольку еще до армии успел поступить в Литературный институт, где и продолжал теперь учебу заочно. Старший лейтенант Гриценко был поэт. В этом году ему нужно было защищать в Литинституте диплом — свой очередной поэтический сборник. Но командир полка под любым предлогом не хотел отпускать офицера на защиту, справедливо полагая, что после защиты старлеем диплома будет труднее мотивировать нежелание отпускать молодого литератора на гражданку.

Тогда Гриценко начал добиваться, чтобы его просто-напросто выгнали. Он стал пить в открытую, демонстративно, часто прямо на службе. Но командиры просто-напросто «не замечали» такого безобразия, редчайшего в полку, и только все чаще назначали поэта в разные безобидные, по большей части хозяйственные, наряды. То по штабу дежурить, то по по столовой, то по автопарку. Узнав, что служивший в его роте Иванов тоже пишет стихи, Гриценко проникся к рядовому симпатией. Человеком старлей был порядочным; сам безобразничал, добиваясь увольнения, но солдат в свою борьбу с начальством не вовлекал. Просто отводил душу в беседах о гражданке, читал свои стихи, разбирал неумелые творения Иванова, советовал, просто старался поддержать в солдате творческую жилку, чтобы не умерла в нем музыка после службы в армии, чтобы не забыл о том, что поэзия существует.

Для Иванова такое отношение к себе и своим стихам было внове. Он в первый раз в жизни познакомился с настоящим поэтом. В Риге круг его знакомств был очень далек от творчества. Сначала офицерский дом, потом рабочие на заводе — в этой среде про свое детское увлечение стихами лучше было просто молчать в тряпочку — не поймут, хорошо, если не засмеют. Надо же было такому случиться, чтобы именно в армии, в Германии, ему попался поэт в обличье старлея взвода тропосферной связи!

Иванов воспрянул духом, зачастил в библиотеку, стал готовиться к поступлению после службы в университет. Конечно, о Литинституте он даже и не мечтал. Да и поэзию никогда не считал своим призванием и не относился к ней серьезно, скорее стыдился этого своего увлечения. Ему и в голову не приходило, что поэзия может быть профессией, делом каким-то на всю жизнь! Но неожиданное приятельство с Гриценко все же сказалось. Валера перестал думать о школе прапорщиков, в которую зазывали солдат второго года службы, гарантируя им контракт и службу в ГСВГ по окончании школы. А ведь в те годы попасть на службу в ГСВГ мечтали многие! Двойной оклад, льготы, возможность покупать разные шмутки, иногда слегка спекульнуть привлекали многих офицеров, и уж тем более прапорщиков.

Иванов, потянув солдатскую лямку, да еще вдали от дома, за границей — без увольнений, без посылок — соскучился по гражданке и серьезно пересмотрел свое былое желание посвятить жизнь армии. Он не разочаровался в ней, как можно было бы подумать, совсем нет! Просто понял, в том числе и благодаря поэту — старлею, что жизнь не заключается только в привычной ему среде, что есть еще много в жизни других занятий и возможностей, от которых глупо было бы отказываться вот так, сгоряча.

Сама по себе служба в войсках правительственной связи его вполне устраивала. Офицеров в полку было чуть ли не больше, чем солдат, порядок был исключительным, а то, что служить всегда легче там, где порядок, а не там, где бардак, солдаты понимали очень быстро. Никакой дедовщины, которой пугали призывников дембеля на гражданке, в этих войсках не было. Да и первые полгода службы Иванов провел в учебке, а там все курсанты одинаковы. Но и в «боевом» полку, уже в Германии, тоже не было ничего подобного страшилкам, которыми любила пугать друг друга перед армией молодежь.

Конечно, старослужащий был уважаем молодыми солдатами, но скорее как более опытный и умелый наставник, имеющий право погонять «молодого» по службе, не оскорбляя лично. А уж о каких-то физических издевательствах или побоях и речи быть не могло. Вот физподготовкой, изнурительными тренажами и изучением вверенной техники «деды» нагружали «салаг» по полной программе. Да, требовали ритуального уважения к «дедушке». Но и только.

Офицеры в полку были профессионалами высокого класса, отличными техническими специалистами. Конечно, выполнение боевых задач способствовало более тесным взаимоотношениям среди экипажей радиостанций, из которых в основном и состоял полк. Случись что во время выполнения боевой задачи по обеспечению правительственной связи — отвечать все равно офицерам в первую голову. Но и они зато, понимая это, не только натаскивали солдат по службе, но и относились как к людям, от которых зависит многое.

Впрочем, к такому отношению Иванов привык еще в детстве, ведь в погранвойсках, входивших в ту же систему КГБ, взаимоотношения между офицерами и солдатами строились на тех же принципах — боевая задача требовала отдачи от каждого.

Всегда приятно вспоминать «тяготы и лишения», которые позади. Отсюда, наверное, и столь любимая всеми мужиками застольная армейская тема. Монотонность и трудности службы быстро забываются, а разнообразные приключения и полезные в молодости испытания — остаются навсегда.

К счастью, большинство экипажей радиорелейной роты, в которой служил Иванов, не засиживались подолгу в гарнизоне. Повседневная служба в самом полку утомляла железной упорядоченностью. Старые гарнизонные казармы, доставшиеся в наследство еще от танковой дивизии СС, были уютны и удобны. Идеальный порядок и чистота, налаженный быт, отличное питание по нормам пограничного пайка; обмундирование и то отличалось наличием полушерстяного комплекта, кожаными ремнями и юфтевыми сапогами. В уютной солдатской чайной поражали воображение прибывших из Союза курсантов разнокалиберные ряды колы и прочих «химических» напитков в красивых нестандартных бутылках; искусственный немецкий мед и конфеты в красивых упаковках, жевательная резинка и прочая ерунда, которую быстро распробовали на вкус и от которой так же быстро отказались, предпочитая яркой немецкой химии натуральные советские продукты.

Денежного содержания в принципе хватало, правда, рассчитывать надо было только на себя — ни посылок, ни переводов служащим за границей солдатам не полагалось. Письмо через Москву со штампом «полевая почта номер такой-то» — вот и вся связь с домом.

Но даже базовые двадцать восемь марок, плюс доплаты за классность, за должность и прочее, были для солдат немалыми деньгами. Хватало и на «подшивку», одеколон и прочие туалетные принадлежности, и на «чайник». Многие умудрялись экономить жалованье и тогда отоваривались в промтоварном магазине джинсами Wrangler, туфлями «Саламандра» и прочими редкими в Союзе вещами, забивая дембельский чемодан подарками. Иванов денег не копил, тратил тут же на необходимое, да и в частых командировках марки тоже не были лишними. Домой он уезжал с одним лишь фотоальбомом, купленным в универмаге «столицы» ГСВГ — Вюн-сдорфа. Зато альбом был немецким — бархатным, с золотой надписью по-русски: «Воспоминания о моем пребывании в ГДР».

Служить за границей было интересно и почетно. Но зато не было ни увольнений, ни отдыха. «Личного времени у солдата нет, у него есть только лишнее время». А потому, в отличие от частей, расквартированных в Союзе, в ГСВГ зарядка была обязательной и по воскресеньям, и по праздникам. Тренажи по защите от оружия массового поражения были чуть ли не главным предметом боевой подготовки после специальности. Марш-броски, стрельбы — все по полной программе, как будто не в «королевских» войсках связи служили, а в десантуре.

Личный состав в полку был исключительно славянским, поэтому никаких национальных «землячеств», конечно, не было, что сильно облегчало служебные и внеслужебные взаимоотношения. Тип радиорелейной станции, на которой служил Иванов, был одним из самых востребованных в войсках. Благодаря этому добрую половину службы он провел на выезде, обеспечивая так называемую «реальную правительственную связь». Конечно, часто солдаты и не знали толком, кому лично они эту связь обеспечивают. Поднялись по тревоге, выехали в указанный район, развернули антенны, вошли в связь и. дальше уже легче. На радиорелейном интервале экипаж из троих солдат и начальника станции — офицера или прапорщика — мог сидеть неделями автономно. Сами себе готовили, сами себя охраняли, сами себе были хозяевами. В рамках выполнения поставленной задачи, конечно. Начальник станции прапорщик Романовский был уже немолод, опытен, за ним экипаж был как за каменной стеной, а потому и командира старался не подводить даже по мелочам. Зато и Рома не зажимал в командировках нелепой, в условиях «выезда», гарнизонной дисциплиной; при малейшей возможности старался показать ребятам страну, вывести в город, дать редкую возможность пощупать жизнь за границей. Это стоило многого, ведь большинство солдат, служащих в ГСВГ, так ничего за два года службы и не видели, кроме вокзала в Вюнсдорфе или военного аэродрома — по прибытии на службу — и по дембелю. Военный городок, полигон и обратно — вот и вся «заграница». А связистам повезло, служебные обязанности позволяли исколесить всю страну, много где побывать, многое увидеть.

Иванову «повезло» дважды, и он посмотрел даже главную для солдат ГСВГ достопримечательность — гарнизонную гауптвахту в Вюнсдорфе. В этом старинном мрачном здании — бывшей немецкой тюрьме когда-то сидела Роза Люксембург. Семь суток, проведенные там за нелепую самоволку, стали поводом до конца службы «гордо» цитировать сержантам одного с ним призыва известную армейскую поговорку: «Чистые погоны — чистая совесть». Впрочем, как бы там ни было, а дембель, как и положено, оставался неотвратимым.

Зима, полигон на «Стеклянной горе». Радиостанция мобильного узла правительственной связи развернута рядом с наблюдательным пунктом, откуда командующий войсками Варшавского договора маршал Куликов показывает руководителю ГДР Эриху Хоннекеру современное вооружение в условиях «встречного боя». Иванов сдал дежурство и выскочил из теплой машины на мороз, перекурить на воздухе после душного железа набитого аппаратурой кунга станции. «Хорошо, что сигаретами запасся», — лениво подумал он, затягиваясь крепким, чуть пахнущим одеколоном дымком. (Сигареты за границей солдатам выдавали — пятнадцать пачек в месяц и два коробка спичек. Конечно, этого не хватало. Но некурящим вместо сигарет полагались две пачки сахара, и это помогало выходить из положения. Покупать сигареты в «чайнике» было очень накладно — там даже пачка «Примы» стоила примерно полторы марки. Зато пачка рафинада обходилась всего в девяносто «фенешек». Некурящий водитель экипажа получал сигареты, как курильщик, и отдавал их Иванову. А тот, в свою очередь, покупал в «чайной» сахар и отдавал его товарищу.)

Над головой пронеслась пара вертолетов, вынырнувших внезапно из-за леса. Они хищно наклонились и выпустили ракеты по стоящей внизу, в долине, бутафорской деревне. Взрывы разметали несколько зданий, но тут же, уже высоко в небе, раздался грохот штурмовиков фронтовой авиации и сразу, опережая звук, ровными рядами встали на месте «деревеньки» две стены огня и дыма. Слева и справа, обтекая наблюдательный пункт командования, потекли в атаку боевые машины пехоты. «Ну вас на фиг, ребята!» — не позавидовал мотострелкам зябко передернувшийся (в одном ПШ выбежал из станции) Иванов. В такой мороз еще «Ура!» кричать да ходить в атаку — на фиг, на фиг! О том, что и самим частенько приходилось несладко, когда, проделав по тревоге марш в несколько сот километров через полстраны, нужно было развертывать станцию в каком-нибудь гиблом месте, а «время связи» уже вот-вот, и это не учения, как у армейцев, а совершенно реальная боевая задача, и очень большие начальники должны эту связь получить, — обо всем этом вспоминать не хотелось, хотелось почувствовать себя в более привилегированном положении.

Внезапно какая-то запоздавшая БМП вынырнула из снега совсем рядом со станцией.

Ошалевший, видимо потерявший ориентацию, сержант высунул голову из командирского люка и стал вертеть ею во все стороны, озираясь ошалевшими глазами. «Куда прешь, мудила?!» — ошарашенно заорал Иванов, невольно сдергивая с плеча совершенно бесполезный в этой ситуации автомат, без которого и поссать не выходил никто из станции. На крик из кунга выпрыгнул прапорщик, мгновенно оценил ситуацию и кинулся было наперерез офуевшей бээмпэшке, но ее люк уже захлопнулся, боевая машина взревела и понеслась догонять свой наступающий батальон прямо через находившийся рядом армейский узел связи. Траки перемалывали кабеля, тянувшиеся от станций к вышке с высоким начальством, снег, смешанный с песком, летел из-под гусениц во все стороны на поворотах вихляющей по сугробам БМП. Наконец, промчавшись буквально в сантиметрах от припаркованного тут же микроавтобуса — салона Хоннекера, тяжелая бронемашина вырвалась на простор и умчалась в долину.

Рома, отряхиваясь, подошел к Иванову: «Совсем ошалели воины! Ну, сейчас начнется. Смотри, военный, в чем разница между армейцами и правительственной связью!» Прапорщик хитро улыбнулся. И точно, с вышки гурьбой посыпались офицеры и стали разбираться с армейским узлом связи, связисты которого поленились закопать в землю телефонные кабеля, идущие от их радиостанций на НП. Связь с вышкой у них прервалась, естественно, в самый неподходящий момент. Иванов вспомнил, как их экипаж материл втихаря своего прапорщика, заставившего их не присыпать свой кабель снегом, как это сделали армейцы, а закопать чуть не на полметра в мерзлый грунт. Теперь-то у них со связью все было в порядке, а вот армейцам будет полный песец.

«Ну так, что вы хотите, товарищ прапорщик, пехота, одно слово!» — смущенно засмеялся Иванов, посмотрел в лукавые глаза Ромы и виновато крякнул. Начальник вздохнул сокрушенно, хлопнул рядового по плечу и запрыгнул обратно в станцию.

К визиту Брежнева в Берлин готовились, конечно, тщательней обычного. Экипаж Романовского должен был обеспечивать один из дублирующих каналов связи. В Карлсхорст — район, где находилось советское посольство в Германии, — станция прибыла за неделю до высокого визита. Куда потом и когда — это дело не солдатское, да и начальник станции вряд ли знал об этом. Просто сидели на посольском узле связи, наслаждались внезапно выпавшим отдыхом. Обычное кирпичное четырехэтажное здание ничем не выделялось из посольского комплекса. Вот только в войну именно в этом здании находилась штаб-квартира абвера — немецкой военной разведки.

Покопавшись днем для порядка в оборудовании станции, и без того проверенном неоднократно, солдаты вечером шли в кино в посольский клуб или играли на старинном бильярде. Огромный, неразборный дубовый стол стоял на массивных резных ножках, искусно вырезанных в форме львиных лап. И на каждой ножке стояла дата — 1926 год. Поговаривали, что стол этот остался в здании еще со времен адмирала Канариса, который и сам на нем игрывал в свое время. Впрочем, связанными с минувшей войной реалиями удивить было трудно. Рома, например, жил в Рехагене в небольшом двухэтажном особнячке, переделанном под офицерские квартиры. В конце войны в этом доме квартировал генерал Власов. Куда ни посмотри — история дышала рядом.

В Карлсхорсте, рядом с советским посольством, находился мемориальный зал—музей ГСВГ — бывшее военное училище вермахта, в котором состоялся торжественный акт подписания капитуляции фашистской Германией. Чтобы экипаж не маялся от вынужденного безделья, начальник станции вывел его в музей. Конечно, ни в бар, ни в кафе для иностранных, по большей части, туристов солдаты не попали — только посмотрели издали да облизнулись. Зато с интересом осмотрели экспозицию. Вот стол, за которым подписывали капитуляцию. Вот стул, на котором сидел маршал Жуков. Солдатам показали хроникальные кадры, снятые здесь же в 45-м году, провели по всем залам музея. А вот и фотографии наших летчиков, которые направили свой падающий самолет в сторону от жилых кварталов Берлина, спасая мирных жителей. «А город подумал, а город подумал — ученья идут», — пела Эдита Пьеха в одной из своих популярных песен. Оказывается, об этом. Сфотографировались на стоящих во дворе танках, бравших Берлин, прошлись немного по городу, вернулись в посольство, поужинали не торопясь, наслаждаясь «цивильной», не гарнизонной, пищей и вообще обстановкой, перешучиваясь с улыбчивыми официантками. А ночью — подъем, «сбор», выезд в резиденцию, отведенную немецкими властями нашему генсеку.

Развернули станцию на окраине обширного парка, подальше от окруженного фонтанами главного здания резиденции. Помучились, поднимая девятнадцатиметровые антенные мачты, что было совсем не просто сделать на маленьком пятачке между высокими деревьями, да еще ночью. Растяжки путались в ветвях, декоративный кустарник и клумбы, разбитые на лужайке, трудно было обойти, чтобы вписать тяжелый ЗИЛ-131 в выделенное связистам ограниченное пространство. Но справились — не в первый раз. Нервировало только пристальное внимание охраны к каждому шагу, да мешал подполковник с посольского узла связи, сопровождавший экипаж в резиденцию. Электропитание подключили от местной сети, но двухсоткилограммовые бензоагрегаты — генераторы все-таки тоже вытащили из агрегатного отсека и завели ненадолго, проверили автономность станции. Когда все устаканилось, встало на свои места, заработала аппаратура и оба полукомплекта вошли в связь, волнение спало. Генсек не генсек, а наше дело — солдатское. Подполковник пожал Роме руку, поблагодарил экипаж за службу и уехал. Успокоенная охрана тоже рассосалась по своим постам, наказав «не отсвечивать» лишний раз и не выходить днем из станции. Кокетливая официантка в сопровождении безразличного служивого в штатском принесла завтрак в сияющих судках, развернула накрахмаленные салфетки, умилилась «мальчикам», засмущавшимся такому обхождению, и тоже ушла, оставив наконец солдат в покое.

Так продолжалось неделю. Днем сидели в станции, дежурили посменно на связи, отсыпались. Ночью выходили размяться, покурить осторожно на свежем воздухе, оправиться «по-болыпому»… Прилетел и улетел Леонид Ильич, пробывший в Берлине всего два дня. На второй день после окончания визита поступил приказ сворачиваться и возвращаться в часть.

Так и шла потихоньку служба. Бежишь утром с голым торсом, топая сапогами по обочине автобана, затормозит вдруг рядом с растянувшейся ротой какая-нибудь красотка в открытой иномарке, нарочно протащится на первой скорости рядом с солдатами, постреляет глазками и притопит на педаль, стремительно удаляясь в сторону Западного Берлина. А ты топаешь дальше, день за днем, день за днем. Но размеренное течение гарнизонной жизни вдруг нарушается командой: «Экипаж, сбор! Выезд!». И тогда на середине фильма, например, «Женщина, которая поет» или прямо со стрельбища, или со штурмовой полосы экипаж летит в казарму, за оружием и вещмешками, потом в автопарк; прямо у станции получает боевой приказ и летит по Германии, торопясь к точке связи — одинокой и самодостаточной, но все же только частицей огромной боевой машины — самой мощной ударной группировки советских войск в Европе — ГСВГ. На четыре часа боя в условиях современной ядерной войны была рассчитана полумиллионная группировка, выдвинутая на Запад, непосредственно к границам НАТО.

И когда один раз весь полк был поднят ночью по тревоге и весь снялся с места за сорок минут, выдвинулся несколькими колоннами в разных направлениях в районы рассредоточения — все солдаты знали об этой сухой, в остатке, правде «на случай ядерной войны». Все дороги были запружены войсками. На марше остановилась колонна, собирая с экипажей регулировщиков, высылая их вперед на перекрестки. Покурили, перебросились парой слов со случившимися рядом мотострелками, также поднятыми по тревоге. Те сказали, что получили боекомплект перед выездом, полный. Это было большой редкостью для пехоты и означать могло что угодно.

Когда мобильный узел правительственной связи прибыл в район рассредоточения и станция Романовского развернулась в указанной точке, прапорщик озвучил экипажу строгий приказ: войдя в связь, поддерживать канал, но не вести никаких переговоров даже по служебной линии. Только поддерживать связь и слушать. Эфир на высоких частотах был просто забит натовцами, оживленно, как никогда, ведущими радиообмен. Через полчаса к станции подкатили по просеке со стороны шоссе две боевые машины десанта. Лейтенант-крепышок вызвал прапорщика, посоветовался с ним недолго и отдал десантуре приказ занимать круговую оборону вокруг станции. Иванов присел на бугорок рядом со вторым связистом, тоже старослужащим, они закурили «Охотничьих» из армейского пайка, помолчали, отдыхая после суеты развертывания станции. Оба знали, что положенное по боевому расписанию прикрытие полевых узлов правительственной связи армейскими подразделениями никогда не выставлялось в мирное время. Потому и противогазы, обычно мирно лежащие в кунге за стойками с аппаратурой, были у солдат при себе.

Ну что, Валера, началось, что ли? — ефрейтор со знаменитой фамилией Бунин был с Орловщины, из рабочей семьи и отличался немногословием и обстоятельностью.

— А я что, Пушкин? Или маршал Куликов? — Иванов затянулся покрепче, потом долго смотрел, как пробиваются косые утренние лучи сквозь клубящееся сиреневое облако дыма. — Начаться в любой момент может…

— Я их, сук, зубами рвать буду! — твердо пообещал кому-то Бунин. Валера спросил себя: «А я?» И тут же, не задумываясь долго, ответил вслух, подчиняясь поднявшейся внутри ярости на всех, кто мог сорвать приближающийся дембель:

— Если только кто живым к нам прорвется, тут и уроем. А вот если ядерной бомбой саданут, ну, тогда обидно просто будет, что ни до кого не дотянуться.

— Через наши трупы из Сибири дотянутся! — веско подытожил Бунин. — Ну что? Пойдем и мы закапываться, пока Рома не вздрючил?

Неподалеку сноровисто окапывались десантники.

Калейдоскоп в голове прокручивал картинку за картинкой, они осыпались и снова собирались в единое целое из обрывков воспоминаний, запахов, слов и даже прикосновений. Вот рука автоматически прикоснулась, погладила холодный ряд металла и эмали на теплой шерсти «парадки». Это значки — «гвардия» и «специалист первого класса». Вот блеснул за окном вагона кусок мокрой брусчатки под фонарем у железнодорожного переезда. В ожидании, когда пронесется мимо поезд, застыла перед шлагбаумом пара немцев-мотоциклистов с девчонками, крепко обхватившими их кожаные куртки. А Иванову вспомнилась сразу брусчатка гарнизонного плаца, веселый рев полкового оркестра, грянувшего «Прощание славянки» на разводе, свой четкий шаг по этой брусчатке, крепкое плечо шагающего справа товарища да захлопывающиеся при звуках оркестра окна верхних этажей немецких домов, стоящих тесно сразу за высоким забором части. Знаменитый поезд Вюнсдорф — Москва набирал ход, весело постукивал на стыках рельсов, несся домой, в Союз.

Уже в Бресте, выйдя покурить на перрон, Иванов стал замечать, что в толпе, окружившей вокзал, он пытается найти — и находит! — знакомые лица. Ведь это уже Союз! Это не заграница, здесь все возможно, любая встреча уже не кажется несбыточной, любое мелькнувшее рядом лицо может оказаться родным или хотя бы просто знакомым!

В Гомеле, пересаживаясь на поезд, идущий в Ригу, Иванов с недоумением столкнулся с патрулем, проверившим у него документы и отпустившим тут же дембеля с Богом. В киоске продавались советские сигареты, пиво, конфеты. А девушки, сколько девушек вокруг! Не толстозадых коро-вистых немок, а своих, русских, стройных красавиц с певучей волнующей речью. Родной речью.

Рублей было в обрез, зато немецкой мелочи — денежек — «фенешек» и даже марок, взятых на память, — полно. Но не купишь ведь ничего здесь за марки! Зато в вагоне ехали еще дембеля — возвращались в Ригу из Белоруссии артиллерист и два ракетчика. Они столкнулись с Ивановым в тамбуре, перекурили вместе и тут же утащили к себе — пить портвейн.

Портвейн! За все время службы в Германии Иванов выпил, наверное, несколько кружек пива в гасштедте да один раз отвратительной немецкой водки Lunikoff. Не то чтобы возможности — желания рисковать доверием начальника станции, частенько отпускавшего свой экипаж на выезде перекусить в немецком заведении, не было.

…Привокзальная площадь Риги как-то неуловимо изменилась. Валера сунулся было переходить ее поверху, как привык, но не нашел знакомой «зебры» пешеходного перехода. Долго мотал головой в недоумении, пока не заметил открытого зева подземного перехода, построенного за время его отсутствия. Он быстро сбежал по ступенькам вниз, разобрался в подземном лабиринте и уже уверенно вынырнул на другой стороне площади прямо у остановки своего автобуса. Желтый «Икарус» 37-го маршрута подрулил буквально в то же мгновение. Иванов жадно всматривался в окно — через Даугаву строили еще один мост — вантовый красавец пришел на смену понтонному уродцу. Родная Иманта за это время шагнула еще дальше, и его дом, стоявший раньше на краю нового микрорайона, теперь оказался почти что в центре жилого массива.

Дембель в маю — все по фую! — весело пронеслось в голове у солдата. Шел 1980-й, олимпийский, год.

 

Глава 8

1982. В Каунасский госпиталь КГБ Валерий Алексеевич попал совершенно здоровым, что и способствовало его дальнейшим приятным воспоминаниям о пребывании в этом медицинском учреждении. Отец, не любивший использовать служебное положение, на этот раз внял мольбам матери и попросил начмеда округа пристроить в госпиталь для «проверки здоровья» свое непутевое чадо, чтобы студент-первокурсник получил вполне законную отсрочку от неминуемо надвигающейся сессии.

Сессия, правда, ничем особенным студенту Иванову не грозила. Дураком он не был, к тому же иногда даже лекции посещал. Несмотря на службу в армии, знаний, полученных в основном в Кингисеппской средней школе, не растерял. Да и читал очень много, что еще нужно, чтобы кое-как протащить свое тощее тело через игольное ушко сессии на филфаке? Но было много обязательных работ, не сданных в срок, и обязательных часов, не отсиженных чинно на заднице в аудитории. Да и «кое-как» сданная сессия родителей почему-то тоже не устраивала. Решено было потому сессию отодвинуть под благовидным предлогом, а Валеру поместить куда подальше, где стены покрепче, а порядки пожестче, дабы прервать веселую жизнь решившего как следует «оторваться» после армии младшего сына.

Когда абитуриент Иванов подошел к стенду на первом этаже филфака Латвийского госуниверситета, то первое, что он увидел, — это длинный список лиц, зачисленных на дневное отделение первого курса. Группа к-1 (krievu 1- русская то есть) — главная профильная группа — состояла из двадцати пяти человек. Пробежав глазами список, Валера увидел свою фамилию в обрамлении двадцати четырех девичьих. Короче говоря, на тот момент он был единственным мужиком в группе. Надо ли говорить о том, с каким волнением входил он в аудиторию на установочное собрание группы? Или о том, как оценивающе загудели девушки, увидев единственного в их группе парня. А был Иванов тогда скорее высок, чем низок; худ, скромен, улыбчив. легко краснел и часто поправлял падающую на глаза челку мягких русых волос.

Девушки были как девушки. В основном дочки или внучки офицеров — такова была особенность русской Риги, русской процентов на семьдесят. И красивые были, и страшненькие. Но по большей части — совсем сопливые, отчего свежеиспеченный студент горько вздохнул и, как сквозь строй, прошел к последней скамейке. Прошло минут пять.

В аудиторию впархивали все новые девицы — здоровались, целовались, визжали радостно при встрече. Девушек Иванов, конечно, любил. Но не в таком же количестве, и не одному же хозяйничать в этом цветнике? А с кем покурить, выпить, в конце концов, отметить 1 сентября?!

И тут, как будто кто-то (добрый или злой?) услышал его молитвы… Раздался новый одновременный девичий выдох, и в дверях показался парень в сером костюмчике. Невысокий, чуть мешковатый блондин, с отсутствующим, направленным глубоко в себя взглядом голубых глаз.

Он плюхнулся рядом с Валерой и представился:

— Арий!

— Арий?

— Ну да. Имя такое. От ариев.

— Арийцев, значит?

— Точно! — Студент улыбнулся. — У меня мама — латышка. А папа — русский, потому я Алексеев.

— Валерий… Иванов. — Они пожали друг другу руки, что, естественно, не осталось незамеченным девчонками, прыснувшими при виде «серьезного мужского знакомства».

«Писун какой-то, — мрачно оценил сокурсника Иванов. — Наверняка после школы сразу. Ну ладно, пить, курить научу, все хоть не один здесь буду.»

Веселая полная блондинка — куратор группы — быстро познакомилась со студентами и объявила, что она будет вести курс советской поэзии. А группа в полном составе вместо «картошки» отправится уже завтра на месяц работать в Ботаническом саду университета, том, что в Задвинье. Пока девицы шумно обсуждали эту новость, ребята двинулись к выходу. Уже в коридоре Валера предложил, испытующе щурясь:

— Ну что, пойдем покурим?

— Пойдем, — отозвался Арик, вытаскивая из кармана пачку «Элиты». Они вышли на улицу, закурили и двинулись по Бирзниека—Упиша в сторону центра.

Иванов продолжал прощупывать неразговорчивого нового товарища.

— А как ты в группе оказался, тебя же в списке не было?

— А я по армейской квоте пролез, да и экзамены сдал нормально, просто я с заочниками сдавал, позже, потому и не встретились.

— Так ты служил? — изумился Валера.

— На флоте. В Германии, в Ростоке, три года, — спокойно ответил Арий.

— Здорово! Я ведь тоже в ГСВГ служил, только под Берлином! А ты кто по ВУСу?

— Радист.

— Опять почти коллега! А я в правительственной связи, на «релейке» всю Германию объехал!

— Ну ты даешь, — засмеялся, наконец и Арик, — я ведь тоже подумал, что ты только после школы. наверное, даже не куришь!

— Ну так что, надо отметить встречу, наверное? — решил ковать железо, пока горячо, Иванов.

— День вроде знаменательный, почему бы и нет? — согласно покивал сокурсник.

— По коктейлю для начала? — с надеждой перевел разговор ближе к теме Валера.

— Не, — помотал головой Арик, — по коктейлю не хочу.

— А чего так? — У Иванова сразу упало настроение.

— Давай лучше возьмем сразу пузырь-другой, чего там пачкаться-то? — посмотрел Арик на него недоуменно.

— Ну, ты и мертвого уговоришь! — возликовал Иванов, и они дружно, не сговариваясь, свернули к водочному магазину напротив кино «Палладиум».

Так их стало двое. А еще через месяц, уже после отработки «картошки» на цветочных плантациях Ботанического сада, в группе прибавились еще два парня — тоже отслуживших армию. Какими правдами и неправдами они прорвались в эту престижную группу уже после основного зачисления, сверх списка — толком никто не знает. Ну, да это и не важно. Костец — бывший курсант ракетного училища, отчисленный после третьего курса и счастливо избежавший отправки на срочную службу, носил черную бороду, как у хасида, говорил, что «папа у меня — грек», но характер имел чисто еврейский. Сашка Боготин — маленький и юркий, бывший механик-водитель БМД, гордился своей службой в ВДВ и мамой, трудившейся в Центральном книжном коллекторе, то есть «сидевшей» непосредственно на самом что ни на есть филологическом дефиците.

Четверым бывшим армейцам удалось за первый же семестр учебы достичь высокой слаженности своего небольшого коллектива. Правда, «чувства локтя» они добивались уже не строевой подготовкой, а усиленным употреблением веселящих напитков. Так, весело и непринужденно, провели ребята первый семестр, и сессия подступила к ним совсем незаметно, почти как дембель. Правда, вовсе не так радостно. Кто-то из первокурсников махнул на все рукой, кто-то навалился на книжки, а Иванов нежданно-негаданно оказался сразу после новогодних праздников в Каунасском госпитале.

Сам Каунас со всеми его достопримечательностями Валеру не заинтересовал. Обычный прибалтийский городок. Пешеходная улица, Музей чертей, Чюрленис, Межелайтис и прочая типично прибалтийская байда мало волновали столько лет прожившего в Эстонии студента, да еще приехавшего в Каунас из Риги.

Солдат-пограничников в маленьком госпитале на лечении было не очень много. Немного было и офицеров. В одной палате с Ивановым их лежало двое — майор КГБ и капитан-лейтенант морчастей погранвойск. Майор был уже пожилым (на самом деле, ему было около сорока), каплею не было и тридцати. Появление двадцатидвухлетнего студента офицеры восприняли как нечто само собой разумеющееся, особенно когда выяснили фамилию, должность отца и нашли общих знакомых, которых не могло не найтись в таком тесном сообществе.

Глупых вопросов по поводу того, от чего лечится Иванов и что он тут вообще делает, никто не задавал. Все были люди взрослые, опытные и повидали много жизненных ситуаций. Лежит себе вьюноша, отдыхает, укрепляет нервы витаминами и хвойными ваннами — значит, переучился, только и всего. Майор слег после инфаркта. По всему видно было, что приехал он недавно из заграничной командировки. В том числе по новому японскому кассетнику и маленькому цветному телевизору, которые он взял с собой в палату. По редким музыкальным записям, которые крутил он тоскливыми иногда январскими вечерами. Именно с тех пор стоит услышать Иванову мелодию «Бесаме мучо», как сразу вспоминается больничная палата на троих в старинном здании госпиталя, огромное арочное окно, за которым кружится снег под фонарем, спирт, подкрашенный морсом, на общем столе, да грустный смех молоденьких сестричек, «накативших» после отбоя и застрявших на пару часов в гостеприимной офицерской палате.

Напротив, дверь в дверь через коридор, находилась женская палата. Там лежали жены и дочки офицеров. Была там и Галя Сказова — худенькая шатенка с зелеными глазами, восторженная и нежная. Жена прапорщика, она была ровесницей Иванову. Но самим своим статусом замужней женщины казалась совсем взрослой юному студенту. А потому ставшие со временем привычными перекуры на лестнице после отбоя, по ее, конечно, а не по Валериной инициативе, превратились в затяжной поцелуйный обряд, повторявшийся каждый вечер.

Учительница музыки из Светлогорска Галя как будто сошла из рассказов Бунина, такое у нее было «легкое дыхание». Забравшись Иванову под майку узкой горячей рукой с длинными, чуткими пальцами пианистки, она быстро играла коготками по голой его спине какие-то ей одной известные гаммы, отчего полумрак на госпитальной лестнице преображался в сияние; чердачная площадка с казенной урной под разлапистой монстерой в облезлом ведре превращалась в зимний сад; застиранный халатик молодой женщины и больничная пижама студента были ее пеньюаром и его мундиром. Все это незаметно, как будто само собой расстегивалось, развязывалось, руки проникали в самые потаенные места, и только чей-то надсадный кашель курильщика площадкой ниже заставлял парочку очнуться и перевести дыхание.

— Ритмичнее, ритмичнее, ритмичнее, — задыхаясь, шептала учительница музыки, когда к ней прижималось полное молодой силы энергичное тело студента, обнимая ее все крепче, не стесняясь напряжения, которого не могла она не заметить, двигаясь навстречу в такт отчаянно романтической музыке, звучащей внутри юной женщины наперекор госпитальной скуке и тоскливому зимнему вечеру.

— Вот так хорошо, Галина Юрьевна? Я все правильно делаю? — шептал Валера, играя ученика, смело берущего аккорды на ее уже опытном, чувственном, отзывающемся на каждое прикосновение гибком стане.

— Аллегро модерато. аллегро вивачиссимо! — вдруг торжествующе и неприлично громко взорвалась она смехом, укусила юношу в полную силу за шею, не сдерживаясь уже, и тут же отстранилась резко, опустилась на колченогий стул у монстеры, переводя дыхание, расслабленно раскинув длинные руки, повисшие, как увядшие стебли отцветших цветов. — Хорошо с тобою, Валерка! Хорошо мне с тобою, Валерка, — тихо, почти шепотом, дважды выдохнула она.

— Галочка, славная моя птичка, — гладил ее по волосам Иванов, распаленный, жаждущий продолжения, не понимавший в грубой своей нечуткости, неопытности, что для нее все уже закончилось.

— Пойдем вниз, неудобно, — отстранила его резко Галина. Медленно, с гримассой боли, она поднялась со стула и обхватила Валеру, почти повисла на нем.

— Что с тобой? — перехватил он ее покрепче.

— Ничего страшного, милый, просто голова закружилась. — Я ведь здесь второй месяц уже.

Вот, нашел себе в госпитале больную бестолковую женщину, нет, что ли, сестричек, здоровых как лошади? — неуклюже попыталась она сострить и криво, с мукой в глазах, улыбнулась.

— Тебе плохо? — не на шутку испугался Валера, приобняв ее и осторожно спускаясь по скользким бетонным ступенькам лестницы.

— Н-нет, все хорошо. Мне очень хорошо с тобою, Валерка, — снова повторила она. — Только теперь останься здесь, покури. Я пойду вперед сама, а то увидят, неудобно будет.

Она высвободилась и медленно, придерживаясь за перила, пошла вниз.

Иванов выкурил две сигареты подряд, перевел дух, заправил майку, выдернутую, как оказалось, из пижамных штанов, застегнул пуговицы на куртке и отправился на этаж.

Там, несмотря на близость к отбою, у телевизора в холле толпились больные: и солдаты, и офицеры, и редкие женщины. Пела девочка из «Верасов»: «У меня братишки нет, у меня сестренки нет, говорят, с детьми хлопот невпроворот.» Студент покрутил головой, выискивая Галину, но не нашел. У двери своей палаты подождал немного, но тут по коридору пробежала медсестра с капельницей, прикрикнула на ходу: «Идите к себе, больной, не стойте тут под ногами!» — и скрылась в женской палате. Валера пожал плечами, потоптался, помялся, не веря, что случилось что-то серьезное, и вошел к себе. Майор с каплеем гоняли чаи, кассетник на тумбочке уютно и страстно вращал что-то латиноамериканское.

— Садись, студент, выпьем рюмку чаю! — позвал каплей Михалыч. Неунывающий толстячок с выпирающим брюшком и оттопыривающимися ушками пользовался искренней любовью всего госпиталя. В том числе и потому, что однажды, мрачным зимним вечером, когда больные, собравшись на ужин в офицерской столовой как-то одновременно загрустили — Михалыч тут же вызвал огонь на себя.

— А знаете, друзья, как меня матросы на корабле зовут? — жизнерадостно вопросил в угрюмую тишину столовой капитан-лейтенант.

Все продолжали мрачно ковыряться в тарелках.

— Винни-Брюх! — громко и даже с некоторой гордостью назвал свое прозвище Михалыч. Больные сначала недоуменно посмотрели на него оценивающе, потом улыбнулись, затем улыбки перешли в сдержанные смешки, и наконец столовая взорвалась долго не умолкающим хохотом. Все оживились, забыли на время про свои болезни, а Михалыч как ни в чем не бывало с аппетитом прикончил ужин и пошел за добавкой.

В госпитале он лежал после сердечного приступа, полученного неподалеку, в Клайпеде. Каплей уже не первый год принимал на верфях корабли пограничных проектов и перегонял их к месту службы. То с Балтики на Черное море, то с Севера на Тихий океан. Месяцами в море. Во время коротких стоянок, как объяснял он сопалатникам, ночевать приходилось опять же в каюте, поскольку в гостиницы, как известно, не попасть. А так хочется поспать на твердой земле после длинного перехода, просто слов нет Вот и снимаешь какую-нибудь подружку на ночь, не ради любовных приключений, а чтобы койка под тобой хотя бы этой ночью не качалась.

Так и переутомился в Клайпеде, ненароком, жизнелюбивый каплей. Пришлось отправиться в Каунас подлечиться.

— Слушай сюда, Валерыч! Я тут завел общение на короткой ноге с одной «старушкой» из соседней палаты — Валечка, ты ее знаешь. Ты должен мне помочь!

— Чем же я-то могу помочь? — искренне удивился Иванов.

— На чердак вместо Михалыча с ней ходить будешь, — добродушно подначил майор.

— Да брось ты, Борис Николаевич, — обиделся каплей. — Может, у меня серьезное лирическое чувство!

— Ага, у тебя лирическое чувство, а у нее муж — комендант режимного объекта. Не боишься, что вычислит?

— Так вот потому-то мне и нужна помощь молодой гвардии! — Винни-Брюх похлопал Валеру могучей дланью с татуировкой — якорем на запястье. — Чтобы к Валечке муж зря не таскался из своего поселка и не бросал вверенного ему объекта, к ней будет передачки подружка молоденькая возить — подружка в погонах, правда — капитан из радиоцентра. Но чтобы, в свою очередь, капитанша эта тут не скучала и нам с Валькой не мешала, ее надо занять. Ты, Борис Николаевич, для нее, прости, староват, да и служить вам вместе еще, нехорошо с подчиненной фамильярничать.

— Ну, Михалыч, тебе, может и список личного состава центра кадро-вичка перебросила? — полушутя-полусерьезно осведомился майор. — Так мы ее быстренько в Якутск переведем вместе с мужем — оленей пасти на режимном объекте!

— Эх, товарищ майор, я же забочусь о морально-нравственном состоянии личного состава вашего нового места службы! — каплей попытался свести в шутку разговор, начинавший принимать неприятный оборот. — Ведь Валька — баба-огонь! Она все равно себе мужика на стороне найдет, если захочет! А я все-таки свой, у меня и допуск имеется. — Михалыч невинно посмотрел на собеседников и состроил постно-ответственную рожу офицера при исполнении.

Все захохотали.

— Давай-давай, учи студента, только смотри, чтобы он по твоим стопам до инфаркта не дошел, — не отказал все же себе в ехидстве Борис Николаевич.

Майор, вернувшийся из длительной загранкомандировки (как потом объяснил Валере отец), был назначен в расположенный неподалеку от Каунаса центр радиотехнической разведки, занимавшийся, помимо различных сугубо специфических приемо-передающих задач, радиоперехватом и дешифровкой. Ну а то, что капитан Таня, сыгравшая роль дружеского прикрытия для любвеобильной Валечки из соседней палаты, служила в радиоцентре переводчицей, а может и еще кем — это и сам Иванов вскоре понял.

На следующий день, в воскресенье, Михалыч с утра пораньше смотался в город, откуда вернулся с тортом, коньяком и букетом алых роз в целлофане. Каплей спрятал все это в палате под своей кроватью и встал на пост у приемного отделения, как часовой у знамени части. Вскоре он вернулся в палату уже не один. Вслед за ним, щурясь от бившего через окно, разыгравшегося внезапно январского солнца, вошла невысокая, стройная, но при этом женственно округлая девушка с короткой стрижкой. На светло-русых, от солнца почти золотых волосах, еще умирали — таяли несколько снежинок, превращаясь в капельки бриллиантов. «Дыша духами и туманами.» — пронеслось мгновенно в закружившейся голове Иванова. Такие фигуры могли быть только во французском кино. Такие лица, такие глаза могли быть только у русских женщин до революции.

Татьяна (так представил заранее капитана Михалыч) сама подошла к постели студента, едва успевшего при ее появлении отложить книжку и принять более-менее приличную позу.

— Не вставайте! Вы ведь тоже больной, правда?

— Еще недавно был здоров. А вот сейчас сердце защемило, — совершенно искренне ответил Валера, соскочив с койки и отвесив галантный полупоклон.

— Не надо мне представляться, ведь мы старые друзья с вами, Валера, — с легкой иронией прошептала девушка ему на ухо, легонько притронувшись к его щеке губами и подставив свою, румяную с мороза щечку для ответного поцелуя.

— Таня, наконец-то вы нас осчастливили, — приобнял ее чуть-чуть Иванов, — заметив краем глаза, как напряглась девушка, увидев входящего в палату майора. — Борис Николаевич, это Таня — единственная близкая мне душа в этих заснеженных литовских просторах!

— Как интересно! — воскликнул майор. — Здравствуйте, Татьяна Федоровна! Неужели вы не успели рассказать своему другу детства, что он лежит в одной палате с вашим непосредственным начальником по службе?

Таня едва заметно покраснела, она ведь не знала, что коварная Валя и простоватый Михалыч, вовлекшие ее в наперсницы их скоротечного романа, давно уже обо всем рассказали майору.

— Я только вчера узнала от Валентины Петровны, что Валера объявился вдруг здесь, в Каунасе! Я-то думала, что он в Риге, грызет гранит наук, как и подобает студенту.

Наши родители служили вместе в Эстонии, с тех пор мы не виделись.

— Не пугайтесь, Татьяна Федоровна! Я ведь имею честь быть знакомым и с Федором Никитичем и с Алексеем Ивановичем. Так что даже рад, что вы не забываете старых друзей — это лучшая служебная аттестация в наше время. Знаешь ведь, наша служба любит семейные династии. Глядишь, мы и Валерия Алексеевича уговорим перейти на заочный да и заберем к себе в центр, у нас ведь для филологов работа всегда найдется. Особенно если они из наших. Ну ладно, идите воркуйте, молодежь, а я прилягу пока, что-то опять мотор щемит.

— Может, сестру позвать, Борис Николаевич? — засуетился Иванов, несколько обескураженный тем оборотом, которые вдруг приняли совсем невинный разговор и совсем невинный розыгрыш.

— Не надо. Я вот пилюльку приму — и полегчает.

— Так что ж ты, Таня, гостинцы-то не достаешь? — укоризненно обратился майор к девушке, забираясь, кряхтя, на больничную койку поверх одеяла.

— Растерялась! Столько впечатлений сразу! — Таня стала разбирать сумку, вынимая оттуда апельсины, соки, увесистую палку сервелада и, после некоторого раздумья, бутылочку «Плиски». — Это вам на всех, товарищи мужчины, — певуче протянула она, очевидно оправившись и обдумав уже ситуацию. — А остальное, уж не обессудьте, Валентине Петровне.

— Бренди мне, остальное товарищам, — безапелляционно заявил майор и, засунув бутылку под подушку, махнул молодежи рукой в сторону двери: идите покурите там в холле, пока Михалыч не объявится.

Между тем давно исчезнувший из палаты Михалыч уже отправился под ручку с Валентиной Петровной в сторону одиноко стоявшего во дворе госпиталя здания клуба, всегда пустого в это послеобеденное время тихого часа. Таня с Валерой вышли в пустой коридор, сделали несколько шагов в сторону курилки, и тут же оба остановились, повернувшись друг к другу.

— Друг детства, значит. — задумчиво протянула молодая женщина, пристально рассматривая стремительно начавшего краснеть Иванова. — Кстати, наши отцы действительно в Эстонии пересекались по службе. Только ты тогда еще в школе учился. А я уже в институте была, в Москве.

— А что вы заканчивали? — оправился наконец Иванов.

— Мориса Тереза. Ну, на «вы»-то не надо, «друг детства»!

Она улыбнулась и, взяв Валеру под руку, повела прогуливаться по холлу.

— Я тебя всего на шесть лет старше, между прочим. Так что давай на «ты». Тем более я так соскучилась по нашему острову. Вы давно с Сааре-маа уехали?

— В 76-м. Летом. Вы, ты, наверное, должны помнить моего старшего брата. Он на год младше. тебя.

— Юра, кажется? Помню. Его еще комиссаром звали — он в своем классе комсоргом был. А я в нашем. И тебя, кстати, помню, маленький такой был шкет, рыжий, весь в конопушках и ужасно ученый. Но ты только пришел в нашу школу после начальной, а я уже заканчивала. И вот смотрите, что выросло! Пойдем присядем? Ты куришь?

— Курю, — почти гордо ответил Валера, зажигая спичку и протягивая огонек длинной коричневой More в мраморных пальцах Татьяны, унизанных кольцами и перстнями, но с бецветным нежным лаком на коротко подстриженных ноготках.

Девушка грациозно, с прямой спиной, села на краешек облезлого дивана в пустынном холле приемного отделения. Еще раз внимательно оглядела стоявшего перед ней Иванова и скомандовала:

— Садитесь, корнет! Иванов послушно сел рядом.

— А ведь неплохой у меня «друг детства» объявился! — сама себе утвердительно сказала Татьяна. — Я хочу с вами дружить, поручик! Вы готовы к безумствам? — Девушка испытующе посмотрела прямо в глаза Валере.

— Рад стараться, мадемуазель! — Подскочив с дивана, он, дурачась, прищелкнул больничными шлепанцами. — Чем могу служить? Надо застрелить соперника? Или дюжину соперников? А может быть, какой-нибудь негодяй похитил из вашего сейфа губную помаду с грифом «Совершенно секретно»?

Таня облегченно, как показалось Иванову, рассмеялась и снова притянула его на диван, усесться рядом.

— Ты хороший! А я испугалась, что Борис Николаевич меня проверяет.

— О чем ты? — Валера с удовольствием вдохнул легкий аромат французских духов и чистоты, донесшийся от волос девушки.

— Понимаешь, майор наш на службе всего неделю успел побыть перед тем, как слег в госпиталь. Он мне еще не понятен до конца. Вот и подумала, что он сам всю историю с Валентиной для чего-то выдумал. Потом вот ты появился нежданно. А мы ведь в самом деле встречались в детстве, бродили по одному и тому же парку. И папу твоего я помню, очень интересный мужчина.

— Неужели все так запутано у вас, как в шпионских романах? — недоверчиво отодвинулся Валера, смотря почти строго.

— Это все шутки, просто шутки, — вздохнула она. — Михалыч говорил Вале, что ты стихи пишешь. Почитай мне что-нибудь, а? Ну, по секрету. — Таня доверчиво, без видимого кокетства откинула прядь волос, обнажив маленькое розовое ушко с тонкой работы золотой сережкой. — Ну же, шепчи мне про любовь!

И он зашептал, прижимаясь все ближе и ближе к вспорхнувшей на зимнюю ветку госпитальной скуки яркой заморской птице:

История, достойная пера, Когда любовь, как сердца боль, остра. Когда забудешь, что такое скука, И верностью соединит разлука, И майской кажется осенняя пора — История, достойная пера! Соавторы любовного романа, Страница за страницей, ночь за ночью — Мы пишем без утайки и обмана, Историю, где правда в каждой строчке. Мы рукопись в тираж не отдавали, Мы как могли ее не предавали, В единственном и вечном экземпляре Ее хранить друг другу мы поклялись. Счастливый сон сменяется кошмаром, Очнувшись, просыпаешься в раю… Но каждым утром, солнечно-туманным, Я рядом руку чувствую твою.

— Еще, читайте еще, поручик. — Таня неожиданно погладила Иванова по руке и больше ее не отпускала. Ему хотелось курить, но рука была занята нежным женским теплом, подрагиванием пульса на запястье в такт ритму небрежных строчек, и он все читал и читал ей свои стихи, которым никогда не придавал значения, понимая их как детское, слегка постыдное теперь увлечение. Но Таня просила, и он читал и читал, удивляясь про себя, что в состоянии вспомнить хоть что-то.

Приворотным зельем потчевал Нежных слов. Знал, что замуж выйти хочется. А любовь? Если стерпится, то слюбится — Говорил. Я хотел — пускай забудется. Не забыл. Ворожил и заговаривал Тайну глаз. В кипятке из боли варится День без ласк. Сам себя поймал и корчусь я От огня. На костре, что приготовлен был Для тебя.

Валера не выдержал и поцеловал нежный пух завитка у прозрачного ушка, в которое он шептал.

— Дежавю. Я как будто во сне все это уже видел. Весь сегодняшний день. Тебя, этот снег, мороз за казенным окном. Какая-то юлиано-семе-новщина наяву. Майор, радистка Кэт, стихи.

Я сел в электричку, не взяв цветы — Это уже не важно. Я просто ехал туда, где ты Со мною была однажды. Я просто ехал пройтись, взгрустнуть По отгоревшему лету. Я просто ночью не мог заснуть И долго лежал без света. Море замерзло, весь пляж в снегу, Наше кафе закрыто. Пора возвращаться, а я не могу Поверить, что здесь так тихо. И нет никого. Все дорожки пусты… Я тоже побрел к вокзалу. В буфете за кофе сидела ты, Чтобы начать сначала.

Таня вздохнула, как будто прошелестела перелистываемая страница. Обхватила лицо юноши ладонями, вгляделась в Иванова пристально, взмахнув ресницами пронзительно-синих глаз.

— Я ведь только что познакомилась с тобой. И вот сижу млею. Ты ведь мальчик еще совсем. Маленький мальчик — Валерочка. Как все пушло, наверное, выглядит со стороны, а мне — все равно… Знаешь, я три года в Алжире была переводчицей у… военпредов. Грубые мужики — наши; еще хуже — приторные арабы с камнем за пазухой. Жара, жара, жара. Потом три месяца в Союзе и… полтора года в Париже. Франция — сказочная страна только для туристов, мон шер. Такая тоска, ты не представляешь, милый, какая тоска — все эти путешествия. Вот уже полгода здесь, в

Литве. Даже к маме на Украину, домой, еще не успела съездить. Сразу сюда. Служба, снег, книги. Одно развлечение — квартирку обставлять по своему вкусу. Ни с кем нельзя ничего — все про всех и все знают, ну, ты же помнишь эти военные городки, а наши — в особенности. Вот и Валя навязалась в подруги, а она ведь меня на десять лет старше. И вдруг этот госпиталь, какой-то «друг детства», за которого, как она сказала, «можно будет выйти замуж», «полезно выйти»… Вот, ты все знаешь. Какая чушь! Провинциальные игры соскучившихся особистов или перезревших свах? Что им нужно от нас, от тебя? Какой с тебя прок, студент?

— Ерунда какая-то, Таня. Просто ерунда. Ты все усложняешь. Ни я никому не нужен, ни ты. Просто у Валентины роман с Михалычем. Просто ей нужно было по-женски прикрыться нами от своего коменданта. А то, что майор родителей наших знает, — так у нас все всех знают. Перестань… Я и так уже просто схожу с ума. Только от тебя схожу с ума, совсем не зная тебя. Но только от тебя, а не от случайностей. Я в детстве еще выписал в дневник: «Случай есть точка на графике закономерностей». Закономерностей.

Вот, слушай:

Не заставляй себя любить! Известно, сердцу не прикажешь, И то, что ты мне ночью скажешь, Самой себе не повторить. Не заставляй себя любить, Когда не в силах лицемерить — Ведь все равно мне не поверить, Ведь все равно мне с этим жить. Не заставляй себя любить, А вдруг получится нежданно И будет больно так и странно Рассветным утром уходить. Не заставляй себя любить! Пойди на кухню, выпей чаю. Я, в общем, даже не скучаю, Мне просто… хочется курить.

Валера высвободил наконец руку и закурил, не спросив разрешения у… дамы. Именно в даму, молодую и слегка надменную, превратилась вдруг как-то сразу Татьяна. Даже отодвинулась на край дивана. Сама, порывшись в сумочке, щелкнула тонкой черной зажигалкой, прикурила свою длинную коричневую сигарету.

По лестнице спускалась, шлепая тапочками, Валентина. Веселая, не в больничном халате, а в красивом платье, с букетом роз в руках.

— Ну что, молодежь, вспомнили детство золотое? Танечка, сейчас супруг мой подъедет, он из Вильнюса, с совещания, возвращается. Звонил в госпиталь, сказал, что тебя заберет, если не уехала еще, в городок. Да и меня наконец проведает сам — соскучился, говорит.

Врет, конечно, но все равно приедет! Так что пошли в мою палату, встретим супруга как полагается — растрепами и под капельницей. А лучше бы — с клизмой!

— Ну, Валя, вы скажете тоже, что молодой человек подумает? — улыбнулась одними губами Таня.

— А пусть думает что хочет, может, быстрее повзрослеет, — отмахнулась Валентина Петровна. — Ну, побежали, прощайтесь, наконец!

Таня вспорхнула с продавленного дерматина, изящно повернувшись, протянула Валере руку для поцелуя. Он вскочил, поцеловал запястье и выдохнул, подчеркнуто играя:

— Мадемуазель. Могу ли я надеяться на новую встречу с вами?

— По-про-буй-те, — насмешливо протянула девушка и, совершенно по-детски, порывисто и громко вдруг чмокнула Валеру в щеку, растрепав ему обратным движением руки пушистую русую челку на глазах. — До свидания, поручик! Вы поняли меня?! До свидания! — И застучала каблучками вслед за Валентиной, едва не натолкнувшись на Галю, застывшую на лестничной площадке.

Юношеские романы. Увлечение за увлечением, выдумка за выдумкой. Влюбчив был юноша Иванов, все казалось ему — вот она, большая любовь, рядышком! Жизнь казалась вечной, жизнь была беспечной, особенно после армии. Все пути открыты. Учеба, карьера, пусть еще непонятно, где? Семья, дети, квартира, дача — все со временем будет. А пока — надо успеть пожить, наесться до отвала, чтобы потом не было «мучительно больно за бесцельно прожитые годы». Великая страна, чудесная страна! Чуть скучноватая своей железобетонной стабильностью и предсказуемостью, ну да и фиг с ним! Время летит, «время, вперед!».

 

Глава 9

1983. В ночь, когда у Валерия Алексеевича родилась дочь — Ксения, у него страшно разболелись зубы. Не помогали таблетки анальгина, не облегчала боль ватка с одеколоном. Устроившись на диване в гостиной новой четырехкомнатной родительской квартиры в Кенгарагсе, поближе к телефону, Иванов стонал сквозь теплый шерстяной шарф, которым согревал разбухшую щеку. И периодически звонил в шестую больницу, в родильное отделение. Наконец сонный голос дежурной объявил ему, что он стал отцом девочки весом 3 килограмма 900 граммов и ростом 49 сантиметров. Состояние матери хорошее. Валера разбудил родителей, сообщил им, что они теперь дедушка и бабушка, и тут же провалился в сон.

«Пути небесные» Ивана Шмелева он тогда еще не читал. И понимание знаков Провидения, судьбы, промысла Господня не казалось важным. Да и слов-то таких Иванов тогда не употреблял. «Случай есть точка на графике закономерностей», — любил он повторять цитату. Купера? Кажется, ему приписал авторство таинственный Гривадий Горпожакс, автор любимого в детстве «Джина Грина — неприкасаемого». Обложка этого приключенческого романа до сих пор стоит перед глазами. А саму книжку давно зачитали приятели… жаль, издание было в советское время единственное — 1974 года, кажется, и потом не то запрещенное, не то изъятое из продажи вплоть до перестройки.

Дешевый во всех смыслах боевичок Горина, Поженяна, Аксенова (вот он — Горпожакс-то!) тогда, в 70-х, притягивал к себе уже одним оформлением: на черном фоне обложки цветными огнями горело отражение дороги в зеркальце заднего вида с потрясающей надписью дорожного знака на американской (!) улице — ONE WAY. «Джин лениво погладил рукою лежачее рядом голое тело Тран ле Чин»… Что-то в таком духе. «Зеленые береты», мутные воды Потомака, Вьетнам, лобстеры, виски, Кей Джи Би, «беретта» под мышкой, ну и так далее. «Приключения тела», как называл это в то же самое время герой другого любимого романа — «Обитаемый остров» — Максим Каммерер. Прогрессор, в общем. «Массаракш»! Вот из такого месива, наряду с русской, зарубежной и советской классикой, конечно, складывалось мировоззрение молодого человека. Голод на книги у Иванова всегда был потрясающий. С четырех лет, когда мама, еще на заставе, научила его читать. Первыми книгами стали четыре тома Гайдара. Потом… толстенная книжища без обложки — «Русские народные сказки», неведомо каким образом оказавшаяся в маленькой заставской библиотеке. И Лев Толстой для детей. Дежурный сержант, сидевший «на коммутаторе» под плакатом «Болтун — находка для шпиона», рядом с книжным шкафом, в котором и помещалась вся заставская библиотека, дразнился:

— Это толстый написал!

— Нет, Толстой! Толстой! — отчаянно защищал любимого автора мальчик.

— Ну вот же, написано: толстый! — продолжал дразниться дежурный по заставе.

Наверное, наверное, мама привозила из города, куда наведывалась с оказией — отрядной машиной, — не только мороженое в стаканчике, но и детские тонкие книжки. Но их Иванов почему-то не запомнил.

Потом, конечно, были Куприн, Катаев, Чехов, все Толстые, Тургенев, Достоевский, Шолохов, Островский, Честертон и Теккерей, Диккенс и Вальтер Скотт, Гете и Гофман, Бальзак и Стендаль, но еще и Распутин, и Белов, и даже Остап Вишня в трех томах, и Семенихин, и Бабаевский, и Анатолий Иванов, и Бондарев, и Орлов, и Маканин, короче, все советские «классики» позднего периода — и «деревенщики», и «сорокалетние», да еще военные мемуары, и военные приключения в сериях, а еще Пушкин и Лермонтов, Блок и Есенин, Маяковский и Байрон, и Шелли, и Бодлер, и

Шекспир — и все в собраниях сочинений, прочитанные от корки до корки, потому что чтение было страстью. В универе, конечно, этот малый круг существенно расширился до обязательной программы филфака и сверх того, но основное, кроме Евангелия, разумеется, было заложено в детстве.

Обычный советский набор. Все, что продавалось в «Военной книге». Понятно, что именно там не было тех книг, которых больше всего жаждала юная душа. Книг, которые пришли не то чтобы слишком поздно, но тогда, когда душа уже отгорела. Может, и к лучшему.

Так вот, «Пути небесные». На первом курсе Иванов сначала обратил внимание на самых броских, вызывающе красивых студенток. И быстро вычеркнул их из списка достойных.

Потом, потом стал примечать обаяние. Как правило, это были девушки постарше, почти его ровесницы, во всяком случае, не вчерашние школьницы шестнадцати лет, каких было в группе подавляющее большинство. Именно среди них, тех, что почти ровесницы, оказалась жена. С которой прожито было семнадцать лет. Алла родила Валерию Алексеевичу дочь. А он придумал дочке имя — Ксения.

Алла, бывало, сетовала: «Всю жизнь мечтала — будет у меня дочь, назову Валерией. А тут муж — Валера. Валерия Валерьевна — это как-то уже слишком. Пришлось от мечты отказаться.»

Она была самой обаятельной в группе. По крайней мере, для Иванова. Роман начался перед 8-м Марта. Валера тогда только-только закончил сдавать свою первую сессию. Справка из госпиталя, предъявленная в феврале, уже перед каникулами, помогла. Сессию Иванову продлили, разрешили сдавать индивидуально. Не особо напрягаясь, студент сдал экзамены и даже умудрился получить стипендию. Так что поездка в Каунас и месячное пребывание в госпитале себя оправдали. Прервали череду бесконечных гулянок с сокурсниками. Дали передышку, «тормознули» не знавшего по молодости удержу Иванова. Правда, родители все равно были недовольны, поскольку едва Валеру выписали, как он пропал на неделю и появился в Риге только после того, как начальник госпиталя отыскал его в военном городке, неподалеку от Каунаса.

Роман с Татьяной — переводчицей радиоцентра в Линксмакальнисе — оказался скоротечным. Борис Николаевич — майор, сосед по палате, выписавшись в один день с Ивановым, попросил подождать его немного в госпитале, обещая сюрприз, а сам уехал. Не прошло и часа, как в приемном отделении, где на потертом диване коротал время Валерий, появилась Таня, уже не раз навещавшая «больного». Она порывисто обняла юношу, скорее по-дружески, чем страстно.

— Ну что, выздоравливающий, в гости ко мне поедешь?

— Так у вас же пропускной режим, секретность.

— Забыл, что у меня подруга — жена коменданта? Вот пропуск!

— От таких предложений не отказываются! — расцвел Иванов и решительно подхватил сумку с вещами.

Во дворе госпиталя на ослепительно-белом под солнцем снегу сверкала новенькая синяя «Волга» в экспортном исполнении. Таня широким жестом, приглашающе, махнула рукой:

— Карета подана, граф!

— Это твоя? У майора такая же точно. Или он дал покататься?

— Ага, даст он мне свою машину! — засмеялась девушка. — Просто в одном месте получали и почти в одно время. Начальник наш был очень недоволен — такая сопля, по его мнению, и такая же тачка, как у него!

— Цивильно! — Со сдержанным восхищением Валера устроился на переднем сиденье. Машина благоухала внутри чистотой, свежестью и тонкими духами. На цепочке перед ветровым стеклом болтался брелок — бронзовый негритенок с членом больше собственного роста.

Татьяна, включая зажигание, краем глаза уловила невольное смущение Иванова, разглядывающего брелок, и лукаво улыбнулась:

— Надеюсь, меня не посадят за растление малолетних!

— Тоже мне старушка! — рассердился Валера, покраснев и отворачиваясь в сторону.

— Ладно, ладно, поедем скорей, а то я со службы отпросилась на час, вместо обеда.

Татьяна ловко развернулась и выехала из ворот госпиталя на шоссе.

У молодой женщины было все, о чем только могли мечтать ее сверстницы. Личный автомобиль, и не «жигуленок», подаренный папой, а «Волга», купленная на «свои», заработанные в Африке, а затем и в Париже, чеки. Своя собственная, пусть однокомнатная, квартирка, обставленная новой мебелью, увешанная африканскими сувенирами, полная всяких, дразнящих воображение советского человека, мелочей. Книги, книги, книги, большая часть которых — на французском, немецком, английском, — привезена «оттуда».

Модная одежда, коллекция французских духов и алжирского золота. Кофеварочки, пепельницы, зажигалочки, сумочки, перчаточки, тапочки, пижамки, лифчики. Все было исполнено шарма, все было вызывающе прелестно. Включая, конечно, хозяйку.

Чистая звезда французского кино, а не хохлушка с Донецка.

— Я так рада тебе, Валери, — шептала она ему, дразня французским интонированием, чувственно, сознательно грассируя, играя с ним звуками, как фантиком с котенком.

Они лежали рядом на разложенном угловом диване, смотрели какое-то жутко буржуазное кино по невиданному еще никогда Ивановым видео, болтали ни о чем, наслаждаясь теплом, уютом, несмотря на то что за окном морозная январская ночь и строго охраняемый спецназом режимный объект. А у них тут ликер «Айриш мист», виски «Баллантайн», крепкий Camel у Иванова и длинная, тонкая сигаретина Моге у Тани.

Легкомысленная пижамка хозяйки распахнута на груди, не скрывая ее упругой, волнующей прелести. Нога ее под верблюжьим одеялом коленкой невзначай касается напряженного достоинства юноши, прижимает его, молодая женщина смеется вспыхнувшему лицу Валеры, целует его по-сестрински, ласково, но не более того, и тут же сама просит:

— Обними меня, мальчик мой, не бойся, женщины не кусаются!

— Таня, Танечка, милая, — бормочет Иванов, теряя голову, целует нежную шею, гладит горячими руками молочное чудо груди, целует, как впервые в жизни, напряженные, дерзко подрагивающие соски, гладит бархатную спину, невольно касаясь «кошачьего места» на границе спины и резинки пижамных брючек. Женщина вздрагивает, притягивает к себе лицо юноши, целует его «по-французски», чувственно, пока хватает дыхания, и мягко отстраняет от себя, успокаивая.

— Без вольностей, мон шер, только без вольностей!

В однокомнатной квартирке только одно спальное место, поэтому, после недолгих колебаний, гостю было предложено спать вместе, но «по-братски», без приставаний.

Сладкая пытка продолжалась каждую ночь. Татьяна не высыпалась, утром сбегала на службу с кружащейся головой. Вечером врывалась в квартирку, захлопывала гулко дверь, задраивала, как люк в подводную лодку. Быстро съедала приготовленный старшей подругой, опекавшей в ее отсутствие гостя, ужин, спала час-другой, приходила в себя, а потом все начиналось сначала.

Они читали друг другу стихи. Он ей свои, она ему — Вийона, Бодлера, часто на французском, он так просил. Они строили планы. О том, как он переведется на заочный и переедет к ней, в Литву, устроится здесь на службу. О том, как свести вместе родителей — отец Тани тоже был офицер-пограничник, только в запасе уже. А главное, они не заправляли каждый день перестилаемую Таней постель, они жили в ней всю эту неделю, изводя друг друга ласками, но так и не позволив себе за все эти дни дойти до последней черты.

Невинное бесстыдство рук и губ давно уже переступило все границы. Они стали ближе многих любовников и супругов, изучив каждый миллиметр тела друг друга, каждую родинку, каждую складочку. К концу недели Таня уже перестала надевать пижамку, оставаясь в символических трусиках, она сама, дурачась, стягивала с Валеры трусы и любовалась возбужденной плотью, но до последнего не позволяла ему перейти символическую грань. Они не раз уже наблюдали с пристальным, страстным любопытством, как возбуждение их достигало апогея и кончалось закономерно, как и положено природой. Они ни капли уже не стеснялись друг друга, даже наоборот, испытывали все возможные способы прикосновений, объятий, поцелуев. Исследовали привычки, впрочем, какие тогда у Иванова могли быть привычки в любовной науке? Скорее, реакцию на все — на холодное и горячее, на страстное и нежное, на сладкое и соленое. Видео быстро прискучило, и теперь только музыка да трепет пламени свечей окружали маленькое пространство их выдуманного мира, который не мог не рассыпаться однажды, чтобы не взорваться.

Это просто поехала крыша, Это просто наехали мыши. Это я? Нет, не я. Я вышел. Спи же, спи же, ну, тише, тише. Обними меня! Ближе, ближе. Неудобно, спустись пониже. Ты готова уже — я вижу. Ну, не надо так громко, тише! Ну же, милая, я все чувствую. Я люблю тебя всеми чувствами. Моя славная, моя девочка, Моя сказка, моя припевочка! Ты такая сейчас нежная, Ты такая вся белоснежная. Подожди еще, ну хоть чуточку, Поцелую тебя минуточку. Хорошо, хорошо, ненаглядная, Нет, не так, давай просто лягу я. Ты ж сломаешь меня так, солнышко! Ну же, ну же, давай до донышка! Боже, что ты со мною творишь, Ну зачем это все говоришь? Я же чувствую это без слов, Я же вижу твою любовь! Тише, тише, ну, дождь по крыше. Тише! Тише! Ну, бегают мыши. Куда делся? Я был, но вышел. Завтра снова приснюсь, ну, тише.

Звонок из госпиталя был предсказуемым, но все равно неожиданным. Пропавшего студента, не объявившегося после выписки дома, разыскивали родители. Прощания с Татьяной, ушедшей с утра на службу, не получилось. Короткий разговор по служебному телефону, бессвязные фразы, обещания писать, договоренность о скорой встрече.

Молчаливый майор, бывший сосед по палате и начальник Тани, отвез его на своей машине в Каунас. Прежде чем отправиться на вокзал, заехали в госпиталь. Полковник медслужбы в накрахмаленном белом халате сухо поздоровался и стал звонить в штаб Прибалтийского погранокруга — отцу Иванова. Заверив Алексея Ивановича, что сын немедленно выедет в Ригу, и положив трубку, полковник неожиданно скупо усмехнулся в усы:

— Ну что, студент? Нагулялся?

— Нагулялся… — буркнул, глядя в пол, Валера.

— Ты, вьюноша, не забудь, что тебя здесь не только родители разыскивали. — Полковник посмотрел насмешливо на покрасневшего студента. — Что, вспомнил, наконец, Ромео, что у тебя здесь не одна Джульетта? Иди и больше к нам не попадай, займись делом. Ни гулянки, ни жизнь от тебя никуда не уйдут, поверь мне на слово, еще устанешь от этого. А вот время, время уходит очень быстро. — Полковник вздохнул и вместо прощания просто махнул рукой в сторону двери.

Галя, Галочка, Галина — похудевшая, с черными кругами под огромными на осунувшемся лице глазами, в большом, не по росту, больничном халате, лежала на кровати поверх одеяла, невидяще смотря в потолок. Остальные больные в женской палате сменились. Но, судя по любопытным взглядам, которыми они наградили мявшегося у входа Иванова, все подробности госпитальной личной жизни были им прекрасно известны. Самая пожилая из них неожиданно встала, запахнула халат и кивнула товаркам — пойдемте, девушки, погуляем! «Девушки» согласно потянулись к выходу, оставив молодежь наедине.

— Валерка. — прошептала Галка запекшимися губами и закашлялась. — Дай воды напиться, братец Иванушка!

Валера кинулся наливать ей сок из банки, стоявшей на тумбочке, присел на кровать, подал стакан, подождал, пока женщина смочит пересохшие губы, пока напьется, вытягивая тонкую, длинную шею, как галчонок. Галчонок.

— Ну куда же ты пропал? Я тут совсем сдала, иду по коридору, от стенки к стеночке шатаюсь, а перед глазами — Валерка. Пойду покурить, курить не могу, кашляю, а перед глазами — Валерка. Прости, это от болезни, наверное, все плачу и плачу. Ты уже в Ригу уезжаешь? Нагулялся со своей переводчицей? — Валера протестующе помотал головой, но Галина сухой, горячей ладонью прикрыла ему губы. — Не ври. Я замужняя женщина, а вы люди свободные, чего тебе стесняться? Это мне стыдиться надо, дуре.

Иванов поцеловал узкую ладошку, прижал ее к своей щеке и отвернулся.

— Я буду писать тебе, Галчонок, — неуверенно поообещал он. — Просто дела всякие с майором, насчет службы.

— Какие дела, мальчик мой? Какая служба? Не наслужился еще, не наигрался? Не твое это, Валерка, вспомнишь мои слова когда-нибудь. — Она откинулась на подушку и замолчала.

— Да нет, что ты, Галочка, я же в универе учусь, на кой ляд мне портупея?! — запротестовал было Иванов, но она остановила его взглядом.

— Поцелуй меня теперь на прощание. И никогда не ври женщинам, ладно? Лучше промолчи. Обещаешь?

Валера неловко нагнулся, клюнул Галку в бледную щеку, устыдился, порывисто расцеловал мокрые глаза, носик, тонкую шею, потом резко поднялся и вышел из палаты, не оглядываясь. Борис Николаевич, заждавшийся его в своей «Волге», недовольно включил зажигание и поехал на вокзал. Оттаял он только в буфете. Взял обоим по сто пятьдесят коньяку, пару шоколадных конфет, чокнулся и махом опрокинул свой стакан.

— Ну, бывай, студент! Даже завидую тебе, что ты так и не понял что, зачем и почему. Отцу привет передавай. И запомни, Алексей Иванович многое бы дал, чтобы позволить себе прожить другую жизнь. Он ведь человек талантливый. Только служба наша не предполагает личных… — Он помолчал, повертел стаканом, подыскивая слова, — Ну, в общем, личных интересов.

Валера непонимающе посмотрел в лицо седому уже майору, больше похожему на директора школы.

— Ты что, в самом деле не понял или дурачка включил с Татьяной? — Борис Николаевич не дождался ответа и зажевал это дело конфетой. — Ну, счастливо! Доверься судьбе, интуиция иногда на автопилоте из таких виражей выводит. — Не закончив фразы, майор похлопал Иванова по плечу и ушел.

Дорогу в поезде Иванов проспал. Уже в автобусе, подъезжая к Иманте, завидев впереди сахарные девятиэтажки в окружении сосен, присыпанных снегом, он внезапно подумал: «Что за ерунда, в самом деле?» И надолго выкинул из памяти и Галку, и Татьяну, и майора. Надо было сдавать сессию, снова окунаться в студенческую жизнь, надо было разгрызть будущее с хрустом, как яблоко, пережевать, пережить и выплюнуть косточки.

От Галки вскоре пришло письмо, потом телеграмма о том, что она будет проездом в Риге.

Пару раз домой позвонила Татьяна, раговаривала вежливо, интересовалась учебой, а потом звонить перестала. Иванову, конечно, было уже не до этого.

Он взялся за книги, сдал сессию, по утрам начал бегать по лесу, благо, что начинался он сразу за их домом, стоило лишь перейти через дорогу. По выходным, вместе с соседом, военным медиком — фанатом здорового образа жизни, ходил пешком через лес в Юрмалу, километров за десять—пятнадцать от дома. Они по дороге не разговаривали, просто шли и шли — сначала по просеке, потом через поля, потом снова через лес. Доходили до речки — Лиелупе и по высокому берегу сворачивали налево, к станции Приедайне. Перекусывали бутербродами или съедали что-нибудь в станционном буфете, а потом снова возвращались домой пешком, потратив на этот поход весь день.

В понедельник Иванов аккуратно приходил в универ к первой паре, старательно отсиживал лекции, потом шел в научную библиотеку. Друзья-сокурсники, с которыми было столько выпито в первом семестре, тоже вынужденно притихли. Все они сдавали первую сессию с проблемами и приключениями — остались без стипендии, а Костеца даже на недельку родители уложили в наркологию, чтобы остановился. Там Костец встретился неожиданно с Ариком, чему оба много смеялись, и только Сашка умудрился удержаться на плаву, не прибегая к радикальным средствам. Он по-прежнему каждый день приходил на лекции с дикого бодуна, но занятий все же не пропускал и даже устроился подрабатывать сторожем на стройку — в центре города, напротив МВД, возводили элитную гостиницу «Ридзене» для высокого начальства. Его примеру вскоре последовали и сокурсники — Иванов сначала сторожил по ночам Ботанический сад в Задвинье, а потом и вовсе рядом оказался, в здании Госкомитета по труду, по соседству с «Ридзене». За ночь через две платили семьдесят рублей в месяц. У Иванова еще была стипендия — это плюс сороковник. Стипендию он отдавал обычно родителям, хотя было это чистой формальностью, все равно они полностью его обеспечивали. Ну а «зряплата» шла на возросшие со временем потребности частной жизни. Представить себе, что уже через несколько лет именно из отеля «Ридзене» прогремят первые автоматные очереди по омоновскому наряду, поддержанные огнем из Министерства внутренних дел, стоящего напротив; представить, что вскоре в здании Госкомтруда, которое сторожил Иванов, разместится американское посольство и станет новым — «Вашингтонским» обкомом для всей Латвии, — было решительно невозможно.

Когда были сданы латынь и старославянский, когда мозги перестали плавиться от исторической грамматики, когда осталась позади вторая сессия, студенты снова начали потихоньку расслабляться; тогда наличие двух, а потом и трех (Костец тоже устроился на работу) сторожек в ведении сокурсников оказалось неожиданным благом. Почти каждый вечер на всю ночь до утра у них было место для встреч, занятий и девочек.

Однако было событие, которое во многом предопределило дальнейшую жизнь еще недавно отслуживших в армии первокурсников. Всем им было тогда по двадцать два года, и новая страсть — жениться! — сплотила их дрогнувшие было в борьбе с гранитом знаний ряды.

А начиналось все так наивно и просто — на носу было 8-е Марта. Девчонок было двадцать пять штук, ребят всего четверо. Раскинули мозгами и стали считать деньги, которых, как всегда, много не оказалось. Посоветовались с родителями. Валерина мать тогда работала завсекцией в крупном промтоварном магазине, расположенном в знаменитой «Кишке» — длинном торговом ряду на улице Маскавас в Кенгарагсе. Она достала для мальчишек двадцать пять красивых коробочек с импортным зеленым мылом, вкусно пахнущим зелеными яблоками.

Осталось присовокупить и подписать открытки, купить оптом двадцать пять штук тюльпанов и приготовить праздничный концерт. Тут уже дело было за Ариком — признанным бардом группы. Вместе с Костецом они разучили на двух гитарах пару шлягеров Антонова. Валера написал шутливое поэтическое послание от «филолухов» «филоложкам», на оставшиеся копейки закупили вина и отправились на лекции.

Но последние три рубля Иванову пришлось все же опять потратить на подорожавшие в день праздника тюльпаны. Точнее, на один тюльпан — высокий, зеленый, в хрустящем целлофане. Его он преподнес отдельно — Алле.

Как уже говорилось, девушки в группе были разные — очень красивые и глупые, обаятельные, но постарше сверстниц и. была еще одна категория сокурсниц, которых Иванову трудно было классифицировать за слишком явной малочисленностью. Это были девушки творческие. Или, по крайней мере, интересовавшиеся творчеством, как таковым.

Обе они были молоденькими, только после школы, первокурсницами. Обе были обаятельными и симпатичными, но не это отличало их от большинства старательных и в общем-то неглупых сокурсниц. Они жили, буквально жили искусством.

Они были на самом деле влюблены, страстно, нежно, по-детски влюблены в литературу, кино, театр, музыку. Они посещали поэтическое сообщество филфака, устраивавшее закрытые вечера в кафе «Лингва», они не вылезали из библиотек сверх программы, они посещали оперу и филармонию. Одна из них, Майя, была скорее ценителем и потребителем талантов. Другая, Катерина, была талантом сама.

Иванов дружил с ними обеими. Его стихи печатали иногда в университетской газете, он входил в объединение поэтов «Маляр», да и вообще считался в группе личностью, не чуждой творческого начала, особенно когда был в запое.

Конечно, девушки семнадцати лет, живущие книгами и знающие о жизни все, что о ней написано было великими творцами простые человеческие взаимоотношения, такие как любовь, замужество, дети. считали абсолютно глупыми, не имеющими к ним никакого отношения. По крайней мере, на ближайшие десять лет. Иванов быстро это понял и, не прекращая приятельских отношений с родственными душами, быстро переключился на объект более реальный.

Алла была его ровесницей, на полгода всего младше. Она уже успела закончить два курса Политехнического, училась на инженера-энергетика, когда внезапно ушла из РПИ (Рижский Питомник Идиотов) и поступила на филфак ЛГУ (Лучшие Годы Уходят). Девушка была из рабочей семьи — отец трудился прорабом на стройке, мать-швея была даже награждена за свои достижения орденом. Честно говоря, Иванову редко случалось общаться с девушками из этой среды. Ну, за исключением недолгой работы на заводе до армии. Все его любови и просто подружки всегда были из офицерских семей. У них были одни убеждения (впрочем, у кого тогда вообще убеждения были иными?), одна среда, одна биография, один образ жизни, да и материальные возможности родителей, соответственно, тоже были примерно одинаковы.

Может быть, поэтому все, что говорилось в семье Аллы ее родителями, было ему страшно ново и интересно. Его забавляло поначалу, а не раздражало, как потом, уже после свадьбы, что теща-орденоносец совершенно не могла понять, «за что платят такие деньги военным бездельникам». Теще, женщине безусловно работящей, ни минуты не сидевшей без дела, но всю жизнь прожившей в Риге, невозможно было объяснить в ответ на замечание: «Твоя-то мама вообще сколько лет не работала», что сама по себе жизнь жены начальника заставы в Туркмении, в песках, в горах, где никакой работы нет просто по определению, — это тяжкий и порою невыносимый труд. Теща с тестем не понимали, что такое отцовские два ранения, полученные в мирное время, они видели только, что у него полковничьи погоны и «Волга» с водителем, на которой, кстати, и отправились вскоре в ЗАГС молодожены. Простейшая сентенция о том, что для того, чтобы стать генеральшей, надо выйти замуж за лейтенанта, совершенно искренне не приходила в голову этим русским рижанам. Они не понимали, что где-то и сейчас есть родной для Ивановых Урал, и Пермь с ее заводами, и родная деревня Ивановых, с ее непролазной грязью. Митрошкины были честными, много работавшими простыми людьми, всю жизнь прожившими в Латвии, никуда почти из нее не выезжавшими, с большой родней в Латгалии и, понятно, потомками русских староверов, бежавших в Прибалтику еще при Петре Первом. Большая Россия для них была страной чужой и далекой уже тогда, в советское время.

Валере, родившемуся в Туркмении, успевшему еще ребенком объехать половину Советского Союза, Валере, у которого родня была в Перми, брат служил во Владивостоке, а дома лежал на полке дембельский немецкий альбом, — ему было странно и от этого еще более интересно видеть совершенно другой мир, в котором выросла Алла.

Сама она, впрочем, была девушкой вполне современной и разносторонней, на одном месте сидеть не любила, выпрашивалась у родителей в экскурсии по разным советским республикам и тоже успела увидеть, что мир за границами Риги отнюдь не заканчивается.

Стройная, спортивная, не то чтобы писаная красавица, но притягательная редким обаянием, Алла как бы застряла посередине между миром Иванова и миром родителей. Значит, был в Союзе и такой, третий мир. Наверное, их было много-много больше, но, как ни странно, они оказались разными, и это впоследствии довольно больно ударило по Валерию Алексеевичу, на своей шкуре с годами прочувствовавшему, что «Не в свои сани не садись» и многие другие банальные русские пословицы на деле оказались куда мудрее книг Карнеги, Владимира Леви и прочего «психоложе-ства».

Но тогда, в самом начале их романа, само по себе ощущение возможности какой-то новой, взрослой, семейной, самостоятельной жизни, жизни во взаимной любви, так долго, с детства, взыскуемой Ивановым, наполняло юношу щенячьим восторгом — и только. А потому простая благодарность за подаренный цветок, дружеский поцелуй в щеку и приглашение мимоходом — зайти домой, пообедать блинчиками с сердцем, приготовленными собственноручно, покорили Иванова сразу и бесповоротно, и он потерял голову.

Музей театра, в котором проходила редкая по тем временам британская выставка «Театр шекспировских времен», находился в двух шагах от дома Аллы. И потому приглашение в гости после посещения выставки оказалось естественным. И блинчики — просто объеденье. И обыденная неромантичность происходящего так резко отличалась от привычных, всегда немного «на цыпочках» увлечений, случавшихся у Иванова до Аллы, была потрясающей именно этой своей простотой. Все восхищало Валеру и в Алле, и в ее родителях, даже то, что он не мог ни понять, ни принять. А вот поди ж ты — нравилось, и все! Наверное, просто пришло время жениться. И эта целевая, программная установка на уровне генов блокировала все, что оказалось до обидного простым и понятным потом, когда первые годы супружеской жизни остались позади. Может быть, он бы одумался со временем, не стал портить жизнь ни себе, ни Алле, но опять вмешался случай, подстегнувший события.

К Алле в гости неожиданно приехал давний ее ухажер — какой-то слесарь из далекого волжского городка, в котором Алла в детстве отдыхала летом у дальних родственников. Причем приехал явно с намерением жениться на Алле и увезти ее к себе на Волгу. Эта история Иванова не охладила, а, наоборот, разъярила. Он сделал все для того, чтобы Алла определилась и навсегда осталась его, и только его девушкой. Ухажер остался с носом и вернулся восвояси на свой завод, а Алла забеременела от Валеры, и без свадьбы было уже не обойтись.

А ведь был же у Иванова пусть и небольшой, но опыт. Татьяна, с которой он познакомился в Каунасе, показалась ему слишком самостоятельной и взрослой, слишком обеспеченной, она явно заняла позицию ведущего в их отношениях. И уже одно это, да и неясные намеки майора на «полезность» такого брака заставили Валеру с легкостью забыть о приятных, но тревожащих неподконтрольностью ему самому матримониальных намеках со стороны молодой женщины.

И ведь уже делал, сразу после армии, попытку жениться. Даже заявление в ЗАГС подавал.

Причиной стал банальный, не совсем трезвый спор «на слабо» на вечеринке в «пограничном» доме. Все свои — знакомые и родные. Соседи по подъезду.

Светка Маляренко была на год младше Валеры. Они познакомились еще в то, первое, рижское лето, когда пограничники только заселили новую девятиэтажку в Иманте. Но тогда случилась любовь с Леночкой Белкиной, вообще восьмиклассницей, и Валера, поглощенный первым на новом месте чувством, ни на кого больше внимания не обращал. А вот когда вернулся из армии «олимпийским» дембелем, в мае 80-го, тогда подросшие за это время девушки-соседки по-новому стали открываться молодому парню.

Но началось все опять не сразу — первой встречей во дворе; началось все опять откуда-то сбоку, через цепь случайностей, издалека, с тех хитрых «подходцев», которыми изобилует наша жизнь. «Пути небесные» понимать доступно только избранным, и не с житейским и духовным опытом вчерашнего солдата было разобраться в хитросплетениях случайностей, поступков, желаний, намерений и обстоятельств.

Отдохнув после дембеля недели три, не больше, Иванов снова вернулся на родную уже «Радиотехнику». Настраивал магнитолы «Рига», флиртовал со сборщицами, пил спирт с рабочими и тихо дожидался осени, чтобы поступить на дневной рабфак университета, или «нулевой» курс, как его еще называли тогда.

Пограничный дом жил своей жизнью. Отец получил повышение по службе и новое звание, старший брат, уйдя после окончания ЛЭТИ на Тихоокеанский флот офицером-двухгодичником, решил остаться в кадрах. Семья должна была скоро переехать из трехкомнатной в Иманте в новую четырехкомнатную квартиру в Кенгарагсе — Алексею Ивановичу теперь положена была, как полковнику, дополнительная комната. Остаток короткого прибалтийского лета вчерашний дембель проводил по будням на радиозазаводе, сидя в белом халате за осциллографом в индивидуальной выгородке на втором этаже огромного нового корпуса. Настраивал и проверял блоки, целовался на перекурах с хорошенькими монтажницами на лестнице, со вкусом обедал в роскошном комбинате питания, таскал домой трехлитровые банки с соком, положенные «за вредность», да обсуждал с напарником — интеллигентным пожилым рабочим — события в Польше и другие насущные вопросы мировой политики.

Мир, с одной стороны, казался застывшим, как муха в янтаре, — солнечное утро, тысячи людей в белых халатах, трудящихся за стеклянными стенами современного производства под веселую музыку заводского радио: «Раз, и два, и три, четыре, пять — снова я иду тебя искать…» — пел веселый голос из мощных стереоколонок «АС-90», выпускаемых здесь же, в знаменитом цехе акустики. Двести полновесных рублей зарплаты — приличные по тем временам для двадцатилетнего парня деньги. Выходные часто проводились в Юрмале — сперва на пляже, потом в каких-нибудь «Вигвамах» — уютном кафе-ресторане, стилизованном под. непонятно даже под что, такими смешными были бревенчатые купола на открытом воздухе, деревянные чурбаки вместо стульев, цыплята гриль, сухое вино и разливное пиво с тминным сыром — одновременно. Вечерами собирались иногда «У самовара» в Дзинтари, там, в псевдорусском «трактире», парни в алых косоворотках и сапогах подавали мясо с грибами в горшочках, водочку, но главное — там играла живая музыка, были танцы и дачницы со всех концов Советского Союза.

С другой стороны, на заводе открыли новое огромное бомбоубежище на несколько тысяч человек. Сдача в эксплуатацию нового объекта гражданской обороны сопровождалась учениями. Внезапно, не прошло и часа после начала первой смены, заревел сигнал тревоги, и металлический голос диктора объявил об угрозе ядерного взрыва. Всем было предложено обесточить рабочие места и, согласно планам эвакуации, выдвигаться к бомбоубежищу на внутренней территории предприятия. Народ загудел и быстро повалил к выходам. Наиболее впечатлительные женщины бежали, толкаясь и повизгивая, даже падали на лестницах; паники не было, но и стопроцентной уверенности в том, что это всего лишь учения, не было тоже. Поэтому, когда у входа в бомбоубежище рабочих встретил начальник гражданской обороны и вместе с мастерами стал распределять — кому какие объекты убирать после строителей и приводить в порядок, попутно раздавая ведра, швабры и тряпки, — все вздохнули с облегчением. А дня через два отец убыл в командировку — формировать боевую маневренную группу из состава войск погранокруга для возможного введения на территорию Польши. И однажды ночью, когда Валера уже крепко спал — вставать в первую смену на завод приходилось рано, — за стеной, в соседней квартире, в голос, очень громко и протяжно запричитала соседка — молодая еще женщина с двумя маленькими детьми. Мать проснулась, пошла узнавать, в чем дело и не нужна ли какая помощь. Вернулась не скоро, ничего не сказав, и только на следующий день вечером объяснила сыну, что мужа соседки, капитана, сбили в горах Афганистана. Несколько экипажей вертолетов из состава войск Прибалтийского погранокруга постоянно, сменяя друг друга, находились там, приобретая боевой опыт.

Совсем недавно отец рассказывал, что экипажи вертолетов, находящиеся в Афгане, за последний месяц в несколько раз превысили нормы расхода боеприпасов. По существующему порядку все отчеты, включая эксплуатационные, присылались по месту «приписки» личного состава, временно откомандированного в состав Ограниченного контингента советских войск. Алексей Иванович объяснил сыну, наказав не болтать лишнего, что это значит, что война перешла в новую фазу, «духов» теперь давят по-настоящему, не жалея ракетных залпов с воздуха даже по одиночным целям, прямо как американцы во Вьетнаме. Значит, сопротивление растет, те же американцы через Пакистан перебрасывают оружие и формируют новые партизанские группы, поэтому война эта всерьез и надолго. Но и без нее не обойтись, если не мы, то те же американцы займут стратегический плацдарм у наших южных границ и не только разместят там ракеты средней дальности, но и всеми силами постараются дестабилизировать положение в советской Средней Азии, ведя подрывную работу среди мусульман, забрасывая агентуру, пытаясь наладить массовое потребление наркотиков в Советском Союзе. Все это показалось тогда Иванову каким-то фантастическим приключенским романом — слово «боевик» тогда еще не было в ходу. Приключения «Джина Грина — неприкасаемого» из подросткового детства оживали в нем и будоражили. Но утром он снова ушел на завод, и все это показалось ему таким далеким и несерьезным, что только поэтому он выполнил наказ отца — не болтать никому о рассказанном. А теперь соседа — дяди Жени уже нет, весь его экипаж погиб и соседка плачет каждую ночь, стараясь не разбудить маленьких детей, но все равно слышно — ведь стены в девятиэтажке сами знаете какие, да и балконная дверь открыта летней ночью для прохлады — все слышно, все слышно.

В 79-м году, когда началась война, вся рота Иванова, служившего тогда в ГСВГ, написала рапорта с просьбой отправить для дальнейшего прохождения службы в Афганистан. Командир полка грозно, но с одобрительной улыбкой, притаившейся в глазах, выругал солдат, «не понимающих, что их служба впереди пограничных застав не менее ответственна, чем в районе боевых действий.» И добавил для совсем уж непонятливых, что война на Юге не отменяет сдерживания НАТО на Западе, поскольку все это звенья одной цепи и неизвестно еще, где вспыхнет огонь завтра.

Валерий Алексеевич рассказывал мне это, не отрываясь от огромного старомодного «тринитрона» в своем кабинете на даче в Вырице. Он курил, пил кофе, отвечал на мои, полные скучающего соседского любопытства, вопросы и одновременно бродил по новостным сайтам Сети; только что ему позвонил приятель из Эстонии — председатель Лиги защиты русских — и предупредил о новых событиях вокруг Бронзового солдата в Таллине. За спиной, на экране телевизора с выключенным звуком, мелькали картинки спутникового круглосуточного информационного канала РТР. Просторный уют большого бревенчатого дома в окружении елей и березок, стеллажи с тысячами книжных томов по стенам, картины друзей-художников, уютные кресла, мониторы компутеров и раскрытые ноутбуки (кабинет Валерий Алексеевич делит с Катериной на двоих), серая выриц-кая кошка, спящая на спине, развалив лапки, у системного блока; овчарка, лежащая у ног, — покой и тишина окружали нас, обволакивали мирной истомой. Но картинка на «плазме» показывала очередную взорванную ночь и концлагерь для русских в терминале Таллинского порта, на мониторе мелькали заголовки информационных агентств, кричащие о том, что НАТО и ЕС поддерживают действия Эстонии. Отмалчивался демонстративно и не делал никаких заявлений президент — бывший подполковник КГБ, тоже служивший когда-то в ГСВГ.

А на стене, рядом с письменным столом, заваленном фотографиями, флэшками и дисками, висел бумеранг, вывезенный Ивановым из Австралии. По бумерангу скакали кенгуру, он поблескивал красным полированным деревом и все время грозил сорваться с вбитых в дерево стен двух маленьких никелированных гвоздиков, на которых держался.

Валерий Алексеевич перехватил мой взгляд, усмехнулся и снял бумеранг со стены.

— А он ведь и в самом деле возвращается! — Иванов поднялся с вертящегося кресла и подошел к окну, распахнутому в сад. Изловчился и бросил, крякнув, кривую загогулину в томное весеннее небо. Бумеранг пролетел над лужайкой, чуть подумал, вздрогнув, сделал плавную петлю и влетел обратно в кабинет, снеся по дороге хрустальную вазу с веткой цветущей черемухи. Ваза тяжело ухнула на пол, залив водой и мокрыми белыми лепестками половицы.

— Слава богу, не разбилась, — удовлетворенно выдохнул Иванов, поднимая мокрую вазу, заблестевшую сразу влажными искорками на солнце, льющемся в окно. — А ведь могла и разбиться вдребезги. — Валерий Алексеевич задумчиво посмотрел на экран телевизора, на котором, блестя щитками космических шлемов, наступала цепью на русских мальчиков эстонская полиция. Я молчал, не удивляясь уже несколько театральным жестам соседа, постоянно твердившего мне про «образы» и «смыслы», которыми наполнена жизнь. Иванов поднял выразительным жестом палец, дескать, погоди секунду, сейчас что-то покажу, подошел к компьютеру и открыл один из порталов, на которых периодически публиковал свои статьи. На большом фото, предварявшем статью, чуть прищурившись, с усталой рассеянной улыбкой, смотрел на читателя он сам…

— Вот, погляди! 2007 год, а меня как в 91-м торкнуло… Истерики не принимаю, но только «дарагие рассияне» опять лишают русских людей веры в Родину. Помогают ассимиляции, так сказать, чтобы и мысли не было вернуться в Россию!.. (Непечатное слово сорвалось с уст и вышло таким цветистым, что даже сам автор невольной импровизации смутился.)

Оно конечно, еще Иван Грозный писал польскому королю, что «тебе со мною ругаться честь, а мне с тобою — бесчестие!». Эстония — это еще не повод для великой державы содрогаться от негодования. Но судьба русских людей, похоже, никого в российских властных структурах не волнует сама по себе именно потому, что они — русские.

«Бронзовый солдат живее всех живых?

Это нужно не мертвым…

Я не знаю, какие меры, примет, наконец, моя страна в отношении Эстонии. Я не знаю, когда перестанут, «обсуждать» и «консультироваться» депутаты, сенаторы, и министры.

Они, на самом, деле, «обсуждают, и консультируются» уже 17 лет.

«Наши» в очередной раз не пришли и вряд ли когда-нибудь придут. «Наши» (я не имею в виду молодежный клоунский союз, устраивающий пер-формансы с резиновыми изделиями), НАШИ, в исконном РУССКОМ смысле этого слова, наверное, слишком сильно заняты пошивом георгиевских ленточек. А значит, «наших» в России попросту уже не осталось. Во всяком случае, во власти.

Никто! Никто из политиков, политиканов и политпроституток НИ РАЗУ не вспомнил о ЖИВЫХ русских людях в Эстонии. О тех, кто пошел под дубинки, водометы, и слезоточивый газ; о тех, кто пошел в камеры эстонского гестапо. О тех, кого убивали под объективами телекамер.

Весь день ответственные лица моей страны что-то неуклюже бормотали о павших красноармейцах, о памяти, о победе в Великой Отечественной войне и о том, что они «не допустят», «выразят», «сделают заявление» и «посоветуются». Им вторили в очередной раз, как после Кон-допоги, не знающие, что сказать, журналисты. И тоже: «оскорбили память мертвых», «неизвестна судьба памятника», «Бронзового солдата распилили на части»…

А под этот закадровый текст на экране шла «картинка» с избиваемыми, растоптанными русскими людьми. Еще ЖИВЫМИ русскими людьми! Которых топчут уже 17 лет — начиная с того момента, когда первый президент России прилюдно помочился на шасси самолета, на котором прилетел в Таллин — подписывать приговор русским во ВСЕЙ Прибалтике.

И все эти годы российские политики — «наследники Великой Победы», устраивающие каждый год помпезные юбилеи и раздающие георгиевские ленточки, — ПРЕДАЮТ живых русских людей.

«Это нужно не мертвым. — это нужно ЖИВЫМ!» — неужели никто этого не помнит?

Проблема легитимности российской власти — проблема из проблем. Капкан, из которого никак не вырваться ни президенту, ни его помощникам, не говоря уже о многократно перекрасившихся депутатах и сенаторах. НАДО соблюсти невинность «первого президента России». Иначе, конечно, КАК быть с легитимностью президента нынешнего? И то же самое с Конституцией. И самим, государством. Да, это ПРОБЛЕМА.

И всем, приходится ЛГАТЬ. Лгать, что неделю назад почивший Ельцин «дал народу России истинное народовластие». Лгать, закрывать глаза, не упоминать… Но ведь все равно ПРИХОДИТСЯ, приходится смотреть ПРАВДЕ в глаза. Никуда не деть предательство миллионов ЖИВЫХ русских людей в Прибалтике и во всех республиках бывшего СССР. Никуда не деться от предательства в Рейкьявике; никуда не деться и от договора по ДОВСЕ. И от расширения НАТО на Восток. И приходится исправлять ошибки, и приходится разрывать договоры. И называть вещи своими именами — все равно приходится. Иначе — конец.

Сейчас, когда я пишу эти строки, по телевизору показывают умершего чуть не в один день с Ельциным Ростроповича и восторгаются тем, как он играл Баха на руинах Берлинской стены… А за пять минут до этого показывали президента, который укорял НАТО за. все, что послужило следствием позорной сдачи итогов той самой ВЕЛИКОЙ ПОБЕДЫ.

Никакого ЦЕЛЬНОГО непротиворечивого мировоззрения, никакой ясной картины мира, ни одного слова без ЛЖИ. И снова, когда бьют и даже уже (события в Таллине продолжаются и этой ночью и уже перешли в противостояние русских не только с полицией, но и с эстонскими националистами без формы) УБИВАЮТ русских людей, нам обещают «посоветоваться с европейскими организациями». Нам показывают СИЛЬНЫЙ ход — почти начало экономической блокады — на Камчатке (!) в торговой сети из продажи изъяли свежие эстонские молочные продукты…. Наверное, много изъяли… Это серьезный удар по Эстонии, конечно. И адекватный. Лицу нашей власти адекватный. Лицу власти моей страны.

НАШИ не пришли в Латвию, когда там. закрывали русские школы. НАШИ не пришли в Эстонию. НАШИ не пришли… Этих «НАШИХ» оскорбляет только, когда тревожат мертвых русских бойцов. Живые русские воины, в которых вынуждены превращаться простые сопливые мальчишки и девчонки в Риге и Таллине, слишком, опасны, для политического и материального благополучия лиц, имеющих серьезные бизнес-интересы в Прибалтике. НАШИ не придут. Или придут слишком поздно. Таково свойство нынешних «наших».

Россия — моя страна. Я гражданин России. Но когда мне пишут письма мои соотечественники и друзья, оставшиеся в Таллине и Риге, не по своей вине оставшиеся там и не по своему желанию; когда меня спрашивают: «Что же там у ВАС? Опять тысяча первое китайское предупреждение?» — что я могу сказать о МОЕЙ стране?

Меня трудно назвать человеком вспыльчивым. Я не привык бросаться голословными обвинениями и мечтать о благоглупостях — вроде подъема по тревоге Псковской дивизии.

Я знаю, что политика — это искусство возможного. Но всему есть пре дел.

И даже если ЗАВТРА УТРОМ Россия сделает все, что в ее силах, чтобы ЗАЩИТИТЬ русских людей в Эстонии — единственных сегодня истинных и достойных наследников Победы, СОБОЮ защищающих павших воинов, — даже если Россия это сделает.

Сегодняшнее задумчивое мычание власть имущих все равно вечным позором останется на политических партиях, сенаторах, депутатах и министрах.

НЕ ЭТИМ людям СМЕТЬ праздновать 9 Мая и раздавать георгиевские ленточки.

«В МИДе пообещали, что действия эстонских властей не останутся без ответа…» — это ночные новости по ОРТ. 00 часов 20 минут. 29 апреля 2007 года.

В Таллине этой ночью русские снова ждали, что придут наши. Валерий ИВАНОВ, специально для russkie.org»

Иванов заварил нам новую порцию кофе, добавил себе ломтик лимона в персональную чашку с нарисованным на ней пузатым котиком — не иначе подарок Кати. Мягко, по-кошачьи опустился во вздохнувшее тяжко компутерное кресло и повернулся ко мне.

Я начал говорить что-то возбужденное о том, что вот, уже погиб русский мальчик, гражданин России, что его час избивали, прикованного наручниками к фонарному столбу в центре Таллина, и не вызывали «Скорую», пока он не умер, что Россия этого так не оставит, зря Валерий Алексеевич так, под одну гребенку, всех политиков равняет.

Иванов вежливо выслушал меня и безнадежно отмахнулся рукой:

— Ничего не будет. События в Таллине — это воплощение в жизнь старого натовского сценария, который был опубликован еще три года назад. Они, суки, тестируют эстонскими руками поведенческие реакции русских в Прибалтике и вызывают Россию на разведку боем, пускай даже дипломатическим, чтобы обнаружить алгоритмы действий нашей стороны. Ставка в этой военной штабной игре — неминуемое введение войск НАТО в Прибалтику. Предлог всегда отыщут. Это будет, как всегда, любая, спровоцированная дестабилизация. Англосаксы по-прежнему используют Прибалтику как полигон. Русских много, Россия — рядом. Сиди, играй в свои штабные игры, просчитывай варианты, проводи эксперименты, как на лабораторных мышах… В Литве дадим гражданство. В Латвии не дадим. В Эстонии разрешим голосовать негражданам на муниципальных выборах, в Латвии — нет В Риге прищучим русских детей, самое больное, посмотрим, как и кто будет реагировать. Введем в игру провокаторов из числа еврейских — русскоязычных партий и их же руками купируем ситуацию — пусть русские почувствуют себя беспомощными. А Россия. Россия, надеюсь, ответит с другой стороны. Но только как объяснить все это русским в той же Эстонии? Что они удачно провели отвлекающий маневр, оттянули внимание и силы противника, которому в результате этого нанесен удар сзади, с той стороны, откуда он не ждал? И совсем в другой части света? Стратеги, мать их… А людям-то каково? Живым людям! Нельзя так, Тимофей, с живыми русскими людьми. Так что. давай-ка лучше о бабах поговорим.

Надо, наверное, сказать уже сморщившемуся слегка презрительно читателю, что такой, с виду комфортно-необременительной, как нарисовал я выше, жизнь моего соседа стала совсем недавно, после переезда в Россию. Да и то не сразу. И неизвестно — надолго ли. На самом деле затянувшийся этот и запоздалый, может быть, переезд чуть не стоил жизни и Валерию Алексеевичу, и особенно Кате. Но все эти мытарства и печали — сюжет для совсем другой истории. Да и в Латвии за пятнадцать прожитых там при «независимости» лет бывали у Иванова и падения, и взлеты. Приходилось порою попадать в положения, куда более красочно описанные у Булгакова в знаменитом «Беге».

«Константинопольский период» — так называл иронически годы своих неудач Валерий Алексеевич. Тяжко было и в 92-м, едва вернулся он в совершенно не ждавшую его Латвию из негостеприимной для рижских омоновцев ельцинской России. Тяжко было и на рубеже веков, когда рухнули от одного росчерка государственного пера, прикрывшего независимое русское телевидение в Риге, с таким трудом заново выстроенная жизнь и относительное благополучие семьи. Всякого навидался мой сосед в жизни, потому и дорожил так нежданно обретенным в русской деревне покоем. И не загадывал далеко, зная, что будущее по-прежнему неопределенно и от превратностей судьбы никто не застрахован. «Пережили голод, переживем и изобилие», — часто приговаривали они с Катериной с горькой усмешкой, припоминая, видимо, холодные и голодные годы, каких на долю обоих выпало тоже немало.

Вот и купался в тепле и уюте Валерий Алексеевич, согласно немудреному присловью — вдруг война, а я голодный! И рассказывал мне о молодости безмятежной так подробно, как будто оттягивал тот момент, когда неминуемо спрошу я его о днях тяжелых.

— Так вот, я ведь и в самом деле тогда чуть не женился на Светке.

Соседка по пограничному дому — Светка Маляренко была дочкой начальника политуправления округа. Когда Иванов вернулся из армии, она уже расцвела, была полна гоголевского, украинского очарования. Не то панночка, не то любовь кузнеца Вакулы, отославшая его верхом на черте в Петербург за черевичками.

Света училась на втором курсе экономического факультета знаменитого РКИиГА — Рижского краснознаменного института инженеров гражданской авиации. Как и все студенты ГВФ, она ходила в форме, которая шла ей просто «ужасно». «Ужасно красивая была тетка», — сказал бы Валерий Алексеевич сейчас. Впрочем, именно так он и сказал.

«И вот идет вся в белом стюардесса, как принцесса, доступная, как весь гражданский флот», — дразнился Иванов, перефразируя известную песню Высоцкого, когда изредка встречал соседку на лестнице или сталкивался с ней перед лифтом.

Но Светка отшучивалась и убегала, всегда убегала. Она дружила с двумя соседками постарше, сильно постарше — тоже, естественно, дочерьми пограничников.

Только подругам ее — Марине и Ольге — было уже почти под тридцать. Обе они работали вольнонаемными в вычислительном центре ПрибВО, только если Марина была замужем, то разведенная Ольга жила одна в трехкомнатной квартире под Ивановыми. И над Маляренко, соответственно. Одна она жила потому, что отец вместе с супругой надолго уехал военным советником куда-то в Африку. Иванов знал их всех, но ровно настолько, насколько знал всех обитателей своего большого дома.

У Ольги часто собирались девичники. Она сама, Марина, Светка со старшей сестрой. Особенно когда у замужней Марины муж-рыбак надолго уходил в море. Тогда снизу допоздна раздавался звонкий женский смех, играла музыка. А еще чаще в открытое окно неслись любимые песни.

«Вот кто-то с горочки спустился, наверно, милый мой идет.» — заводила Ольга. А Светка подхватывала, давясь от смеха, но очень звонко: «На нем защитна гимнастерка, она с ума меня сведет.» Валера тогда высовывался в свое открытое на кухне окно и свешивался вниз, обнаруживая чью-то пушистую голову с распущенными черными кудрями — не понять сверху — Ольга или Светка.

— Это хто ж там спивает? — громко задавался один и тот же вопрос.

— Гарны дывчины! — раздавался неизменный ответ, кто бы там ни оказался. Все подружки оказались, хотя бы по одному из родителей, хохлушками.

Но дальше обмена любезностями дело не шло. У Иванова была своя компания, у них — своя. Все изменилось после памятной вылазки за грибами, ближе к осени. Как обычно, в субботу к дому подъехали два «Икаруса» с военными номерами. Политуправление округа не забывало штабных офицеров и их семьи и потому все лето организовывало по выходным поездки — то за ягодами, то за грибами. Ездили обычно далеко, километров за сто — в сторону Рои, в закрытую для посторонних погранзону. Там и природа нетронутая, и грибов побольше. На этот раз вместе с любившим прогулки отцом отправился и Валера.

Побродив по лесу часов пять, Ивановы набрали полные корзины и вышли к шоссе. Там уже сидели, дожидаясь автобуса, Марина с Ольгой, те самые, постарше, подружки Светки Маляренко. Разговорились, стали закусывать. Тут и бутылка нашлась у отца с собою. Разговор пошел веселее. Когда подъехал автобус, все сели уже рядом, одной компанией. Не доезжая до дома, дружно вышли на окраине Иманты, где у Ивановых был огородик и маленький домик. Там достали еще бутылочку — женщины оказались не промах, благо программистки — техническая, раскованная интеллигенция. Потом уж послали крайнего — «младшенького» Иванова в ближайший универсам — «Вильнюс» за добавкой. Сидели весело, однако, по понятным причинам, отец все же с сожалением стал собираться домой. Пошли все вместе — пешочком-то до дома было минут двадцать ходьбы. Отец попрощался с компанией и пошел сдаваться матери и чистить грибы, а Валеру женщины дружно задержали этажом ниже — у Ольги.

Так они подружились. И веселая, заводная морячка Марина незаметно увлеклась молодым парнем, а он и рад был вниманию старших, интересных интеллигентных женщин, принадлежавших к тому же к незнакомом еще миру «физиков», то бишь — математиков-прикладников. Что они там считали и обсчитывали в своем военном ВЦ, Иванов не спрашивал. Женщины любили и знали поэзию и частенько допоздна засиживались, теперь уже вместе с Валерой, у Ольги. Пили ликер или водку, разводя ее соком манго из больших жестянок, которые доставала где-то оборотистая Ольга. Сидели за полночь при свечах, читали по очереди Цветаеву и Ахматову, Гумилева и Вознесенского, Рождественского и Рубцова, болтали обо всем на свете. Как-то раз в компании появились сослуживцы женщин по ВЦ — подружка Светы Аня с мужем Федей — ведущим инженером ВЦ и кандидатом наук.

Федя, подвыпив, начал читать свои стихи, откровенно любительские, искренние, но страдавшие абсолютным отсутствием у автора чувства ритма и банальностью образов. Простейшая версификация, которой Иванов овладел по наитию еще в детстве, давалась Феде с огромным трудом, но зато энтузиазма в нем было — хоть отбавляй.

Не сдержавшись, да еще и подвыпив, Валера уединился от компании на кухне и быстро написал небольшой сонет, посвященный Марине. Державшаяся на людях с мужчинами подчеркнуто строго, Валеру она привечала — ведь никто в офицерском доме не подумает, что взрослая женщина двадцати семи лет, замужняя и с ребенком, может завести роман с едва вернувшимся из армии парнем.

Стихи прошли на ура, взрослая компания приняла юношу в свои ряды и стала относиться к Иванову серьезно, как к младшему, но своему. Эти встречи многое дали зеленому, наивному Валере. Новый срез общества, новый взгляд на жизнь, серьезные жизненные и человеческие, взрослые проблемы в этой компании встречались совершенно по-другому, чем в его семье. Это поколение быстро стало своим, оно куда больше отвечало запросам давно созревшего для другой, более сложной жизни вчерашнего дембеля. И конечно, он не мог не влюбиться в Марину. Стихи писал ей каждый день. Она переписывала их в тетрадку, она стала встречаться с ним тайком после работы. Они сидели на набережной, смотрели на Даугаву, фонари на мосту, бежавшие огнем строчки световой газеты на доме напротив, через реку, и делали вид, что это — просто дружба.

Ну, не было это и огромной любовью, конечно. И когда Иванов впервые заночевал у Марины дома, когда он в конце концов, после долгой томительной ночи поцелуев и нежных объятий все же оказался в ее постели, женщина сначала пыталась ему объяснить, что для нее в их отношениях главное — это его внимание, его стихи, романтика, которой наполнена стала жизнь. Что «постель» для нее — это всего лишь утомительная обязательная процедура, навроде мытья полов. Но Иванов не верил, не мог поверить и все же добился своего. Гордый и счастливый, лежал он рядом с обнаженной спящей женщиной, первой в его жизни, смотрел на медленно проступающий во тьме комнаты в коммуналке прямоугольник окна, все явственнее проявлявший с рассветом свои очертания. И тут раздались шаги на лестнице. Потом открылась дверь в коридоре. И тут же ключ заворочался в скважине двери в комнате, где спали любовники. Иванов в ужасе успел еще натянуть на себя брюки и выпрыгнуть из постели, но тут дверь открылась, и в комнату вошла, произнося про себя всякие нелестные слова, Маринина мама. Она хорошо знала Валеру, ведь они с мужем-пограничником жили как раз в том самом пограничном доме. А сюда она зашла перед работой передать дочке наставления в связи с завтрашним возвращением ее мужа в Ригу.

Рассеянно поздоровавшись с Ивановым, как будто он действительно просто зашел к дочке в гости; подчеркнуто «не замечая» ни беспорядка в комнате, ни деликатных предметов нижнего белья, разбросанных у раздвинутого двуспального дивана, Зинаида Петровна прошла к холодильнику, выгрузила в него из своей объемистой сумки какие-то продукты и повернулась к проснувшейся наконец дочери, спешно натянувшей одеяло по самые глаза.

— Ты бы хоть молодого человека чаем напоила, соня.

— Ой, мама, я тебе все объясню, — заторопилась Марина.

— А не надо мне ничего объяснять, дочка, мне уже соседи все давно объяснили, — устало вздохнула мать. — Игорь завтра прилетает, внучка просилась с тобой его встречать. Ты хоть сегодня-то заберешь ее домой из садика?..

Не дожидаясь ответа, Зинаида Федоровна подняла сумку и побрела тяжелой походкой к двери. Оглянулась сокрушенно в дверях и еще раз вздохнула: — Ах, дети, дети.

Первой мыслью Иванова было, конечно, то, что он, как честный человек, должен немедленно на Марине жениться и усыновить ее пятилетнюю дочь. Однако Марина встретила эту идею без энтузиазма.

Сидя на скамейке на набережной, на их любимом месте, под осыпающимися уже листьями, ежась от ветра, она тихо втолковывала набычившемуся Валере простые житейские истины:

— Поверь мне, мой хороший, я люблю тебя, и ты любишь меня. Сейчас. Но вечной любви нет Она может вспыхнуть на месяц, другой, на три месяца, максимум. А потом, потом будет просто привычка. Хорошо, если останутся уважение друг к другу, совместный дом, быт. Но любовь все равно уйдет.

— Как ты можешь, Марина? — с болью почти физической одно и то же твердил Иванов, обнимая родное, близкое тело, целуя светлые локоны, вдыхая запах любимых духов.

— Я знаю, о чем говорю. Ты такой молодой, все у тебя еще впереди. Встретишь скоро новую девушку, сверстницу, женишься на ней, все у тебя еще будет, Валерочка.

— А ты, как же ты?!

— А я буду перечитывать твои стихи. Они у меня в служебном сейфе лежат, переписаны все в тетрадку. Взгрустнется — вспомню, что ты у меня был, поплачу и буду жить дальше, дочку растить.

Осень, осень, осень осеняет Нас с тобою ветром и дождем. Осень прямо в лица листьями бросает, Словно отрывным календарем. Любим мы недолго, жизни не хватает, Чтобы полюбить и разлюбить… Листьев желтых стаи к югу улетают. Я опять не знаю, как мне быть. Что за наслажденье разлюбить весною, Что за счастье осенью любить! Я нескромных мыслей от тебя не скрою, Если буду меньше говорить. Я пою негромко, я хожу по кромке В мелких лужах тоненького льда. Легкий шарфик скомкав, бывшая девчонка От меня уходит навсегда. Осень, осень, осень замерзает В собственных неласковых словах. Осень, осень, только осень знает, Кто зимой вернется в летних снах..

Игорь, муж Марины, догадывался, что с женой происходит что-то не то. А может, доброжелатели доложили, кто его знает? Но виду, как умный мужик, он не показывал, чтобы не попадать в идиотское положение. Даже когда вся компания собралась у Марины с мужем в коммуналке праздновать ее день рождения, он сам попросил Федю, с которым был хорошо знаком, привести всех, Валеру в том числе. И молчал с каменным лицом, когда, подвыпив, Марина стала вдруг кричать ему:

— Понимаешь, я люблю этого человека! — Она потянулась фужером в сторону Иванова, вжавшегося в стул и не знавшего — гордиться, смутиться или просто уйти. — Тебя не люблю, а его люблю! И все это знают, понимаешь, все!

— Ну, хватит, смени пластинку, Дездемона, — пыталась урезонить подругу Ольга, но Марина все не унималась, порываясь через стол повиснуть у Валеры на шее.

Игорь налил себе водки в стакан для воды и залпом выпил, не закусив. А потом вышел из комнаты, бросив на ходу:

— Вы тут гуляйте, а я подожду, пока она протрезвится.

Дверь гулко хлопнула. Марина пробилась все же к Иванову и теперь сидела у него на коленях. Обняв ему голову, как ребенка, баюкала его и тихо всхлипывала, как будто кто-то ее обидел.

Ольга с Федей с трудом оторвали ее от Валеры и кое-как уложили спать.

Домой уезжали все вместе, на одном такси. На этом роман и кончился. Зато на очередной вечеринке у Ольги, когда там снова появилась уезжавшая на практику Светка Маляренко, Марина сама же, снова подвыпив, стала ловить молодежь «на слабо».

— А вот давайте поспорим на ящик шампанского, что вы не поженитесь! — громко заявила она, глядя на молодую парочку, мирно и вполне невинно сидящую напротив нее на диване.

Заводная Светка придвинулась к Валере поближе и крепко обняла.

— Такой кадр пропадает! Даешь пари! — Она крепко поцеловала Иванова в губы. Тот вяло попытался сопротивляться, но она тянулась к нему все настойчивее, пока наконец поцелуй не перерос в затяжной, а нетрезвая уже компания не заголосила, смеясь:

— Горько! Горько! Горько! Один! Два! Три! Четыре.

Назло всем Валера сам уже крепко обнял нахальную Светку и не отпускал, не отнимал губ, пока хватало воздуха в легких.

— Тридцать три!!!! — восторженно завопили все хором.

— Завтра подаем заявление! — решительно заявил Иванов. — Шампанское наше, Мариночка, готовь ящик!

Марина смеялась громче всех, пока смех не перешел в истерику. Тогда Валера потянул притихшую Светку за руку и вывел на лестницу. Они целовались долго и страстно, внезапно вспомнив все — и первую встречу четыре года назад, и школу, и посиделки дворовой компании под гитару в сосновом лесу напротив пограничного дома.

На следующий день Иванов получил расчет на заводе — он все же поступил на дневные подготовительные курсы в университете и повел Светку в ЗАГС, подавать заявление.

Родители встретили молодых, заявившихся поздно вечером в квартиру Ивановых с бутылкой шампанского, цветами для мамы и радостной вестью, настороженно.

Они все твердили о том, что не надо спешить, надо хорошо все обдумать, проверить чувства.

Но тут уже Светка закусила удила. Ей вдруг действительно страстно захотелось замуж, и немедленно. Месяц они с Валерой практически не расставались. Они бродили по Старой Риге, сидели в кафе, вместе просиживали вечера у Ольги, благо жили все в одном подъезде. Обедали и ужинали частенько, по-свойски, у родителей Иванова или у Маляренко. На удивление, родители девушки оказались очень рады тому, что дочь выходит замуж. Генерал-майор, человек резкий и принципиальный на службе, дома был просто своим в доску, почти уже тестем для соседского парня. Он сам пригласил Алексея Ивановича с супругой на праздничный обед, чтобы обговорить наконец свадьбу.

Но Ивановы ни в какую не хотели подыгрывать скоропалительному решению молодых, к тому же еще студентов. Они предлагали перенести свадьбу хотя бы на полгода, справедливо полагая про себя, что дети за это время наиграются в молодоженов и разбегутся. Валера вообще-то тоже не разделял такой спешки, но Светка настаивала — или свадьба через месяц, или они расстанутся вовсе. А любви так хотелось, так верилось в нее, что он и представить не мог, как проживет без Светки хотя бы день.

На обед к Маляренко родители все же пришли — полковнику неудобно было отказывать генералу. Валера пришел за полчаса до родителей. Будущие тесть с тещей встретили его, как всегда, ласково, а невеста была бледна от волнения и прекрасна. Белое в горошек платьице вихрем летало вокруг маленькой округло-точеной фигурки, глаза горели.

— Пойдем скорее, — потянула она Иванова в свою комнату. — Знаешь, — шептала она, обнимая жениха, — я бы отдалась тебе прямо сейчас, если бы у нас было чуть больше времени! Мне тебя не стыдно нисколько, вот ничуточки! Так странно! Такой родной, почти муж!

Светка скинула платье и стала переодеваться в праздничное, готовясь к приходу старших Ивановых. Оставшись в одних трусиках, она снова, без всякого смущения, подбежала к нему, сидящему на диване с ее небрежно сброшенным платьицем на коленях, обалдевшему от восторга.

— Видишь? Нисколько тебя не боюсь! — воскликнула она. — Поцелуй меня скорее, дай руку, вот сюда, сюда, ниже, не бойся, ты ведь муж мой, ты муж мой, правда?

Иванов поднял девушку на руки и стал целовать, не ощущая ни времени, ни того, что за тонкой стеклянной дверью снуют, звеня посудой, родители Светы.

Звякнул мелодично, раз-второй, дверной звонок.

— Родители! — Иванов опомнился и поставил Светку на ноги. — Одевайся!

— Так сладко, так сладко, первый раз в жизни меня целовали держа на руках! — медленно, с мечтательной надеждой сказала, нет, почти пропела она, как арию из трагической оперы.

Такой Иванов и запомнил ее навсегда. На цыпочках, протянувшую к нему руки, почти обнаженную, стоящую на соскользнувшем с вешалки праздничном шелковом костюмчике и белой блузке к нему, все забывшей, все отвергшей в этот миг, кроме него, Иванова.

Маляренко долго уговаривали Ивановых пойти молодым навстречу и сыграть свальбу, не откладывая ее в долгий ящик. Генерал пообещал, что в течение полугода сделает молодым отдельную двухкомнатную квартиру и обставит ее. Мать Светы, классическая хохлушка, улыбаясь, выразила готовность сидеть с детками, если они вдруг появятся быстро, чтобы студенты не прерывали учебу. Но старшие Ивановы дружно стояли на своем — свадьба только через полгода, не раньше. Пусть докажут серьезность намерений.

Расставались сухо. Валера, красный как рак, уходил вместе с родителями.

В коридоре его задержала Светка.

— Никогда! Слышишь? Никогда не приходи ко мне больше! — отчетливо и твердо отрезала она и подтолкнула его к двери.

На этом все кончилось. Иванов страдал, но не очень долго. В конце концов у него появились новые друзья, в его жизнь вошел университет, пусть пока еще и на «нулевом» курсе, но все же дневной — все всерьез. Поступление на первый курс было практически гарантировано, надо было только прилично сдать экзамены на рабфаке весною. Новые друзья, лекции, зачеты… К тому же через месяц Маляренко переехали из пограничной девятиэтажки в «генеральскую» квартиру в центре Риги, и больше он со Светкой никогда не встретился. Слышал от ее старшей сестры, что вскоре она все-таки вышла замуж за какого-то лейтенанта. Уехала с ним в Алма-Ату, там развелась, потом опять вышла замуж. Последний раз он услышал о Светке Маляренко уже после 2000 года. Оказалось, что она жила со вторым мужем в Германии, где тот служил. Потом опять развелась и вернулась в Ригу. С кем-то живет, иногда пьет и не очень счастлива.

— Жалко-то как! — вспомнил ее Иванов. — Такая она была… созданная для любви.

Наверное, наверное, не было дыма без огня, когда в пограничном доме судачили о Светке как о девчонке легкомысленной, легко менявшей парней, обзывали даже худым словом.

Но Иванов-то знал, она просто искренне, всю без остатка, отдавала себя понравившемуся ей человеку, и только, если сама любила. А вот если любовь кончалась, то режь ее — ничего тебе не обломится больше никогда. Видимо, не было в ней дешевого обывательского ханжества. Любишь — отдавайся вся, доверяйся, пусть выпьют до капли. Но и к себе требовала такого же отношения.

Наверное, мог Иванов настоять на своем, пойти наперекор родительской воле. Был бы постарше, потверже стоял на своих ногах — так бы и сделал. А тогда вот не смог. Может быть, потому, стараясь взять у родителей реванш поскорее, закрутил он уже на первом курсе роман с Аллой, в твердой уверенности, что уж на этот-то раз все будет так, как он сам решит. Он понимал, чувствовал, что Алле тоже пора замуж выходить. А раз так, то почему бы не жениться на ней? Другая среда, другое воспитание, другой мир, в котором она росла, настолько отличный от мира Ивановых и тех же Маляренко, не пугали молодого дурака. Так он сам назвал себя потом. Только уже через много лет.

Нет, не жалел он о браке с Аллой, все-таки семнадцать лет вместе прожили. И дочь Ксению любил очень. Не было бы ее, развелись бы давно, не дожидаясь, пока подрастет. Да и еще что-то не пускало. Может, остатки совести, может, была у него все же к Алле любовь, да только ветра новой, постперестроечной жизни ее погасили.

С самого начала у них с Аллой все пошло как-то боком. И виноват в этом был только он, торопившийся стать взрослым, убедивший себя, что любит Аллу навеки. Убедил ли он так же ее? Трудно сказать даже сейчас. Ребеночек у них появился очень быстро. 8 марта первое свидание, а родилась дочка уже в следующем апреле. Так что свадьбу на этот раз пришлось ускорять и родителям, поставленным перед фактом. Вряд ли оба, уже в двадцать два года, были настолько наивны, что не понимали, от чего появляются дети. Не береглись, намеренно, вместе. Время подошло. Вот и завели семью. А может, «пути небесные» так распорядились. Не ради них, ради Ксюши, выросшей и красавицей, и умницей. Конечно, и Валерий Алексеевич, и Алла были солидарны в одном, даже спустя семь лет после развода — дочь у них будет не просто незаурядной, но даже выдающейся.

Сколько стоит любовь? Сколько стоит Улетать, отпадать, Умирать, воскресать? Что на чашу весов Уронить мне такое, Чтобы все-таки знать, Сколько стоит сказать Это Слово.

Вспоминая те годы, Валерий Алексеевич вздыхал мечтательно и грустно: «Не понимают, не ценят люди главной особенности брежневского счастливого, застойного времени. Никогда больше, ни в одной стране мира не будет такого, чтобы все, понимаете, вся страна, были озабочены только одним — любовью. Дома, на работе, на службе, на отдыхе, в творчестве, в кино, в песнях, в искусстве — царила тогда любовь! Да, в СССР не было секса и порнографии в их западном понимании. Но столько любви никогда не было ни в одной, отдельно взятой стране, и никогда, никогда больше этого не будет.

Мне тут же начнут кричать про очереди за колбасой и отсутствие Шопенгауэра в широкой продаже… Да только не верю я этим людям. Колбаса им была нужна, да только сколько им не дай ее, все равно ведь не насытятся, а вот Шопенгауэр. Философ, утверждавший, что есть только два пути — путь наслаждения любой ценой и путь уменьшения страданий. Если бы интеллигенция действительно хотела Шопенгауэра, не продалась бы за «чупа-чупс» в перестройку. Колбасы она хотела и туалетной бумаги. Безостановочное пищеварение и комфортное выделение — вот предел мечтаний диссидентщины того времени. А колбаса… Была, была колбаса. И было ее ровно столько, сколько нужно, чтобы не надоедала… А кто действительно хотел, тот мог найти и прочитать все, что угодно. А вот сейчас и колбаса невкусная, и ничего, кроме Устиновой, большинство все равно не читает… А любви нет Секса зато сколько угодно. Сбылась мечта Познера, будь он неладен!

Куда серьезнее я отнесусь к тем, кто скажет, что та страна любви 70-х — 80-х («Любовь — волшебная страна!» — пели «Самоцветы») — та страна была безбожной страной, потому и рухнула… И соглашусь с ними.

Но все-таки ту страну жалко. А какой станет новая Россия — я еще не знаю.»

 

Глава 10

1989. На 23 февраля Валерию Алексеевичу подарили много цветов и еще больше книг.

Дети со всей школы отлавливали учителя на перемене. Подбегали, распахивая огромные глаза, стыдливо мялись, потом из-за спины протягивали букеты, открытки, перевязанные красными ленточками книги. Или, если дело было на уроке, хором кричали: «Поздравляем!», — срывались с мест и окружали смущенного литератора. Кабинет русского языка был весь в красных гвоздиках. Отдельно, в огромной вазе, стояли алые розы. Книги Валерий Алексеевич тут же прятал в стол — сколько раз он просил детей не дарить ему ничего, объяснял, что это неэтично, что ему неудобно принимать подарки от своих учеников. Но все тщетно. Правда, коробки конфет, кофе, всякие одеколоны дарить перестали. Но от цветов и книг ни в день рождения, ни на 1 сентября, ни 23 февраля было не отвертеться.

Молодой учитель посоветовался с директрисой, с которой был в приятельских отношениях, и с организатором воспитательной работы — они сказали махнуть рукой и успокоиться. Все равно младшеклассники и без всякого повода частенько подкладывали учителям на стол то яблочко, то пару конфет, оторванных от своего завтрака, и бороться с этим было бесполезно. Мужчин в школе было мало — только физрук, военрук, географ и… он. Разгадать такое отношение детей к учителю было несложно. Стоило открыть любой классный журнал и посмотреть на последние страницы, как все становилось ясно. В некоторых классах у половины учеников в графе «родители» значилась лишь мама.

И все-таки какая большая разница между русскими и латышскими детьми! Хорошо, что эта школа была русской. Взять хотя бы сочинения на свободную и любимую детьми тему: «Если бы я был волшебником!» Латыши обычно старательно перечисляли дорогие вещи, которые они бы себе «наколдовали» в этом случае: велосипеды, машины, куклы, яхты и видеомагнитофоны. А русские «простодырые» детки искренне писали о том, что «лишь бы не было войны», или о том, что в первую очередь они бы вылечили всех больных детей и взрослых.

Когда родилась дочь, Иванов сначала продолжал подрабатывать сторожем, потом понял, что это положения не спасет, и после третьего курса перешел с дневного отделения на заочное.

Его тут же пригласили учителем русского языка и литературы в латышскую школу на Авоту, неподалеку от филфака. Студент сначала отказывался — ведь он и педпрактики еще не проходил в универе, и понятия не имел даже о том, как заполнять классный журнал. Не говоря уже о методике преподавания, тем более русского как иностранного, точнее, неродного, если говорить о латышах, языка. Да и латышский язык он тогда не знал совершенно. Если без эстонского на островах, например, было не обойтись, там он звучал повсюду, поскольку русского населения, кроме военнослужащих на Сааремаа тогда уже не было; то в Риге, с ее на две трети русским населением, без латышского можно было обойтись совершенно безболезненно. Испытавший еще в детстве на своем собственном опыте, что такое бытовой национализм, Иванов тем не менее не питал никакого неуважения к латышам, да и к любым другим национальностям. В Эстонии он получил хороший урок, лишивший его излишних иллюзий по поводу «советского братства народов», но в Латвии все это быстро позабылось; да и к тому же молодой человек был не настолько глуп, чтобы не понимать — в любом народе есть хорошие и плохие люди. Просто системы координат у многих не совпадают. И потому кажется, что в одном народе хороших людей больше, чем плохих, а в других — меньше.

Приняв для себя это нехитрое умозаключение за аксиому, он больше не заморачивался этим вопросом. Поэтому латышский язык он не учил не потому, что плохо к нему относился, а потому, что незачем было.

В Кингисеппской средней школе уроки эстонского были со второго класса, да и среда помогла — он вполне прилично изъяснялся и читал; телевидение поначалу на острове вообще было только на эстонском языке — это тоже поспособствовало. Вражду с эстонскими школьниками подросток на язык никогда не переносил. Слишком не усердствовал, но природные способности помогли — проблем с эстонцами в общении у него не возникало.

В Ригу Иванов приехал после девятого класса. Учить латышский в десятом классе «с нуля» его, как сына военнослужащего, никто не заставил.

Правда, какие-то лекции по латышскому языку и даже экзамен были в университете, но и там вопрос решился просто. Перед экзаменом Сашка Боготин выпросил у матери, работавшей на центральной книжной базе, жуткий дефицит — несколько томиков Ремарка на латышском языке. Этого подарка преподавателю хватило для того, чтобы все четверо ребят сдали экзамен. Латыш был мужиком добрым, пожившим на свете, главное, что запомнилось всем студентам из его лекций, которых они практически не слушали, — это назидательная фраза: «Смотрите на все глазами филолога!» И действительно, не раз потом вспоминался этот урок Иванову. Мир слов, мир языка, его структуры, стилистики, сравнительное языкознание — все пригодилось в жизни и в работе. Без этого простого совета — смотреть глазами филолога было бы трудно понять некоторые сокровенные вещи из области понятий, смыслов, истинных значений слов — и их подмены, ловко совершаемой социальными манипуляторами при каждой революции или перестройке.

Валерия Алексеевича все же уговорили выйти на работу в латышскую школу. На зеленого студента, едва перешедшего на четвертый курс, взвалили двойную нагрузку — тридцать шесть часов в неделю. Шесть уроков подряд каждый день, кроме воскресенья. И шесть подготовок! Он преподавал русский и литературу в классах с шестого по одиннадцатый. Понятно, что ни о каком качестве преподавания речь уже не шла. Тем более что латышского тогда Иванов просто не знал. Языком он овладел уже после перестройки, просто-напросто на слух, не занимаясь этим никогда специально. Он читал, переводил, составлял со скрипом бумаги на латышском. Говорил бойко, но с такими нарочитыми порой синтаксическими ошибками и так ломая язык, что все вокруг, кроме латышей, конечно, покатывались со смеху. Особенно нравилось ему переводить буквально с русского на латышский идиоматические выражения, не поддающиеся прямому переводу, и популярные советские песни, весело распевая их в минуты хорошего настроения. Но все это было гораздо позже. А тогда, в 84-м году, он чувствовал себя в латышской школе полным идиотом, поскольку прекрасно понимал, что такой преподаватель, как он, просто-напросто дискредитирует идею преподавания русского языка в латышской школе.

И все-таки он старался как мог, оправдывая свои уроки «методом погружения в русский язык». Выдержал учебный год и многое понял благодаря этому опыту. Валерий Алексеевич подружился с некоторыми латышскими учителями, особенно семейной парой — Эриком и Гунтой. Муж преподавал физику, жена — латышский язык и литературу. Они были очень культурными и начитанными людьми. В лаборантской у Эрика, где учителя частенько выпивали после уроков, стояли книжные стеллажи, битком забитые русской классикой на русском же, естественно, языке. Это была их личная библиотека, не помещавшаяся дома, в маленькой однокомнатной квартирке. В тесный круг прибился вскоре и еще один студент — Янка. Молодой латыш учился на физмате заочно и преподавал в школе математику в младших классах. Они прекрасно чувствовали себя вместе, дружили, помогали друг другу, а весь остальной коллектив смотрел на них косо, но молчал, потому что власть еще была советской и напрямую упрекать парторга школы Эрика в дружбе с русским было пока неуместно.

Директриса — Илзе Иванова — относилась к однофамильцу приветливо, она-то прекрасно знала, что ни один опытный учитель не стал бы тянуть такую нагрузку, как этот желторотый студент. Надо сказать, что преподавание русского языка как система было в национальных школах отработано прекрасно. Методическая литература, учебники, достаточное количество часов, опытные в подавляющем большинстве учителя — все это, вместе с насущной пользой и понятной мотивацией, давало необходимую базу для быстрого и уверенного овладения русским языком любым желающим. А вот латышскому языку в русских школах учили отвратно.

Старшеклассники-латыши хорошо относились к Иванову. Они много читали на русском языке, молодой учитель беседовал с ними о книжных новинках, о жизни, рассказывал о балто-славянских языковых связях, об истории Прибалтики. И очень скоро с ужасом понял, что многие ребята, особенно девушки почему-то, искренне считают, что латышская литература появилась чуть ли не раньше русской. Более того, никто из них толком не слыхивал даже про «младолатышей», про то, что сам по себе литературный латышский язык, как и латышская нация в целом, сформировался только в конце XIX-го века, да и то при усиленной помощи русской интеллигенции и прямом одобрении царского правительства и на его, можно сказать, деньги.

Откуда ноги растут у такого вопиющего незнания латышами подлинной своей истории, он спросил у Гунты. Та прямо сказала, что советские учебники стараются обходить эти вопросы стороной — ведь тогда само существование многих национальных республик покажется совершенно неоправданным. Да и родители, особенно из творческой латышской интеллигенции, внушают детям, что латыши — это отцы слонов, а немцы (на самом деле державшие предков латышей в рабах почти семьсот лет) ходили у латышей чуть ли не в подпасках.

Однажды, задав семиклассникам самостоятельную письменную работу, Иванов неторопливо прошелся по классу и вдруг заметил, что один из мальчиков вместо упражнения старательно раскрашивает фломастерами какие-то рисунки. Он отобрал блокнот и перелистал его с нескрываемым удивлением — на каждой странице был вклеен черно-белый портрет одного из членов фашистского «политбюро» при всех нацистских регалиях. А мальчишка, высунув от усердия язык, не усики и рожки этим фото пририсовывал, что еще можно было бы понять, а украшал их любовно, придавая невыразительным копиям цвет. Иванов не стал сразу читать ему нотацию, а просто забрал блокнот и велел писать упражнение.

На перемене он подошел к классному руководителю мальчика — молодой латышке — учительнице латышского языка и показал ей блокнот, спросив, что она об этом думает?

Та небрежно пролистала несколько страничек и, остановившись на особо красочно разрисованном Гиммлере в гестаповском мундире, искренне выдала: «Cik skaisti!» («Как красиво!»). Валерий Алексеевич не стал спорить, просто забрал у нее блокнот и пошел к директору разбираться в ситуации. Политически грамотная и опытная директриса, Илзе сразу поняла, чем все пахнет. Она засуетилась, пообещала во всем разобраться и прямо при Валерии Алексеевиче вызвала в школу родителей мальчика для беседы. Иванов оставил ей блокнот и ушел в раздумьях пить водку с Эриком. Физик, которому уже стала известна обошедшая весь педколлектив история, только вздохнул философски и предложил выпить «за победу!».

— Ты еще и не то здесь можешь увидеть, — предупредил он. — А поработал бы ты в глубинке, где-нибудь в Курземе.

Буквально на следующий день весь седьмой класс в начале урока встал и хором заявил, что отказывается говорить по-русски. Иванов не стал топать ногами и грозить директором. Он просто сел за свой стол, не разрешив классу сесть, и, пока они стояли, весь урок методично выставлял каждому ученику по единице. Близился конец четверти, и на следующем уроке класс уже примерно исправлял оценки. А Иванов сделал выводы и к концу учебного года уволился. Директриса его не держала. Илзе, несмотря на фамилию Иванова, была «чистой латышкой». Таких латышей с русскими фамилиями — Лодочкина, Пантелеев, Горбунов, Макаров, Мельник — в Латвии чуть ли не каждый третий. Во времена Ульманиса насильственная латышизация была настолько сильна, что латышами часто записывали и русских, и поляков, и белорусов. Со временем они ассимилировались, и таким образом полку «латышей» прибывало. Сама же нация была плодом желания царской России противопоставить искусственно создаваемую нацию немецкому засилью в Прибалтике, с одной стороны, и англосаксонского плана оторвать от России куски побольше путем создания народов-гомункулусов — с другой. Похожие процессы шли в начале века и на Украине, пусть и в несколько другом геополитическом окружении.

«Латыши — это янычары Запада, онемеченные балтийские славяне, забывшие свое кровное родство», — писал о них Иванов уже после перестройки. Но в 84-м году он просто плюнул и забыл. Жизнь только начиналась, Союз был нерушимым, а про национальные проблемы он и сам знал по эстонскому опыту, да и друзья, съехавшиеся в «пограничный» дом со всех концов страны, в свое время просветили и про казахов, и про азербайджанцев, и про многих других «братьев наших меньших»…

Последнее лето застоя Валерий Алексеевич провел воспитателем в пионерском лагере ПрибВО — в Вецаки. Наверное, об этом можно было бы написать отдельную книгу. О прелести разбросанных по всему курортному поселку лагерных корпусов причудливой дачной архитектуры начала века. О загорелых пионервожатых и летних кафе, о детях, приносивших не только хлопоты, но и наивную радость чистой любви и уважения, то, чего Иванову так не хватало в латышской школе. О море и соснах, о ночных купаниях и быстротечных — на одну смену — романах.

Все лето пионерские отряды Валерия Алексеевича получали почетные грамоты, а сам он успевал и за детьми присмотреть, и насладиться безмятежным покоем навсегда уходящей эпохи. Хорошо, что не знал он тогда, что это лето для страны — последнее безмятежное лето… Лето, от которого остались на память лишь эти небрежные строки:

Земляника! Ну-ка, взгляни-ка! Сколько цветочков среди камней. Будут и ягодки… Рядом — ручей. Вода журчит среди скользких дней. Тихо. Ситец не ситец, а шелк и батист — Две земляничины вверх и вниз, Словно раздавлен на блузке сок, Словно ударило сладко в висок. Земляника — кровь с молоком. Кто о ком… А вот колокольчики синим звенят На зеленом ветру среди белых ромашек Я бы хлопнул рюмашку За ночную рубашку До самых пят. Переступишь по ней и потом шажком По некрашеным половицам. Еще девицей. Окно распахнуто прямо в сад. И звезды в ряд, и липы шумят. Перевернута новой любви страница. Снова не спится, и дым струится В солнечном первом луче. Сигарета в руке, голова на плече. Земляничины выросли на глазах, На последних, на девичьих, сладких слезах Созрели и соком брызнут вот-вот… Скоро уж минет год. С этого лета.. Ты помнишь, началась гроза, Когда друг друга мы любили. Едва закрою я глаза, Как вижу тот июльский ливень. Окно открыто было настежь, Вода хлестала с водостока И нас переполняла счастьем И предопределеньем рока. Ты задыхалась и смеялась, Ты плакала, шептала что-то, Вода о землю разбивалась, Соединялась, растекалась, Как мед по сотам. Как мед любовь твоя светилась В полумраке притихшей дачи. Как гром мне в ухо сердце билось, Под левой грудью, меда слаще. Потом запели громко птицы. Дождь перестал, и ты устала. Мы не могли наговориться — И дня и ночи было мало. А впереди, казалось, годы Любви и гроз, тепла и света. И я транжирил беззаботно Короткое такое лето.

Весьма кстати осенью подвернулась работа в издательстве газеты «За Родину» ПрибВО.

Там Валерий Алексеевич впервые вплотную столкнулся со всем циклом выпуска крупной ежедневной газеты. Начал, как водится, с корректуры. Вычитывал гранки и свежесверстанные полосы, подрабатывал внештатным корреспондентом, редактировал брошюры в типографии, принюхивался ко всему, что пахнет печатной краской. Познакомился с линотипами, опробовал в руках верстатку и научился пользоваться наборными кассами, присмотрелся к цинкографии, печатному цеху и ротации. Завел знакомства в Доме печати, где было тогда самое современное производство и располагались редакции крупнейших республиканских газет и журналов.

Начал со временем писать и туда, но быстро понял, что одно дело свои окружные газеты — армейская и пограничная, где и сам Иванов был своим, а совсем другое дело — латышские и «русскоязычные» коллективы для «их своих».

Так, в военном издательстве, прошли почти три года, а когда в 86-м чуть не в два раза повысили учителям зарплаты, Иванова пригласили преподавать в русскую среднюю школу в самом центре Риги на бульваре Коммунаров, ныне Калпака. Уже в первые годы «второй независимости» прекрасный старинный особняк, стоящий к тому же напротив Академии художеств Латвии (до революции в нынешней «латышской академии» было еврейское коммерческое училище), у русских отобрали, и 35-я средняя школа почетного знака Латышских красных стрелков, по всем праздникам выставлявшая караул у знаменитого памятника стрелкам в Старой Риге, прекратила свое существование. Но пока, пока шел еще только 89-й год, и Валерия Алексеевича дети поздравляли с Днем Советской армии. Поздравляли накануне праздника, на 23-е у Иванова выпал методический день.

Последним уроком был классный час. Иванов разобрал успехи и поведение своего выпускного десятого «б» и отпустил было учеников с Богом, но тут пришлось задержаться. Дождавшись, пока кабинет опустеет, к учителю подошел один из мальчиков — Алеша Крустс. Таких русских детей с латышскими фамилиями в Риге тоже хватало, как и латышей с фамилиями русскими.

— Что вы хотели, Алексей? — рассеянно спросил учитель, собирая свой пухлый портфель.

— Валерий Алексеевич, тут вот в классном журнале у меня записано, что я латыш. — десятиклассник побледнел, но держался уверенно.

— Ну да. И что тут такого, Алексей? — Иванов запихнул в портфель последнюю пачку тетрадей с сочинениями и с силой защелкнул плохо поддающийся замочек.

— Перепишите, пожалуйста!

— Что переписать? — не понял учитель.

— Национальность мне перепишите! — Юношеский голос сорвался на высокую ноту.

— То есть как это переписать? Зачем?

— Я русский! Я не хочу быть латышом!

— Погоди, погоди. — Валерий Алексеевич открыл журнал и стал листать страницы. Он и так помнил, что Алеша записан латышом, что мать растит его одна и фамилия у нее другая, чем у сына, — русская. Но надо было хоть немного собраться с мыслями.

— Неужели для тебя так важна национальность, Алеша? — Учитель сознательно перешел с учеником на «ты» и посмотрел ему в упрямые голубые глаза, в которых предательски блеснули слезы.

— Я русский! У меня мама русская, и сам я русский! Перепишите, я имею право! — выкрикнул Крустс и выбежал из кабинета.

Иванов вздохнул и подошел к окну, выходившему на парк Коммунаров. Деревья стояли голые, сквозь них на той стороне парка торчала высотка гостиницы «Латвия», резко диссонировавшая со стоящим чуть ближе и правее планетарием — бывшим православным собором. Весной и осенью вид преображался, чаровал своей красотой. Сейчас же, в февральскую слякоть, от него только зябко стало.

Завтра торжественное шествие в честь Дня Советской армии, которое устраивает Интерфронт. Все учителя пойдут, договорились заранее. Пойдут и старшеклассники, хотя их специально предупредили, чтобы сидели лучше дома — не детское это дело. Интересно, много ли соберется народу?

Сбор намечен как раз в парке Коммунаров, отсюда пойдем к памятнику Воинам-освободителям в парке Победы, на той стороне Двины. После нескольких многотысячных шествий Народного фронта, после той злобы и плохо скрываемой ненависти к русским, которыми задышали латышские газеты и телевидение, не идти было просто нельзя. Иванов подхватил портфель, занес журнал в учительскую, накинул пальто и заглянул в тренерскую на первом этаже. Федорыч, пока еще в спортивном костюме, кряхтя снимал кроссовки — ему еще в Елгаву ехать, домой.

— Ну что, Евгений Федорович, завтра встречаемся?

— Обязательно, Валерий Алексеевич! — Физрук выложил на стол огромные багровые кулаки. — Мы им покажем кузькину мать и кое что еще. — Он зло хохотнул.

— Ну, тогда я побежал, мне еще дочку из садика забрать, — заторопился Иванов и вышел на улицу. Прямо за углом школы, у здания МВД, стояла кучка латышей с плакатами — очередной пикет, призывающий милицию к демократическим переменам, что на самом деле значило: «Чемодан — вокзал — Россия!»

«Визитную карточку покупателя» — солидный документ с силуэтом Риги, фотографией владельца и круглой печатью, без которого тогда невозможно было купить ни продуктов, ни сигарет, ни туалетной бумаги, — Валерий Алексеевич как-то сразу потерял. Поэтому пришлось по дороге заскочить к Алле, в ее латышскую школу. Алла преподавала русский язык шестилеткам в школе продленного дня на углу Таллинас и Кришьяна Барона. Иванов быстренько просквозил через парк Коммунаров, перешел центральную улицу Ленина, нырнул в Кировский парк за Советом министров и уже через несколько минут стоял на остановке 6-го трамвая.

Алла ждала его в учительской. Едва увидев мужа, она вскочила, попрощалась с коллегами подчеркнуто по-русски, на что они подчеркнуто ответили по-латышски, и супруги пешком пошли на Матвеевский рынок. Алла купила немудреных продуктов на пару дней, Иванов подхватил сетку, и они уселись наконец в свой родной 11-й трамвай.

— Устала? — Валерий Алексеевич погладил бледную холодную руку жены, погрел ее своей всегда горячей ладонью.

— Не столько устала, сколько надоело. Надо в русскую школу переводиться. Представляешь, сегодня прихожу в школу, а мои крохи старательно пытаются заполнить какие-то листочки! Они же писать еще толком, даже по-латышски, не умеют, а тут корпят, стараются. Классная им подсказывает, чуть ли не за них пишет. «Что это такое?» — спрашиваю. Классная сразу собрала листочки и убежала. А детки мне и говорят: мы подписывались против строительства метро. «Чем же вам метро помешало? — спрашиваю, — Кто-нибудь из вас видел метро когда-нибудь? Это же такая красота! Так быстро, удобно, за десять минут всю Ригу можно будет из конца в конец проехать! А знаете, как в метро красиво, тепло, особенно в такую погоду!»

«Нам skolotaja (учительница) сказала, что если у нас построят метро, то Рига провалится под землю», — они мне отвечают.

Нет, ты представляешь? Какие сволочи! Детям по шесть лет, а они их подписи против метро собирают! Деньги из союзного бюджета, а латышам все одно жалко! Будут давиться в трамваях, лишь бы только сотня-другая русских метростроевцев сюда не приехала. Для них же, идиотов, за счет Союза метро строить! — Алла всплеснула руками. Говорила она громко и звонко, по учительской привычке, и все пассажиры в трамвае настороженно притихли. Но свары, обычной в последнее время, когда, слово за слово, весь трамвай включался в словесную перепалку, сегодня не последовало. Вся Рига с напряжением ждала завтрашнего мероприятия Интерфронта. К огромным толпам дисциплинированных латышей, по первому призыву прессы как по приказу выходящим на митинги, все уже привыкли, теперь же свое слово собирались сказать русские, и город как бы замер в ожидании этого ответа.

— Ничего, ничего, все им всплывет, как в том анекдоте, — нарочито громко успокоил жену Иванов и пристально обвел взглядом молчащих пассажиров. Кто-то удовлетворенно кивнул, кто-то отвел глаза, но все молчали. Только одни демонстративно развернули газету НФЛ «Атмода» и уткнулись в нее, другие с таким же вызовом показали всем, что читают «Единство» или «Советскую Латвию».

На остановке «Казармью» Валерий Алексеевич отдал сетку жене и вышел — забрать дочку из садика, пока Алла будет готовить ужин. Садик был хороший — ведомственный — от швейной фабрики «Ригас адитайс», где трудилась орденоносная теща. Она и внучку пристроила. Ксюшу отдали в ясли, когда ей и двух лет не было, — Валерий Алексеевич работал, Алла доучивалась на дневном в университете. А жили они уже отдельно от родителей.

Когда встал вопрос о том, что пора бы молодым начинать вести собственное хозяйство, Ивановы, в четырехкомнатной квартире которых молодой паре с ребенком выделили самую удобную комнату, обратились к сватам с предложением чуть-чуть добавить денег, и тогда они разменяют с доплатой свою квартиру, чтобы у молодых было приличное отдельное жилье со всеми удобствами. Но теща отказалась наотрез — вышла дочка замуж, пусть муж обеспечивает! Нина Алексеевна — мать Валеры — обиделась такой несправедливости. Она до сих пор еще вспоминала пышную свадьбу сына, на которой настояли сваты. Ивановы предлагали молодым не устраивать дорогих торжеств, а лучше поехать в свадебное путешествие на Черное море, к дяде, в Геленджик. Предлагали в подарок солидную сумму, чтобы месяц-другой можно было пожить на юге, ни в чем себе не отказывая.

Но Антонина Сильвестровна, а она крепко держала под каблуком своего покладистого мужа и все в семье решала сама, возмутилась:

— Нет, свадьба должна быть пышной, иначе нас родня не поймет!

Никакие аргументы больше ею в расчет не принимались. В результате родителям Иванова пришлось выложить несколько тысяч на банкет, продолжавшийся два дня. Из сотни с лишком гостей только человек десять были со стороны жениха, остальные — многочисленные родственники и друзья со стороны невесты. Понятно, что кочевавшие с границы на границу Ивановы не могли пригласить всех своих не менее многочисленных родственников из Перми. А у сватьи одних сестер было шесть, и все с детьми, подругами, дальними родственниками. Большинство перебрались давно из родной Латгалии в Ригу, остальным не составило труда приехать из Резекне.

Вот тут-то и дала себя знать в первый раз почти сословная разница в нормах поведения и обычаях между семьями жениха и невесты. Не в том дело, кто лучше, кто хуже, просто — разные они слишком были люди. В детях все это уже нивелировалось, они не придавали такого значения всем этим вопросам, да и собственных денег у студентов, конечно, не было — как родители решат, так и будет, легко соглашались они с любым вариантом.

Но потом все же разные семейные традиции проявились и в молодой семье. У Ивановых все главные вопросы в семье решал отец. Мать была «боевой подругой». Она, конечно, исподволь, на то она и «шея», поворачивала «голову» — отца — в нужном ей направлении, но решающее слово все равно всегда оставалось за Алексеем Ивановичем. Так было принято в большинстве офицерских семей. Теща, наоборот, подчеркнуто вертела мужем как хотела, ее можно было бы даже назвать «феминисткой», если бы только она сама знала такое слово. Она была труженицей не меньшей, чем Нина Алексеевна, и так же могла, не присев за день ни разу, переделать кучу дел, гореть на работе, обиходить семью, только выходило все это у нее как-то так, что все сразу понимали или непременно обязаны были понять, кто в семье Митрошкиных главный.

Отгуляв свадьбу, теща сразу обозначила свою позицию: теперь все вопросы обеспечения молодой семьи ложатся на мужа Аллы или, поскольку он и сам тогда был студентом, на его родителей. А теща с тестем свое дело сделали, дочку замуж выдали, у них свой сын растет, надо ему обеспечивать сытое будущее. Ивановы поудивлялись, пообижались и, вздохнув, стали решать проблемы сына сами. Четырехкомнатную сперва разменяли на «трешку» со всеми удобствами для родителей и на однокомнатную с частичными удобствами для молодых.

Молодожены рады были, ведь квартирный вопрос многих испортил, а у них, в их-то годы, стараниями Валериных родителей была своя отдельная квартира. Была горячая вода, но не было ванны. Туалет на лестнице. Зато квартира почти в центре, на Пернавас, в старом доходном доме напротив Ювелирного завода, рядом с красивым парком и в двух шагах от улицы Ленина.

Правда, первый этаж, и окна выходили на улицу, по которой бесконечно шастали автобусы и троллейбусы; по тротуару ходили люди, заглядывая в огромные витринные окна квартирки, переделанной из старого, немецкого еще, магазинчика. Окна были низкими, начинались в полуметре от тротуара и занимали в единственной комнатке и небольшой кухне рядом почти всю стену. Летом их было не открыть даже в жару, и так вся жизнь проходила как в аквариуме. Соседи, опустившиеся латыши, торговали водкой по ночам; иногда идущие за горючим пьяницы ошибались окнами и стучали среди ночи к Ивановым. В общем, было «весело», но все-таки квартира своя — и жить отдельно от родителей оказалось пусть более хлопотно, но зато куда как удобней. Конечно, маленькую дочку пришлось отдавать в ясли, а это тоже было непросто, хорошо, что теща хоть здесь помогла — устроила внучку в хорошее место.

Раньше, пока еще жили вместе с родителями, Иванов тоже учился на дневном. Алла не брала «академку», не стесняясь огромного живота ходила на лекции до последнего. Быстро родила, первый месяц пожила с малышкой у тещи, чтобы привыкнуть к новому своему материнскому положению. Потом, конечно, снова вернулась с ребенком к Ивановым.

Они ходили на лекции по очереди, благо учились в одной группе. Алексей Иванович перешел в группу оперативных дежурных по войскам округа, состоявшую из четырех полковников, которые заступали на дежурство сутки через трое. Он смог чаще бывать дома и порою, едва явившись со службы, принимал новое дежурство — над внучкой, а Валера с Аллой вместе отправлялись в универ на лекции. Ксюшка уже деда начала принимать за отца, радостно агукала, когда он, не переодевшись, еще в форме, поднимал ее на руки, тетешкал кроху. И, конечно, не обходилось без подмоченного внучкой на радостях дедушкиного кителя.

Долго так продолжаться не могло, к тому же сын, на этот раз твердо настоявший на своем и женившийся все же, несмотря на очередные уговоры родителей повременить, после свадьбы мало переменил свое поведение. Женившись, он первое время порадовался тому, что добился своего, но голод на жизнь все еще не оставлял молодого парня. Он искренне старался быть примерным отцом, но двадцать два года все же не тот возраст, чтобы вот так сразу взять и оставить вольные студенческие привычки.

Родителям невмоготу было видеть, как Алла одна, без загулявшего с сокурсниками мужа, проводит иногда вечер за вечером. И это тоже послужило причиной решения дать молодым возможность пожить отдельно — авось сын все же образумится, зная, что теперь-то уж некому будет помочь молодой жене возиться с ребенком.

И Валерий Алексеевич потихоньку понял, что жизнь надо менять. Перешел на заочное, устроился на работу — сперва в латышскую школу, потом в военное издательство. Деньги были небольшие — рублей сто пятьдесят чистыми. Но родители помогали, Алла исправно получала стипендию, словом, на жизнь хватало. Да и компания друзей рассыпалась — Сашка женился и тоже ушел на заочное, устроился в милицию — инспектором по делам несовершеннолетних. Арик, недолго думая, поглядел на друзей и отправился по очереди ко всем сокурсницам — делать им предложение, о чем рассказал, смеясь, Иванову только лет через десять после своего второго уже брака. Однокурсницы ему почему-то отказали, и тогда он на фольклорной практике сошелся с молодой аспиранткой латышкой и быстренько женился на ней, чтобы не отставать от товарищей. Уйдя на заочное, он сначала шил дома джинсы, продавая их в Ленинграде фарцовщикам, потом устроился таксистом.

Универ Арик забросил окончательно тогда, когда, вспомнив о школьном увлечении, переквалифицировался в свободные художники. Он начал писать пейзажи с видами Вецриги, морские этюды, полюбившиеся многочисленным туристам, натюрморты с цветами, портреты маслом по фотографиям заказчиков. Набил руку, увлекся и уже в перестройку приобрел некоторую известность. Со временем его работы стали покупать галереи, имя начало появляться в каталогах. Когда Валерий Алексеевич вернулся в Латвию после своих горячих точек и занялся телевидением, он тоже немного помог старому другу раскрутиться, правда, не совсем бескорыстно — до сих пор, теперь уже в большом вырицком доме Ивановых в России, стены украшают картины Ария Алексеева.

Еще на втором курсе женился Костец и, бросив универ, устроился с молодой женой в маленькой захолустной Иецаве — мастером в ЛТП. Зато ему сразу дали от работы квартиру. В общем, не зря говорят, что именно филфак дает самое широкое образование — ребята разбрелись кто куда, и только Иванов хоть как-то оправдывал филологическое прошлое.

Увидев, что сын потихоньку взялся за ум, родители Иванова скрепя сердце разменяли оставшуюся у них после первого размена трехкомнатную распашонку в Плявниеках и «сделали» молодым однокомнатную квартиру со всеми удобствами в уютной и удобной малосемейке на окраине Чиекуркалнса, недалеко от престижного Межапарка. Садик, в котором ждала теперь Валерия Алексеевича дочка, остался все тем же, стало даже удобнее с транспортом. С Пернавас надо было нести ее, кроху, на руках до улицы Ленина, потом через весь парк Покровского кладбища. Закутанная в шубку, как медвежонок, Ксения сонно сопела, уткнувшись папе в плечо, пока он, поскальзываясь и чертыхаясь, боясь упасть, тащил ее по утрам в садик.

А теперь садик оказался на полпути между работой и домом, если ехать на 11-м трамвае.

Очень удобно. Валерий Алексеевич зашел в группу, когда там уже почти никого из детей не осталось. Уютная, крупная телом молодая воспитательница Катя шутливо погрозила ему пальцем. Катя жила неподалеку от Ивановых и порою сама приводила Ксюшу родителям по дороге домой.

— А я уж думала, снова мне вам дочку с доставкой на дом отправлять!

— Педсовет у нас был, — на ходу отоврался Валерий Алексеевич и стал помогать одеваться счастливому ребенку.

Катя, полная женской молодой силы, не толстая, но большая, налитая соком, махнула на него рукой, дескать, все равно не верю, и занялась другими детишками.

Через несколько лет Иванов случайно встретит бывшую воспитательницу дочки на улице и не поверит своим глазам. Она сама окликнет его.

— Валерий Алексеевич, не узнаете меня?

Он как раз только вышел из новенького «плимута», купленного им для своей набиравшей обороты телевизионной студии.

Иванов пристально посмотрел на стоящую перед ним изможденную пожилую женщину.

Только по глазам и смог узнать свою ровесницу — веселую, сочную, никогда не унывающую Катю из Ксюшиного садика.

— Катя, вы ли это?! — невольно вырвалось у него, и он сам засмущался. Еще недавно, пока не пошли в гору телевизионные дела, он сам выглядел, признаться не лучше, первые годы после его возвращения из Приднестровья в Латвию семья жила фактически впроголодь. Постоянного заработка у Иванова не было, Алле в школе платили копейки, родители давно на пенсии.

— Что, сильно изменилась? — горько улыбнулась Катя. — Садик закрыли давно, работы нет Мужу уже полгода зарплату не платят, только обещают. Я вас попросить хотела, Валерий Алексеевич, вы ведь теперь на телевидении работаете. Я вас сразу узнала, и передачи у вас такие интересные. Помните моего Олежку, они еще с Ксюшей дружили?

— Конечно помню. — Иванов действительно только сейчас подумал о мальчике, с которым часто играла в садике Ксения.

— Он у меня бальными танцами занимается. — Катя замялась, — точнее, занимался. Сейчас ведь платное все стало. А у него талант, он уже и за границей призы выигрывал. Раньше все оплачивали родители его партнерши, а вот теперь партнерша сменилась и. мы никак не можем теперь не то что на соревнования его отправить, но даже костюм сшить.

Иванов почувствовал, как внутри у него зашевелились противоречивые чувства. С одной стороны — до боли жаль мальчишку, с другой стороны — надо бы дать денег, а их, как всегда, давать жалко, такое время поганое, самому вечно не хватает, хотя, конечно, сейчас он был в состоянии добыть для Кати латов двести—триста. Для него деньги не очень большие, а для нее сейчас, по всему видно, просто фантастические. Но ведь свободных, как всегда, нет с собою, надо что-то предпринимать, потом, деньги зарабатываются вовсе не так легко. Да и кто ему-то помогал когда, кроме родителей? Все эти подленькие мыслишки тут же заворочались в голове, но Катя упредила.

— Может быть, вы могли бы как-то дать объявление для телезрителей, что мы ищем спонсора для Олега? Сейчас часто так делают. — Катя с надеждой посмотрела на Валерия Алексеевича. Поняв, что о его деньгах речь не идет, Иванов тут же повеселел:

— Ну что вы, Катя, конечно, сделаем! Принесите мне, пожалуйста, несколько фотографий Олежки на танцах там, на соревнованиях. Постарайтесь отобрать повыразительней. И напишите текст, телефон свой. Я потом отредактирую, смонтирую все, естественно, повторим несколько раз, конечно, бесплатно.

В глазах у Кати застыла такая мука, смешанная с искренней благодарностью, что Валерий Алексеевич быстро заткнулся. Он еще раз пообещал сделать все, что в его силах, и сухо раскланялся, лишь бы закончить этот разговор.

Совсем недавно умерла соседка Иванова. Ее дверь была напротив. Тоже была женщина крупная, даже толстая. Ну, правда, пенсионерка уже! Латышка… Они не были толком знакомы, так, здоровались по-соседски. Но однажды в дверь Иванову позвонила дворничиха. Она плохо говорила по-русски, хотя и не переставала, встречая Иванова на лестнице, тихонько, с оглядкой, ругать новую власть и хвалить «krievu laiki» — русские времена. Наверное, дворничиха помнила, как часто перед домом останавливался омоновский «уазик», как, грохоча тяжелыми ботинками, поднимались на пятый этаж «черные береты» с оружием, с которым никогда не расставались. Тогда омоновцы еще были истинными хозяевами Риги, их и боялись, и уважали одновременно. Поняв, что Иванов был как-то связан с этими ребятами в камуфляже, с которыми он частенько уезжал потом вместе, дворничиха после его возвращения домой вела себя с ним подчеркнуто приветливо. Хотя времена и изменились до неузнаваемости. Впрочем, родившаяся в Риге и лучше Иванова знавшая латышей Алла не раз повторяла мужу, что не исключено, что та же самая дворничиха сама регулярно стучит в полицию безопасности.

Дворник извинилась за поздний визит и попросила Иванова помочь соседке, а то сама она с ней не справляется. Они вместе вошли в квартиру напротив. Толстая соседка, оставшаяся грузной даже потеряв половину своего былого веса, упала с кровати, с которой, видно, давно уже не поднималась, и не могла самостоятельно подняться обратно. Иванов с помощью дворничихи с трудом водрузил ее на место. У женщины, как оказалось, началась водянка. Она уже не была толстой, как раньше, она теперь просто пухла от голода. «Дело известное — пенсия, наверное, латов сорок. И тридцать пять из них надо заплатить за квартиру», — подумал Иванов мрачно. В отличие от дворничихи соседка не скрывала в перестройку своих симпатий к Народному фронту. Ходила на митинги, носила цветы к «Милде» — памятнику Свободы. Здороваться с русскими соседями, правда, не перестала, но видно было, что она всей душой на стороне новой власти. Теперь женщина умирала от голода.

Иванов не злорадствовал, рассказывая потом Алле, что случилось с соседкой. «Горе тому, кто соблазнит единого от малых сих», — сказал бы он сейчас, а тогда просто выругался в адрес «свободной и независимой» Латвии, тихонько, чтобы не разбудить ребенка. Алла выслушала, сжала губы и вышла на кухню, стала перебирать что-то в холодильнике. Потом хлопнула дверь — жена пошла навестить соседку. С тех пор Алла частенько носила ей продукты, иногда даже покупала чего-то побольше, специально для больной. Но соседке становилось все хуже и хуже, и недавно Алла, собравшись к ней зайти, уткнулась в опечатанную дверь.

— Умерла, — скорбно подтвердила потом дворничиха. С Аллой, хорошо знавшей язык, она говорила по-латышски. И тут же добавила: — Нечего было за латышские глупости голосовать старой корове!

Видно, не простила дворничиха своей же, латышке, ее увлечение Народным фронтом. А может, проверяла Аллу, кто знает…

Знал бы Иванов 23 февраля 89-го года, чем все закончится, знали бы все участники той интерфронтовской демонстрации, может быть, разнесли бы Ригу по камешку. Но не знали. Предчувствовали, предполагали. Но не знали еще точно.

В назначенное время Валерий Алексеевич топтался с букетом красных гвоздичек у планетария, поджидая физрука. Он пришел пораньше и теперь не жалел об этом, своими глазами наблюдая, как со всех концов города стекается в парк Коммунаров русская Рига.

Толпа все прибывала и прибывала. Люди приходили собранными, решительными. Не было атмосферы беззаботного праздника, было напряжение предстоящей борьбы. Вскоре люди уже не помещались в небольшом парке. Человеческое море выплеснулось на тротуары, потом на дорогу. Движение по центральной магистрали Риги, улице Ленина, вскоре перекрыла милиция. Подчиняясь просьбе организаторов шествия, русские выстраивались в нескончаемую колонну шириной во всю проезжую часть, сколько хватало места. Метрах в трехстах впереди, у памятника Свободы, рядом с которым шествие должно было поворачивать налево, к вокзалу, чтобы потом, сделав небольшой круг, обходя узкие улочки Старой Риги, выйти на набережную, послышались возбужденные крики. В ответ людская река тут же качнулась и пошла, медленно втягиваясь в берега улицы, закручивая небольшие водовороты по бокам, обходя скамейки и телефонные будки, втягивая, принимая в себя со всех сторон новые ручейки. Потом течение подхватило всех, усилилось и уже невозможно было выйти из колонны или пересечь ее, хотя бы наискосок, пробиваясь к своим. Да и не нужно было, поскольку все вокруг были своими. Вскоре поняли это и Иванов с Евгением Федоровичем, кинувшиеся было догонять показавшихся впереди шебутных десятиклассников из своей школы, поднявших над головами огромный красный флаг. «Где только взяли?» — удивились учителя.

Основная масса народа была штатской, много женщин. Но тут и там в колонне мелькали офицерские фуражки — лишенные боевого приказа, лишенные права исполнять присягу, офицеры не могли позволить лишить себя еще и права на гражданский протест. Перед перекрестком у «-Милды» течение реки вдруг застопорилось, она стала разливаться, выходя из берегов, крики у памятника перешли в слитный рев, но еще невозможно было понять, что же там происходит. Остановившись на минуту, колонна вдруг поднапряглась, подталкиваемая идущими сзади, и прорвала затор, пошла мощно, неудержимо. Впереди, высоко над людьми вдруг показались советские флаги — это молодежь залезла на телефонные будки у агентства «Аэрофлота», и теперь, размахивая ими, азартно переругивалась с кем-то, еще невидимым. Но Иванов уже тоже подходил к перекрестку, плотно сдавленный людьми, стараясь не потерять хотя бы Федоровича, да еще не дать задавить хрупкую молодую женщину рядом с ним, из последних сил старавшуюся не зацепиться за что-нибудь под ногами, не упасть под напором толпы. Упасть, впрочем, вряд ли получилось бы — некуда, но придавить могли, особенно сейчас, на повороте. Тут уж не до хороших манер было, поэтому Валерий Алексеевич просто толкнул плечом могучего физрука и показал взглядом на женщину. Тот понял, кивнул. Иванов просунул руку сквозь чьи-то бока рядом, обхватил тонкую фигурку за талию и рванул к себе. Та было испугалась, всхлипнула даже от страха неслышно в ревущем дыхании огромной массы людей, но, увидев успокаивающий взгляд интеллигентного с виду мужчины, перестала сопротивляться. Федорыч ухитрился, отодрав чей-то хлястик на пальто, просунуть на помощь свою лапищу; рванули вместе и каким-то чудом протащили женщину по воздуху, воткнули буквально между собой, раздвинулись с трудом в стороны и поставили ее, побледневшую, на землю.

— Спасибо, товарищи! — выдохнула она и несмело улыбнулась. Но разговаривать было уже невозможно. Только проходя перекресток, уже у самого памятника, можно было понять, в чем причина недавней задержки. У подножия «Милды» сгрудились на ступеньках, облепили его, как муравьи, несколько сотен латышей. Они-то, едва сдерживаемые двумя милицейскими цепочками, и заходились в отчаянном крике, скандируя неистово проходившей мимо них в неестественно спокойном, пронзительном молчании нескончаемой колонне русских: «На вокзал! На вокзал! На вокзал!» Когда кому-то из латышей вдруг удавалось прорваться сквозь взмыленных милиционеров и попытаться по-собачьи «куснуть», достать как-нибудь кого-нибудь из русских, шедших с края колонны, там моментально образовывался новый водоворот; наглеца либо били чем попало, либо затаскивали внутрь колонны и потом выплевывали с другой стороны, протащив сквозь строй, надавав оплеух и обложив по всей его хуторской родне. Сильно, правда, никого не били, били обидно, давая понять — лучше не связывайся, порвем, как Тузик грелку.

Вскоре крики стали ослабевать. Пусть и отобрали энфээловцы в пикет на пути шествия русских самых крепких своих активистов, но и они скоро выдохлись и только шипели сорванными глотками, провожая больными от ненависти глазами бесконечно идущих сквозь город русских. Их было сотни тысяч! Когда Иванов с Федоровичем и зажатая между ними тоненькая женщина — Регина — вырвались вместе со всей колонной на Привокзальную площадь, расступились, пошли посвободнее, поворачивая теперь уже направо, к реке, то останавливаясь, то пробегая несколько метров, чтобы не растягивать строй, все стали невольно оборачиваться на ходу, оглядываться, оценивая, сколько же нас?! И по сразу загоравшимся восторгом глазам, по веселым возгласам внезапно сбросивших напряжение людей уже было ясно — нас очень много!

Регина, спасенная учителями от давки, возбужденно знакомилась, рассказывала о себе, искала вокруг коллег — проектировщиков из своего института. Пока Федорыч басовито говорил в ответ о себе, Иванове и школе, Валерий Алексеевич впервые обратил внимание на лозунги и транспаранты, которые несли люди. Понятно, что в колонне полыхали огнем шелковые советские знамена, флаги Латвийской ССР и сотни обыкновенных флажков от первомайских демонстраций. Его внимание привлек скромный лист ватмана, на котором черной тушью лаконичным и ровным чертежным шрифтом было написано: «150 тысяч советских воинов, погибших при освобождении Латвии от фашизма, уже никогда не уйдут с этой земли!»

На Комсомольской набережной, уже на подходе к Октябрьскому мосту, кто-то вдруг тронул его за плечо. Оглянувшись, Иванов радостно вскрикнул: «Эрик! Гунта!»

Это действительно были они — его бывшие коллеги из латышской школы. Гунта, не чинясь, потребовала «бучиню», подставила щечку и сама поцеловала Валерия Алексеевича. Эрик смущенно улыбался, поправляя то и дело «профессорские» очки на тщательно выбритом остром лице. Он был без шапки, седые волосы аккуратно причесаны, из-под солидного пальто выглядывали белая сорочка и галстук. Заметив оценивающий взгляд Иванова, он ответил на незаданный вопрос.

— Я прямо с заседания РОНО, ушел из школы, теперь инспектором тружусь в Московском районе. Ты вовремя уволился тогда, у нас вообще невозможно стало работать. Недавно заходил на Авоту по делам, так в школе каждый вечер какие-то собрания Народного фронта, Гражданского комитета, говорят даже, что начали формировать что-то вроде айзсаргов — военизированное формирование какое-то. Партийная организация распалась фактически, русские учителя все поуходили. Ну вот, мы с Гун-той и решили не участвовать в этом шабаше.

— Я рад вас видеть здесь. Не только здесь, вообще рад всегда, но здесь особенно, — тихо, стараясь не выдать охвативших его чувств, сказал Иванов.

Колонна уже вошла на Октябрьский мост, с середины его было видно, что первые ряды шествия достигли подножия монумента Воинам-освободителям — далеко впереди за Двиной, в парке Победы. А позади Иванова колонна извивалась вдоль набережной, тянулась в сторону вокзала и все не кончалась. Когда друзья и сами дошли наконец до парка Победы, то невольно ахнули — такого моря цветов, окружившего подножие высокой стелы памятника и бронзовые фигуры воинов, здесь еще никогда не было. И такого людского моря. Толпа окружила монумент, растеклась по обширному парку, а колонна подходивших людей все не кончалась. Интерфронт вывел на свою демонстрацию несколько сотен тысяч рижан.

Русские показали — просто так они не сдадутся.

 

Глава 11

Вечерние новости по Латвийскому телевидению напоминали истерику. Никто из латышей, уже привыкших к тому, что они, и только они являются главными действующими лицами объявленной из Москвы перестройки, не ожидал, что кто-то, вопреки указаниям московских функционеров самого высокого ранга, не раз приезжавших в Прибалтику и подгонявших, одобрявших, призывающих «ускорить и углубить» процессы демократизации, что кто-то, вопреки всему, посмеет пойти поперек воли Центра. Да еще — русские! Этого никто не ожидал, но этого подспудно опасались, несмотря на все заверения идеологов Политбюро, что национальные народные движения в республиках могут ничего не бояться, что никто им мешать не будет.

Все «народные» фронты создавались «сверху», им оказывали содействие и помощь как административным ресурсом на местах, так и скоординированной поддержкой из-за пределов Советского Союза. А главное, никто не должен был «мешать перестройке», организуя неподконтрольные Центру массовые движения «снизу». Потому и стихийно возникший на базе знаменитого Рижского института инженеров гражданской авиации Интерфронт Латвии сразу же попытались направить в «нужное» русло.

Но назначенные сверху для руководства русским движением люди не справились с поставленной им задачей — «оседлать» Интерфронт и в зародыше пресечь всякое сопротивление далекоидущим планам Центра. Вчерашние народнофронтовцы — Татьяна Жданок и Анатолий Белайчук со своей «русскоязычной» командой так и не стали лидерами нового движения, более того, очень скоро были вытеснены на перефирию и могли только наблюдать за тем, как растет, ширится, набирает силы совсем не тот Интерфронт, какой хотели и могли бы позволить себе перестроечные Москва и Рига.

Может быть, впервые в истории СССР русское движение сопротивления не было сразу подмято под себя «русскоязычными» космополитическими функционерами. И даже в названии Интернациональный фронт трудящихся на самом деле была выражена вовсе не антирусская, антинациональная идея, скорее наоборот, по тем временам и по той обстановке Интерфронт выражал собою идею сопротивления многонациональной русофобии, насаждаемой из Москвы «советскими метисами»; русофобии, поставленной ими на службу очередной попытке развала российской государственности, независимо от политического строя. Русских среди некоренного населения национальных республик — нелатышей в Латвии, неэстонцев в Эстонии, немолдаван в Молдавии — всегда было подавляющее большинство, более девяноста процентов. Все это знали, все это понимали, все ощущали себя в интердвижениях Эстонии или Литвы, в Интерфронте Латвии в первую очередь русскими. Русскими, готовыми принять как братьев всех, кто не заражен русофобией.

Именно эта основная идея была самой страшной для политики управляемой перестройки, ведущейся по указанию союзного центра. Сама идея Интерфронта, как массового, снизу созданного — русского в своей основе движения сопротивления, неподконтрольного указаниям космополитического мирового правительства, до сих пор вызывает ярость не только у недалеких националистов в Латвии или Эстонии, но и у всех командующих объединенным глобалистским штабом. А потому оболгана, извращена и старательно стирается из памяти, пусть и двух десятков лет не прошло еще, и живы реальные участники таких недавних событий.

После той памятной демонстрации 23 февраля 1989 года жизнь Иванова начала неуловимо, даже для него самого, поворачивать в сторону от давно намеченного спокойного течения. Он по-прежнему ходил на работу, в меру старательно готовился к урокам, корпел над ненавистными тетрадями с упражнениями и с увлечением выискивал проблески таланта в сочинениях старшеклассников. Но в то же самое время он, вместе с физруком и пожилым учителем физики, всю жизнь, еще с довоенных времен, жившим в Латвии и на многое открывшим коллегам глаза, создал в школе интерфронтовскую ячейку, в которую записались вскоре все учителя, кроме двух латышек.

Регина, инженер-проектировщик, с которой он познакомился на шествии, была активисткой Интерфронта с момента его основания, с первого — учредительного собрания. Она хорошо знала руководителей движения, особенно выдвинувшегося на первый план Алексеева.

Иванов начал писать в недавно созданную газету Интерфронта «Единство», потом, разочаровавшись в ее первом редакторе Тихомирове (преданной креатуре Жданок), вместе с Региной и ее коллегами по институту начал издавать свою малотиражку — информационный бюллетень Кировского (центрального) районного совета Интерфронта.

Их небольшая газета, набиравшаяся на простой пишущей машинке, сверстанная путем склеивания статей и рисунков на бумажный лист формата А3, переснятая потом и размноженная на «Ромайоре», пользовалась успехом. Вскоре предприимчивой Регине пришла в голову мысль, что бюллетень можно и нужно продавать, чтобы получить собственные средства для нужд организации. Пусть по десять копеек, но даже две-три тысячи тиража еженедельно давали возможность не выпрашивать у сочувствующих руководителей предприятий бумагу и допуск к множительной технике, а самим распоряжаться процессом.

Впрочем, вскоре Регина познакомила Валерия Алексеевича с Сашей Васильевым. Саша — сорокалетний режиссер, переехавший в Ригу из Ашхабада к осевшим здесь стареньким родителям, с радостью схватился за предоставившуюся ему после долгого перерыва возможность снова поработать по специальности — режиссером и оператором создаваемой Интерфронтом видеостудии. Васильеву требовался журналист для работы в кадре, и Иванов с готовностью согласился попробовать себя в новом деле. Вскоре Регина представила Иванова и самому Алексееву. Наступило лето, закончились занятия в школе. Валерий Алексеевич ушел в отпуск, но не прерывал своего участия в деятельности ячейки Движения.

Старший Иванов — Алексей Иванович, к тому времени уволившийся в запас, работал начальником первого отдела рижского отделения крупного союзного треста «Высоковольтные сети». В Кегумсе, в пятидесяти километрах от Риги, недалеко от ГЭС, на берегу водохранилища, у треста была своя база отдыха. Там, в небольшом домике, выделенном отцу от работы, и проводили обычно лето Валерий Алексеевич с женой и дочерью. Место было просто райское.

Вокруг на много километров тянулся чистый сосновый лес, полный грибов и ягод. А Двина, широко разлившаяся перед плотиной Кегумской ГЭС, плескалась метрах в двадцати от крыльца коттеджа. Баня с бассейном, персональная лодка на каждый домик, теннисный корт и спортивный зал с тренажерами, бильярд и детская площадка, причал с каноэ, байдарками и водными велосипедами для общего пользования — все это содержалось в чистоте, порядке и полной исправности. Народу здесь жило немного, да и те — все свои.

Рано утром косые лучи солнца, проникающие сквозь сосняк на берегу, вспугивали туман над притихшей рекой. Плескалась лениво сытая рыба, хорошо видная в прозрачной воде под горбатым мостиком у пирса — хоть веслом ее бей, поскольку на червя не берется в июльский зной. Валерий Алексеевич в одних плавках выходил на крыльцо, еще не проснувшись толком брел по росе к деревянным мосткам. Закуривал первую сигарету, болтая ногами в парной воде; наслаждался тишиной, смотрел на плывущие по воде клочья тумана, разгоняемые уже припекающим, несмотря на ранний час, солнцем. Лениво вспоминалось, что взята с собой на дачу пишущая машинка, что надо бы наконец засесть, как мечталось зимою, за давно вынашиваемый сценарий или книжку. Но впереди еще было столько времени до середины августа, до конца длинного учительского отпуска, что даже думать о пишущей машинке не хотелось. Иванов поболтал еще немного ногами в воде, решился и, оторвав задницу от нагретого дерева мостков, ухнул в теплую, еще хранящую в себе вчерашний знойный день воду.

Он не спеша плыл брассом вдоль берега, сначала обрывистого, с накренившимися над водой елками и диковинными сосновыми корнями, с васильками, голубевшими на островках мха вокруг подтопленных пней, с черничником, с редкими земляничными кустиками, отчетливо видными снизу, от воды, но которые фиг разыщешь, продираясь по берегу. Потом пошли камыши, берег ушел направо излучиной, и перед Ивановым открылась голубая ширь водохранилища с далекими домиками на той стороне, с электричкой, ящерицей пробежавшей в сторону Риги. Он повернулся на спину и долго лежал почти без движения, глядя в небо, чуть пошевеливая руками, чтобы удержаться на плаву.

Ксения встретила его на причале. Алла уже накормила дочку, и теперь шестилетняя, очень серьезная на вид девочка ждала, когда же папа возьмет ее с собой на лодку удить рыбу.

Светлорусые, почти пепельные от солнца хвостики выгоревших волос шелковисто свисали над загорелыми тонкими плечиками.

— Па-а-па! Ну скоро мы пойдем ловить рыбок? — звонко заголосила Ксюша, уворачиваясь от мокрых рук отца. Не ускользнула, подлетела к небу, залилась от восторга, крутясь над головой Иванова. На крыльцо вышла сонная Алла.

— Хоть бы сейчас дали отоспаться, непоседы. — Она сердито зевнула, посмотрела на счастливую дочку, на речку, на ослепительное солнце и сменила гнев на милость. — Ксения, дай папе позавтракать сперва. Иди ешь, мореплаватель. — Она насмешливо посмотрела на мужа. — Регина сегодня приедет с Людмилой. Ну а там и Толик, известно, объявится. Так что покатаешь Ксюху на лодке и потом пойдешь в поселок, может, мяса купишь в кооперативном да зелени.

— А может, совместим? Давай прямо на лодке на тот берег — в магазин сходим и ребенка проветрим заодно? — предложил Иванов. — А то неохота кругаля давать на велосипеде, лишних три километра пилить да обратно еще с сумой тащиться!

— Ну, давай. Иди ешь, остынет. Только посуду помоешь, пока я собираюсь.

— Это нарушение Женевской конвенции! — взмолился Валерий Алексеевич.

— А я не нанималась весь свой отпуск у плиты стоять, да еще и посуду за вами мыть!

— Мама, я помою, давай на лодке в магазин, мороженого купим! — Ксения подбежала к отцу и ухватила его за ладонь. Иванов, готовый было сорвать на жене неожиданно вспыхнувшее радражение, пересилил себя и буркнул Алле:

— Помою, помою. Собирайся иди. — Дернул дочку за хвостики, за один, за второй… — А ты мне поможешь посуду на мойку отнести, да, котенок?

Компания друзей заявилась ближе к вечеру на омоновском «рафике». Толян выгрузил женщин, хлопнул по плечу водителя, тоже в штатском, и отпустил машину.

С Толиком Иванова познакомил как-то бывший сокурсник Сашка Боготин, бросивший универ и перешедший в милицию. Сашка не задержался долго в инспекторах по делам несовершеннолетних — поработав годик, перешел в уголовный розыск и даже был на хорошем счету. Валерий Алексеевич, бывало, заскакивал к нему в райотдел, вытаскивал из кабинета, и старые друзья отправлялись поговорить и попить водки. Постепенно в их тесной компании стал все чаще появляться старшина вневедомственной охраны Мурашов. Толик был парнем компанейским и заводным, легко контачил с людьми, быстро вживался в новую еще для него Ригу. Про себя он много говорить не любил, рассказал только, что приехал из Тулы — встретил где-то на отдыхе рижанку, женился скоропалительно и переехал к ней жить. Мурашов закончил летное училище, был вертолетчиком. В Риге работы по специальности не нашлось сразу, но Толик ждать не стал, взял и устроился в милицию. Сначала во вневедомственную охрану, а в 88-м, когда стали создавать отряды милиции особого назначения, подал рапорт в числе первых и стал рижским омоновцем. Он быстро продвинулся, получил офицерское звание и вообще был человеком легким и деятельным. Все знают Дмитрия Харатьяна, так вот, Мурашов был того же типа, очень похожим на известного киноактера, только покрупнее и помужественнее, что ли. Женщины, впрочем, не делали разницы — падали с ног при одном взгляде, что одного, что другого. Но с Хара-тьяном Иванов не был знаком, а вот Мурашов не раз поражал его воображение не выдуманными, а совершенно реальными, на глазах Иванова, можно сказать, совершаемыми подвигами на любовном фронте. Впрочем, офицером он тоже был неплохим, сослуживцы любили его не только за веселый нрав и отзывчивость. Стояло за Толиком что-то еще такое, глубоко скрываемое, внутреннее, что заставляло довериться ему в любых ситуациях. Выделяло его и начальство. Иванов частенько теперь и сам появлялся на базе ОМОНа в Вецмилгрависе, бывало даже, зависал там на пару дней, несмотря на то что порядки на базе были довольно строгие. (Очень скоро это обстоятельство решающим образом скажется и на его будущей политической работе, и на личной судьбе, но тогда все еще только начиналось, и один Господь знал, почему именно эти два мужика встретились и подружились как раз перед тем, как состоялось новое распределение ролей в мировой жизненной драме. Они, конечно, не стали главными героями грядущих битв. Однако даже участие в массовке требовало совершенно новых качеств для каждого, кому выпало жить в проклятые еще китайцами времена перемен).

Регина дружила с коллегой по работе — высокой, синеглазой, фигуристой блондинкой — Людмилой. Люда тоже участвовала в их общих интер-фронтовских делах и тоже была не замужем, несмотря на то что ей было уже чуть за тридцать. Иванов при случае познакомил женщин с Толиком. Уже тогда о Рижском ОМОНе ходили легенды — отряду удалось быстро прижать поднимавшую голову преступность. Действовали омоновцы непривычно жестко и решительно, взяток не брали, рядовому милицейскому начальству не подчинялись и вообще славились своей независимостью и, как сейчас сказали бы, «отмороженностью» — в хорошем, если так можно выразиться, смысле этого слова.

Толик, конечно, очень быстро и как-то даже «привычно» положил глаз на красавицу Людмилу, еще быстрее добился своего и хотел было развязаться с очередной пассией. Но не тут-то было. Люда влюбилась в него не на шутку, да и постоянные контакты с Ивановым, служившим связующим звеном в их отношениях, не позволяли Толику просто спрятаться от

Люмилы хотя бы на недоступной для посторонних базе ОМОНа. Хочешь не хочешь, а приходилось встречаться.

Тем не менее Толик ко всему относился легко, ситуация его не раздражала, а Люде только одного и надо было — хоть видеться иногда. Потому и на дачу к Иванову они приехали все вместе. Толик, как и все омоновцы тогда еще не ангажированный ни одной политической силой, принялся готовить шашлык вместе с Аллой, слегка оттаивавшей всегда в его обществе, зато Регина с Людой стали грузить Иванова интерфронтовскими делами, зная, что решить их лучше до готовящегося застолья.

Речь шла о поездке в Ленинград на учредительный съезд Объединенного фронта трудящихся СССР. Интерфронт Латвии участвовал в мероприятии как один из главных соучредителей. У движения к тому времени уже был свой штатный состав, руководили им освобожденные лидеры ИФ — Алексеев и Лопатин. Регина, тайно влюбленная в Алексеева, часто виделась с ним, они приятельствовали. Естественно, отношения эти не выходили за рамки рабочих — Анатолий Георгиевич был примерным семьянином, у него две взрослые дочери-красавицы, поэтому речь не шла ни о каких интрижках, конечно. Но зато Регина постоянно продвигала вперед Иванова, полагая, наверное, справедливо, что в движении не хватает на штатной работе именно таких людей, как он. А налипло тогда вокруг Интерфронта много «попутчиков», как просто случайных, так и тщательно «подсовываемых» в руководство движением со стороны.

Иванов должен был ехать на съезд не в качестве делегата, а как корреспондент «Единства» и интерфронтовского телецентра, для освещения, так сказать, довольно важного политического события. Ехать надо было за свой счет, ИФ оплачивал только билеты. Поскольку Иванов не был в штате движения, то вставал вопрос средств. В середине длинного учительского отпуска семейный бюджет Ивановых уже трещал по швам. Регина решительно полезла в сумку и вытащила объемистый, тяжелый пластиковый мешок с «белой» мелочью — выручку от распространения их районного бюллетеня Итерфронта за месяц. Высыпали содержимое мешка на стол, подсчитали — оказалось вполне достаточно, даже на случай непредвиденной ситуации. Алла была не слишком довольна внезапно наметившейся отлучкой мужа, но, поскольку, в отличие от своих родителей — почти энфээловцев, разделяла политические убеждения супруга, протестовать не стала.

А Толику тогда и вовсе, казалось, было все по фигу — ОМОН еще стоял вне всякой политики.

Ехали в Ленинград весело, но по-деловому. Алексеев никаких вольностей со спиртным и прочими безобразиями не терпел. Иванов в этой поездке работал в связке с Сашей Васильевым — режиссером и оператором телестудии ИФ. Валерию Алексеевичу предстояло при необходимости работать в кадре, а главное написать подробный отчет о съезде для «Единства».

Уже по прибытии в Ленинград начали расставлять точки над Отметились в музее Кирова, где будет происходить съезд, нанесли визит в райком партии, находившийся неподалеку, полюбовались великолепием интерьеров здания райкома — бывшего великокняжеского дворца. Первый секретарь райкома, курировавший съезд ОФТ, поскольку мероприятие проходило на его территории, был в оценке общей обстановки лаконичен. Власти у партии почти не осталось. Ни один серьезный вопрос было уже не решить, как прежде, надавив непререкаемым партийным авторитетом. Все в районе держалось только на давних личных связях и хороших отношениях с руководителями предприятий и организаций. А если этих отношений нет, то и сделать ничего нельзя.

Многие стали подчеркнуто выходить из-под партийного контроля, недвусмысленно кивая на приоритет высшего партийного руководства, не то что разрешающего — настоятельно требующего скорейшей демократизации на местах. А понимали эту демократизацию одинаково — можно все, война все спишет. Хаос и разруха еще только начали маячить на горизонте, но опытные хозяйственники и руководители уже давно поняли — страна выводится из-под их контроля и делается это сознательно. Итожа свою краткую речь перед гостями, секретарь еще раз подчеркнул — он рад помочь, он на стороне всех здоровых, как он выразился, сил в государстве, но если московское руководство будет и дальше перестраиваться с такой силой, скоро все обвалится не только в Прибалтике, но и в самой России, в Ленинграде в том числе. В городе традиционно много интеллигенции, вся она настроена революционно, жаждет нового Октября наоборот. Гласность ударила всем в голову, влиять на средства массовой информации никто уже не в силах, даже собственные, партийные газеты стали неуправляемы.

Когда, уже в следующем году, Иванов попал в Смольный на встречу с первым секретарем Российской компартии Полозковым, он сам понял — это конец партийной власти. Перед собравшимися журналистами мямлил затасканные слова человек, переодень которого в синюю спецовку — и никогда не отличишь от сантехника. Только суровые комитетские прапорщики охраны на входе в Смольный да традиционное наличие деликатесов в буфете еще создавали видимость наличия у партии какой-то власти. Внутреннее содержание было изъедено ржавчиной, и партия готова была рухнуть в один момент.

На съезде Объединенного фронта трудящихся было интересно. Там не было партийных функционеров, зато в работе участвовало много делегаций со всех регионов страны, представлявших стихийно, снизу оформлявшееся движение народа, пытавшегося сохранить свою страну. Была делегация из Тирасполя, были представители всех прибалтийских интерфронтов и движений, шахтеры из Новокузнецка, внушительная питерская команда, состоявшая как из рабочих, так и из профессуры.

Все пытались найти выход из кризиса, в который вовлекало страну ее руководство. Все верили, что народ в состоянии что-то сделать сам, все надеялись на различные формы самоорганизации масс. Но никто не владел практическими ресурсами — все в стране подчинялось одной централизованной схеме распределения и управления. А власть центра если и отдавала ресурсы в чьи-то руки, разрушая саму себя, то только тем, кто жаждал помочь в упоенном разрушении. Но зато тот же самый Центр очень зорко следил за тем, чтобы остатки административного ресурса ни в коем случае не доставались противникам перестройки. Точнее, такой перестройки, какая была задумана сверху и планомерно осуществлялась.

Все делегаты съезда видели, что страна несется под откос, все понимали, что надо что-то делать, но инерция веры в могущество Советского Союза и советского строя была такова, что почти никто не представлял себе, как мало времени осталось на то, чтобы попытаться хотя бы затормозить процесс, который «пошел», дать передышку оголтелому промыванию мозгов, дать народу время одуматься.

Вечером, когда встал вопрос о ночлеге, окончательно определился и расклад сил. Жданок с Белайчуком предложили Иванову ехать с ними в дорогую гостиницу, где у них заранее были забронированы номера. Вопрос оплаты, естественно, они также решали сами.

Валерий Алексеевич вежливо отказался и вместе с Алексеевым и его группой остался ночевать в общежитии ПТУ, расположенном недалеко от места проведения съезда. Эта ли мелочь с гостиницей была тому причиной или репортаж, написанный им о съезде для «Единства», но только по возвращении в Ригу Анатолий Георгиевич пригласил его через Регину к себе на Смилшу и предложил новую поездку в Ленинград, уже для участия в прямом эфире «Горячей линии» на телевидении, вместе со знаменитыми Гдляном и Ивановым. Только те будут говорить о событиях в Фергане, а рижане должны были подготовить видеоматериал, иллюстрирующий рассказ о событиях в Латвии.

Забыв про отпуск и срочно перевезя семью с дачи в рижскую квартиру, Валерий Алексеевич вместе с Сашей Васильевым отправился в Елгаву, снимать сюжет о развале под давлением местных латышских властей Рижской автомобильной фабрики. Латыши мечтали перепрофилировать ставшее им ненужным производство знаменитых микроавтобусов на производство плугов для будущих фермерских хозяйств. Пикантность ситуации была в том, что именно с РАФа и начиналось одно из самых дурацких веяний перестройки — выборы рабочими директора. К тому времени Бос-серт уже отчаялся бороться с местными националистами, для которых русский заводской коллектив был костью в горле, и готовился отбыть на стажировку в США — перестраиваться дальше.

Пригодились для показа на Ленинградском телевидении и архивные материалы о митингах Народного фронта с лозунгами, призывающими русских убираться на родину. А перед самой поездкой в Питер — 23 августа — в годовщину пакта Молотова—Риббентропа Васильев с Ивановым сняли знаменитую «Балтийскую цепь» и короткие интервью с активистами «гражданских комитетов» у «Милды». Нужно было видеть, как жирные латышские тетки, увешанные золотом, орали, тряся тремя подбородками в камеру в ответ на невинный вопрос Иванова: «А что это вы тут делаете?», что «русский старший брат нас обокрал, обобрал, отнял у нас все, с голой жопой теперь ходим…».

После совместного прямого эфира, длившегося полтора часа, рижан расхватали журналисты других СМИ. Интерфронтовцы разделились, чтобы не терять редкой возможности высказать свою точку зрения. Иванов самостоятельно выдал несколько интервью на радио, тоже в прямом эфире, ответил на вопросы местной прессы.

Анатолий Георгиевич внимательно и пристрастно изучил все, что от имени Интерфронта высказал журналистам молодой учитель, и довольно заключил:

— Валерий Алексеевич! Отныне у вас есть полное право работать с прессой и давать любые комментарии по поводу Интерфронта и нашей позиции.

Это было сказано в той самой гостинице «Дружба», рядом с телецентром на Чапыгина, которая потом надолго стала для Иванова родной. Именно в эту поездку Саша Васильев познакомил его со своими питерскими однокашниками по Институту театра, музыки и кинематографии, работавшими на Ленинградском телевидении. И тогда же новые знакомые намекнули Иванову, чтобы он отныне работал с ними напрямую, а не через занудного бывшего товарища. Наверное, у них были на то свои причины, Валерий Алексеевич не стал вдаваться в эти подробности. Потом все само собой прояснилось. А связи на телевидении нужны были тогда Интерфронту, как воздух.

Оставалась всего пара дней до начала занятий в школе. Пропустивший несколько рабочих дней в августе, Иванов старательно наверстывал время, готовя кабинет русского языка и литературы к учебному году. Тут его и нашел один из штатных сотрудников ИФ и передал просьбу лидера Интерфронта срочно подойти в штаб-квартиру движения на Смилшу, 12. Учитель закрыл кабинет и не спеша пошел через Бастионную горку к Алексееву, благо идти было пять минут.

— Валерий Алексеевич, вы не хотели бы поработать у нас в штате? Для начала моим референтом. А там посмотрим. Какая у вас зарплата в школе?

— Двести пятьдесят рублей! — не моргнув глазом ответил Иванов, почти не соврав, но все же прибавив на всякий случай рублей сорок к тому, что получал на самом деле в сухом остатке за полторы ставки со всеми копеечными надбавками за проверку тетрадей и классное руководство.

— Хорошо, — не стал спорить Алексеев. — Так вы согласны? И как быстро вы сможете приступить к работе?

— Да хоть с понедельника! — Иванов лихорадочно обдумывал про себя, как он будет объясняться с женой. А главное — с директрисой — ведь часы на предстоящий учебный год уже расписаны. Где она найдет преподавателя за два дня до 1 сентября?!

К счастью, все обошлось. Алла давно уже мечтала расстаться с латышской школой, где она работала по распределению, и легко согласилась занять место Иванова в хорошо ей знакомой школе мужа. Директриса поворчала, повздыхала, но, поскольку отношения с Ивановыми, жившими с ней по соседству, были приятельскими, да и сама она состояла в интер-фронтовской ячейке, вынуждена была согласиться и отпустить молодого учителя. Авторитет Алексеева у русских Латвии был практически непререкаем.

А что же сам Валерий Алексеевич? Почему согласился не раздумывая? Неужели не понимал, что работа в общественной организации, идущей наперекор всей политике страны, кардинальным образом изменит его будущее? Неужели не предчувствовал, что может потерять все, даже семью?

Здравый смысл подсказывал, конечно, Иванову, что спокойнее и безопаснее было бы занять нейтральную позицию, окунуться в набирающее силы кооперативное движение, побарахтаться в мутной волне мелких издательств-однодневок, приложить приобретенные еще в «За Родину» опыт и связи в полиграфии и журналистике к зарабатыванию денег. Но еще сильнее было предчувствие надвигающейся катастрофы, которую нужно было остановить любой ценой. Присяга, Отечество, честь — не пустые слова. Люди, в которых молодой человек уже начал немного разбираться к тридцати годам, резко разделились на два лагеря. И в том лагере, который следовал конъюнктуре, который ставил на перестройку и уже подсчитывал грядущие прибыли от предательств, люди были в подавляющем большинстве ему несимпатичны. Просто как люди. Он знал многих, кто слепо или наоборот расчетливо принял идеологию Народного фронта, среди них были и те, кто говорил на русском языке.

Как-то из любопытства Иванов даже посетил одно из первых собраний Балто-славянского общества, состоявшееся в фойе Кукольного театра. Символичное, подумал он, совпадение. «Кукол дергают за нитки, на лице у них улыбки…». Люди все больше были из числа творческой или околотворческой интеллигенции, окололитературной тусовки. Несостоявшиеся художники, поэты, мелкотравчатые журналисты, литработники, актеры. С некоторой натяжкой и самого Иванова, после учебы на филфаке, можно было бы причислить к этой… категории лиц. Но не к этой среде. Для того чтобы быть своим в этом обществе, надо было быть хоть немножко нерусским, хоть немножко диссидентом, хоть чуть-чуть, но верить в «обиженный и несчастный латышский народ, ограбленный русской империей». Принимать такие правила игры Валерий Алексеевич решительно отказывался. Ему было чуждо все, чем дышала русскоязычная тусовка, метавшаяся из НФЛ в Центр демократической инициативы, из Балто-славянского общества в Русское общество Латвии или Латвийское общество русской культуры. Чувство границы, впитанное с первым вдохом еще при рождении не позволяло, а главное — друзья, коллеги, сослуживцы, любимые женщины — все это было в другом лагере.

Иванову было совершенно наплевать на пресловутую пятую графу в паспорте, он не вдавался в подробности касательно евреев, почему-то обязательно оказывавшихся в руководстве всех перестроечных организаций; среди его друзей были и латыши, и армяне, и вообще кого только не было. Но вырос он, воспитывался, вскармливался совершенно иной — русской офицерской средой. Которая оставалась одной и той же и в Туркмении, и в Карелии, и в Эстонии, и в Латвии. С одним укладом жизни, с одним, не искаженным длительным пребыванием в одной и той же нацреспублике, русским, языком, со своими привычками и принципами, со своими понятиями о том, что прилично, а что нет

Сказать по чести, сам-то Валерий Алексеевич не был идеально тождествен среде, в которой сформировался, яблочко в его случае все время пыталось укатиться подальше от яблони. Но все равно оставалось яблоком и никак не могло стать грушей. Он не был идеальным представителем своей среды, но с детства хранил в себе понятие об идеале. Он часто поступал вопреки идеалу, но всегда знал, что поступает именно вопреки, не обманывая себя и не ища кумиров на стороне. Да и никогда не было у него конкретных людей, на которых он старался бы быть похожим, «делал бы жизнь с кого». Какие идолы в наше-то время?! Но какое-то общее, коллективное бессознательное, присущее русскому народу, все равно закладывало свою систему координат, свое «нра — не нра», и переделать себя он не мог, да и не пытался.

Потом, потом, когда судьба снова сведет его с Катей Головиной, учившейся с ним вместе на первом курсе университета и уехавшей вскоре в Москву — в Литературный институт, закончившей там аспирантуру, написавшей диссертацию о русской религиозной философии, — только много лет спустя он испытает некоторое смущение, называя ей, второй своей жене, несколько книг, сыгравших огромную роль в его судьбе и во многом определивших мировоззрение: «Хождение по мукам», «Белая гвардия», «Бег», «Повесть о жизни», «Пути небесные», «Из тупика» и «Бесконечный тупик».

Катя улыбалась ехидно такой сборной солянке, но «красного графа» и Пикуля он позорить Катерине не давал, даже признав со временем конъюнктурную ноту одного и недостаток чисто литературного таланта — другого. Валентина Саввича он сам, вместе с ротой почетного караула и толпой почитателей, под военный оркестр провожал в последний путь на 1-е Лесное кладбище Риги.

Но что делать, что делать и кто виноват, если вся взрослая жизнь Иванова явилась каким-то отголоском любимых с детства романов? Понятно, что эмигрант Шмелев появился гораздо позже, не говоря уже о Галков-ском, но и они лишь подтвердили то, что выношено было каким-то образом самим Валерием Алексеевичем всей его бестолковой жизнью — не мыслями, но поступками, не философствованием, но каждым прожитым днем.

Концы связывались с концами сами по себе, независимо от знания. Опыт русской словесности и русской философии, лишь перелистанной по диагонали Ивановым, за неимением то самих книг, то досуга, компенсировался с лихвой, по его более позднему убеждению — собственной потрепанной шкурой.

«Чукча не читатель, чукча — писатель!» — вяло огрызался он, когда Катя, по возможности тактично, указывала ему на то, что в своей очередной статье Валерий Алексеевич опять «изобрел велосипед», давно рассмотренный пристально еще Розановым или даже Достоевским.

— Я практик, я занимаюсь вещами прикладными, Катя, как ты не поймешь?

То, о чем писали русские гении, требует соотнесения с событиями сегодняшнего дня, с узкой проблематикой русского движения в Прибалтике, хотя бы! Что мне с того, что Солоневич писал когда-то, Константин Леонтьев или Ильин? Я собственным опытом все это поверил и собственный опыт предлагаю массовому читателю, нашему потенциальному стороннику, живущему сегодня; читателю, который должен знать, что он должен делать завтра в совершенно конкретных обстоятельствах абсолютно реальной политической ситуации. Мне некогда перечитывать все то, что перечитала ты. Завтра будет поздно, поздно было уже вчера. Мы всегда опаздываем, потому что слишком много в наших идеологах книжного знания и слишком мало живой практики. Никогда почему-то не сочетается у нас поэзия русской мысли с прозой русской политической действительности!

Не был, никогда не был Иванов человеком деятельным и энергичным, эдаким русским Штольцем. Он всегда мечтал в душе прожить жизнь Обло-мова, да только обстоятельства все время складывались так, что он никогда не мог отказаться от предложения, сделанного ему перед очередной судьбоносной развилкой.

Мог ли он отказаться от предложения Алексеева? Мог ли он не приехать на базу обреченного Рижского ОМОНа, когда Толик весело предложил ему — давай умрем вместе? Мог ли он не взять хоть какой-то реванш за перестройку уже в 2000-х годах, организуя в Латвии из «ничего» Русское движение за гражданские права, тогда, когда все уже давно успокоились и само слово «русский» давно было под негласным запретом?

Иванов в душе своей был Обломовым, но и отказаться не мог. А вот почему именно ему — человеку не лучшему, не талантливейшему, не храброму — жизнь постоянно делала такие предложения, от которых он никак не мог отказаться, — он не знал.

И какое отношение ко всему этому имели любимые с детства книги, тоже не знал. Просто чувствовал, что имели отношение, и все тут. А когда наконец прочитал Евангелие, вообще перестал придавать всем остальным книгам значения судьбоносные. Все было, все сказано. В том числе и то, что будет.

Пиши иль не пиши, на вкус ли пробуй Заветные слова, ночной любовный вздор, А жизнь себе идет проторенной дорогой, Сметая по краям бумажный пыльный сор. Но двадцать лет спустя, обрушив с антресолей Бумаги желтой ворох рассыпной, Проглотишь жадно без воды и соли Прожитой жизни черствый хлеб ржаной. И каждое горячечное слово, Врастающее в лист скупой строкой, Былой любовью оживит нас снова, И смыслом жизни снизойдет покой.

«Ты достоин обрести покой», — наверняка, вспомнив Булгакова, написал ему в 2007 году старый приятель, оставшийся в Риге. Иванов удалил письмо и не стал отвечать бывшему коллеге по школе. Вместе с прочувствованными словами о том, как ему не хватает «друга», этот человек сообщил, что он натурализовался и принял латвийское гражданство. Илье Карпову всегда не хватало ума или сердца остановиться и не совершать каких-то необратимых поступков. В том самом 1989-м, когда Иванов ушел из школы, в которой они вместе работали, в Интерфронт, Илья наконец-то добился того, что его приняли в партию. Это казалось ему необходимым для карьерного роста — надоело мужику ходить в учителях истории. Но уже через полгода, поняв наконец, куда ветер дует, историк прилюдно сжег свой партбилет и перешел в другую школу, в которой новый директор — «демократ» и сторонник независимости Латвии, азербайджанец по национальности, да еще замешанный, по слухам, в прогремевшем на всю республику «педофильском» скандале, предложил ему должность завуча.

Тогда Валерий Алексеевич надолго прервал всякие отношения с бывшим товарищем, хотя сам и не был коммунистом — даже отказывался, когда предлагали вступать, мотивируя отказ своей безалаберностью и несоответствием высоким коммунистическим идеалам. Но со временем все забылось. Илья настойчиво пытался наладить приятельские отношения, и Иванов, уже подрастерявший юношеский максимализм, да и многих друзей тоже, снова стал иногда встречаться с бывшим коллегой. В свое время Карпов, потомственный новгородец, у которого в Великом Новгороде были многочисленная родня, связи, родители, преподававшие на кафедре марксизма-ленинизма, отчаянно попытался зацепиться в Риге, в которую попал случайно — на экскурсию. Он плюнул на легкую карьеру в родном городе и вместе с женой рванул в Латвию. Чтобы получить жилье устроился участковым милиционером, работал потом в колонии и лишь в перестройку сбросил наконец ярмо переселенца, расстался с МВД и пришел в школу, вернувшись к обозначенной в дипломе новгородского «педа» профессии. Таких людей, которые сами, не по распределению, не по приказу рвались в Прибалтику, считая ее вожделенным раем, было очень немного. Подавляющее большинство русских оказывались там не по своей воле, а потому, что так «Родина велела». Или жили там целыми поколениями, еще с царских времен, как, например, лидер Интерфронта — Алексеев.

Когда Ивановы переехали наконец в Россию, Карпов стал писать Валерию Алексеевичу письма чуть не каждый день. Иванов скрепя сердце сначала вежливо отвечал короткими, ничего не значащими фразами. А потом и вовсе прекратил ненужную переписку. Слишком много двойственного было в Карпове. Иванов немало мог бы ему простить и за многое, признаться, был и обязан — Илья был человеком достаточно теплым в общении и верным товарищем в личной жизни.

К тому же никто не обязан быть героем, и если для сохранения работы и спокойствия семьи Карпов был вынужден принять латвийское гражданство, то и флаг ему в руки.

Но писать Иванову о «молодой демократической республике» и обещать «похоронить коммуняк, исковеркавших Латвию» — этого не надо было делать. Тем более что совсем недавно скончались родители Ильи — остепененные в советское время по кафедре марксистско-ленинской философии. Иванову по барабану были все эти-измы, но в собственных-то родителей Карпову зачем было плевать?! Отношения закончились окончательно, но слова про «покой» Иванов запомнил. И надеялся, что Господь услышал слова бывшего приятеля об Иванове и сам продолжал за Илью молиться.

Но в 1989 году Иванов еще только начинал работу в Интерфронте. Движение крепло, его ячейки, районные, городские советы были на каждом русском предприятии, в каждой русской организации. А что было латышским в Латвийской ССР? Сельское хозяйство, щедро дотируемое из союзного бюджета, формируемого в основном за счет России. Высшая школа, за исключением Рижского института инженеров гражданской авиации, имевшего союзный статус, да нескольких военных училищ. Ну да, Академия наук, творческие союзы, сфера обслуживания. И, конечно, СМИ. Русские писатели, художники, музыканты, журналисты и даже юмористы, если им выпадала судьба родиться или жить в Риге, при первой возможности уезжали в Россию. Ни в советское время, ни после развала Советского Союза ни одна творческая личность «некоренной» национальности не могла реализовать себя в Прибалтике.

Был, правда, один сомнительный путь — ассимилироваться до такой степени, чтобы навсегда вытравить остатки русского мышления и самосознания. Тогда, может быть, тебе могли бы позволить занять некую нишу, при условии, что ты будешь готов по первому зову публично и громко заявлять, что русская культура ничто по сравнению с великой латышской, эстонской, туркменской и далее по списку.

Из таких подонков окололитературного общества формировалось, к примеру, Латвийское общество русской культуры (ЛОРК), всегда готовое поддержать Народный фронт, а потом и латышское правительство во всех его начинаниях, в том числе и самых русофобских. «Русские по вызову», как правило, оказывались на поверку либо евреями, либо из непонятно как смешанных семей, а если даже и числились русскими по крови и паспорту, то только теми, кто еще в советское время по собственной воле бежал из забытой Богом русской провинции на вожделенный «советский запад» — в Прибалтику и первым делом старался выслужиться перед титульной нацией за свое «русское прошлое». Таких на самом деле были единицы, количественно — процент, от силы, от всего русского населения. Но именно они допускались и допускаются латышами в прессу, именно они вещают от имени всех русских, распространяя миф о том, что «русские плечом к плечу стояли вместе с латышами на баррикадах и поддержали независимость». Они представляют сегодня «политическую оппозицию» в сейме, они владеют русскоязычными СМИ, они были опорой Ельцина и сейчас еще продолжают быть опорой наполовину «козыревского» (до сих пор!) российского МИДа.

Как часто встречаются в нынешней российской политике имена, памятные еще по смутным годам перестройки! Эти люди быстро забыли, как они предавали, как они разрушали Россию и русский народ. Сегодня они снова на плаву, сегодня они «патриоты великой России». Почти державники. И непременно «сторонники» президента Путина и члены партии «Единая Россия». Нонсенс? Отнюдь, увы. Так было, есть и будет. И не только в России. Тех, кто не меняет своих убеждений как перчатки, тех, кто держит слово, помнит о единожды данной присяге, — тех выбивают первыми. И потом, как правило, некому рассказать людям о прошлом сегодняшних прокуроров и судей. Да и нужно ли это людям-то? Россия, едва отъевшись немного после очередного революционного «кровопускания», тут же забыла обо всем. А многого, к счастью, так и не узнала.

Переехав в Россию окончательно в 2005 году, Ивановы порой хохотали горько над своими российскими друзьями и знакомыми, по полчаса сливающими горячую воду, «чтобы прочистить трубы» перед тем, как принять ванну, но мечтающими о счетчиках. Болтающими по нескольку часов по телефону ни о чем и отказывающимися от безлимитного тарифа. Ругающими «буржуинскую» Россию и не верящими, что в той же «демократической и европейской» Прибалтике, начиная уже с 93-го года, тысячи семей были выброшены на улицу вместе с детьми на мороз, без предоставления жилья — в никуда, в бомжи, на смерть.

Очень скоро и Валерий Алексеевич, и Катя поняли, что бессмысленно объяснять россиянам что-либо про реальный капитализм и реальный Запад. Они оба пожили не только в Латвии. Приходилось работать в различных европейских странах, путешествовать и просто жить — не туристом, а платящим за все и выполняющим все законы, да еще чужим для всех человеком. Но тем, кто знает эту жизнь, тем объяснять не надо — ни про плюсы, ни про минусы. А тем, кто не пробовал, — объяснять бесполезно. Ивановы рады были, что вырвались в Россию, и этого было им достаточно. Они быстро усвоили — никому не хочется знать, что вожделенная мечта о рае земном не воплощена нигде — ни во Франции, ни в Германии, ни в Австралии с Америкой. Зато хорошо знали от таких же, как они, русских из Туркмении и Казахстана, не говоря уже о всеми забытых русских Чечни, что «может быть гораздо хуже, чем в Латвии». Предупреждать? Кого? Объяснять? Кому? Кого и что могло научить? Умные и так умные. Дураки — останутся дураками. А прочих так много, что хоть всю жизнь посвяти просвещению и яростной публицистике — только лоб расшибешь. А своя жизнь пройдет мимо, и так почти прошла. И потому так много слышно недовольных Россией переселенцев и так мало видно довольных. Потому что недовольные единицы орут во все горло в Интернете и плачутся в газетах. А довольные, которых миллионы, — счастливы и молчат, суеверно пытаясь не сглазить долгожданный покой.

К концу 89-го года двадцатидевятилетний Иванов стал самым молодым членом Президиума Республиканского совета Интерфронта и председателем Комиссии по пропаганде и агитации. Он не любил излишней публичности, тихо работал в кабинете, готовил выступления, писал листовки и воззвания, сочинял лозунги и готовил методическую литературу. В его обязанности также входило курировать интерфронтовские СМИ, проводить пресс-конференции, ежедневно принимать на себя многочисленных журналистов, желающих взять интервью у лидеров движения.

Особой статьей было поддержание связей с интердвижениями соседних республик и совместное проведение пропагандистской работы в союзных СМИ. Он часто выезжал в командировки по крупнейшим городам России, встречался с трудовыми коллективами, рассказывал о политической ситуации в Прибалтике, о тех неутешительных выводах, которые можно было сделать по итогам «демократизации в передовых республиках». Ленинградское телевидение стало для Интерфронта крупнейшим информационным каналом, по которому еще можно было высказать точку зрения русских в национальных республиках, и поддержание работоспособности этого канала и постоянное обеспечение его свежими материалами были тоже заботой Иванова.

Еще одним, и важнейшим, делом было поддержание связей, обмен информацией и координация действий с Рижским ОМОНом, который необходимо было подтолкнуть к принятию нужного решения — на чью сторону встать и олицетворением чьей вооруженной силы быть отряду. Понятно, что тут и без Иванова хватало желающих, да еще и с куда более весомыми полномочиями. Но упускать возможность подправить со своей стороны вектор деятельности ОМОНа, направляемый куда более могущественными силами, и потерять так давно и удачно сложившиеся контакты — нельзя. Эта сторона деятельности была щекотливой, никто из руководства на нее никаких распоряжений не давал, ни устных, ни письменных, но и не мешал. В то же время офицеры отряда, с которыми постоянно поддерживал формальные и неформальные связи Иванов, нуждались в информации о деятельности Интерфронта, как одного из ключевых игроков в дальнейшем развитии политической ситуации в республике. Никто никому не сдавал лишней информации, но сотрудничество было обоюдовыгодным. Тем более что очень скоро ситуация обострилась, все пошло вразнос, и неформальные связи и влияние стали иметь куда больший вес, чем рушащаяся административно-командная система.

Иногда, например, тому же ОМОНу выгоднее было попросить о чем-то армию не напрямую, а через Иванова, который, в свою очередь, решая свои вопросы в отделе спецпропаганды Политуправления округа, безлично обговаривал желательность решения тех или иных вопросов в помощь «общим товарищам». И наоборот. В Старой Риге, напротив знаменитых «Трех братьев», в маленьком средневековом особнячке, проходили встречи с политотделом специальных частей округа, там тоже можно было связать кое-какие концы с концами. Все играли в свои игры, никто никому не доверял до конца, а потому сама возможность контакта между различными ведомствами и общественными организациями, в том числе, приобретала особое значение.

Горизонтальные связи были зачастую единственным способом хоть как-то координировать действия, способные притормозить окончательную дезинтеграцию страны, и выиграть время на местах в надежде на то, что ситуация в Центре все-таки созреет и кардинально изменится.

В 89-м году понимание этого еще только назревало, но такие вещи и такие контакты не выстраиваются за недели и даже месяцы, и те, кто не собирался сидеть сложа руки, глядя, как разваливается страна, заранее старались приобрести союзников на ключевых позициях.

Одним словом, синекурой работа освобожденного члена Президиума Интерфронта вовсе не была. Каждый из штатных сотрудников движения, насчитывавшего по самым скромным оценкам не менее полумиллиона сторонников и активных членов, занимался своим участком работы, каждый делал все, что мог и на что был способен. В конце концов — все они были простыми людьми, никто из них курсов по кризисному менеджменту не кончал и учиться приходилось на ходу, в том числе у противника, на стороне которого было все — и административный ресурс, и опытные советники по экспорту управляемых революций. И Москва, и Вашингтон, и руководство КПСС, и вся мощь США и Западной Европы — весь мир без преувеличения был против полутора десятков штатных сотрудников Интерфронта и таких же, как они, миллионов обычных рабочих и учителей, военнослужащих младшего и среднего звена, директоров заводов и простых инженеров во всех национальных республиках. Русский народ — и против него советская элита: партийное руководство и СМИ, армейский и милицейский генералитет, правительство и покрываемые им же теневики, поднявшиеся на сухом законе и искусственно созданном дефиците, на «кооперативном» движении и «новом мышлении», покрывающем все грехи. Русский народ и против него, вместе с собственной, точнее, вненациональной советской элитой — весь западный мир.

А главное, главное, главное… Против двадцати пяти миллионов русских, отправленных в служебные командировки на свои окраины и без того обескровленной после Отечественной войны Россией, встали москвичи и ярославцы, питерцы и горьковчане — такие же русские, только живущие в пределах РФ. Кто сказал, что не было гражданской войны в перестройку?!! Гражданская война — была! Потому что русские России в перестройку самым прямым и непосредственным образом были задействованы на стороне эстонцев и грузин, азербайджанцев и латышей, бан-деровской Украины и мусульманского Северного Кавказа против русских, пытавшихся отстоять свою жизнь, человеческое достоинство и свободу в национальных республиках СССР. Разве это противостояние, в результате которого русские России, пусть и под чужим руководством, сдали на прямое физическое уничтожение, на открытый геноцид 25 миллионов русских, оказавшихся за пределами Российской Федерации, — это разве не гражданская война?!..

Я, Тимофей Круглов, автор этих записей, но не этой жизни, просто передаю, как можно суше и политкорректней, все те слова, что обрушивал на меня сосед мой новый — Валерий Алексеевич, рассказывая о том, что до сих пор гложет его и миллионы таких же, как он, даже после возвращения в Россию. Когда, казалось бы, надо молчать и радоваться. Радоваться тому, что «дарагие рассияне» не испытали того, что испытали русские, брошенные братьями своими буквально за «чупа-чупс» и возможность смотреть порно по видику. Я отводил глаза и смотрел в потолок кабинета в доме Ивановых, отделанного, как и все стены, деревом. Там было что рассматривать — узоры вокруг сучков, причудливые извивы линий живого дерева захватывают так же, как и огонь в камине, как вода в лесном ручье, стремительно обегающая поросший мохом камень на ее пути. Я молчал. Чем я-то виноват? Тем, что всю свою жизнь прожил в Ленинграде? Тем, что спокойно дослужился до пенсии? Тем, что не голодал и никто не присылал мне повесток на выселение из кооперативной квартиры на улице Кораблестроителей? Тем, что у меня многочисленная родня и мы все помогали друг другу выжить? Тем, что не воевал, не сдавал экзамены по государственному языку? Так таких, слава богу, большинство в России. Да и пострадали у нас тоже многие, в том числе и те, кто отчаянно поддерживал Ельцина вчера, напрочь забыв об этом сегодня. Чем я виноват и какое мне дело до всех этих русских в Прибалтике или Средней Азии? Да у нас, в России, две чеченских войны были!..

Я молчал, курил себе сигарету. Но почему-то запомнил все, что буквально выкричал из себя обычно сдержанный Валерий Алексеевич. Теперь вот записываю, не спеша, опуская «брызги и слюни».

Он так сказал, рассказывая мне о своей жизни, и я врать не буду. Пусть говорит.

 

Глава 12

Январь 1991. После эфира вся команда привычно перешла в соседнее с телецентром здание гостиницы «Дружба». Бармен Саша, не спрашивая, наливал всем по дежурной порции, подрезал бутерброды, чтоб водочка не задерживалась, проходила мягче.

Иванов вместе со всеми поднял стакан с водкой, взял в руку треугольный бутербродик с красной икрой — единственной закуской в этом баре на первом этаже интуристовской «Дружбы». На самом телецентре не наливали нигде. Кофе на студии был отменный, особенно после Риги. Можно было курить, сидеть часами, при желании и наличии времени. Съесть горячего, влить в себя тонну «двойных» — больших и маленьких, курить до головокружения. но ничего спиртного на телецентре не продавали. А пили здесь между тем много. Даже Валерий Алексеевич, по молодости еще не пропускавший возможности хорошо выпить и еще лучше закусить, долго отходил в Риге после очередной командировки в Питер. «Работаю печенью», — часто повторял он глупую шутку, когда вспоминал возлияния, начинавшиеся буквально с момента прибытия в город на Неве.

Варшавский вокзал тогда еще работал. И прямо с поезда Иванов нырял в такси или, если было настроение, шел на «Фрунзенскую», чтобы без пересадок доехать до «Петроградской». Там — пешочком по проспекту. Рига отступала, начинался любимый город — со своим запахом, своими приметами, своим небом. Город делают люди, в нем живущие. И потому душу грела встреча с коллегами, давно уже ставшими друзьями, причем такими, каких и дома-то не было. Ну, разве что за исключением омоновца Толяна и бывших сокурсников по универу.

В общем, друзей в Риге, настоящих, было мало. А здесь, в Питере, как-то очень быстро образовался тесный круг — костяк редакции информации, в которой Иванова приняли как своего. Хотя Валерий Алексеевич и был моложе большинства новых товарищей лет на десять, он все же занимал в Латвии вполне весомый, исходя из реалий перестройки, пост и был интересен телевизионщикам как источник редкой и важной политической информации. С другой стороны, человек он был однозначно «свой» — по взглядам на жизнь, мужской мир, профессию и ту же самую «перестройку». А потому его опекали, тем более что в Питере он был все же как бы «гостем». Да и интерес к нему проявляли разные организации, с которыми привычно контактировала редакция. А значит, поднимался ее (редакции) вес в этих немаловажных контактах. Ну и в конце концов, все они с легким в общении Ивановым просто сдружились.

Рижанина быстро проверили на человеческую и профессиональную «вшивость», поняли, что Иванов хоть и новичок на телевидении, но схватывает все на лету, а в своей основной — идеологической — работе он уже и вовсе не мальчик и ждет его большое будущее. Знали бы прикуп, добавляли бы: если путч не остановит.

Благодаря новым друзьям Иванову удавалось решать вопросы практически невозможные — сидя в Риге, по телефону договариваться о гарантированном сюжете о Латвии в новостных выпусках ЛенТВ на завтра. Или вызывать в Ригу съемочную группу на свои мероприятия, а отснятые собственным видеоцентром Интерфронта документальные материалы монтировать непосредственно в Питере и тут же выдавать в эфир.

Конечно, и командировки ленинградцев в Ригу приходилось обеспечивать соответственно — с русским, а не с латышским гостеприимством. И водки выпить не одно ведро. Но уже само по себе регулярное появление в эфире второго в Союзе по популярности телеканала сюжетов, работающих на Интерфронт Латвии, было фактически чудом в условиях информационной блокады. Валерий Алексеевич знал (а чего не знал, о том догадывался), что пробивать его материалы в эфир мужикам не просто. Ведь в том же Останкино, например, давно уже засели «демократы» и рубили все, что не работало на перестройку, а значит, на развал Союза.

Кто-то из питерского начальства старательно страховался, поддерживал баланс информации на случай непредсказуемого будущего. И наверняка этим «кем-то» было вовсе не руководство канала, на котором хватало своей демшизы с «пятым колесом». Но куда не надо Иванов не лез, лишних вопросов не задавал, чем только укреплял доверие к себе на студии и теплые отношения с питерскими тяжеловесами эфира. Дурачка не строил, но, когда к общей, уже весьма «теплой» компании где-нибудь в Домжуре на Невском подсаживался некий знакомец из КГБ, очередной «просто Олег Иванович» и старался завязать неформальные отношения, Иванов резко пьянел, начинал нести бессвязную ерунду про девочек, снимавшихся за соседним столиком, и в результате от него отстали, поняв, что никаких внеслужебных контактов с органами Валерий Алексеевич поддерживать не хочет. Да это и можно было понять, ведь по всей стране нельзя уже было разобраться — кто свой, а кто чужой.

К тому же Иванов старался разделять свои многочисленные служебные ипостаси, и, когда приезжал в Питер с рижскими коллегами по Движению, например, для выступлений в рабочих коллективах крупнейших ленинградских предприятий или на партактивах, куда тоже частенько приглашали выступить с докладом о ходе перестройки в Прибалтике, он вел себя как обычный функционер непартийной организации. Не развязывал галстука, говорил правильные слова, на многочисленных пресс-конференциях тщательно обдумывал каждое слово. Другое дело — телевидение. Сюда, к друзьям и коллегам, можно было привезти документальную бомбу, взорвать ее в эфире, спрятаться в титрах за псевдонимом или просто отдать всю информацию редакции с просьбой не указывать авторство. Дома, в Риге, зачастую никто, кроме шефа — Алексеева лично, и не догадывался, откуда берутся эти материалы про Интерфронт и его оппонентов в союзном информационном обороте. Идеологический отдел ЦК КПЛ замкнулся на себе, инструкторов ЦК нельзя было встретить нигде за пределами Латвии, и, пользуясь этим, беспартийный Иванов продвигал политику Интерфронта, весьма и весьма несовпадающую с мнением московского Центра, буквально по всей стране, часто путешествуя по ней в одиночку — от Петрозаводска до Владивостока. Лидер движения Алексеев ценил это, берег своего молодого протеже от пристального и ревностного внимания рижских партийных чиновников, и потому многие известные и в движении, и в ЦК люди не могли понять, почему этот, самый молодой член Президиума Интерфронта пользуется таким доверием своего руководства.

Нельзя сказать, что, сворачивая с Кировского проспекта на маленькую улочку имени писателя Чапыгина, Иванов не испытывал каждый раз радостного предвкушения. Рижский поезд приходил около девяти часов утра, на Чапыгина Валерий Алексеевич добирался обычно как раз к половине одиннадцатого, когда заканчивалась уже утренняя планерка и телевизионный народ собирался на первый завтрак в соседнем здании интуристовской гостиницы, где, в отличие от самой студии, в нескольких барах, кафе и ресторане наливали всегда.

Поэтому прямо с поезда, не заходя на студию, Иванов сразу шел в гостиницу, знаменитую огромным барельефом с разноцветными девушками, символизирующими дружбу разных рас и народов. У одной из этих девиц на босой ноге было шесть пальцев. Вот только не вспомнить уже, у какой девушки — белой или черной. Пройдя в конец узкого и довольно мрачного коридора первого этажа, Иванов утыкался в дверь со скромной вывеской «Бар» и еще более скромной и лаконичной табличкой «Закрыто». Но за дверью слышался громкий смех давно осевшего в Питере армянина Хачика Давидова в ответ на торопливый говорок бульбаша Тышкевича, а табличка подтверждала именно то, что и надо было, — получасовой перерыв для избранных.

Иванов уже давно относился к таковым и сейчас смело толкнул невзрачную дверцу, встреченный одобрительным гулом собравшейся здесь тесной компании.

— Рота, смирно! Для встречи справа на кра-ул! — громко скомандовал Хачик, подавая пример, и, разливая водку, отсалютовал до краев почти полным стаканом. Высокий, худой, горбоносый, с иссиня-черной копной прямых волос, в неизменном щегольском костюме, Давидов был нервически весел, готовясь наконец опохмелиться, чего не рискнул, очевидно, сделать до планерки с руководством канала.

— С приездом! — Толя Тышкевич — чистый «песняр» по виду — только в свитере и джинсах, протянул Иванову свой стакан и потребовал у бармена Саши еще один, теперь уже для себя.

— Член нового правительства Советской Латвии Валерий Алексеевич Иванов прибыл сегодня с рабочим визитом в бар гостиницы «Дружба»… высокого гостя встречали трудящиеся идеологического фронта колыбели трех революций и заведующий баром номер два Александр Шабанов лично. — репортерской скороговоркой пробормотал «закадровый» текст Леша Украинцев — маленький, испитой, с горящими теплом огромными карими глазами — и чуть покачнулся.

— Здравствуйте, Валерий Алексеевич! — протянул из-за стойки руку и бутерброд Саша-бармен.

— Героическому Петрограду ура! — Валерий Алексеевич с ходу махнул стакан водки и накинулся на бутерброды.

Это был первый, рабочий, завтрак. Быстро обсудив новости — возможности и сроки размещения привезенного материала об очередных подрывах офицерских домов в Риге, все потянулись на выход. Перед входом в телецентр, на широкой «паперти», Иванов замялся, ища взглядом урну, чтобы выкинуть недокуренную сигарету. Как всегда, ничего не нашел и швырнул окурок перед дверью, что все остальные делали автоматически. В каждый приезд нужно было проходить своеобразную психологическую акклиматизацию. К вечеру окурки уже будут лететь прямо под ноги, потому что искать в Питере урну было тогда бессмысленно. Все просочились через вертушку, только Валерий Алексеевич остался в бюро пропусков, ждать, пока ему спустят сверху бумажку.

Дождавшись пропуска и сунув его охране, он резво побежал к лифту и поднялся на четвертый этаж. Длинные казенные коридоры студии вовсе не производили впечатление храма телевизионного творчества. Впрочем, побывавший на многих телестудиях страны, включая Останкино, Иванов давно уже знал, что все «чудеса» скрываются за скучными дверями с надписью «АСБ», «АМВ», «ПАВИЛЬОН» или им подобными. Но главное здесь — это обычные кабинеты с такими же обычными людьми, волей случая или собственной в воплощении мечты настойчивостью получившими возможность делать самый престижный тогда в стране продукт — телевидение. Успев поздороваться в коридоре с десятком знакомых и полузнакомых людей, Валерий Алексеевич без стука вломился в кабинет с надписью «Главный режиссер ГРИиП». Хачик уже разговаривал по двум телефонам сразу и потому просто кивнул на стул и подвинул пепельницу, полную белых хвостиков «Беломора».

— Да, Сева, он как раз у меня сидит, сейчас спрошу. — Прижав трубку к груди, Хачик быстро спросил: Гостиницей в Риге обеспечишь?

— Сколько человек? На сколько суток?

— Четверо. На неделю. И машину. Твою заявку приняли — я сам поеду, Лешку с Толиком возьмем и оператора… Короче, как с «Рижской весной» — тот же состав.

— Все будет, о чем ты спрашиваешь? — возликовал Иванов, вытягивая «беломорину» из открытой пачки, лежащей на девственно-чистом — одни телефоны — столе Давидова.

— Да, все будет обеспечено, он сам будет курировать съемки… Да, интервью с руководством Интерфронта, НФЛ, Гражданскими комитетами, лично с Рубиксом. Ивансом, Горбуновым, с эсэсовцами бывшими, в Рижском ОМОНе, конечно. — Хачик вопросительно глянул на Иванова — тот кивнул подтверждающе. — «Ложные маяки перестройки» — рабочее название. Да ничего, не слишком! Три части пустим подряд, циклом. Хорошо!

Хачик бросил трубку, недоуменно поднял вторую, лежащую на столе.

— Светочка, прости засранца, в командировку собираюсь, в Ригу, надо было детали обсудить… Ну, сегодня и с тобой все обсудим. В Домжуре… Не, сначала поужинаем в ВТО, потом пить в Домжур пойдем. Заодно проводы в командировку отметим, все ж почти горячая точка. Задумайся, Светик, я ж могу и не вернуться. А у нас еще ничего с тобой толком и не было!.. Да я не хамлю, я люблю, понимаешь? Да не кипи ты, солнце мое, раньше, чем через неделю не выедем! — Хачик засмеялся и разъединился. — Ну что, все понял уже? Тогда пойдем за мужиками и обедать, ты с дороги все-таки. Там все детали и обсудим.

— Погоди, Хачик, поставь сувениры куда-нибудь — тебе конфеты, жене бальзам, все как обычно. — Иванов ловко поймал на лету коробок спичек, брошенный в него Хачиком, и пошел к выходу. Режиссер нагнал его в коридоре, обнял за плечи и загудел что-то в ухо, подшмыгивая длинным армянским носом.

Утром Иванов долго искал стакан с водой, припасенный с ночи, но, когда нашел, только вяло чертыхнулся — стакан оказался пустым. Пришлось вставать, идти в ванную, полоскать рот противной водопроводной жидкостью с хлоркой. Ни пива, ни минералки, конечно, не осталось. Соседа по номеру, слава богу, уже не было, съехал, наверное.

Валерий Алексеевич вспомнил, как вчера ворвался в номер за полночь, не подумав даже о том, что к нему могли подселить кого-то; обычно в «Дружбе» такого не практиковали с постоянными гостями, с теми, кто по «телевизионной» квоте, тем более. Как назло, в ванной перегорела лампочка, пришлось на ощупь открывать краны, чтобы умыться и хоть немного прийти в себя. Идея принять душ показалась на нетрезвую голову вполне здравой, и, несмотря на кромешную тьму в ванной и на то, что соседнюю койку двухместного номера занимал какой-то мирно спящий мужик, Иванов разделся и полез в ванну на ощупь. Раздавшийся вслед за этим дикий мат-перемат перебудил не только соседа, но, наверное, и весь этаж. В ванне оказались замочены десятки огромных роскошных роз. Он понял это уже позже, после того как выскочил из ванны с исколотыми ногами и начал шарить в ней осторожно рукой. Прибежавший на крик сосед сначала просто недоуменно моргал восточными черными глазами, потом долго хохотал, потом стали знакомиться и пить коньяк за удачный концерт, данный вчера в Большом зале Ленинградской филармонии армянским пианистом. Розы, подаренные многочисленными поклонниками, маэстро положил с вечера в ванну, наполнив ее холодной водой, чтобы не пропали цветы до того, как он передарит их какой-нибудь своей пассии. К счастью, ни Иванов, ни розы не пострадали критически, и инцидент был, как сказал поэт, «исперчен». И запит бутылкой армянского коньяка, приятно улегшегося поверх литра водки, выпитой в гостиничном ресторане с группой товарищей после вечернего прямого эфира.

Теперь приятно проведенная ночь отозвалась диким сушняком и дрожью во всем натруженном теле. Делать нечего, надо было начинать день. Иванов, как мог тщательно, попытался привести себя в порядок и спустился на первый этаж. Там, в баре у Шабанова, уже сидел и скучал Вадик Медведев — пухлый, огромный, интеллигентный даже с дикого бодуна.

— О, Латвия пожаловала! — потянулся он приветственно стаканом пива в сторону Валерия Алексеевича.

— Здравствуй, Вадим. — Иванов сунул горячую сухую ладонь в мягкую лапу Медведева и уселся рядом. — Где же эскадрон коней педальных? — Он отпил выдохшегося кислого пива и посмотрел на стакан с отвращением.

— Леха наверняка в ауте на пару дней после вчерашнего, Хачик с Толей на съемке, я умираю, — лаконично подвел баланс прошедших суток Вадим. — Вот что, коллега, при всем моем уважении к Саше пить это пойло я больше не в состоянии.

— Я тебя предупреждал, Вадик, — откликнулся невозмутимо из-за стойки бармен. — Это пиво я из загашника вытащил — для пьяных «фиников» оставлял, не для людей. Вчера же все вылакали! Ты забыл, какие танцы вчера показательные устраивал со своей блондинкой?

— Какой блондинкой, Саша? — недоверчиво протянул Медведев. — Не помню никакой блондинки.

Иванов хмыкнул, припомнив, как огромный, по-медвежьи грациозный Вадим кружил вокруг себя яркую девочку в мини-юбке — девочку с огромным бюстом и не менее огромным желанием прикоснуться к живому ведущему «600 секунд». О рейтингах тогда никто толком не слыхивал, но популярность «Секунд» в Питере, да и по всей стране была просто фантастической. Девочка была из провинциальной тургруппы, и ее можно было понять, но чем кончилось дело — не помнили ни Иванов, ни сам Медведев, а бармен предпочитал никогда не напоминать своим постоянным клиентам о возникавших периодически в его заведении щекотливых ситуациях.

С Медведевым было легко и просто, несмотря на некоторые невинные капризы, которые не шли просто ни в какое сравнение с сумасбродностью главной звезды их программы — Невзорова. (Режиссер-создатель «Секунд» Кирилл Шишкин, как-то заехавший с Толей Тышкевичем поглядеть на вырицкое жилье Иванова, спустя прошедшие шестнадцать лет даже комментировать не захотел свою самую звездную программу, поскольку одно лишь перечисление списка напарников по эфиру, не сошедшихся характером с Александром Глебычем, вызывало у него идиосинкразию.) А вот Медведев как-то умел сохранять приятельские отношения со всеми. И потому через полчаса они с Ивановым выходили из пойманной мгновенно на Кировском проспекте «тачки» уже у знаменитого пивбара на Владимирском. Директор питейного заведения был одним из поклонников программы и неудивительно, что через пять минут Вадим со своим рижским гостем перекочевали из общего зала в кабинет директора, и тот самолично отослал одного из своих людей прямо на пивзавод — за свежим «Адмиралтейским».

В кабинете было темно и уютно, пиво — холодное и крепкое, в углу светился синеньким «новостным» фоном маленький телевизор. Увлеченные обсуждением сравнительных достоинств вверенного хозяину пивбара и недавно открытого «Русского клуба», в котором пару дней назад приходили в чувство в такой же ситуации телевизионные гости, они не замечали того, что на экране репортаж о неминуемой войне в Ираке сменился вдруг совсем другим сюжетом — советскими танками на фоне толпы, окружившей Вильнюсскую телебашню.

— Ледяное шампанское, конечно, нельзя назвать классическим запи-воном для огнедышащей солянки из русской печи, но мы с Валерой только после этого коктейля почувствовали себя живыми, — благодушно посмеивался Вадик, откинувшись на спинку потертого кресла, выпятив круглое приятное брюшко из объятий разошедшейся джинсовой курточки.

— Ну-ка потише, мужики, — перебил вдруг хозяин. — Тут про Прибалтику говорят, вроде танки на улицах у вас, в Литве, — повернулся он к хотевшему что-то ответить Вадику, но осекшемуся враз Иванову.

— Латвия у нас, а не Литва, — пробурчал Валерий Алексеевич, трезвея и внимательно глядя на экран.

— Сделай-ка погромче, Васильич, — посерьезнел и Медведев. Баррикады в Вильнюсе, захват войсками телебашни, взятие под охрану армии ряда других важных объектов государственного значения. Выстрелы, крики, первые трупы, (как потом доподлинно узнал Иванов) вытащенные из моргов и уже мертвыми подсунутые под гусеницы танков, тяжело ворочавшихся в заведенной провокаторами толпе. Первые «застреленные солдатами» «патриоты» Литвы, на которых, как показала потом судмедэкспертиза, не было ни одного пулевого ранения. И первый погибший русский офицер — лейтенант спецназа КГБ Шацких, убитый выстрелами в спину из «безоружной» толпы у телецентра.

Миткова делала страшное лицо на крупном плане, кривила ярко накрашенные губы. Все играли свою игру. И «саюдисты», выполняющие в точности и любой ценой планы своих западных хозяев, и московские марионетки, и агенты влияния, подогревающие неистовство по всей стране, и сумасшедший, потерявший остатки здравого смысла народ, подзуживаемый саморазрушительным садомазохизмом космополитической российской интеллигенции. Не играли только последние солдаты империи, по правде, а не понарошку идущие на штурм, по правде не стреляющие в озверевшую толпу, готовую растерзать и терзавшую беззащитных перед приказом «не стрелять!» солдат. Это уже было в Алма-Ате, Сумгаите, Фергане, Тбилиси, Баку. К Валерию Алексеевичу часто приходили беженцы с Юга, приехавшие к русским родственникам в Ригу, рассказывали леденящую душу правду о погромах, убийствах, зверствах, изнасилованиях, о всеобщем предательстве высшим руководством страны своего народа. Что-то он печатал в «Единстве», что-то удавалось показать по телевидению в том же Питере. Саша Васильев, директор интерфронтовской студии, сам ездил в Сумгаит и привез оттуда фильм, который нельзя было показать нигде… При всех своих недостатках и ангажированности партийной демократической верхушкой, Васильев все равно оставался профессиональным журналистом и режиссером. Вот только служил он совсем в другой команде, хотя и работал формально в Интерфронте, и Иванов, как его непосредственный руководитель, не мог этого не учитывать, как не мог и доверять полностью. Но все же тогда еще оставались какие-то общие понятия, ценности, которые позволяли совместно делать дело хотя бы там, где общие оппоненты становились просто подонками и врагами не идеи даже, а всего человеческого. Потом, скоро уже, все смешалось. И вычислить своих, не зараженных всеобщим безумием, не потерявших осознание стратегического пути и высших ценностей, становилось неимоверно трудно.

Против человеческого в народе, тогда еще советском народе, играли все. И московский Центр, и ведущий его твердою рукою Запад, и местные националистические князьки, плевавшие на самом деле на взрастившие их нации, но рвущиеся к власти, чтобы поскорее занять места у дележа богато одетого, но смертельно больного государства. И если еще оставался кто-то, изредка заставлявший умирающего хотя бы приоткрыть глаза, хотя бы двинуть рукой, чтобы туча стервятников встревоженно взмыла над Союзом, то этой последней стражи оставалось все меньше. И выбивали своих солдат свои же военачальники. Чем выше рангом — тем больше предательства.

А те, кто посильнее, мудрее, настойчивее, те заранее готовились к выживанию для грядущего спасения истерзанной и уже обреченной на ограбление мародерами страны. Но и они вынуждены были таиться, не могли открыться друг другу. Все, что они делали, делали тайно, с дальним прицелом, не доверяя теперь никому. Ни потерявшему здравый смысл народу, ни растерявшимся или продавшимся сослуживцам, ни собственному начальству, в сладостном упоении пилившему сук, на котором оно сидит.

Присяга, которую дают единожды только, для большинства стала пустым звуком. Рыба начала гнить с головы — это понимали все. И тут же, махнув в отчаянии рукой, сами пускались во все тяжкие, в погоне за последним, может быть, в этой земной жизни удовольствием — удовольствием любой ценой. А про Царство Небесное напомнить было просто некому. Почти некому.

Но солдаты, в отличие от большинства генералов, еще оставались солдатами. И выполняли приказ. Если кто-то еще отдавал приказы.

— Я могу позвонить от вас по межгороду? — коротко осведомился у директора пивбара Иванов, резко поднявшись с места.

— Звоните, — растерянно отозвался тот.

— Я уточню обстановку в Риге. — Уже набирая номер, Валерий Алексеевич повернулся к Медведеву. — Подумай пока, готов ли ты ехать в командировку, нужен ли вам материал и в каком ключе?

Дежурный в штаб-квартире Интерфронта на Смилшу отозвался немедленно:

— Старая Рига блокирована баррикадами, Валерий Алексеевич! Грузовики поперек улиц, а при них колхозники, латышские студенты, уголовники… Все организовано согласно приказу Совмина Латвии. Все крупные пронароднофронтовские организации обязаны выделять автотранспорт, людей, оплачивать им суточные, снабжать горячим питанием и спиртным. В первую очередь, конечно, исполнительная власть в латышских районах, Министерство сельского хозяйства и прочие национальные конторы. На улицах горят костры, поют песни. Появились уже плакаты со списками наших активистов и их домашними адресами, призывы к борьбе с «оккупантами» и «колонизаторами». На баррикадах есть оружие, сам видел, своими глазами, у штатских. У нас дежурят ребята из группы охраны, ожидаем попытки захвата здания. Милиция никак не реагирует, армия молчит. Верховный Совет и Совмин на стороне баррикадников, да они их, по сути, и организовали. ЦК КПЛ не мычит, ни телится… — Дежурный говорил как по бумажке, конечно, он уже не первый раз обрисовывал ситуацию, язык стер, бедняга, наверное.

— Собираются, правда, создавать Комитет общественного спасения из коммунистов, Интерфронта, забасткома… Но там много непонятного. Анатолий Георгиевич с Лопатиным сейчас на совещании, велел вам передать, что нужно срочно организовывать информацию из наших рук.

— Понял… в общих чертах. Одну минуту подождите у телефона. — Иванов прижал трубку к груди и спросил Вадима: — Ну что, надумал? Или тебе нужна команда Невзорова?

Вадик, уже стоявший рядом и ловивший каждое слово разговора с Ригой, задумчиво протянул:

— Я-то, конечно, не прочь, но с кем ехать? Оператора искать надо, командировки выписывать на технику.

— Говно вопрос! Детали решим по ходу, — отмахнулся Иванов и поднес трубку к уху.

— Дежурный? Передайте Анатолию Георгиевичу, что я выезжаю из Питера вечерним поездом со съемочной группой «600 секунд». Пусть в отделе приготовят оперативную справку о главных событиях для меня и оставят у секретаря. Машину, лучше Вареника. Денег пусть оставят — мне людей надо будет размещать. И сами срочно найдите Васильева — к прибытию поезда он должен быть на Смилшу, готовым к съемке. Все, удачи вам, Владислав Григорьевич! До связи!

Медведев сокрушенно откупорил еще одну бутылку «Адмирала», вылил ее в большую пивную кружку и побрел к телефону — звонить Шурику, потом жене, потом искать редактора — Лешу Украинцева.

Через полчаса все нашлись, все обсудили, осталось только попрощаться с гостеприимным «пивным» директором.

Такси подъехало прямо к бару. Таксист, узнав Медведева, радостно засуетился, стараясь по дороге высказать телевизионщикам все, что он думал о происходящем в стране в целом и в Питере в частности. Вадик, со свойственной ему добродушной барственностью, отсек все разговоры, но, чтобы не обидеть человека, протянул ему визитку НТК «600». Счастливый таксист примолк и вихрем помчал сначала на Чапыгина, забрать вещи Иванова из «Дружбы», потом к Медведеву на Дибуновскую. Вадик пропадал дома минут двадцать, зато вышел из дома с объемистым портфелем, полным вкусной закуси и парой бутылок хорошей водки. Украинцев должен был объявиться уже на Варшавском вокзале, перед поездом. Оператора решили не искать, положиться на Васильева в Риге — он снимет, а материал смонтируют уже в Питере.

Как всегда, проблема обнаружилась там, где ее никак не ждали. В кассе не было билетов, и даже звонок домой начальнику вокзала на этот раз не подействовал — вся его бронь была уже выбрана. Кассир посоветовала Медведеву найти местную милицию, последняя оставшаяся бронь была в их распоряжении. В отделении милиции на вокзале пришлось, конечно, сперва поговорить, рассказать о Невзорове и о творческих планах. Потом в ход пошли бутылка «Посольской» из объемистого портфеля Вадика и сало из милицейского сейфа. Едва успели к отходу поезда, правда, милицейский капитан сам сходил в кассу и принес билеты на всех троих телевизионщиков. Лешу нашли дремлющим в зале ожидания. Погрузились. Поезд тронулся, мягко застучали колеса, снег сразу залепил вагонное окно.

Иванову снился высокий белый маяк с черными кольцами обводов посередине, чайки, качающиеся на прозрачных волнах с правой стороны мыса Сяэре, и лодка с пограничниками, забрасывающими невод неподалеку от старого пирса. Потом к нему подбежала Оля Черкесова — дочь капитан-лейтенанта с ПТН и потянула за руку — обедать. «Я картошки нажарила, мама будет ругаться, если я тебя не покормлю!» — смеялась она и тянула, тянула упирающегося Валерку к дому. Полная грудь девушки напряглась от усилия, и мальчишка все поглядывал на нее краем глаза, делая вид, что просто соревнуется — кто сильнее. Потом они оказались уже в Кингисеппе, в замке, в двухметровой глубине ниши стрельчатого окна, и сквозь разноцветные стеклышки витража, внизу, за деревьями на крепостном валу, за бастионами, поросшими камышами, распластался в море Журавлиный остров. Ольга почему-то уже была не Ольгой, а Иркой, и они целовались, а между ними стоял, мешаясь острыми углами ерзавшим коленкам, открытый сундучок с сокровищами.

От вокзала до Старой Риги — рукой подать. Прямо с высокого перрона открывался вид на острые шпили готических немецких соборов. Оглянешься в другую сторону — еще больше куполов православных храмов поднимаются над городом. Крутила под ногами мелкий снег поземка.

Январь выдался почти бесснежным в тот год, а тут вдруг прорвало на небе старый мешок с колючей крупою. Перешли Привокзальную площадь подземным переходом, вынырнули на свет божий у Городского канала, пробежали, ежась от ветра, мимо желтого здания городского УВД, отметив краем глаза автоматчиков у входа, пропустили 11-й трамвай, проскрежетавший в Межапарк («Домой!» — подумал про себя Иванов), перешли дорогу у гостиницы «Рига» и тут же, не останавливаясь, просквозили неторопливо сквозь узкий проход у первой же «баррикады». Вспомнилась детская книжка про Парижскую коммуну с репродукцией знаменитой картины Делакруа «Свобода, ведущая народ» на обложке. Та картинка была цветной и красочной. Здесь же все было в привычных грязновато-серых латышских тонах. Только болтался над бетонными блоками и парочкой замызганных КамАЗов, перекрывавших проход в Старушку, новенький огромный флаг — венозно-красный, с белой полосой посередине.

Несколько корявых плакатов, исполненных на ватмане, от руки: «Трепещите, убийцы!», «Оккупанты всех стран, вас родина-мать зовет домой!», «Go home, soviet imperialists!)), «Имперские придурки! Латвия больше не будет ядерным, экономическим и экологическим заложником и придатком империи — вон из Латвии!». «Латвийское радио и телевидение — голос нашего сердца!» — этот текст был написан по-латышски, но Иванов тормознул товарищей и перевел им содержание лозунга. Так-то, товарищи советские пропагандисты!

За баррикадой, прямо на брусчатке валялись несколько бревен и дымился костерок. На бревнах сидели небритые мужики, еще не старая экзальтированная тантиня (тетушка) заботливо поила «героев сопротивления» горячим кофе из термоса.

Из ближайшего подъезда весело выбежала поддатая парочка, парень на ходу застегивал молнию джинсов и кричал, что надо искать другое место — этот подъезд уже весь засрали. Это Валерий Алексеевич и переводить не стал, песня понятна была без слов. Однако все магазины и учреждения исправно работали, никто баррикадников не шугал и даже не обращал на них внимания. Понятно, что растащить эти баррикады можно было за пять минут одним бэтээром, и танков не надо. Так же понятно было, что все прекрасно знали — никто не накажет. Все дозволено. История эта началась не сегодня, и продолжение еще следует.

Еще одна баррикада на Вальню. А на Смилшу целых две, так, что вход в штаб-квартиру Интерфронта оказался посередине, между ними. Плакаты и лозунги везде были примерно одного содержания. Разве что на некоторых можно было увидеть увеличенные фотографии Алесеева и Рубикса, вместе с домашними адресами. Около одного такого плаката как раз и стоял Анатолий Георгиевич — председатель Президиума Интерфронта — и внимательно разглядывал свое лицо в траурной рамке. Иванов подошел к нему и поздоровался.

— Ну, как портрет, Анатолий Георгиевич? Кстати, из «Единства» перепечатано, фоторепортаж о последнем митинге, Майданов, кажется, снимал. Надо бы наказать за нарушение авторских прав!

— С приездом, Валерий Алексеевич! — Алексеев застенчиво улыбнулся. — Какой-то я тут суровый, в самом деле. Ну что, знакомьте с гостями! Ага, Алексей Рэдич, я вас помню, очень рад, что вы здесь, — поздоровался он с Украинцевым.

— А это Вадим Медведев — «600 секунд». Самая популярная программа в Союзе, можно сказать!

— Рад, очень рад, вы все вовремя приехали! Валерий Алексеевич, я в ЦК, на заседание Комитета спасения. Вы уточните тут свежую обстановку, разместите гостей, покормите. А потом мы встретимся и обсудим план действий. Кстати, будет возможность снять город с вертолета. Игорь Валентинович уже договорился с военными, полетите, Вадим?

— Конечно полетим, да и машину бы нам не помешало, надо уложиться за сегодня, чтобы завтра, по крайней мере, дать в эфир. Сегодня-то нам здесь латыши на телецентре ничего перегнать в Питер не дадут, я думаю.

— Это точно, — кивнул Иванов.

— Ну, разберемся по ходу, я буду к двенадцати часам, не исключено, что сегодня будет митинг. Там Саша уже ждет вас, кстати. Все, я пошел. — Алексеев неловко повернулся и двинулся к Бастионной горке, не обращая внимания на пристальные взгляды давно узнавших его «баррикадников».

— Он что, всегда так ходит — один, без сопровождения? — удивился Вадим.

— Всегда. Как и все мы, — усмехнулся Иванов. — Мы только на съемки берем кого-нибудь из дружинников — камера у нас одна и потерять ее жалко. Лопатин, тот, говорят, сразу два пистолета с собой таскает. Ну, полковнику простительно. А шеф наш человек тихий, интеллигентный. Его хрен чем испугаешь. Видел, как латыши на него смотрели? Но даже не тявкнули. Удивительный человек. Мог бы иметь все. Его род уже двести лет в Латвии живет. Латышским владеет прекрасно. До перестройки работал замначальника республиканского торга по капитальному строительству. А как началась эта бодяга, все бросил и ушел в Интерфронт. Никому спуску не дает. Ни Рубиксу, ни народнофронтовцам. Если бы он сам меня не попросил перейти к нему на работу, я бы еще подумал, стоит ли ввязываться в эту драчку. Ладно, видишь эту красоту с флагом Латвийской ССР наверху? Вот, окно за флагом — это мой кабинет. Леша-то здесь не в первый раз уже.

— Да, нехилый у вас домик! — присвистнул Медведев, разглядывая кариатид на фронтоне.

— Наши только верхние два этажа. Сперва вообще тут неподалеку в двух комнатах ютились. Рубикс подсуетился, еще когда был председателем горисполкома. А как стал первым секретарем, так отношения сразу испортились. Альфред вообще человек мутный. Как хозяина города его все хвалили. А вот сейчас. Короче, это только народ думает, что Интерфронт и партия едины. На самом деле Рубикс нам только мешает. А мы — ему. — Иванов перевел дух, поднимаясь по крутой лестнице на четверый этаж. Здесь лестницу перегородила железная решетка, у которой сидел крепкий молодой парень.

— Здравствуйте, Валерий Алексеевич! Это с вами?

— Привет, Эдик! Со мной, со мной. А что это ты огнетушителями обставился?

— Так ночью сюда целая толпа пьяных баррикадников полезла — требовали флаг наш снять!

— Вот обнаглели! А вы что же?

— А мы с Аверьяновым их из огнетушителей через решетку полили, так они и успокоились.

— Ну, молодцы мужики! Крикни там Васильева, пожалуйста, попроси подняться ко мне в кабинет, скажи — гости приехали.

Из окна кабинета на пятом этаже, который Иванов делил с отставным милицейским полковником Михаилом Свораком, ведавшим в Движении оргвопросами и координационным советом, открывался роскошный вид на Кошкин дом. На островерхих башенках этого вычурного здания сидели уже сотню с лишним лет два черных кота, повернувшись хвостами друг к другу. В узком ущелье улицы поблескивала мокрая брусчатка — недавно выпавший снег уже почти стаял. Снизу потянуло дымом от костров на устроенных неподалеку баррикадах, и Валерий Алексеевич, расправив заботливо полотнище красного с голубой волной флага, тут же с раздражением захлопнул окно.

— Ну что, камера у нас одна. Значит, кто-то полетит на вертолете с Васильевым снимать панораму театра баррикадных действий. А кто-то останется со мной, давайте определяйтесь!

— Леша, давай, наверное, ты лети, — умоляюще посмотрел Вадим на Украинцева. — Что снимать — ты знаешь, да потом в город сходите, поза-даешь вопросы в кадре. А я в Питере смонтирую все и эфир проведу. Так башка трещит после вчерашнего, просто сил нет!

— Да хрен с вами, идите пейте пиво, — пробурчал Леша хмуро. — Я все равно в завязке сейчас.

— Здорово, мужики! — в кабинет протиснулся неуклюже, держа в одной руке сумку с камерой, а в другой штатив Саша Васильев. — Машина на Райниса стоит, ближе не проехать из-за баррикад. Взлет через сорок минут, надо поторапливаться!

— Саша, с тобой Украинцев полетит, а я Вадиму пока город покажу и введу в обстановку. Вы с Вареником?

— Да, а что?

— Ну, он мужик здоровый, если что — отобьетесь. Или Палыча возьмешь еще на всякий случай?

— Надо будет, возьму и Палыча, если в городе снимать будем. А на вертолете-то он к чему?

— Ну ладно, ни пуха ни пера! Съемка для «Секунд», так что — сам понимаешь.

— Валера, не учи отца. пожалуйста. — зло зыркнул Саша глазами, но сдержался.

— Не буду, не буду, — покладисто согласился Иванов. — Привет, тебе, кстати, от Хачика!

И перекусите чего по дороге, если успеете, Леша не завтракал!

Когда кабинет опустел, Валерий Алексеевич кивнул гостю на диван, сам тяжело опустился на стул и погладил стоящего у него на столе подаренного горьковчанами «волговского» оленя в оправе из горного хрусталя.

— Ты помнишь, как все начиналось. Эх, Вадик, полный песец стране катится. Ну да ладно. Митинг сегодня обещали и принятие резолюции Комитета общественного спасения. Да только народу там будет с гулькин хер. В центре Рубикс проводить боится, объявить заранее не успели толком никому. Так что сами делают все для провала. Альфред — послушный горбачевец. И нам не дает, и сам не может и не хочет. Собака на сене, короче, такой вот Лопе де Вега получается.

— Слушай, Валера, плюнь. Леха все снимет, а ты меня лучше отведи куда-нибудь поправиться и проспаться.

— Завтрашний эфир обещаешь?

— На все 600 секунд!

— Тогда погнали!

Валерий Алексеевич тщательно запер кабинет и прошел длинным коридором в приемную Алексеева.

— Татьяна Митрофановна, я с ленинградским гостем по баррикадам пошел, передайте, пожалуйста, Анатолию Георгиевичу, что встретимся уже на митинге! Я попозже позвоню, когда они определятся наконец с местом и временем!

Побродив по центру города, поговорив с людьми, отметив для себя некоторые важные подробности, например российский триколор на баррикаде у Совмина, коллеги решили сделать передышку. Поймали такси и поехали в Чиекуркалнс — домой к Иванову. Жена с дочкой были еще в школе, поэтому, едва ввалившись в квартиру, они разделись, рухнули на диван и тут же захрапели. Так их и застала Алла, вернувшись после обеда с работы.

— Ох, мать твою. митинг! — толкнул в бок Медведева проснувшийся при звуке открывающейся двери Валерий Алексеевич. Он представил Вадима супруге, та заставила их поесть и выпроводила на улицу с кратким напутствием — побольше работать и поменьше пить пива, хотя знакомство с очередной питерской телезвездой, появившейся в их доме, ей явно польстило.

На следующий день вышел первый сюжет «600 секунд» о событиях в Риге. Программу делал Медведев, поэтому она была правдива, сбалансиро-ванна, но, хотя передача работала стопроцентно на Интерфронт и его сторонников, Невзоров был в ярости. Ему не хватало крови, действия, провокации, и тогда он в очередной раз разругался с Вадимом чуть не до драки. Впереди еще была эпопея «Наши» с рижским ОМОНом, сюжет которой подставил НТК «600» Иванов через Украинцева, но уже появился на студии Леша Завгороднюк, готовый заменить взбрыкивающего Медведева, и пути Валерия Алексеевича и Вадима стали расходиться. Но дело было сделано.

Вскоре баррикады стали рутиной. Иванов сидел в кабинете на Смилшу, писал тексты для листовок и лозунги для плакатов и транспарантов. Каждый день он принимал до десятка журналистов и съемочных групп со всех концов света. «Асахи симбун», «Ля Ви», «Гардиан», «Си-Эн-Эн», «Ди Вельт», «Лабвакар», «Советская Россия» и снова поляки, итальянцы, шведы… Всем надо было что-то объяснять, что-то говорить и показывать; слава богу, хоть убеждать не надо было никого, поскольку все приходили с готовым, своим взглядом на происходящее и переубедить никого все равно было нельзя.

Куда проще было разговаривать с дэнэнэловцами, частенько заходившими на Смилшу вести политические дискуссии со своими самыми непримиримыми противниками.

Эти хоть не скрывали своих взглядов и целей, не маскировались, рубили правду-матку и им можно было тоже, не обинуясь, отвечать как считаешь нужным, а не так, как надо, исходя из целесообразности текущего момента.

Движение за национальную независимость Латвии (ДННЛ) и представляемые ими же Гражданские комитеты не скрывали того, что будет в Латвии, если она добьется независимости. И потому Иванов из бесед с их активистами давно понял, что ждет русских в случае победы перестройки в каждой национальной республике. Хуже того, он начинал понимать, что и в России будет не просто бардак, а самая настоящая революция, в ходе которой от страны, в которой он родился и живет сейчас, не останется практически ничего. И в первую очередь везде пострадают именно русские. Но говорить об этом прямо нельзя почти нигде. Интерфронт, на девяноста с лишним процентов состоящий из русских людей, попал в тиски невозможности выговорить открыто лозунги, которые были единственно верны и спасительны для народа. Карта национализма была разыграна Западом, эти козыри были сданы народным фронтам, тщательно разжеваны и распечатаны, оформлены цветными графиками и поддержаны оргтехникой, типографиями, телекамерами и диктофонами, просто деньгами и, наконец, специалистами в области психологической войны. Интерфронт был один против всех. Точнее, русские были одни против всех. И все и вся были против них. Против русских, проживающих в нац-республиках, были даже русские метрополии, наивно полагающие, что если сбросить проклятый режим, то будет наконец построено русское национальное государство, хотя бы в России. Верящие наивно, что все будет так, как было при социализме (потому что разве ЭТО может измениться?) и притом к бесплатному «всему и для всех» добавятся все прелести витрины капиталистического западного общества.

Родину и себя продавали за колготки и кока-колу, за порнографический журнал и турпоездку в Париж. Веря при этом, искрення веря, что не может же быть капитализм таким диким, как писали в газете «Правда» все советские годы. Русские, разбросанные миллионами по окраинам бывшей империи, щедро высыпанные в котел имперского строительства лучшие специалисты — ученые, инженеры, врачи, военные, учителя, строители, конструкторы, рабочие высшей квалификации — все они стали заложниками яростной жажды перестройщиков к власти и обогащению.

Иванов открыл сейф и достал магнитофонную кассету, переданную ему одним из омоновцев, охранявших встречу тогда еще опального Ельцина с Горбуновым — бывшим секретарем ЦК КПЛ по идеологии, а теперь Председателем Верховного Совета Латвии.

Закрыл дверь кабинета на ключ изнутри и вставил кассету в магнитофон. Пьяный голос Ельцина выделялся на фоне голосов его собеседников какой-то животной и безрассудной силой. Бархатный, хорошо поставленный голос Горбунова, уже ставшего из русского латышом и «Горбунов-сом», с нарочитым акцентом спрашивал подпитого бывшего секретаря МГК КПСС о главном.

— Борис Николаевич, а что же мы с русскими будем делать? Ведь у нас русских — полреспублики живет! Как в таких условиях строить национальное государство?

— А гоните вы прочь это быдло! — взревел Ельцин в ответ.

Иванов снова и снова прокручивал это место, забыв о недокуренной сигарете. Потом выщелкнул кассету из магнитофона и снова запер в сейф. Записи уже больше года. Уже второй год он живет с этим знанием. За это время Ельцин вышел из опалы, стремительно набрал вес, понятно, что на него было поставлено все. И понятно было, что будет с русскими в Латвии, что будет с ними везде, где победит перестройка. Даже не перестройка уже, нет, потому что Горбатого скинут при первом удобном случае. Просто дворцовый переворот. Который не остановит никто. Потому что некому. Потому что даже назвать своими словами ничего нельзя. Наши же не поймут и разорвут на кусочки.

Девяносто процентов русских в Интерфронте. Полмиллиона сторонников. В душе они понимают, что борются за свое будущее, за свои семьи, за будущее русского народа и Российского государства. Но попробуй скажи им честно — за что они на самом деле борются? Попробуй скажи им, что Интерфронт должен быть русским фронтом! Нас сожрут все — и Москва, и латыши, и Запад, и ЦК КПЛ. И сами несчастные, запутавшиеся люди. Наши же сторонники. Алексеев прав. Нужно все понимать самому. Нужно делать все, что возможно. Но запись эту бесполезно даже пробовать отдавать в эфир. Только подставим людей и сами спалимся. Как тот полковник республиканского КГБ, который раскопал в архиве свидетельства о том, что отец Горбунова — бывшего секретаря по идеологии ЦК КПЛ и нынешнего Председателя Верховного Совета — немецкий пособник, полицай, у которого руки по локоть в крови. Где тот полковник? Несчастный случай с полковником.

В запертую дверь постучали. Валерий Алексеевич быстро убрал магнитофон в стол и повернул ключ. Вошел сосед по кабинету — Михаил Петрович, вместе с Чизгинцевым — кадровиком и по совместительству замполитом ОМОНа.

— Юрий Евгеньевич, какими судьбами? — Иванов шутливо взял под козырек, прикрыв голову ладошкой вместо фуражки.

— Интервью на «Содружестве» записывал, — улыбнулся Чизгинцев, протягивая руку. — Там меня Михаил Петрович и поймал, сказал, что вы хотели пообщаться.

Капитан был в штатском — меховая курточка, джинсы. Простой латгальский парень. Худощавый, подтянутый — на первый взгляд интеллигентный рабочий.

— Я, Валерий Алексеевич, по поводу того нашего разговора. Командир в принципе не против моего участия в «Секундах». Но немного темнит, видно, что у него какие-то свои планы появились. Так что, думаю, нам неплохо было бы поторопиться.

— Я готов хоть завтра выехать вместе с вами. Ребята подготовлены, сюжет обговорен, эфир будет. Вы возьмете кого-нибудь еще с собой?

— А надо?

— Неплохо было бы для массовки кого-нибудь из рядовых, так сказать, офицеров. Командира взвода хотя бы…

— Ну, если ваш друг Мурашов не откажется — возьмем его. Думаю, Чеслав не будет против.

— Отлично! Тем более Толик тогда у нас будет резервным каналом связи со студией. Время такое, сами понимаете.

— Понимаю… И вот еще что. Сегодня ночью наш патруль задержал пятерых латышских боевиков. У них был микроавтобус «Латвия». У всех холодное оружие, дубинки, цепи. В машине ящик с бутылками с зажигательной смесью. Там же, в автобусе, обнаружены и боеприпасы, так что не исключено, что оружие у них тоже было в наличии, только скинуть успели.

— Допрашивали уже?

— Да. И кстати, вашего оператора нам не подкинете? Надо бы снять еще раз допрос, только не технически, а с возможностью дальнейшего использования в эфире, если возникнет необходимость.

— Сделаем. Что говорят?

— В здании Совета министров накоплен большой арсенал оружия, им обещали выдать ко времени «Ч». В члены незаконного вооруженного формирования записались, потому что платят деньги, кормят и дают выпить. Жаловались, что если в первые дни на баррикадах давали коньяк и настоящую водку, а кормили в кафе, то сейчас кормят сухим пайком и вместо водки дают разведенный спирт. В общем, каются и сдают всех подряд.

— Это хорошо, только наши аргументы, боюсь, некому скоро будет выслушивать.

— Точно! Ну ладно, товарищи, мне пора. Обстановка не нравится — сильно давят по поводу задержанных, в том числе из Москвы. Могут спровоцировать конфликт с третьими лицами. Так что вы тоже тут поосторожнее, я на ночь пришлю пару бойцов, пусть потусуются в окнах, как будто мы постоянно вас охраняем.

— Хорошо, Юрий Евгеньевич, все понятно.

Чизгинцев аккуратно повернулся и вышел. Михаил Петрович подошел к окну и распахнул его.

— Все дымишь! В кабинет скоро не войти будет!

— Копченое мясо дольше держится, Петрович! Ну, что там замполит еще нашептал по дороге?

— Пойдем обедать — расскажу. Есть проблемки с командиром. Надо бы Юру поддержать, а то…

— Понятно. Я вечерком съезжу на базу с лейтенантом водки попить, узнаю, что там и как в подробностях.

— Давай, только поаккуратнее. Без залетов. Я уже устал Георгиевичу объяснять про производственную необходимость. А! Я тебе нашел тот номер «Атмоды», что ты просил для папки пропагандиста и агитатора. Вот, держи… Только ведь это еще 89-й год…

— Тем лучше, Петрович! Еще тогда все было понятно, они тогда уже не скрывались, что идет прямое американское вмешательство в выборы! Фактор времени как раз и важен. Все то двоевластие, что мы имеем сегодня, — параллельные структуры, две прокуратуры, латышскую милицию и русский ОМОН, две компартии, два фронта. все это нам подбросили, а. — махнул рукой Иванов, — кому я рассказываю?! Ты же не японский корреспондент, в самом-то деле. Заработался, пошли обедать.

«О выборах — с практической точки зрения

Беседа КАРЛИСА СТРЕЙПА с РОНАЛЬДОМ ДАУТЗАУЭРОМ

С 26 по 30 сентября в Латвии гостил видный специалист, по вопросам проведения политических кампаний Рональд Даутзауэр из США. Он прибыл по приглашению Избирательного координационного центра НФЛ для консультаций по стратегическим, вопросам, предстоящей избирательной кампании в Латвии.

— Вы. в течение нескольких дней имели встречи с сотрудниками Избирательного центра НФЛ, присутствовали и на конференциях, отвечали на вопросы. Каковы, ваши впечатления?

— Если учесть ограниченные возможности получения информации, то следует признать, что вы хорошо разбираетесь в вопросах политики.

Умеете организовывать участие народа в процессе выборов, освоили механизм, политической борьбы. В ходе конференции, на которой я присутствовал, задавались очень четкие вопросы. Кстати, подобные вопросы, нередко задаются в ходе выборных кампаний в США. Например — какую роль в избирательной кампании играет, семья кандидата? Каковы основные задачи руководителя избирательной кампании? Это серьезные вопросы.

— Означает, ли это, что выборы, остаются выборами, а кампании — кампаниями, независимо от того, где это происходит?

— Именно так. В США я неоднократно говорил о том, что все выборные кампании имеют, много сходного и отнюдь не важно, добиваетесь ли вы. избрания на пост, окружного значения или в сенат. США.

— На Западе много внимания уделяется первым, демократическим выборам, скажем, в Польше или Никарагуа. Есть ли схожие черты, между тем, что происходит, в Латвии, и опытом, накопленным, в других странах?

— Я не был в Никарагуа, поэтому не берусь судить о происходящих там процессах Однако должен признаться, что перед приездом в Латвию я с тревогой думал о том, есть ли здесь гарантии честного проведения выборов. Судя по тому, что мне стало известно в последние дни, это вполне возможно, но при условии присутствия на избирательных участках представителей общественности. Важно, что вы. четко знаете, о чем. говорить с избирателями (в США порой бывает, так, что кандидаты, попадают в затруднительное положение именно потому, что не могут наладить контакт с аудиторией). Но вы должны отработать методы пропаганды идей; в течение следующих недель я тоже подключусь к этой работе, чтобы ее совершенствовать, насколько это возможно в местных условиях.

— Вас, кажется, увлекло это дело. Как вы в него «втянулись»?

— В ходе одной кампании в США я познакомился с Миервалдисом Янше-вицем, который привел группу латышей-добровольцев. Они оказались очень толковыми помощниками, сделали все, что обещали. К тому же мне понравилась их интеллигентность. Позднее Яншевиц позвонил мне и сказал: «Я только что вернулся из Латвии, там скоро будут выборы… Не хочешь ли поехать со мной туда помочь по части организации выборной борьбы?» Вначале я принял это предложение за шутку, но оказалось, что все серьезно, и вот я здесь.

— В США политические деятели, с которыми вы сотрудничаете, — это преимущественно прагматики. Существует ли подобие между той политикой и политикой в Латвии?

— Да, существует. На мой взгляд, устремления НФЛ весьма умеренны. С такой политикой я знаком, я сам ею занимался. Я сотрудничал преимущественно с кандидатами от Демократической партии, однако помогал также и республиканцам. Конечно, если это были хорошие люди, — для меня это основной критерий.

Работа в Латвии лишь начата. Вчера меня попросили дать оценку увиденному, указать на недостатки. Я считаю, что вам. следует, развивать технику и методологию распространения идей в условиях ограниченных ресурсов. Я высказал также свои соображения по вопросам руководства выборной кампании. Кроме того, в ближайшие дни вместе со знакомыми художниками я намерен изготовить плакаты для кампании. В местных условиях, безусловно, они будут весьма эффективны. Надо поразмыслить и над методологией работы в будущем. Буду думать над этим уже на обратном пути, во время полета в Америку.

— Спасибо за беседу».

(«Атмода». 1989. 30 октября. № 49)».

Это была та самая газета Народного фронта Латвии «Атмода», русский ее вариант, в которой начинали свою карьеру нынешние «пропутинские патриоты» Максим Соколов и Михаил Леонтьев, Александр Казаков и многие другие небезызвестные сегодня журналисты и политологи. Удивился бы Валерий Алексеевич в январе 91-го, когда перечитывал пожелтевшую уже тогда газетку, если бы ему сказали о будущей судьбе ее авторов? Пожалуй, нет Вот в 1989-м, когда только начинал свою политическую карьеру, наверное, да.

А потому он просто сунул газету в папку с материалами для готовящейся к печати брошюры и пошел обедать. Спустился по крутой лестнице на первый этаж, вышел на улицу, протиснулся в узкий проход между бетонными блоками очередной баррикады и, повернув у Пороховой башни на Вальню, через несколько шагов оказался уже под аркой любимого кафе «Драудзиба» — по-русски — «Дружба». Буфетчица привычно смешала ему «Черного Петериса» — водка с бальзамом — пятьдесят на пятьдесят плюс маринованный огурчик — и налила кофе.

Валерий Алексеевич поблагодарил и предусмотрительно отсел подальше от стойки — вступать в долгие разговоры и выяснения обстоятельств того, кто кого «наградил» французским насморком — буфетчица питерского журналиста, когда-то приведенного в кафе Ивановым, или он ее, — уже надоело.

Когда-то именно здесь, в «Дружбе», засели, отстав от веселого шествия в Старую Ригу, свежеиспеченные студенты университета, утомившись от торжественной церемонии вручения студенческих билетов в Большой Ауле ЛГУ. Пили тот же «Черный Петерис», мужчины, конечно, а было их на всю группу четверо. Девочки, вчерашние школьницы, предпочитали «Черный бархат» — тот же рижский бальзам, только не с водкой, а с шампанским. Потом, уже на старших курсах, получив «стипу», стали отмечать ее тут же, на Вальню, но уже в «Максле» — столовой театрального общества, больше похожей на ресторан, но с вполне демократичными ценами. На четверых хватало десятки, чтобы заказать всем фирменную соляночку, рулетики «Пулверторнис» («Пороховая башня») и селедочку под сметаной. И, конечно же, бутылку водки и кофе. А потом, взрослея, перемещались по той же самой улице то в знаменитый «Шкаф» — буфет гостиницы

«Рига», уникальный по тем временам тем, что открывался в семь часов утра, — то в ресторан «Рига», то в «Асторию» на последнем этаже Центрального универмага. А когда все перевернулось и Валерий Алексеевич стал работать на Смилшу, 12, уже в Интерфронте, он приохотил коллег к началу, так сказать, своего пути — в «Дружбе» работали русские буфетчицы и по старому знакомству могли налить бальзаму в кофейную чашку до положенных горбачевских одиннадцати часов утра.

Иванов выпил одного «Петериса», заказал сразу еще два и горку бутербродов, решив, не дергаясь больше в сторону, дожидаться Петровича на обещанный совместный обед. Рижский ОМОН Валерий Алексеевич курировал по своей линии с самого начала его перехода на сторону. На чью сторону, задумался он? Советской власти? Так она сама методично и сдавала свою. не власть, нет, свой народ. На сторону присяги, так будет точнее, нашел он более ясную формулировку. А новости, которые обещал Михаил Петрович касательно командира отряда — Млынника и его взаимоотношений с партийным, не интерфронтовским, руководством, были наверняка неприятными.

— Жалко, что Лымарь уволился, — с сожалением подумал Иванов, потягивая жидкий кофе, пахнущий пережженным сахаром. Дочку Лыма-ря — первого командира Рижского ОМОНа он учил в школе. Но суть не в дочке, конечно, а в том, что Лымарь был человеком проверенным и предсказуемым. А вот внезапное появление в качестве командира отряда майора Млынника вызывало очень много вопросов у всех заинтересованных сторон. А не заинтересованных в состоянии дел в Рижском ОМОНе политических сил в Прибалтике не было, так уж карта выпала.

Десять лет спустя, сидя в щегольском летнем кафе на открытом воздухе напротив Пороховой башни, Валерий Алексеевич поджидал Катю — свою старую — новую любовь на первом курсе. Солнечный ветер трепал маркизы над витринами магазинов на улице Вальню. Голуби ссорились из-за крошек пирожного на блестящей брусчатке мостовой. Над Бастионной горкой, укрытой свежей парковой листвой, парили чайки. Иванов пил свой кофе без сахара, курил сигарету за сигаретой и быстро писал на бумажной салфетке:

Война ли, не война, А нас осталось мало. Нахлынула волна И всех поразбросала. Сменили паспорта, Фамилии, и где-то Тельняшка заперта И спрятаны береты. В альбомах пустота Через одну страницу. Подведена черта, Но память сохранится. Как выстрел холостой Идут впустую годы Нейтральной полосой. Мы терпим. Ждем погоды. Мы больше никогда Ничьей не будем пешкой, Пусть выпала звезда Нам не орлом, а решкой. За эти десять лет Державного позора Пора держать ответ. В две тысячи… котором?

Но это будет потом.

А январь 91-го все продолжался, все тянулся, все не кончался и становился потихоньку самым длинным январем в жизни Иванова. После обеда у него вдруг, ко всем прочим хлопотам и неприятностям, отчаянно разболелся зуб. Ныл и ныл, с каждым часом все сильнее. Анальгин уже не помогал. А послезавтра ведь день рождения. Еле дождавшись Васильева и наскоро отсмотрев по диагонали материал съемок допроса боевиков, Иванов сел на свой 11-й трамвай, вышел на одну остановку раньше и, не заходя домой, пошел к Палычу.

Николай Павлович работал когда-то инженером в КБ у Ильюшина. Потом судьба занесла его в Ригу. Но «ручки помнили», и после начала антиалкогольной кампании, после введения талонов на водку, а главное, после того, как водка эта магазинная начала становиться все более дрянной, Палыч сам собрал уникальный самогонный аппарат. Сейчас Трегубо-ву было далеко за пятьдесят, но Палыч оставался крепок и кряжист. Он носил пышные седые усы, его обожала вторая уже, молодая жена, побаивались подчиненные и любили друзья.

Валерий Алексеевич познакомился с Трегубовым еще в 89-м, когда только начинал работать в Интерфронте. Палыч был любимым ассистентом Васильева. Конечно, помогал на съемках он бесплатно и в свободное от работы время. Но на самые опасные и ответственные задания сопровождать съемочную группу обычно брали не молодых дружинников из рабочей гвардии, а «старика» Владимира Павловича.

Маленький частный домик Трегубовых всегда был открыт для молодого друга хозяина. Палыч еще не пришел с работы, но супруга, во всем разделявшая убеждения мужа и потому тоже привечавшая Иванова, открыла ему калитку в высоком заборе, привязала огромную южнорусскую овчарку и пригласила в дом — подождать. Зуб не проходил, и когда наконец-то пришел Палыч, то, поняв, в чем дело, он тут же полез в шкаф за собственного приготовления продуктом.

Приняв по стакану душистого, гревшего душу самогона, они сели в комнате у огромного импортного телевизора — все техническое было страстью хозяина. За окном быстро темнело. Валерий Алексеевич вкратце пересказал Палычу последние новости на «фронтах», особо оговорив недавнее задержание ОМОНом боевиков НФЛ.

— Саша сегодня снимал их допрос, документировал на всякий случай. На отряд сильно давят со всех сторон, требуют отпустить засыпавшихся латышских засранцев. Возможны провокации, так что имей в виду, придется снимать, если что, интервью с Чесом для Москвы. Васильев уже обговорил возможный материал с Останкино. Но там тоже все очень непросто, сам знаешь. Анциферов еще готов помочь, а остальные новост-ники все в демократию вдарились. Надо бы упредить события на всякий случай. Если успеем… Но это пусть Саша сам толкает в Москве, у него там завязки. А я, если надо будет, поддержу на Ленинградской студии, чтобы была огласка соответствующая. А то ведь левая рука у Центра, похоже, не знает, что творит правая. Все надо документировать для подстраховки и выдавать по возможности в эфир или хотя бы в прессу.

— Ну, надо, сделаем, ты же меня знаешь! — Палыч медленно, с усилием, поднялся с кресла — у него временами болела спина, и принес из кухни трехлитровую банку с «продуктом» и стаканчики.

— Таня! Порежь нам чего, пожалуйста, под разговор, а то старые кости никак не прогреются! — громко, перебивая телевизор, по которому начиналась информационная программа, сказал он жене, сидевшей в соседней комнате за вязанием. И уже тише, чтобы Татьяна не услышала ненароком, обратился к гостю укоризненным тоном: — Ты, Валерий Алексеевич, меня извини, что я в ваши дела вмешиваюсь, но мне кажется, что ты зря Сашку, как бы это сказать-то… недолюбливаешь слегка, что ли. Ну, понятно, он не девушка, чтоб тебе его любить, но контры какие-то между вами появились, особенно как тебя Алексеев вперед выдвинул.

Иванов молчал, насупившись, крутя в руке стаканчик с самогонкой, так и не унявшей пронзительную зубную боль, одолевавшую весь день.

— Саша человек опытный, профессиональный, я его лет пять уже знаю. Да и постарше тебя он все-таки будет, конечно, не любит, чтобы командовали, молодежь особенно. — Палыч ухмыльнулся в седые усы. — Но в деле я его видел, ему доверять можно. А нам всем вместе работать, и события еще только начинаются, чую. Вы бы как-то обсудили, что ли, свои разногласия, да и что за разногласия — не пойму я толком?

— Видишь ли, Палыч, — медленно, сдерживаясь, начал Иванов. — Саша работает у нас в штате. И на нашей технике, кстати. И работать он должен на нас. Понимаешь? На нас. А он, с моей точки зрения, все больше задания ЦК выполняет. Что, Николай Павлович, разве не ты с ним ездил по заданиям Рубикса? Так почему на стороне работаете и не докладываете?

Теперь уже Палыч нахмурился и замотал головой.

— Да просто у них всегда в гараже машины под рукой. Вот и ездим, когда съемки оперативные.

— Ага, и материалы им скидываете. И монтажная наша уже в здание ЦК перекочевала почему-то, как будто на Смилшу охраны недостаточно… Не надо меня лечить, Николай Павлович. Я хоть тебе и в сыновья гожусь, но у меня тоже работа. За которую, между прочим, я отвечаю! И прикрывать Васильева от Алексеева я уже устал. Тем более что сам уверен, что Сашу не прикрывать надо, а строго с него спрашивать! Нам ЦК не указ! Там сидят и выполняют указания Горбатого, который все это и затеял, как тебе известно, с Яковлевым вкупе. А Рубикс так вообще только спит и видит, как бы в Интерфронт снова Жданок посадить и взять все под свой контроль, а это значит, на самом деле, под контроль Москвы. А чего там на самом деле в Москве добиваются, ты можешь мне сказать? Не можешь. И никто не может. Поэтому мы должны быть самостоятельны и все свои силы держать в одном кулаке, потому что случись что, и мы все — народ, Палыч, простой народ, просто русские люди, чинами не обремененные и должностями — все мы, с тобой вместе, окажемся в глубокой жопе. Сдадут нас лабусам и не чихнут даже. А Саша к Жданок бегает регулярно и все докладывает, хотя ее с Белайчуком давно уже из Президиума поперли, сам знаешь за что. И из ЦК не вылезает… У нас вся надежда только на себя. То есть на движение и наших сторонников. На ЦК и на Москву надежды нет Потому и ОМОН мы к себе подтягиваем, как можем. Армия вообще не при делах может оказаться, они без приказа и не пукнут даже. А будет ли приказ, ты знаешь? — Валерий Алексеевич, не спрашиваясь хозяина, сам разлил по стаканам и стал полоскать самогоном во рту, пытаясь хоть как-то утихомирить зубную боль и нарастающее раздражение.

— Не знаю, Валерий Алексеевич, у вас там в руководстве свои соображения, а мы люди простые, без чинов, — заерничал Трегубов. — Хотя, конечно, Рубиксу я тоже не сильно доверяю. Но про Сашку ты так зря. Мать твою, ты посмотри, что творится! — Палыч кивнул в сторону телевизора и прибавил звук — короткие автоматные очереди и латышская скороговорка испуганного диктора ворвались резко в тихий домик на окраине Риги.

— Ну, думаю, началось. — процитировал кого-то любимого Иванов, глядя на экран, по которому в темноте позднего январского вечера проносились огненные трассеры на фоне ярко освещенной «Милды».

— Ну, «Милда» тут не при делах, — отозвался Палыч, придвинувший кресло поближе к телевизору. — Это явно в стороне МВД перестрелка.

— Трассеры — не омоновские. через два патрона один трассирующий заряжают обычно. В АКМ. Но у ребят автоматы АКСУ — укороченные, а с ними такая практика не годится — поршень клинит у «окурка» от трассеров. А вот кто там из пулемета по ним херачит? Нет, ты посмотри на картинку, ее как будто на режиссерском пульте с разных точек сводят! Это сколько же камер надо для такого эфира?! И чтобы прямо на месте событий все оказались. Так, это все же запись, конечно, но свежая. такое впечатление, что им на студию как горячие пирожки кассеты подвозят.

— «ОМОН штурмует здание Министерства внутренних дел», — проявился наконец взволнованный голос диктора. Картинка дрогнула на небрежном стыке и тут же пошла явно с другой кассеты, с другого типа камеры, показав на белом фоне стен министерства настороженные силуэты в черных беретах, горбатые в «брониках» спины омоновцев и характерные короткие «окурки» — АКСУ в руках.

— Да они же только пугают, сбивают прицельный огонь противника, отстреливаясь куда-то вверх! — Иванов, не отрываясь от экрана, прыгал по комнате, торопливо накидывая куртку, одновременно залезая в ботинки ногами. — Во, Толян пробежал!.. С Бастионной горки-то кто стреляет?! Они ж по толпе бьют! По штатским. — Иванов наспех оделся и протянул Палычу руку. — Ладно, Коля, я поехал на базу, а ты позвони мне туда, через дежурного, через часик, может, понадобишься.

— Постой, паровоз. — Трегубов удержал руку Иванова, не давая ему сдвинуться с места. — Поехали в центр вместе!

— Какой центр, Палыч? Там все уже закончилось или закончится скоро. Да и что мы там делать будем? Я на базу ОМОНа, оттуда позвоню Алексееву, а сам буду разбираться на месте в ситуации. Иначе потом правды все равно не добьешься, а официальные источники. да, заскочи, пожалуйста, к моим, скажи, что я на базе, когда вернусь — неизвестно… — Валерий Алексеевич вырвал руку и вышел на улицу. Поймать сейчас машину на 1-й Длинной было нереально, и он быстро пошел в сторону Брасы, к стоянке такси.

На черном небе ярко сверкали звезды, мороз усиливался. Липовая аллея тянулась вдоль трамвайных путей к Брасовскому мосту, простирая черные огромные ветви над редкими качающимися фонарями. Слева, в длинном здании, где квартировали вместе полк милиции, комендантская рота пограничников и батальон внутренних войск, светились огни; на небольшом плацу перед казармами шло построение. А ближе к путепроводу, рядом с остановкой 11-го трамвая и стоянкой такси, замерли несколько обгоревших, осевших на обода грузовиков с пробитыми автоматными очередями колесами. Это омоновцы разблокировали баррикаду на Брасов-ском мосту недавно, с тех пор тяжелый КамАЗ и пара «уралов» так и стояли, брошенные водителями.

На счастье, к пустой стоянке такси подрулил какой-то сумасшедший. Таксист, пожилой мужик в кожанке, внимательно осмотрел Иванова, вглядываясь в него из темноты салона, и, только услышав русскую речь, открыл ему дверцу.

— Садитесь! Слышали, что делается? — начал прощупывать он Валерия Алексеевича на предмет «свой-чужой».

— Слышал, слышал, — пробурчал неприветливо Иванов. — Мне в Вец-милгравис, на Атлантияс, к котельной — и быстро, пожалуйста.

— На Атлантияс?! — таксист с уважением окинул Иванова цепким взглядом и, не задавая больше вопросов, сорвал старенькую «Волгу» с места, резко повернув направо, к Межапарку.

Валерий Алексеевич отметил про себя, что таксист в машине курит и, не спрашивая разрешения, потянулся сам за сигаретами, откинулся на скрипнувшее сиденье, глубоко затягиваясь пресным дымком с привкусом одеколона — сигареты, хоть и по талонам, стали такими же дрянными, как и водка из магазина. В Мангали, перед въездом на мост, белел на придорожном газоне наспех поставленный высокий деревянный крест — там попал под случайную пулю во время разблокирования моста некий Мур-ниекс… Хотя… не подчинился приказу и пытался скрыться, вот и попал под раздачу. чудак, думая, что с ним шутки шутят. Нечего было в такое время оружие ящиками в багажнике возить!

«Однако смешно получается, — думал про себя Иванов, вспоминая последние дни. — Вроде не последний человек в деле, а о важнейших событиях узнаю по телевизору! Да что я?! Первые лица в стране, что в Союзе, что в Латвии, новости частенько узнают уже из газет или по «ящику». Как будто куклы все, марионетки из песенки Макаревича! А каша варится сама по себе, и никто, никто ничего не планирует сам, все только огрызаются постфактум, реагируют на последствия. Мозаика никак не складывается в голове в цельную картинку! Не состыковываются друг с другом события! Ни у нас, ни у латышей, ни в Москве! Хаос! Управляемый хаос. Мы — хаос, а вот кто управляет? Зарубежные планировщики революций и перестроек? — Конспирология для домашних хозяек! Психоложество масс. Стратегически, наверное, да, общие тенденции были заложены давно. миллиарды и миллиарды угроханы на то, чтобы попытаться направить процесс, который уже пошел… Но те самые личности, роль которых не выбросишь из истории, все равно все карты смешали, да так, что уже и сам черт не разберет, у кого на самом деле козыри в руках! Может быть, плюнуть на все? Лавина понеслась, а кто я в этой лавине? Песчинка! Ладно! Наше дело солдатское. Делай что должно, и будь что будет! Лишь бы потом не было мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы. Лягушка барахталась, барахталась в кринке с молоком, да и сбила ее в сметану. Или не лягушка, а мышка? Да какая, на фиг, разница?!..»

На конечной 2-го автобуса, на маленьком перекрестке около громады районной котельной, где отходила от шоссе узкая ветка грунтовой дороги, Иванов попросил водителя остановиться. Кинул взгляд на так и не включенный счетчик и спросил лаконично:

— Сколько?

— Нисколько, — решительно ответил таксист.

Валерий Алексеевич посмотрел ему в лицо и не стал настаивать. Просто пожал руку и попрощался.

— Удачи! — пожелал мужик, быстро развернулся и уехал.

Иванов неторопливо, показывая себя пулеметчику на крыше котельной, пошел по смерзшейся щебенке в сторону КПП, за которым, отгороженные проволочной сеткой от камышовых зарослей старого русла Даугавы, стояли длинные бараки базы ОМОНа и металлический ангар гаража. На высокой стальной ферме — мачте развевался флаг Латвийской ССР.

Сержант у ворот, узнав Иванова, перекинул автомат за спину, кивнул на дежурку, чтобы тот отметился для порядка. Валерий Алексеевич кивнул в ответ и зашел в тесную выгородку штабного барака. В дежурке было тепло, накурено, шумно. Рядом с привычной грузной фигурой Чука сидел Кузьмин и рассказывал что-то веселое. В предбаннике курили трое сержантов по полной форме, в бронежилетах, с оружием. Форма тогда была еще омоновской — черные комбезы, и потому длинные армейские брони-ки казались какими-то лишними на ладных фигурах бойцов.

Не задерживась, Иванов поздоровался и, узнав, что Толян еще не подъехал, пошел к нему в кубрик — ждать. Через полчаса, когда курить уже надоело, он вернулся в дежурку. Мурашов уже был там.

Толян прервал разговор, кивнул Чуку и, не здороваясь, ухватил Иванова за плечи, повлек на улицу.

— Пойдем к нам в кубрик, поговорить надо.

— Я только оттуда… Ну ты как, живой? — задал глупый вопрос Иванов и тут же получил сакраментальный ответ про Рабиновича, который надеялся.

Они прошли к 4-му бараку, у входа в который, пулеметами в сторону камышей, застыли два БТРа, протопали по длинному коридору и, не доходя до двери в маленький спортзал, которым заканчивался барак, свернули направо, в 12-й кубрик.

В комнате никого не было. Лейтенант Мурашов, старый друг еще по доперестроечной жизни, втолкнул Иванова в темноту пропахшего жильем и оружейкой одновременно помещения, задернул занавески на окне, выходившем на пустырь присоседившейся сразу за колючей проволокой латышской автобазы, и только потом включил свет.

— Ну, Поручик, раздевайся, падай, рассказывай.

— Чего мне-то рассказывать? Ты рассказывай. Я перед выездом сюда в Дом «печали» (печати) Рощину отзвонил, из «Советской Латвии», чтобы был готов приехать. Он у нас еще редактором «Единства» попутно служит, так что напишет все как надо, пусть Евгеньич не волнуется. И съемочная группа готова материал делать для Москвы. Так что давай-ка, для начала, изложи все подробно. Я еще ничего не знаю, увидел «сюр» по ящику в прямом эфире и сразу двинул на базу. Потери есть?

— Да живы все. чудом. наши, в смысле. — помедлив, добавил Толян, суетясь с кружками и кипятильником. Тянул время, собираясь с мыслями, шарил по заледеневшему внутри маленькому холодильнику «Морозко», стоящему на тумбочке, открывал тушенку. — Давай пожрем чего, а то все не до сук было, — пошутил он, с сожалением вытянув на свет припрятанную подальше от чужих глаз бутылку водки и со вздохом засунув ее обратно. — Обстановка даже выпить не позволяет с товарищем, о чем тут еще рассказывать.

— Я тебя видел по ТВ, ты у нас звезда теперь, лейтенант! — Иванов придвинул к себе кружку с чаем и впервые за последние два часа вспомнил, что еще недавно у него зверски болел зуб. С удивлением потрогал зуб языком — ничего не почувствовал и с наслаждением принялся за кипяток.

— Да все мы «звезды» теперь, хорошо, что ты сообразил не кидаться к МВД попусту. А то там кого только не набежало после того, как мы латышей из министерства вышибли. И из нашей прокуратуры, советской, и армейцы, и комитет… Чес к Рубиксу, в ЦК сразу подался. Говорят, разбираться, а там вроде тоже провокацию планировали. Ты в курсе, что у Лак-тиона жену беременную боевики захватили?

— Это командир 2-го взвода, что ли? И??? — Вопрос повис в воздухе. Матюгальник громкой связи в коридоре потребовал командиров взводов и всех офицеров отряда в кабинет начальника штаба.

— Сиди, пей чай, — заторопился Толян, кинув на стол ключ от кубрика. — Никого, кроме наших, не пускай, никого ни о чем не спрашивай. — Подхватил автомат, подумал мгновение и, вытащив из плечевой кобуры, вшитой в камуфляж, ПМ, протянул его Иванову. — Вокруг базы латышская милиция сельская шарится, у нас посты усилены, но положи в карман на всякий случай. Если что вдруг начнется, прибейся к кому-нибудь, кто про тебя в курсе, а то свои еще зацепят тебя, в штатском-то, сейчас не до длинных разборок. Патроны в бушлате на стене, в кармане, еще пара пачек. Все, я побежал.

Дверь с треском захлопнулась. Иванов посидел еще минуту, отпил чаю, закурил. Потом встал, закрыл дверь на ключ, взял со стола ПМ, сунул под подушку свободной койки, придвинул поближе жестянку-пепельницу и с наслаждением вытянулся на жестком матрасе, небрежно заправленном солдатским одеялом. Под матрас пустующей койки Толян, тот еще ебарь-перехватчик, подсунул доски, чтобы при случае, если какая тетка окажется под рукой, сетка не прогибалась.

В этом кубрике базы, служившей омоновцам не только местом службы, но и приютом в случае пребывания на казарменном положении, кроме командира 4-го взвода проживали еще прапор по прозвищу Рыжий и лучший водитель отряда и снайпер по совместительству — Мишка Ленин. По стенам развешан был только что полученный спецназовский камуфляж и бронежилеты, под кроватями всегда можно было найти ящик с гранатами или патронами — обстановка была такая, что всем было не до соблюдения строгих правил, командиру взвода в том числе. На стене висела гитара, ее Толян одалживал периодически у отрядного барда Димки Кожевина, уже на следующий день после штурма МВД написавшего немудреные, но знаменитые строчки песни, которую пели потом всем отрядом.

Трассера из автомата прошивают окна дома, Это бой ведут ребята, да из рижского ОМОНа, А когда-то были будни, хоть не легкие, но все же, Но подняли свои рожи меньшинства, господ вельможи. Наши черные береты, цвета ночи и ненастья, Наши черные береты, нет, не траур — это счастье, Жизни нам своей не жалко. На, бери, но за победу! Это черные береты! Это «Наши!» — крикнут где-то! Развалить Союз мечтая, строят планы, как фашисты. Могут лишь ударом в спину, на душе у них нечисто. Эх, долой бы всех министров, экстремистов и властистов, Нужно жить, как раньше жили — дружно и душою чисто! А пока ублюдки дышат, мы уходим на заданье. Мы уходим, чтоб вернуться к вам, родные, к папе, к маме! Мама, посмотри на сына, сын твой стал серьезным мужем! Люди, вы глаза раскройте, ведь отряд наш вам так нужен!

Э-э-х, Морозова! — протянул надрывно, с булькающим тяжелым смехом, Иванов и полез в нишу за занавеской. Там висел его комплект формы, вот только погоны без знаков различия, на всякий случай. — Веселенький, чую, будет у меня день рождения!

 

Глава 13

Август 1991 г. Еще вчера, 20 августа, в подъезде старого доходного дома напротив церкви Старой Гертруды, Сворак вытаскивал из авоськи, почти такой же, как у Семен Семеныча в «Бриллиантовой руке», потертые пистолеты и новенькие гранаты. Разобрали оружие, разошлись по домам в ожидании звонка. С утра была запланирована поддержка рабочей гвардией армейской десантуры при захвате радиостанции боевиков, укрытой в одном из сельских латышских районов. Понятно, что основная работа будет при захвате у армейцев; дело группы штатских активистов — чисто представительские функции. Да и воевать-то там особо не с кем — боевики храбрые только до 19-го числа были — потом все разбежались. Но можно было нарваться и на пьяных от страха статистов, и на профессиональных резидентов. Правда, среди рабочей гвардии не умевших обращаться с оружием не было. Но каждый должен заниматься своим делом. Армия — своим. Интерфронтовцы — своим. То, что русские в Латвии — это тоже народ, — никто еще тогда не отменил. Хоть и пытались. А народ и армия — едины.

После встречи у Гертруды Иванов со Свораком долго еще сидели на Бастионной горке, обсуждали детали. Зашли в «Дружбу» на Вальню, дернули по соточке «за победу». Над городом барражировали боевые вертолеты, на пятачке у «Милды» и на мостах стояли БТРы с десантурой. Рижский ОМОН взял под контроль все основные объекты, растащил потешные баррикады в Старушке. Латыши притихли, заулыбались робко и снова заговорили по-русски.

— Петрович, помнишь, как мы тут с тобой урожая ждали?

— Когда листовки посыпятся? — хохотнул Сворак, откинувшись на спинку зеленой скамейки у Лебединого домика.

— Да, разогнали бы Верховный Совет, если бы Бугай не пригнал омоновцев. — Валерий Алексеевич ослабил галстук, затянулся покрепче и лениво следил, как закатное солнце подсвечивает сиреневый дымок. — .Да, если бы пораньше мы отряд на свою сторону повернули. Думаешь, все? Уже история?

— Хотелось бы верить, Валера, что отмашки «взад» не будет.

Весь следующий день, с утра 21 августа, Валерий Алексеевич ждал звонка. Поглядывал на включенный телевизор, курил на лоджии, пил кофе. Жена с дочкой — на каникулах, у тещи на даче. На днях приедут — пора обеим готовиться к школе. От нечего делать он разобрал, почистил, снова собрал пистолет. Приготовил джинсы и легкую курточку на случай, если придется задержаться до ночи. Написал жене записку — неизвестно, обойдется ли все одним днем.

А на голубом экране сквозь классическую музыку вдруг начали прорываться какие-то сообщения. Неожиданно началась трансляция заседания Верховного Совета. Теперь уже курить пришлось в комнате, не отходя от телевизора. Звонка все не было. Когда, уже ближе к вечеру, на трибуну вышел Ельцин, Иванов окончательно понял — все плохо.

Нехорошие мысли стали закрадываться в душу еще вчера вечером, когда так и не поступило сообщения об аресте или хотя бы изоляции ЕБНа.

Иванов вышел в коридор своей малосемейки, торцом обращенной к огромному тепличному полю совхоза «Рига», раскинувшемуся между Чие-куркалнсом и Межапарком.

У проходной, рядом с маленьким павильончиком, в котором летом торговали по дешевке некондиционными огурцами и помидорами, вместо привычной очереди пенсионеров столпилось не меньше десятка серых правительственных «волжанок». Это было что-то новое.

Торчать у окна в длинном коридоре, в который выходили двери нескольких десятков квартир, было не очень разумно. Валерий Алексеевич вернулся к телевизору. Там уже вовсю клеймили ГКЧП. Самому звонить из дома было нельзя. Ближайший работающий телефон-автомат далеко, за Брасовским мостом. Пришлось ждать, пока и без того уже ясная ситуация не станет окончательным и бесповоротным концом трехдневных надежд.

(В мае на закрытом заседании актива республиканского ЦК выступал Олег Шенин — член Политбюро ЦК КПСС. Руководство Интерфронта тоже пригласили на это собрание. Тогда еще Шенин намекнул, что надо немного подождать — и все образуется. Меры будут приняты, разрушительные тенденции остановлены. Мало кто поверил, но надеялись и ждали. Коротко стриженный, почти бритый, крепкий, уверенный в себе мужик, Шенин вызывал доверие самой своей психофизической непохожестью на демократов яковлевского типа. Но тут же, в президиуме собрания, сидел первый секретарь ЦК КПЛ Альфред Рубикс со своей свитой, и это сдерживало первоначальное воодушевление гостей ЦК — интерфронтовцев. Рубиксу никто из знающих его лично не доверял, видя его открытую преданность Горбачеву и плохо скрываемую ненависть к русскому Интерфронту. Альфред Петрович исподволь давил оставшимися у него силами все, что не укладывалось в политику Центра. А сформировавшийся «снизу» Интерфронт так и не удалось сделать карманным и заменить его лидеров на «русскоязычное», но не русское лобби ЦК. К тому же ведь еще в декабре 90-го года все латышские газеты опубликовали открытое обращение НФЛ к латышскому народу, в котором подробно, по пунктам, давались прямые инструкции о том, как следует действовать в случае событий, которые могут последовать (и последовали!) в январе 91-го года! Вот и думай теперь, не приготовились ли латыши заранее и к обещанному Москвой новому «наведению порядка»?..)

19 августа, еще ночью, Валерию Алексеевичу позвонили друзья с Ленинградского телевидения и предупредили — включай «ящик», как только начнется вещание. Тогда, вспомнив встречу с Шениным, он только порадовался тому, что все случилось пусть не молниеносно, но достаточно быстро. Но застывший взгляд Рубикса, сидевшего за спиной выступавшего с трибуны московского гостя, тоже вспомнился и засел в памяти.

И вот теперь, когда уже со своей лоджии Иванов наблюдал, как сразу после окончания речи Ельцина, «панимаешь», резко захлопали дверцы серых правительственных «Волг» у проходной тепличного хозяйства, как резко сорвались они с места и одна за другой скрылись на густо поросшей липами улице Гауяс, ведущей в сторону центра Риги, — теперь становилось уже понятно, что именно застыло во взгляде Альфреда в тот миг, когда Шенин предупреждал о грядущих событиях. Но что же сам-то Альфред? Не просчитал до конца ситуацию? Или понадеялся на то, что латыши все-таки оценят реальный результат его деятельности на посту первого секретаря в решающий все период?

«Сдадут его «таутиетиши», зря надеется, — зло подумал про себя Валерий Алексеевич. — Или уберут, или первым в кутузку потащат, и закроют надолго, чтобы молчал и не мешал!»

На территории совхоза «Рига», раскинувшейся на несколько гектаров на окраине латвийской столицы — территории охраняемой, редко посещаемой и никому не интересной, дожидались команды «фас» из Москвы порядком перетрухнувшие представители высшей республиканской власти, давно уже заявившие о своей «независимости» от союзного Центра. Это была важная информация, только вот реализовать ее уже не представлялось возможным.

Валерий Алексеевич вздохнул, прикусил ус и стал переодеваться. Засунул в старую плечевую кобуру выданный вчера пистолет с одной, символической, обоймой. В ванной, в пустой коробке из-под стирального порошка у него давно лежал свой ПМ. Был еще ПСМ когда-то, но от него пришлось избавиться. Иванов, вспомнив про это, резко сжал и разжал кулак и успокоился. Движения стали быстрыми и расчетливыми. Второй пистолет он брать не стал, забрал только еще две обоймы и запасную коробку с патронами. РГДшку тоже брать не стал, сунул гранату в коробку и поставил обратно на полку. Черный — только полоска белая на морде, как застывшая кривая ухмылка, — кот по кличке Бегемот потерся о ноги, мявкнул, требуя еды. Иванов чертыхнулся, пошел к холодильнику, кинул коту несколько потрошеных тушек свежей салаки. Надевая удобные летние туфли, пробормотал привычную хохму про «трусы, каску, пистолет и партбилет», окинул тоскливым взглядом квартиру, в которую неизвестно, вернешься ли еще, и вышел, тщательно закрыв двери на все замки.

Я так часто прощался, уходя навсегда, И не чаял взаправду вернуться… Но щадила меня и седая вода, И земля меня с неба встречала всегда, Да и с пулями смог разминуться. Я картины и книги руками ласкал, На диване не мог насидеться, Я так бережно пыль напоследок стирал, Я цветы поливал, взгляд прощальный бросал, И стучало так медленно сердце. Но судьба возвращала с усмешкой меня, Видно, с прошлым никак не проститься! Вынимала живым из воды и огня, Из морозных снегов поднимала, щадя, Одного не давала — влюбиться. И я снова приехал в свой маленький дом, Словно ждут меня там не дождутся. Поздоровался молча с любимым котом, Перебросился словом с женой ни о чем. И ушел. Чтобы снова вернуться…

В подъезде он еще раз подошел к окну. Ни одной «Волги» у теплиц не осталось. Теперь, как обычно, там был просто выжженный солнцем гравийный пятачок. И ни одного человека. На улице вообще никого. Летний вечер все проводили у телевизоров.

И только на полюсах внешне спокойного города кипела суета. Одни подчищали концы и сворачивались, другие лихорадочно спешили вернуться в брошенные в панике властные кабинеты.

Валерий Алексеевич быстро спустился с пятого этажа и вышел в жаркую вечернюю тишину. На соседней Гауяс его укрыла тень густой липовой аллеи. Не оборачиваясь, он пешком пошел на Брасу, к телефону, сдерживая себя и пытаясь не ускорять шаг. Казалось, ничего еще не изменилось в городе. Но если вчера он возвращался домой как хозяин, то сегодня сам уже был в напряжении от возможного в любую минуту ареста. Армия уходила в казармы, и без приказа из Москвы никто и ни во что уже не вмешается. А в Москве теперь однозначно утвердились подельники латышей. ОМОН наверняка закрылся на базе в Вецмилгрависе и готовится к бою. У него другого выхода нет Но туда пока рано. Да и соваться на базу сейчас — просто самоубийство. Сначала — выяснить ситуацию. Выяснять, собственно, ничего уже и не надо было, но так не хотелось верить, что все кончено. Притом так внезапно, разом, на взлете. «И чьим-то паденьем кончается взлет, и взлетом кончается чье-то паденье», — машинально промурлыкал он про себя знакомые со студенчества строки. Машина времени, не поющая, а самая что ни на есть всамделишная, притопила на газ, и время внезапно полетело вскачь — не догонишь.

Брусчатка на Брасовском путепроводе нагрелась так, что чувствовалась ногами в легких мокасинах. И по-прежнему на улицах никого. Хотя время самое «пиковое» — 18 часов. Натужно провыл поднимавшийся навстречу по мосту 11-й трамвай, в нем тоже почти никого не было. Пара ГАЗ-66 с погранцами в кузовах пронеслась следом за трамваем в комендатуру на Брасе. Срочники сидели плотно, молчали, у офицера — старшего первой машины — было растерянно-злое лицо под зеленой фуражкой. И снова тишина.

Из нагретой за день желтой телефонной будки вырвалась влажная жара, как из парной. Валерий Алексеевич оглянулся и оставил дверь открытой. Набрал номер и долго слушал гудки вызова. Наконец трубку сняли.

— Петрович, обстановка? — как мог спокойно, сдерживая дыхание, спросил Иванов.

— Какая, на хрен, обстановка, Алексеич?! Все, отбой, сворачиваемся. Все «подарки» убери подальше и больше не звони. Встретимся через недельку на даче, обсудим.

— Ну ладно, Миша, пока, я все понял.

На том конце провода трубку тут же повесили. Валерий Алексеевич еще несколько секунд послушал короткие гудки, оглядывая пустынную улицу. Аккуратно нажал на рычаг и вышел из будки, вытирая вспотевший от духоты лоб. Посмотрел на угловой магазин напротив, вздохнул, водка была по талонам, а талонов не было. Да и не время… И не спеша побрел обратно, домой.

Мимо Гарнизонного кладбища, мимо Братского, мимо 2-го Лесного. Свернул на 1-ю Длинную, потом скосил дворами на 2-ю. У Палыча, жившего там, дома никого не оказалось. А жаль!

Иванов круто развернулся и снова пошел к телефонному автомату на Брасу. Набрал по памяти 342–073 — номер дежурного по базе ОМОНа. Отозвался толстый Чук.

— Лейтенант Мурашов в расположении?

— Сейчас посмотрим, — буркнул одышливо страдающий диабетом и потому последнее время не вылезающий из дежурки Чук. В трубке слышно было, как он переключается на громкую связь с кубриками и вызывает Толяна. Тот откликнулся на удивление быстро и весело:

— Валерка, ты? Молоток, я знал, что ты позвонишь!

— Ну, как вы там? — спросил Иванов осторожно.

— Как, как. Зашибись! Приезжай, помрем вместе!

— Когда? — после короткой заминки обыденно спросил Валерий Алексеевич.

— Да прямо сейчас, пока не поздно, а то перекроют дороги. Возьми «тачку» и проедь до железки старой, ну, знаешь где. А там леском пять минут. Только аккуратно. Переоденем на месте. А дальше как карта ляжет! Если кто есть под рукой, бери с собой, оружие на всех найдется!

— Нас же слушают наверняка. Ну, понял, теперь все по фигу. Да уж, теперь вряд ли кого к вам затащишь. Разве что старика да еще пару человек.

— Бери всех, пригодятся! Весело будет! Наконец-то полная ясность подкралась незаметно!

— Хорошо, через пару часов буду.

— Аллу с Ксюхой отправь из города или к родителям отвези, а лучше к теще, отец у тебя сам под прицелом может оказаться. И привет передавай!

— Передам, если увижу. Они и так на даче сидят. Ладно, до встречи!

— Береги себя, Поручик! Я в тебе всегда был уверен, как в себе!

— Ладно, хорош звиздеть, время пошло. — Валерий Алексеевич повесил трубку.

 

Глава 14

Октябрь, 1991 г. Самое трудное — это поднять чердачный люк и высунуть в него голову, чтобы осмотреться. Делали это по очереди. Потому что как ты ни исхитряйся, а ничего другого не придумаешь — голову придется в люк высовывать. И оттого, что ты вперед головы сунешь в жаркую, парную чердачную темноту руку с пистолетом, ничего не изменится. Рука все равно сама, без головы, ничего не увидит. Значит, сначала надо аккуратно, но быстро откинуть люк, а потом сразу нырять в открывшуюся черную дыру головой и вертеть во все стороны глазами, еще не проморгавшимися до конца от слепящего уличного полуденного солнца Тирасполя. А будет там кто на чердаке или не будет, прислушавшись к осторожным шагам на лестнице, выцеливать твою голову — без разницы. Первый всегда первый. Потом затаившийся на крыше снайпер или радист уже не уйдет от группы захвата, но. к очередному люку все поднимались по очереди, будь то майор-аналитик или повоевавший еще в Афгане орденоносец-сержант, или Иванов, человек в принципе штатский, но как политик — назвавшийся груздем еще в 89-м — вынужденный теперь лезть в «кузов», то есть в чердачный люк, вместе с остальными рижскими омоновцами, всего неделю назад прибывшими в Приднестровье из оказавшейся опасно негостеприимной российской Тюмени.

Тех, кто не стал ждать, пока его выдадут латышской прокуратуре, но и не мог просто прятаться без дела, еще не отойдя от шока августовского крушения империи, а потому поехал дальше, по горячим точкам, где еще продолжалось хоть какое-то сопротивление, было совсем не так много. А потому никто не соблюдал привычное по штатному расписанию распределение обязанностей. Здесь уже не было ни назначенных командиров (оставался только авторитет), ни уставных приказов (оставалась круговая порука), ни отговорок, типа я «штабной». Да и «светить» перед до конца непонятными приднестровскими властями свою реальную структуру и реальное прошлое никто из омоновцев не собирался. «Рижане», и все. В тираспольской гостинице «Дружба» прибывшую группу вообще поселили как «делегацию пекарей», прибывших по обмену опытом из России. Добро хоть поселили за счет администрации. Вот и ходили по гостинице, изнывая от непривычной для октября молдавской жары, «пекари» в трениках и летних десантных тельняшках. Мужики были все как на подбор, в самом соку — от двадцати пяти до сорок лет. Попробовавшие уже самых разных хлебов. И немало хлебов испекшие.

Задачи им толком поставить никто не мог, но и проигнорировать такое подкрепление не решался. Потому и в этот день приказ у старшего группы был вполне абстрактный. Прочесать чердаки на центральных улицах с целью выявления наблюдателей и диверсантов, заброшенных Кишиневом. Правда, еще вчера аккуратно вытащенного из машины с оружием и документами офицера молдавского ОПОНа, доставленного в Дом Советов рижанами… почему-то отпустили после непродолжительной беседы.

А мужикам посоветовали не лезть на рожон и брать только тех, «кого скажут». Но начальник милицейского подполковника, который отпустил молдаванина, вечером уже сам пришел в номер к Питону с Поручиком и, в свою очередь, посоветовал «не доверять тираспольской милиции» (им же возглавляемой), потому что «люди у нас служат разные»…

Так и шел день за днем, между молдавским марочным коньяком по смешным после Тюмени ценам, между сытными, жирными мясными обедами в бесплатной столовой для приднестровских гвардейцев, между осторожными прогулками по тираспольским улицам и обозрением самых красивых в мире приднестровских девушек, смешавших в себе русскую, украинскую, греческую, молдаванскую кровь, замешанную на солнце, персиках и винограде… «И что они там пря-чу-уть?!» — задавался риторическим вопросом горячий рижский узбек Сашка Архаров, провожая взглядом очередную тонкую тростинку, гордо несущую впереди себя упругий бюст пятого размера. А потом надо было снова получать оружие в Доме Советов (свое придерживали, не светили), ехать охранять неизвестно кого, искать непонятно кого, вести переговоры о дальнейшей службе непонятно с кем. Непонятно от кого получали подъемные и первую зарплату, непонятно кто фотографировал на новые, с российской пропиской, паспорта и помогал придумывать новые фамилии и биографии.

А вечером собирались обычно в номере у Питона, как старшего по званию, возрасту, опыту и авторитету. Не задавали вопросов, почему с ним в номере живет не один из офицеров, а Поручик, давно знакомый им еще по Латвии интеллигентного вида мужик, который то переодевался на базе в камуфляж и с оружием выезжал на акции, а то появлялся в штатском с заезжими центральными журналистами, весь из себя не имеющий никакого отношения к отряду, но ни разу не обошедшийся без инструктажа личного состава, допущенного к общению с москвичами или даже вовсе — иностранцами.

Поручик был с ними в Риге, вместе улетал в Тюмень, теперь, после недолгого отсутствия, оказался вместе с ними и в Приднестровье. Кто повнимательнее, те нашли его в официальных списках Рижского ОМОНа, поданных латвийскому правительству перед передислокацией отряда в Тюмень. Но кто будет задавать глупые вопросы, когда командиром батальона «Днестр» внезапно оказался заместитель начальника Рижского УВД, да еще не под своей фамилией. Когда случалось встретить в Тирасполе рижских оперов из угрозыска, да и начальником госбезопасности непризнанной республики вскоре тоже окажется подполковник милиции из Риги.

На обороте листовки, написанной им по просьбе аналитика Питона, листовки уже для Приднестровья; листовки, послужившей причиной столкновения рижских омоновцев с местными политиками и частью уже пристроившихся здесь ранее рижан, Поручик писал ночью, отхлебывая из большой пузатой бутыли розовое домашнее молдавское вино, короткие строки:

Нам пригнали двенадцать «бортов», Аж просела под ними бетонка. Сто навек перекошенных ртов, Сто беретов… Не плачь, девчонка! Твой отец не обижен судьбой, Просто больше сюда не вернется. Этот дом уже — дом не родной. Ты не плачь, а то сердце взорвется! Круто вверх закрутив карусель, С интервалом в одну сигарету, Словно листьев опавших метель Нас «борта» разбросают по свету. В чемодане лежит красный флаг С голубою балтийской волною. Он завернут в тельняшку. Вот так Со страной разочлись мы родною. Автомат ухватив за цевьё, Вместо горсти земли латышской, Каждый думает про своё, Освещая затяжкой лица. Нам плевать на потоки слов Вслед негнущимся спинам ОМОНа. Нам пригнали двенадцать «бортов» И поставили нас вне закона.

Вне закона. Расстрельную статью из УК Латвийской ССР об «измене родине» Верховный Совет (!) Латвии уже на второй день после 21 августа наскоро переделал, заменив в тексте СССР на Латвийскую Республику. По ней и судили потом всех, по «родной» советской «пятьдесят девятой» (64-й в УК РСФСР). За «вооруженный переворот», которому на самом деле противостояли обвиняемые. За верность присяге. За то, что защищали Родину, защищали ее Конституцию и ту самую 59-ю статью УК. Закон что дышло… Система координат рухнула. Плюс в одночасье стал минусом, а минус плюсом. А мы кто? Всего лишь точки на графике закономерностей.

Разбитый, допотопный какой-то, почти как в «Рабе любви», трамвай деловито тащился над обрывом, над «туманом моря голубым», мимо станций Большого Фонтана. Вот и Двенадцатая… Кривые улочки, высокие заборы, густые сады. Улица Ахматовой… Ах, Анна Андревна! Дом четыре. Хозяйка — добрая, тут же подсказала взмыленному Иванову, как пройти к санаторию, в котором уборщицей служит ее жиличка. Там, за рубль всего, можно принять душ. Но надо сказать уборщице в душевой, что он «свой», с «ихнего» дома новый жилец, тогда она пустит бесплатно. Постирать рубашки и бельишко взялась хозяйка безропотно, за три рубля всего. Валерий Алексеевич просить и не решился бы, не привык вчерашний рижанин к одесской простоте нравов, так та сама предложила.

Кинув вещи в сарайчик, послуживший за свою долгую жизнь приютом не одной сотне отдыхающих, Иванов спустился к морю, лежащему далеко внизу, под обрывистым берегом. Море действительно было голубым, как у Лермонтова. Не серым и не серо-зеленым, как Балтика, а именно голубым. «Что ищешь ты в стране далекой? Что кинул ты в краю родном?»… Прибой высокими волнами равномерно накатывал на бетонный причал, пушистым облаком разбивался, опадал и снова взрывался, обдавая Иванова холодными, неласковыми брызгами. Мечта искупаться как-то сразу пропала. Чертыхнувшись, Иванов снова поднялся наверх и отыскал санаторий. Молоденькая женщина с огромными глазами, мывшая полы в павильончике душевых, действительно опознала его как своего и денег не взяла. Но, правда, и воды горячей не было. И даже света в темных, без окон, кабинках душа. Валерий Алексеевич впотьмах кое-как смыл верхний слой грязи и пота, накопившихся за двое суток приключений, предшествующих возвращению из Тирасполя в Одессу, и уже в полной и внезапной темноте отправился искать, почти на ощупь, свое очередное временное пристанище.

Крысы одна за другой пробегали по тонкой крыше сарайчика, срывались с противным писком с высохших виноградных лоз, обвивших стены, и грузно шлепались наземь. Мерно, как будто это оно спало, а не Валерий Алексеевич, дышало море далеко внизу.

Звезды ослепительно ярко сияли в совершенно черном небе, но никто, даже со звезд, не мог бы увидеть, что снилось Иванову под толстым ватным одеялом, заботливо постеленным ему хозяйкой — все-таки уже ноябрь.

— Нет, вы не понимаете, какое счастье бывает у человека на войне! — не выпуская цевье автомата, брякнувшего сердито, он обнял, раскинув руки, ребристую морду БМП, пахнущую солярой, маслом, сапогами, порохом — скользко-шершавую под саднящими, разбитыми в кровь руками.

— Ты че, П-поручик?! Ширма хлопнула? — высунулся из командирского люка на сладострастный стон восторга Архаров, светя фиолетовыми фонарями глаз под черной папахой густых волос, седых от песка и пыли. — Боек-комплект в п-порядке, г-горючка в норме, м-можно заводить! Не п-плачь, военный! Ща мы им засадим по самые п-п-помидоры… — Сержант пристально вгляделся в страшное лицо Иванова и понимающе протянул, прицокнув языком: — Эк за-ацепило парня! Это он от счастья п-п-положить еще десяток-д-другой румынских това-арищей ч-чуть не пла-а-чет! А такой был ин-ин-теллигентный еще в-в-вчера… Од-дно слово — п-политработник.

Дизель, запущенный Рыжим, отозвался на эти слова густым резким выхлопом, прочихался и заревел ровно, уверенно, как-то по-свойски.

— Да и то в-верно, своих в-встретила, — ласково пробормотал Архаров, похлопав хозяйски по нагретому, облупившемуся боку машины и подал цепкую руку Поручику, неловко, шипя от боли во всем теле, карабкавшемуся на броню.

— Я мстю, и мстя моя ужасна! — проорал Рыжий снизу и захлопнул свой люк.

Бээмпэшка дрогнула и рванулась по выжженной солнцем белой песочной дороге. «Но пыль — пыль — пыль — пыль — от шагающих сапог… — вертелось в голове Поручика, — филолог долбаный, нашел, когда Киплинга читать. и отпуска нет на войне.»

 

Глава 15

1995.

— Пойми, Робчик, твоя и твоих ребят главная задача на сегодня — просто выжить.

Сохранить себя и быть готовым действовать в любой момент. Когда придет время. Не просто затаиться и плюнуть на все. Не просто выжить, но учиться. Развиваться, накапливать экономическую мощь, создавать по человеку буквально твердый костяк, на который в случае необходимости всегда нарастет мясо.

— Сколько и чего ждать-то, Валерий Алексеевич? — несогласно мотал головой упрямый Робчик — здоровенный парень двадцати пяти лет, не успевший повоевать в перестройку и тщетно пытающийся догнать упущенное время.

— Сколько надо, столько и ждать, Роберт! Сейчас — потерянные для политической деятельности годы. Твоя задача — не потерять их для нас, для будущего. Та шушера, которая делает вид, что занимается политической борьбой, — все эти жданки, цилевичы, РОЛы и прочие бывшие народнофронтовцы — это все ельцинская когорта. Связываться с ними — запачкаться — потерять себя для дальнейшей борьбы. В России, пока не уйдет Ельцин, будет хуже, чем здесь. Но и без России здесь ничего мы сами по себе не сделаем полезного. Всякая «самоорганизация» масс без внешнего вмешательства — это миф. Так что бросай свои «игрушки» и людей с толку не сбивай. Тоже мне «белорусский партизан» — поезда под откос пускать!

— Ну и сколько так сидеть сложа руки? — Робчик разлил по стаканам и надавил клавишу потасканного кассетника, стоявшего поверх ящика с инструментами. По мастерской поплыли аккорды его любимой песни: «Мы русские — с нами Бог!»

— А ты не сиди сложа руки! Разве я тебе об этом говорю? — Иванов раздраженно прикурил новую сигарету, встал, прохаживаясь по захламленной приборами комнате. — Мы должны дождаться, пока пройдет шок у людей. Когда народ поймет наконец, что стоит за всеми переменами, пока на собственной шкуре большинство не испытает все прелести дикого капитализма. Пока чувство русского национального самосознания не проснется у людей, привычно считающих себя бывшими советскими. Пока это же самое не произойдет в России, наконец! Но дожидаться — не значит сидеть сложа руки! Только каракозовых из себя изображать сегодня — во вред делу, пойми ты один раз!

Успеете еще навоеваться. Воевать надо не пешками в чужой игре. Я это уже проходил, не хочу больше и не буду. И тебе не советую. Вставай на ноги как человек, как личность, собирай друзей, не отпускай их от себя, воспитывай, учи терпеть и ждать — вот лучшее, что ты можешь сделать сегодня. Иначе тебя, как барана, используют те, против кого ты на самом деле собираешься бороться. И используют в своих целях! А устанешь ждать, сломаешься, захочешь личного подвига во имя себя — кончишь провокатором.

— Ну ты, Алексеич, полегче! — вскинулся парень.

— Чего полегче? Я тебе говорю о том, что тебя может ждать, если побежишь очертя голову, не зная куда. Тебе еще надо найти ориентиры — «-куды бечь». Прошлого не вернешь, так, как было, никогда уже не будет. И это ни плохо, ни хорошо — это факт. А за какое будущее бороться — ты это знаешь, ты это понял? Кто в этом будущем друг, а кто враг? Кто свой, а кто чужой? Кто?

— Ну, в этом-то уж я разберусь, не маленький!

— Конечно, не маленький, на голову меня выше! — Валерий Алексеевич уселся верхом на стул, махнул водки из стаканчика и успокоился, умерил пыл. — Я свою точку зрения тебе высказал. Ты просил, я сказал. Самой страшной вашей ошибкой будет попытка перепутать нынешнюю российскую власть — с Россией. Ельцинскую свору — с русским народом. Никаких отдельных от России и всего русского народа латвийских русских — нет! Мне не веришь, узбека Архарыча спроси, он — то уж всяко навоевался, но выбрал все равно Россию. И запомни, друг, воевать надо с умом, воевать надо только тогда, когда никакого больше выхода нет, а не потому, что хочется. А пока твоя задача — жить. Просто жить и оставаться человеком. Чтобы остаться им и тогда, когда будет нужно. Ты в себе разберись сперва, чего тебе охота — конституции или севрюжины с хреном. А потом уже создавай свои организации, вступай в чужие. Тогда уже делай что хочешь. Ответственность за людей начинается с себя, Робчик! Не надо никого спасать против воли. Не надо в рай тащить за яйца, насильно. Переубеждать взрослых людей, выбравших сытое рабство — ассимиляцию, — бесполезно. Только сам с ними вместе, переубеждая, незаметно скурвишься, как вшей наберешься. А русских настоящих, несмотря ни на что не потерявших веры в Россию, запутаешь.

В таких разговорах они часто коротали время и разбавляли водкой накопившуюся душевную боль. Со временем прошлое отступало куда-то в глубину, в бездонную пучину памяти и, к счастью, молчало. Вернувшись в 92-м году в Латвию, Иванов отдал себе приказ: Забыть!»

И действительно — забыл. Растравлять память было опасно по многим причинам. Можно было сойти с ума, превратиться в обычного психопата из числа душевнобольных почитателей Проханова и газеты «День», она же «Завтра». Могла по пьяной лавочке «хлопнуть ширма», что тоже было чревато серьезными последствиями, и жизнь неоднократно это доказала на опыте многих товарищей. Память была засорена многими подробностями, именами, деталями событий, знать о которых не нужно было никому, тем более что число тех, кому «знать не надо», росло с каждым годом угрожающими темпами — прищучили одного, скурвился другой, попал в переплет третий… «Своих» фактически не осталось. Кроме тех, кто был когда-то рядом, кто знал гораздо больше Иванова. Но тех, кто знал все, — таких тоже не было и не будет уже никогда. Кто теперь свой? Российские, ельцинские власти? Латвийская прокуратура? Бывшие коллеги — журналисты, ныне исправно сотрудничающие с властями и той же прокуратурой одновременно? Политики? Порядочные давно списаны со счетов победившей временно кликой, поставлены в положение изгоев, оболганы и посажены на короткий поводок, окружены стукачами и провокаторами. Те, кто остался на плаву, те и раньше были «нерукоподатны». Да и к тому же, даже избавившись от остатков совести, мало было просто прийти на поклон к бывшим противникам, надо было еще хотя бы выйти замуж за еврейку, если уж не сделать обрезание, как мрачно шутили, глядя на списки русскоязычной «оппозиции», многие русские.

Своих, тех, кто активно участвовал в прошедших бурных событиях, в Латвии осталось не так мало. Многие были вынуждены вернуться в Ригу, сделав круг по горячим точкам, выпустив неукротимую, казалось, ненависть и упорное нежелание смириться с обстоятельствами, которые, как известно, всегда выше нас. Ельцинская Россия, сдававшая все и вся, нынешний «россиянский» режим, ставший откровенным организатором неисчислимых трагедий последних лет, — режим этот был ненавистен куда более латышского и куда более опасен своей абсолютной психопатической непредсказуемостью.

В отличие от некоторых бывших сослуживцев Валерий Алексеевич не стал дергаться в октябре 93-го. Ломанулся было на московский поезд, вышиб закрытую на ключ отчаявшейся женой дверь, но по дороге все же одумался. Надоело играть в чужие игры, а то, что герой еще первой «защиты Белого дома» Руцкой и чеченец Хасбулатов играли свои игры, — это уж было понятно и тогда. Чем руководствовались Чеслав и аналитик отряда Питон, принявшие, по слухам, деятельное участие в событиях октября, — понятно. Они, как всегда, намеревались повернуть чужую игру в свою сторону, переломить даже эту, очередную безвыходную ситуацию и направить процесс в нужное русло. Еще в 91-м объявленный в розыск и латвийскими, и российскими властями, Питон опять выжил, ушел в числе последних защитников Белого дома подземными ходами, когда увидел, что генерал Руцкой даже не готов застрелиться от позора, а просто сдается на милость победителя, как шулер после неудавшейся подставы.

Когда-то Иванов пытался сыграть в такую же игру в Приднестровье. В удачное развитие операции вмешался тупой случай, и им пришлось в очередной раз уносить ноги, отсиживаться в Одессе, ожидая, пока снимут наблюдение с вокзалов и аэропорта. И снова искали их все — и снова «своих» почти не было. Опять же, кроме тех, кто принимал непосредственное участие в деле, и только этим, своим непосредственным участием в общей операции был застрахован от подозрений. И то не на все сто процентов. Такое уж время было. И до сих пор это проклятое время предательств все не кончалось.

А потому память просто замолчала. Чтобы никого не выдать, пусть случайно, в застольной беседе. Чтобы самому не сдвинуться по фазе, чтобы продолжать жить, потому что, пока ты живой, всегда остается шанс на победу. А на то, как быстро меняется ситуация в современном мире, Иванов уже насмотрелся.

Советоваться было не с кем. Лидер Интерфронта Алексеев, затравленный со всех сторон, но так и не отрекшийся ни от одного своего слова и дела, вынужденно отошел в сторону. Как человек воцерковленный, он все больше думал о спасении души. Никому не доверял. Ни в кого, кроме Бога, не верил. Несколько раз они с Ивановым встречались. Но говорить было особо не о чем. Каждый из них знал, что наступило безвременье. Безвременье это надо было просто пережить по возможности честно, чтобы не запачкаться и не зачеркнуть все сделанное когда-то ими.

И советчиков с собеседниками у Иванова в 95-м году тоже не было. Были несколько бывших офицеров и сержантов ОМОНа, с которыми вместе делали что-то когда-то. Но выходить за рамки этих «что-то» Иванов не хотел и не мог. Да и они не спрашивали. У каждого хватало своего, о чем не знал никто. Поэтому дружили семьями, пили вместе водку, поддерживали друг друга. Но не говорили о прошлом, по умолчанию, так сказать.

А вот Аналитика и еще одного старого друга — лейтенанта Мурашова, ставшего уже в Тирасполе майором, — Иванову очень не хватало. Но офицеры остались за границами Латвии, в которую всем им путь уж точно заказан. А поддерживать контакты с людьми, находящимися в розыске, было опасно прежде всего для них самих. Изредка приходили стороной, обойдя не одну границу, короткие весточки. Знали друг про друга, что живы. И этого пока было достаточно.

Встав на ноги после возвращения в Ригу, Валерий Алексеевич все забыл. По счастью, все его тоже успели забыть за прошедшее до возвращения в Латвию время. Легально предъявить ему, по статусу — журналисту, было нечего. А про нелегальное никто и не знал, а кто знал, тот сам был участником и потому молчал. Была только одна зацепочка — перед отправкой ОМОНа в Тюмень власти неожиданно ставшей независимой Латвии потребовали представить полный список сотрудников, улетавших в Тюмень. Была там и фамилия Иванов. Но, наверное, никто из бестолковых еще совершенно латышских спецслужб не сложил два плюс два и не понял, что тот Иванов, Иванов — интерфронтовец и независимый журналист Иванов — это одно и то же лицо. Все, кто мог что-то рассказать, оказались за пределами Латвии. Или сами не были заинтересованы в болтовне, как участники событий. А потом все стихло — не до сведения счетов было на тот момент — надо было срочно «распиливать» оставленное СССР богатое наследство. Да и рыльце у многих представителей новой власти было в пуху — так отчаянно метались они из стороны в сторону все годы перестройки в попытках угадать — на какую лошадь все же поставить окончательно. А может, и Бог помог, говорят, первый год после крещения всегда человека хранит незримая сила. Так или иначе, повезло Иванову. Разве что пропечатали пару раз в отмороженных напрочь националистических газетенках в списке тех, «под чьими ногами стонет латышская земля». С указанием интерфронтовского прошлого, с точным домашним адресом и телефоном. Этим все и кончилось.

Инстинктивно, по наитию, или Бог ведает как еще, но Иванов демонстративно сменил имидж, с головой окунувшись в так кстати подвернувшееся коммерческое телевидение. Он не участвовал в журналистских тусовках, за исключением сугубо внутристудийных. Зато пропадал сутками на съемках, носился с камерой по всей, невеликой впрочем, стране. Он часто ездил в командировки за рубеж — не туристом, а членом экипажа танкера, грузового авиалайнера, рыболовецкой бригады. Оттаивал душою с новыми людьми, которым некогда было думать о политике и вспоминать прошлое — они много и трудно работали, делали свое дело и были настоящими, нормальными мужиками, с которыми не надо было кривить душой, отвечать на глупые вопросы и корчить из себя телезвезду.

Рядом крутились девочки, всегда мечтавшие о телеэкране, пара-тройка приятелей, с которыми не было противно выпить водки, и лихорадочный калейдоскоп смены мест, ощущений и впечатлений помогал памяти исправно выполнять приказ — все забыть.

Впереди еще было возвращение на политическую сцену. Впереди еще ждала Родина.

Копаясь при мне в перевезенных в Питер архивах, морщась досадливо, вспоминая те или иные документы, которые были утеряны или самим уничтожены на всякий случай когда-то, Иванов вдруг резко, как рыбку подсек, вытащил из картонного ящика несколько тонких листков бумаги, зажатых скрепкой и почти сросшихся в одно целое от долгого пребывания в тесной папке.

— Смотри, Тимофей, что я нашел! Это интервью никогда не было опубликовано. Это последнее, что хотел сказать людям Алексеев. Я с большим трудом уговорил его на этот разговор, хотел попробовать опубликовать материал в «СМ — сегодня». Но в редакции повычеркивали почти половину текста — шел уже второй год «независимости». Анатолий Георгиевич визировать интервью в таком виде отказался. А я потом и сам про эту встречу забыл. Столько всего навалилось тогда, я ведь едва вернулся в Латвию из России. Может, оно и к лучшему, что не напечатали, мне ведь тогда высовываться было совсем не с руки, но я не мог оказаться в числе тех, кто бросил лидера запрещенного новой властью Интерфронта, вот и попытался сделать хоть что-то. Вот, читай, здесь полный текст, без редакторской правки.

«Вокруг слишком мало тех, с кем можно пойти в разведку»

Несколько вопросов Анатолию Алексееву

— Анатолий Георгиевич, прошел без малого год с тех пор, как вас «ушли» из Верховного Совета Латвии. Означает, ли это для вас уход с политической сцены, вообще?

— Я бы. сказал, что для меня было важнее не столько изгнание из парламента, сколько мои размышления над этим, фактом, а точнее, отсутствие сколько-нибудь значимой реакции общественности на эти события, да и участие в них тех, кого можно было называть своими соратниками. Все это навело меня на мысль о том, что важны не столько политические принципы, сколько то, какие конкретно люди стоят за ними, каковы их человеческие качества: доброта, честность, способность к взаимопониманию, наконец.

Опыт, который я вынес из своей политической жизни, показывает, что людей, с которыми можно было бы «пойти в разведку», вокруг меня слишком мало. Во всяком случае, для того, чтобы создать какое-то новое движение. Поэтому я сейчас действительно ушел от активной деятельности. Сейчас я больше наблюдаю, причем наблюдаю в основном за событиями в России, потому что мне кажется, именно там делается история. Все остальное — производное.

— Означает ли это, что здесь, в Латвии или в других, более или менее благополучных регионах бывшего СССР можно и нужно ничего не делать, а только ждать, как развернутся события в России?

— Нет, я бы. так не сказал. Конечно, в Латвии тоже нужно как-то действовать в связи с создавшейся обстановкой. Но для этого нужны, люди, которые могли бы именно действовать, а не заниматься только разговорами. На сегодняшний день в оппозиции, в тех организациях, которые ее представляют, я не вижу людей по-настоящему деятельных. Вот говоруны там есть. Кстати, среди тех, кто сегодня претендует на роль активных деятелей, очень много лиц, внесших в свое время немалую лепту в раскол Интерфронта. Потом, они попали в Верховный Совет, где в лучшем случае участвовали в редактировании принимаемых НФЛ законов в части запятых и прочих знаков препинания.

— Вы. находились в оппозиции не только правящему большинству парламента, но и фракции «Равноправие». Почему?

— Ну, во-первых, потому, что я был избран от Интерфронта, без всяких оговорок, и я действительно был представителем ИФ. В своей деятельности я всегда выступал за то, чтобы Интерфронт был самостоятельной организацией, имеющей свою позицию. Это не значит, не иметь союзников — это значит, иметь свое лицо! И моя позиция независимого депутата позволяла мне выражать точку зрения независимого Интерфронта.

С другой стороны, я не вошел в «Равноправие» еще и потому, что там было много людей, с которыми у меня психологическая несовместимость. Я недолюбливал их, они — меня. Последние события, как мне кажется, подтвердили правоту моих ощущений. «Равноправие» называло себя фракцией компартии Латвии, они очень тесно сотрудничали, закончилось же это впоследствии тем, что не так давно большая часть этих депутатов почтила вставанием память латышских эсэсовцев. Я уже не говорю о том, как быстро они отмежевались от КПЛ после августовских событий. Некоторые даже стали утверждать, что они сотрудничали с партией «из тактических соображений». Ну а поскольку у меня не было тесных объятий с компартией, у меня не было необходимости от нее отмежевываться, что позволяло занимать взвешенную позицию, как тогда, когда партия была правящей, так и тогда, когда она стала преследуемой.

— Многие из депутатов, отрекшись от КПЛ, ранее отреклись и от Интерфронта, с именем, которого они получали голоса на выборах.

— Отбор кандидатов, если вспомнить историю, в Риге например, осуществлялся горкомом, партии. Там. был «мозговой центр», в который входили Ромашов, Белайчук и Жданок. А вот на своих встречах с избирателями практически все кандидаты от партии заявляли, что они поддерживают Интерфронт, потому что тогда сказать «Я против ИФ» значило заранее потерпеть поражение.

Нельзя не отметить некоторую аналогию тем методам, которые применяются сегодня, когда этот опыт хотят перенести на выборы в сейм. Я имею в виду включение кандидатов в «Русский список», когда они могут быть неизвестны избирателям, но за них проголосуют только потому, что список называется «Русским».

— Вы известны как лидер Интерфронта. Сегодня время расставляет все по своим местам, и уже очевидна справедливость давнишних, хоть и мрачных, но трезвых прогнозов ИФ на будущее нашего независимого государства. Мы накануне событий, которым предстоит определить дальнейшую судьбу Латвии. Как бы. вы. оценили расстановку сил перед выборами, какими вам видятся их результаты?

— Я хотел бы напомнить один забывшийся факт. В свое время, когда Верховный Совет утверждал праздники, депутат Костанда сказал по поводу Дня Победы, что 9 мая не может, быть для нас праздничным, днем, потому что в этот, день наши отцы, сложили оружие в Курляндском котле. И действительно, 9 мая не было признано праздником, и никто из депутатского большинства не отмежевался от заявления Костанды… Это дает основания предполагать, что большинство депутатов оказались детьми тех, кто сложил оружие в упомянутом, котле. Последние события, к сожалению, только подтверждают, эту мысль. И я боюсь, что в Сейме будут, достаточно широко представлены, люди, готовые поднять оружие, сложенное их духовными отцами.

Дело даже не в том, что я питаю неприязнь к наследникам, гитлеровских подручных, а в том, что они приведут Латвию к катастрофе. Готовящееся к принятию постановление Верховного Совета, согласно которому из Латвии намереваются выселить вместе с военными и всех их потомков, показывает, что государственные мужи прост теряют разум. Я даже не говорю о человеческой стороне вопроса. Дело в том, что если бы в России было не «оккупационное», как часто принято его называть, правительство, то на это постановление последовала бы очень простая реакция России — если мы эвакуируем, всех, так или иначе связанных с армией гражданских лиц, то мы оставляем Российскую армию в Латвии еще лет на десять—пятнадцать. Военные привыкли к каким-то лишениям, а двести пятьдесят тысяч гражданских лиц не поселишь в палаточных городках в степи. Значит, сначала надо обустроить этих людей, лишенных, кроме всего, и работы, и средств к существованию, а затем, уж выводить армию! Так в интересах ли Латвии и латышского народа подобное постановление?

— Выборам, в сейм, предшествует, важное событие в России — референдум. Как исход референдума может повлиять на политическую жизнь Латвии?

— Моя позиция однозначна. Я считаю, что Ельцин — это позор России и ему не место в президентском кресле. Но результаты референдума вызывают, у меня опасение. Опыт, опросов населения, проведенных в Латвии, говорит о том, что настоящие демократы люди наивные и они даже не представляют, какие махинации возможны во время проведения подобных мероприятий. А все те, кто себя называет «демократами», — люди в подобных вопросах весьма искушенные… Победа же Ельцина может нанести патриотам сильнейший ущерб, сродни шоку, вызванному исходом августовских событий 91-го года. Так что настраивать себя на блицкриг не приходится. Но будем надеяться, что судьба будет все же благосклонна к нашему Отечеству.

Что же касается Латвии, я хотел бы. заметить в преддверии выборов, что русские здесь — это не только «мигранты» и военные. Уже сейчас двадцать пять процентов граждан — это представители коренного русского населения. С приемом закона о гражданстве, каким бы он ни был, это число увеличится еще более. Так может, ли вообще идти речь о мононациональном «латышском» государстве в Латвии?

— Самое важное, о чем вы хотели бы еще сказать?

— Когда говорят о «русских списках», об объединении русских, у меня вызывает удивление, что те, кто больше всего поднимает русский вопрос, зачастую с ненавистью воспринимают мою симпатию к людям верующим, в первую очередь к православным. Я считаю, что как раз православие — это та сила, которая способна дать нам второе дыхание, спасти и нас, и наше Отечество.

Вообще же, нам, конечно, не хватает русских в Верховном Совете. Ведь как приятно читать, например, в «Гардиан», когда речь в ней идет о проблемах Латвии: «еврейский парламентарий Жданок». Я думаю, что это правильно. Я себя тоже в Верховном Совете считал русским парламентарием. Не надо забывать ни о своей национальности, ни о своих национальных интересах.

Вопросы задавал Валерий Иванов март 1993 года

Надо было жить дальше. Сделанное — не может стать несделанным. Придет время, и память вернется. И потребует.