Цветные рассказы. Том 1

Кругосветов Саша

Серые рассказы

 

 

Придет время, и она возьмет нас в свой замок

В Академическом театре драмы на канале Грибоедова разразился грандиозный скандал. Вообще-то, до поры до времени театр этот совсем даже не был Академическим. Но в 60-е годы какой-то шустрый администратор подсуетился в отделе культуры горкома и при регистрации устава вписал в название театра важное словечко «Академический», что давало возможность получить дополнительные государственные льготы и самые высокие ставки для руководства, актеров и режиссеров. Может быть, удалось тогда выбить приличные ставки и для работников сцены, вахтеров и прочего, как теперь говорят, «планктона», но это, в конечном счете, уже почти даже и не важно. Проскочило. В наше время никто уже не задумывается, почему этот театр стал вдруг Академическим? С другой стороны, театр был неплохой, что бы о нем ни говорили. Очень неплохой. Даже более, чем неплохой.

Но дело не в этом. Вернемся к скандалу. Скандал был связан с тем, что заслуженного артиста СССР Вольфа Яновича Бельского застали после спектакля на служебной лестнице в непотребной позиции с Анастасией Светляковой, молодой актрисой, только что перешедшей в этот театр. Если бы только это. Видавший всякое театральный народ посмеялся бы и вскоре забыл об этом происшествии – эка невидаль! Ах, там еще и адюльтер – ну так что? Но дело этим не ограничилось. Бельский, видимо, почувствовал в белокожей, игривой Насте огромную, грандиозную женскую натуру. Женщину с большой буквы. Так, во всяком случае, сообщают нам вездесущие театральные резонеры. Наверное, именно так оно и было на самом деле, нам трудно судить об этом, тем более теперь, по прошествии стольких лет. Бельский привел Настю домой и представил ее своей интеллигентной маме. Представил очень даже серьезно. Милая старушка всплеснула руками: «Волечка, твоя Настя, конечно, чудо как хороша, но как же Лиза?».

Действительно, как быть с Лизой? Лиза Шибанова – уважаемая актриса, тоже, между прочим, заслуженная, очень даже заслуженная, может быть, даже более заслуженная, чем тот же Бельский – гражданская жена Вольфа Яновича (гражданская в том смысле, что без церковного брака, у кого в те времена был церковный брак?), законная, так сказать, супруга, старше его почти на десять лет, весьма достойная дама, с которой они жили – душа в душу по большому счету – уже без малого семь лет. Мама спросила Вольфа Яновича о Лизе. Она не могла спросить его о перспективном молодом режиссере Данечке Львове, тоже законном по всем статьям муже Насти аж с первого курса Театрального института. Не спросила, потому что ничего не знала о Насте, а тем более – о ее муже. А очень даже надо было бы подумать и об этом, потому что поженились молодые люди по любви, может быть – и не первой, по одной из первых любовей, из тех, которые, как может показаться, приходят раз и навсегда, не исключено, что на всю жизнь. Нет, так, видимо, с налету не рассказать об этом скандале. Тем более, что разразившийся и даже в какой-то мере разбушевавшийся скандал, в конце концов, больше всего ударил не по основным участникам представления за кулисами, а совсем по другим людям. Начну все по порядку.

Марина Шитикова задержалась в своей гримерной после спектакля «Бесприданница», где она играла главную роль – Ларису Дмитриевну. После спектакля? Нет, это еще не настоящий спектакль, генеральная репетиция, можно сказать – прогон. Марина старше своей героини года на три. Но сама она еще совсем молодая. Стройная, звенящая… Полное имя – Мариула Аркадьевна. Именем отчеством обязана своей бабке цыганке. Аркадий – имя, которая та дала собственному сыну, отцу девочки, Мариула – на этом имени тоже бабка настояла. Мариула! По паспорту… Но все называли ее Маринкой.

Маринка совсем не похожа на цыганку – большие, светлые, печальные глаза с немного набрякшими веками, бледное лицо, серо-пепельные волосы, полные губы, прямой аккуратный носик… От цыганского племени ей достался довольно тяжелый подбородок с запавшими как у Марлен Дитрих щеками… И пение… И гитара… И непрекращающаяся цыганская тоска, которая всегда жила у нее в душе. Марина рано потеряла родителей. Росла почти сиротой. Жила у бабушки – не у той цыганской бабки, что дала девочке неестественно знойное имя Мариула, назвала Мариулой – словно выполнила свое главное жизненное предназначение – да и скончалась вскоре. А у обычной русской бабульки, матушки ее матери, у терпеливой Матрены, которая привычно всю жизнь тянула свою лямку, была внучке и бабкой, и матерью, и отцом. Что она могла дать девочке? Заботу и любовь. Больше у нее ничего и не было. Но разве это так мало? Выросла внучка справная. Ладная да покладистая. Тихая и задумчивая. С детства знала откуда-то совершенно точно, была уверена в том, что непременно станет актрисой. Поступила после школы в студию Театра на Грибоедова и с 20 лет уже выходила на сцену. И что за роли ей доставались? – одна другой лучше. С завистью поглядывали на нее смазливые сокурсницы – конкурентки по сценическому цеху.

Только закончился последний прогон «Бесприданницы». Маринка пела, играла на гитаре, любила, страдала, плакала и умирала. Главреж Георгий Яковлевич Шаргородский был в восторге. Всякие заслуженные да народные смотрели удивленно, некоторые с уважением: такая молодая, а, поди же ты… Пожилые матроны злились – они, несомненно, сыграли бы лучше, однако… Этот пожилой сластолюбец Жора… Он предпочитает, конечно, натуру более свежую, в этом вся причина… Молодые актрисы – все как на подбор красотки, им надо биться за место под солнцем – смотрели во все глаза, очень хотелось поймать на ошибке, фальши, разнести, расшушукать, припечатать, съесть, обглодать и съесть… И косточки выбросить. Такие хорошенькие, юные, голодные волчицы.

Маринка очень талантлива. Сама она никогда так о себе не думала. Просто любила свою работу и всем сердцем проживала каждую роль на сцене. А вне сцены казалась немного отстраненной. Чувства, эмоции, переживания как бы миновали ее в жизни, оставались на втором плане. Словно это ненастоящие переживания, будто бы не всерьез. Её собственные чувства и эмоции оставались у ее героинь, будто всё, что дала ей природа, всё, что может быть в сердце пылкой, верящей, любящей, скорбящей и страдающей женщины, всё это сохранялось ею для театра и выплескивалось только на сцене.

Молодая актриса рассматривала в зеркале свое лицо, крохотные преждевременные морщинки и думала о своих проблемах. А проблем у нее хватало. Поначалу все складывалось вроде неплохо. Вначале была бабушка. Потом – близкая подруга, рыжая Светка – огромная, мужиковатая, веснушчатая девица, синеглазая с красноватыми веками, немного старше Маринки. Светка опекала ее как старшая сестра. Опекала, ездила с ней в Крым на каникулы. Было что-то от мужского покровительства в ее отношении к младшей подруге, но ничего «такого» между ними не было. В студии Марина познакомилась с Артемом. Ее ровесник, веселый, разбитной, отвязный малый, будучи студентом, он рано начал сниматься в кино. Рано стал известен, сыграв роль хулиганистого мальчишки – цыгана в фильме о школе для беспризорников. Появился Тема – ушла из жизни бабушка, так совпало, оставив внучке крошечную однокомнатную квартиру в старом доме рядом с Кировским театром. Поступила в Строительный институт и уехала в Москву Светка. Обзавелась там новой подругой. Но у Маринки к тому времени уже была своя семья. В первый же год они с Тёмой решили завести малыша. Решили завести – или завели, а потом решили – какая разница? Маринка ходила хорошо, пятен, тошноты не было, животика почти не было видно, работала на сцене до последнего. Всего лишь три недели посидела дома. Ждали мальчика. Решили назвать Темой, как и отца. Но Господь не дал им дитя – ребенок родился мертвым. Маринка очень переживала. Бегала в церковь, молилась, плакала. Долго не могла работать. Но время лечит. Снова пришла в театр, пришла все-таки. Стала готовить новые роли.

У Артема тем временем его собственные театральные дела шли неплохо. До поры до времени. До тех пор, пока на репетиции ему на голову не упал плохо закрепленный осветительный прибор. Прибор пробил голову. После операции и лечения на виске образовалась заметная вмятина. Потом опухоль. Опять – операция, долгое лечение. Артем стал совсем не тот. Очень изменился. Будто из него вынули его веселую, бесшабашную душу. С виду – тот же самый Тема. Тот – да не тот. Все как раньше. А как будто он не здесь вовсе. Будто отсутствует и постоянно находится где-то в другом месте. Будто глубоко задумался наш Тема… И когда ему задавали какой-то вопрос, долго пытался понять, о чем его спрашивают… Марина старалась окружить его заботой, но тот как бы не обращал на это внимания, оставался безразличным и замкнутым. Часто уходил из дома, оставался на несколько дней у своей матери, Калерии Ивановны. Маринка жалела его. И когда оставалась одна, подолгу плакала от того, что не могла уже любить Тёму так, как любила его раньше.

И тут во весь рост поднимается гигантская фигура Калерии Ивановны. Почему гигантская? Кто такая эта Калерия Ивановна? Вы не знаете, кто такая Калерия Ивановна? Ну, значит, вы ничего не знаете о театральном мире Ленинграда в шестидесятые годы. Калерия Ивановна – жена самого Цезаря Ильича, почившего в бозе в начале шестидесятых, великого руководителя цирка Чинизелли, а потом и Ленконцерта, единственной коммерческой организации культурного профиля в советское время. Работала ли где-нибудь, когда-нибудь сама Калерия Ивановна, имела ли она хоть какое-то образование или профессию, об этом, увы, мы ничего не знаем. Калерия Ивановна во всем была типичной генеральшей, женой генерала культурного мира. Свои замашки и манеры сохранила и после ухода Цезаря Ильича. Любимые фразы: «Цезарь Ильич считал…», «Цезарь Ильич говорил…», «Цезарь Ильич никогда бы этого не одобрил». До сих пор генеральша от культуры ногой распахивает дверь в кабинет самого Стрижа, руководителя Всероссийского театрального общества (ВТО), одной из старейших творческих организаций театральных деятелей РСФСР.

С первого взгляда, с первого дня их знакомства Калерия Ивановна невзлюбила невестку. Тихая, неразговорчивая. В глаза свекрови не заглядывает. Не прогибается. Подарки не носит. Даже не старается дружить. Что? Талантливая актриса? Да вы посмотрите на нее. Разве она похожа на Комиссаржевскую, на Ермолову? Вот это были женщины – взгляд, голос, стать – царицы театра! Из современных – Быстрицкая, Скобцева… А эта? Ни тебе переда, ни зада. Ручки тонкие, попка шильцем. А какая жена? Разве она следит за Тёмкой? Рубашки не глажены, дома вечно нечего поесть, холодильник пустой. Только одно название – жена. Не знаю, не знаю, в тихом омуте… – может, и налево ходит. Вон и ребенка выносить не смогла. Конечно, – вечно репетиции, спектакли, мужа не кормит, и сама ничего не жрёт. Не надо было до девятого месяца в театр бегать. А вот теперь эта новая напасть на голову моего бедного Тёмушки. Не виновата, не виновата… Рука у нее нелегкая – вот что! Она всем несчастья приносит. Глаз цыганский. Не надо было Тёме жениться на ней. Что он в ней нашел? И я-то, старая дура, куда глядела? Он сопли распустил – красивая, талантливая, кроткая… – тьфу, не с лица есть. Не очень-то она выхаживала моего Тёму по больницам. Вот он ко мне и переехал. Потому что уход требуется. А она все в театре. Нет, и сейчас ко мне заходит. Ну, не ко мне – к Тёме. Заскочит, поцелует, обнимет, гостинцев принесет и бегом-бегом. Поплачет иногда – гадость какая! Крокодиловы слезы. Ну, я еще доберусь до тебя. Не видать тебе Академического театра как своих ушей.

Конечно, напрямую все эти суждения и обличительные децимы Калерия Ивановна Маришке не озвучивала. Хватало доброхотов, чтобы донести сладкую сплетню до Маринкиных ушей. Но и в глаза много говорилось в этом духе, свекровь нередко выговаривала невестке, не особенно стесняясь в выражениях.

Вот такие грустные воспоминания посещали милую Маринкину головку. В свои неполные двадцать три она уже немало намыкалась и многое испытала. «Зато спектакль хорошо прошел, – думала она. – К черту грустные мысли. Лариса Дмитриевна тоже получилась. Вполне все получилось. Даже «волчицы» хлопали. И Тёма пришел на прогон, тоже хлопал. Говорю ему: пойдем со мной. Нехорошо мне, Маринка, побуду пока у мамы. Все равно после премьеры заберу его к нам, домой – хотя бы на недельку. Он убегает от меня, стесняется, потому что не в форме. Чего ему, дурачку, меня стесняться?

И эта новенькая – Светлякова, что из Малого драматического на Мойке, тоже на прогон пришла… Талантливая девочка. Там, в Малом, играла Клею из Эзопа. Я видела.

Голос у Насти густой, мелодичный. Движения – отточенные и размытые… изящные и угловатые одновременно. Шея и плечи – будто молоком облитые. Юная царица, настоящая царица! И наш заслуженный, Вольф Янович, тоже мне аплодировал стоя. Настроение у Маринки неплохое. Да что там неплохое… Давно она не испытывала такого подъема. Сама не своя, голова идет кругом… Теперь домой. И отдыхать. Завтра премьера, надо быть в форме. К черту дурные мысли». В хорошем настроении актриса поднялась и вышла из гримерной. Театр пуст, все давно ушли.

Именно тогда, спускаясь по лестнице, она и оказалась свидетелем этой откровенной и, по моему мнению, довольно неприличной сцены. Да, это был именно Вольф Бельский. Фортинбрас. Почему-то именно так называли его, – по имени персонажа из «Гамлета» – хотя Бельский никогда в «Гамлете» не играл. Фортинбрасу – за тридцать. Заслуженный. Всегда наглухо застегнутый, в рубашке с галстуком, в костюме, плотно облегающем крепкую фигуру. Аккуратная стрижка, безупречно подстриженные усики и бородка клинышком. В театре его любили за интеллигентность, за хриплый гортанный голос, которым он пел старинный студенческий гимн Гаудеамус. За доброту сильного человека, за детскую непосредственность и даже наивность. Снобливые молодые актеры часто подшучивали над ним. «Вольф Янович, вы видели эту ерунду, что французы на кинофестиваль привезли? Какая безвкусица – «Розовый телефон» называется». Бельский удивлялся: «Безвкусица? Не знаю, – а мне понравилось». Уважали его и за трепетное отношение к маме. Которую он встречал и провожал. И внимательно следил, чтобы ей удобно было входить в транспорт. За то, что никогда не стеснялся показывать свою сыновнюю привязанность. За его молодецкие акробатические номера на сцене – рондад, колесо, переворот на одной руке, мастерское владение саблей. Один молодой актер говорил:

«Мне все равно, какой у него голос, какой рондад он крутит. Смотрю на него и вижу: мужик с а-гром-ными яйцами. Вольф – нормальный парень!».

Вот он, Вольф. С Настей. Вместе в свое время играли в Малом. Он – Эзопа, она – Клею. И сейчас вместе. Так спешили, что раздеться, как следует, не успели. Фортинбрас выглядел довольно смешно. Он стоял у окна в наглухо застегнутом пиджаке, в начищенных туфлях, со спущенными брюками и спущенными же трусами в цветную сине-зеленую полоску. Настя сидела на подоконнике, белые прожектора пухлых ног в туфлях на толстой подошве закинуты на плечи заслуженного артиста. Трусики тоже не успели снять. Они застряли как раз на уровне головы Фортинбраса, заслоняя от его взгляда раскрасневшееся – кровь с молоком – Настино личико. Вольф Янович хрипло порыкивал, ударяясь острым профилем в белые трусики, натянутые небольшим белым парусом между коленей Насти. Рядом у стены стояла сабля, которой совсем недавно Бельский так лихо размахивал на сцене. Марина невольно рассмеялась, увидев эту забавную картинку. «Вольф Янович, вам не надо помочь?». «Проходи, что стала, лярва?». «Да не сердитесь вы, Фортинбрас Янович, я помогу. Все в порядке, Настя, не нервничай». Маринка аккуратно подняла вдоль ног и сняла Настины трусики. «Вот так-то лучше, ребята. Совсем другой обзор». Фортинбрас дико крутанул ей вслед глазами. Маринка тряхнула головой и, тихо улыбаясь, двинулась в сторону дома. Вдруг до нее дошло – это же происходило на самом деле, взаправду, не на сцене, вовсе не на сцене… Она вся похолодела. Какой ужас! Марина, Марина, что с тобой случилось? Зачем ты так поступила? С ума сошла… Как ты могла? Совсем голову от радости потеряла. Нет, чтобы отвернуться, пройти мимо, сделать вид, будто ничего не заметила… Настроение безвозвратно испортилось – не от того, что оказалась свидетелем непрезентабельной сцены, а от ощущения собственной…

«гадости, мерзости, иначе это никак и не назовешь». Но людям свойственно прощать… Все прощать, особенно себе любимым. И Маринка тоже себя простила. «Какая ерунда, ну пошутила… Может быть, не совсем удачно…» Только другие не простили.

Казалось бы, на этом все могло и закончиться. Потешное, но не очень значительное по масштабам Академического театра (давно привыкшего к гораздо более интригующим и сложным любовным закулисным интригам) происшествие не могло иметь какого-либо значительного резонанса. Но оно, во-первых, быстро стало известно. Вы, конечно, подумаете – почему бы и нет? – Маринка тут же нашептала об этом своим подружкам. Мы бы тоже так подумали. Но совсем не Маринка стала виной и источником быстрого распространения слухов. Подружек у нее не появлялось с тех самых пор, как рыжая Светка укатила в Москву. Маринка вообще была не болтлива, и даже мужу Тёме она об этом происшествии ничего не сказала. Однако, факт остается фактом. Слухи быстро распространялись, в деталях обсуждались в кулуарах и даже – какое безобразие! – выплеснулись далеко за пределы театра – это можно сказать, во-вторых. Заслуженный старательно обходил Маринку и лишь иногда выкатывал на нее озверевший бычий глаз. А Настя делала непроницаемое лицо и старательно не замечала Маринку.

Прошло несколько дней. «Шитикова, в профком!» – крикнул кто-то за кулисами.

Маринку приняла сама Елена Евстафьевна Дерюжко, председатель профкома, немалая, между прочим, величина в иерархии Академического театра. Когда-то Леночка Дерюжко была начинающей актрисой и неплохо сыграла в кино простую советскую девушку, ставшую партизанкой и отважно бившуюся в лесах Белоруссии с немецко-фашистскими захватчиками. Стала известна на всю страну, чего-то даже была удостоена. Рассудительная Леночка решила, что ей вполне достаточно актерской славы, другой выигрышной роли может и не быть, и надумала пойти по общественной линии. Она быстро заматерела, располнела и, самое главное – набрала немалый вес в решении важнейших вопросов жизни театра. Ну и конечно, очень скоро стала заслуженной, не в пример многим другим недальновидным скромным пахарям сцены. Сам Шаргородский прислушивался к голосу Е. Дерюжко и считался с ее мнением… Предоставление жилплощади, прием в труппу лимитчиков, касса взаимопомощи, моральный облик актеров, репертуарная комиссия, да мало ли какие важные вопросы никак не могли решаться без учета ее, Елены Евстафьевны, точки зрения. Она бегала советоваться и во дворец Профсоюзов на площади Труда и даже имела какие-то дела с инструкторами и секретарями обкома партии. По вопросам культуры, конечно. В общем, ни одно важное событие в театре не обходилось без нее.

Елена Евстафьевна приняла Маринку в своем кабинете. Выглядела скромно и достойно. Светлые волосы безупречно уложены и стянуты сзади в кичку, открывая чистую линию правильного лба. Предложила сесть на стульчик рядом со своим темным массивным столом. Долго молчала, перелистывала какие-то свои очень важные бумаги. Потом подняла на Марину глаза и строго спросила:

– Ну, что скажешь, Шитикова?

Марина подумала, что будут опять спрашивать про мужа.

– О чем вы, Елена Евстафьевна?

– А ты не знаешь? Что случилось два дня назад после генеральной репетиции?

– Ничего особенного. Я задержалась дольше обычного, обдумывала, как прошел прогон. Собралась и пошла домой.

– А как ты выходила из театра?

– Как обычно – по служебной лестнице.

– И ничего там не заметила, никого не встретила?

– Театр был пустой, все ушли. Ах, да. На лестнице встретила Вольфа Яновича и Настю…

– И что они там делали в столь позднее время?

– Не знаю, Елена Евстафьевна. Стояли у окна. Наверное, говорили о чем-то.

– И ничего такого ты не заметила?

– Что вы имеете в виду? Ничего особенного я не заметила.

– Ну-ну, Шитикова, ты не финти.

– А что я могла заметить?

– Ладно, ладно, Шитикова. В последнее время ты ведешь себя вызывающе. А надо бы поддерживать контакты с общественными организациями. Ты комсомолка?

– Еще не вышла по возрасту.

– Что ни слово – все с подковыркой. В партию не собираешься вступать? Ты же, небось, заслуженной хочешь стать – без этого никак.

– В партию… Для меня это большая честь. Но и ответственность огромная. Пока не чувствую в себе уверенности, Елена Евстафьевна. А насчет заслуженной… Рано мне об этом думать.

– Ладно, ладно, все хотят стать заслуженными. Иди уже, Шитикова, – строго сказала Дерюжко. – От тебя, я смотрю, все равно ничего не добьешься. Ну, ты вот что. Как узнаешь что-то или увидишь – сразу мне сообщи.

– Что вы имеете в виду?

– Ну, если кто-то будет вести себя аморально… Или разговоры будет вести не наши. Несовместимые со званием советского актера…

– Конечно, сообщу, обязательно сообщу… Но у нас никто не ведет себя аморально. И разговоров плохих у нас в театре не бывает. А так обязательно. Вы не сомневайтесь.

– Ты смотри у меня, Шитикова, тоже мне шутница нашлась. Шутикова… Дошутишься. Иди уже, – и Елена Евстафьевна строго посмотрела на молодую актрису.

Наверное, вы уже поняли, что Маринка была совсем не виновата в том, что это происшествие стало достоянием общественности и темой широких обсуждений. Может, еще кто-то застукал Бельского с Настей. А вообще-то, ничего удивительного нет в том, что это мгновенно стало всем известно, стало достоянием театральных и культурных кругов. Ведь после бурной сцены на подоконнике Вольф Янович воспылал самыми серьезными намерениями к своей юной избраннице. И та, судя по всему, ответила ему взаимностью в полном объеме своих жизненных устремлений. И он повел Настю к своей маме. И торжественно произнес: «Вот, мама, это Настя». Мама, как я уже рассказывал, всплеснула руками по поводу Лизы, теперь уже «бедной Лизы», «совсем-совсем бедной Лизы». «Мама, ты меня не поняла. Это более, чем серьезно. Я тебя очень прошу, познакомься, это Настя». Мама вздохнула и произнесла фразу, которую произносят все мамы в подобных случаях: «Вначале все говорят – «серьезно-серьезно». Поживем, увидим, насколько это серьезно».

Ну, раз уж это так серьезно, то влюбленные должны были как-то все объяснить: Фортинбрас – своей законной жене, Елизавете Константиновне Шибановой, вполне заслуженной актрисе, Настя – Данечке Львову, с которым они поженились – легально расписались и поженились, а не сожительствовали в грехе – как я уже говорил, еще на первом курсе института. В общем, все это, так или иначе, должно было неминуемо дойти до общественности, которая всегда стоит на страже и озабочена сохранением морально-нравственных устоев советской семьи и хорошим психологическим климатом в Академическом театре, являющимся, безусловно, одним из оплотов и форпостов советской культуры. А Марина, естественно, не имела никакого отношения к распространению слухов. Но почему-то все ополчились именно на нее. Это можно понять. Надо же признать кого-то виноватым. Фортинбраса? Нет, конечно. Безумно талантливый. Очень добрый. Позитивный. Как он кувыркается на сцене! И бегает, и саблей размахивает. Мужик с яйцами. Его можно понять. Выбрал беленькую, чистенькую, молоденькую. Младше себя на девять лет. Вместо вечно плакучей, занудной Лизы. Между нами – Лиза теперь уже больше напоминает старую кобылу. Примерно так рассуждали при встречах молодые актеры театра.

Настю тоже не осуждали. Как Вольфа не полюбить? Разве его можно сравнить с этим мальчишкой Данькой? Никому неизвестный режиссеришко. Да и получится ли из него режиссер? Но кто-то должен быть виновен… в общественном мнении.

Почему так случается, что некоторые люди всегда и во всем виноваты? Что бы они ни делали. Маринка безответная, не базарная, не наглая. На сцене часто плачет. Глаза, ах, какие у нее глаза! Грустные, наболевшие. Такую пнуть – самое простое. Милое дело. Елена Евстафьевна, видимо, тоже поучаствовала, бросила, наверное, мимоходом… Типа – «Не такая простая эта тихоня, как вы думаете. Где бы она ни появилась – всегда что-то случается. Может, нехорошо так говорить, а ведь собственного ребенка выносить не смогла. На мужа прожектор агроменный упал. А теперь что с этим Тёмой? – совсем, говорят, свихнулся Тёма. И мать евонная, Калерия Ивановна, тоже невесткой недовольна. Не знаю, что промеж них там между собой… Но матери виднее, мать всегда права, материнское сердце чуткое, оно всегда разглядит, где обман, где правда. Ведьма она, Маринка ваша. И не защищайте… Цыганская кровь. В тихом омуте… Вот и сейчас с этими, с Вольфом и Настенькой… Достойные, между прочим, люди. А эта, прости господи, чего она там намутила? Потому и пошло у них все наперекосяк».

А ведь действительно – наперекосяк. Вначале письма пошли. Все больше Насте. От ее взволнованных поклонников. Некоторые – довольно хамоватые. И несправедливые… Ругали… Даже называли «жидовской подстилкой». Настя удивлялась, но не особенно реагировала на это. В общем, – относилась философски. Слово «подстилка» ей даже немного импонировало. В этом есть что-то волнующее. А «жидовская»… Непонятно, кого они имеют в виду? Если Даня, так мы с ним расстались, а Вольф Янович… Так Бельский – скорее польская фамилия.

Потом Вольф как-то объяснился с Лизой. Лиза публично рыдала. Бегала по театру, заламывала руки. Всем рассказывала, как плачет и надрывается ее бедная душа… Не в силах вынести разлуки с любимым. Особенно жалели ее заслуженные и народные. Стали откуда-то появляться, ходили по рукам фотографии заслуженной и незаслуженно обиженной артистки – заплаканная, навзрыд, навзрыд. Вот фото у мостика «бедной Лизы» под Эрмитажным переходом, белый Лизин шарфик на черных перилах, ведущих к черной воде и неясная фигурка убегающей Лизаньки Шибановой в каракулевой шубке, убегающей, убегающей по белому, по белейшему свежему снежку – как трогательно! Высокие чувства! Устроили Лизе выступления – концерты, телевидение – чтение стихов, все больше об опустошенной душе, о рухнувших чувствах… «Нельзя сначала убивать, потом шептать: «Я не нарочно!». «Сложить его одежду, вспомнить лето, сесть у окна, задуматься, всплакнуть, спросить у Господа – «За что мне это?», во лжи, измене с болью утонуть». «О как же больно сжалось сердце лишь от мысли, что дело рук твоих удар исподтишка, что сил хватило нанести мне в спину выстрел, а сил в лицо ударить – нет, тонка кишка». «Я тебя разлюбил…» – ты сказал неожиданно строго, сбросив чувства с плеча, как давно надоевший рюкзак…». «Ты сорвал оболочку с души и другую назвал дорогою… Ну, а мне-то что делать, скажи?! Кто сердечко мое успокоит?». Имя Бельского конечно на выступлениях не упоминалось, но всем стало понятно… Культурный Ленинград только об этом и говорил. Представляете, Фортинбрас ушел от Шибановой к Шитиковой. Да нет, не к Шитиковой… К Лаврентьевой… или к Даниловой-Данилян… Но Шитикова тоже какое-то отношение к этому имела. Цыганка… Что-то наколдовала, без нее никак не могло обойтись.

А потом узнали, что Даня, Настин муж, тоже очень переживает. Сильно, видать, привязан к ней. Понимает, да что понимает – точно знает, что за тягучим голосом и живой непосредственностью белокурой красавицы скрыты особые женские таланты. Не может он, Даня, не представляет, как дальше будет он жить без Насти, не нужна ему такая жизнь, не освещенная больше сиянием его большой любви. Говорят, болел Даня, тяжело болел, пытался даже руки на себя наложить. Так говорят. Может и врут. Наговаривают. Но переживал Даня сильно – это точно известно.

– Послушай, что ты несешь, при чем тут Шитикова?

– А черт ее знает. Может, Вольф переспал с нею, может, и наоборот – она с Даней. Во всяком случае, своего Тёму она в этих делах никогда не спрашивала.

– Да вроде она скромная девица. И актриса отличная.

– Скромная – как же! Читал о классной даме института благородных девиц у Куприна? Тоже скромная. Вечером переодевалась и ходила по улицам, отыскивала партнера на ночь. Чтобы самый что ни на есть мужик был. А тоже скромница. Глазки не поднимает. Однако ее талии завидовал весь институт. И лицо у нее слегка чахоточного типа. Такие всегда нравились мужикам. И теперь нравятся. Шитикова, посмотри, – точь-в-точь эта «учительница», очень похожа. Тоже мне скромницу нашел. Да у нее, если хочешь знать, «бешенство матки».

– Ну, ты сказанул, с чего ты взял?

– Да она, кого хочешь, совратить может.

– Кого, например?

– Например, Вовку Базеля из ТЮЗа, и того соблазнила. Знаешь, такой крупный, статный, басовитый. Лауреат конкурса чтецов.

– Ну и что?

– Да то, что его никто совратить до нее не мог, потому что Базель – голубой.

– Да как же, неужели не помнишь, как Лешка Яковенко, ну, что Зеленина из «Звездного билета» играл, побил Базеля за то, что тот к нему приставал?

– Все это слухи и вранье.

– Как вранье? А Шаргородский?

– Что Шаргородский? Он ее при всех лапает за все места, а она – хоть бы что. А еще – возьмет ее при всех за попу и приговаривает: «Шитикова – Крытикова, что ты бродишь как лиса в лесу?»

– Ну и что? Подумаешь, он со всеми так.

– Со всеми, да не со всеми. А Шитикова его соблазнила все-таки.

– Не знаю. А если и так, что с того?

– А то, что женщины его вообще не интересуют, его привлекали по обвинению в мужеложстве.

– Привлекали, да не привлекли! У него же подруга есть, это все знают. Валька – гримерша. Всегда говорит о нем при всех: «мой сказал, мой подумал». И домой вместе уходят. А Шитикова-то при чем?

– При чем, при чем… Раз все говорят – значит, не случайно. Нет дыма без огня.

Вызывает Марину Шаргородский.

– Что, – говорит, – Маринка, делать будем?

– А что надо делать?

– Какие-то сплетни все вокруг тебя. До чего дошло, – горестно вздыхает Жора. – Бедная Лиза своя не своя, в больницу ее увозили с сердечным приступом. Восходящая звезда советского театра Данечка Львов… вообще, чуть руки на себя не наложил. Елена Евстафьевна говорит, мало мужем занимаешься, все больше на других мужчин смотришь.

– Неужели вы во все это верите, Георгий Яковлевич?

– Верить-то, конечно, я в это не верю. Знаю, ты очень хорошая девочка. Но ведь все говорят. Калерия Ивановна собирается к Стрижу сходить, чтобы тебя выгнали из труппы.

– А сами-то что вы об этом думаете?

– Да нет, конечно. Досужие домыслы это все. Ты же не виновата, что с Тёмой такое случилось. У тебя и без этого проблем всегда хватало, да и сейчас предостаточно. В общем работай. Ты очень талантливая. А наговаривают… В театре всегда много завистников. Да и о нашем разговоре забудь. Работай и ни о чем не думай.

Но спокойного житья у Марины все равно не было. Многие продолжали склонять ее имя. Калерия Ивановна тоже не унималась. Тёме все давно уже стало безразлично, он не вмешивался. А генеральша от культуры бушевала: «Я тебе покажу, прошмандовка. Ты думаешь, можно так обращаться с сыном Цезаря Ильича? Ничего, ничего. Я поговорю со Стрижом. Он мне не откажет. Цезарь Ильич много для него сделал в свое время. А на твоего педика Жору Шаргородского мы тоже управу найдем. Он и так под статьей ходит».

И Калерия Ивановна… И Елена Евстафьевна… Да и Фортинбрас с Настей тоже почему-то на нее озлобились. Ничего не говорят, а смотрят недобро… Будто ее вина, что она застала их вдвоем в такой неэстетичной позе. Сами и виноваты – не дети все-таки… Она ведь… не подшучивала, не подсмеивалась, сплетен не распространяла. Просто помогла снять трусики и аккуратно так положила рядом на подоконник. Какая же все-таки она дура… Может, дело в том, что они потом забыли трусики? А их кто-то потом нашел. Она-то тут при чем? При чем, при чем… «Поделом и досталось, – подумала Маринка – вела себя как грязная пэтэушница, как обкурившаяся девка с панели, прошла бы мимо, ничего бы с тобой и не случилось.

Не обратила бы внимания. В театре и не такое увидеть можно».

* * *

В общем так. Вы спросите, как закончились эти кутерьма и пересуды, за которыми, если говорить откровенно, скрыты – ну, не скрыты, а можно сказать, располагаются – глубокие человеческие чувства и нелегкие переживания отдельных уважаемых людей, потому что сердце, как известно, не камень, потому что, как пел о сердце Леонид Осипович, ему «не хочется покоя», и вот за это нежелание покоя сердце обычно и расплачивается самыми что ни на есть своими глубокими переживаниями? По прошествии некоторого времени Георгия Яковлевича сняли с работы за аморалку в коллективе, засорение кадров и идейную неустойчивость, долго мурыжили по кабинетам и судам, недвусмысленно намекали, что ему светят места, не столь отдаленные, пока он сам не собрал манатки и вместе гримершей Валькой не умотал в провинциальный сибирский театр. Обстановка в театре на Грибоедова – хуже некуда. Маринку уговаривали перейти в Ленком, предлагали роль Наташи Ихметьевой в «Униженных и оскорбленных» Достоевского. «Конечно, это не Академический театр. Ставки пониже. И там нет таких заслуженных и таких народных. Да может, оно и к лучшему», – так думала Марина Шитикова. Думала, думала, да и согласилась, в конце концов.

С тех пор прошло пять лет. Некоторое время она была востребована. Играла главные роли. Снималась в кино. Получала премии. Но спокойной жизни все равно не было. Не оставляли ее ни Калерия Ивановна, ни Елена Евстафьевна, ни многие другие доброхоты. Тёма окончательно перебрался к матери. Был ко всему равнодушен. Кроме театра – его интересовал только театр. Он готов выполнять там любую работу – осветителя, рабочего сцены, уборщика, только бы оставаться в стенах «храма культуры». Его жалели. Пока был Жора Шаргородский, давали какие-то второстепенные роли – стрелочника, почтальона, пьяного прохожего. Однажды дали роль, где надо было просто выйти и сказать: «Здравствуйте, сэр!». Этот эпизод стал основой популярного в те времена анекдота. Тёма переволновался и, когда настала пора что-то сказать, забыл реплику. Наступила длинная пауза, и вдруг в полной тишине с галерки раздался веселый голос: «Поздоровкайся с сэром, задница!». Маринка пыталась приходить к Тёме, помогать. Калерия Ивановна встречала невестку – какую невестку? – бывшую невестку! – гробовым молчанием, а Тёма оставался безразличным и безучастным. Вскоре они совсем перестали видеться. А потом Марина серьезно заболела, и ей пришлось оставить сцену.

Пять лет – большой срок. Нашей героине уже под тридцать. Марина зашла в Домжур. Хотелось побыть среди людей – «там, где чисто и светло». Но подальше от обычной театральной тусовки – не хотелось встречаться со старыми знакомыми, выслушивать «участливые» вопросы, улыбаться и вежливо отвечать. Поэтому не пошла в ВТО. А Домжур рядом. Там тоже приличная публика. И кофе неплохой. Можно поговорить о событиях в городе, узнать новости. Кинофестиваль французских фильмов в Доме Кино. Выставка театральных художников в ЛОСХе на Герцена. Участвует ли там Эдуард Кочергин? Первая премия Миши Барышникова на Международном конкурсе за миниатюру «Вестрис»…

У Марины почему-то было легко на сердце. Казалось бы, ничего особо воодушевляющего в ее жизни не случилось. А настроение хорошее. Она чувствовала, что проснулась от спячки. Все. Болезни позади. Правда, ни работы, ни денег… Будет и работа. Будут и деньги.

Как жизнь удивительно устроена. Кто больше всех ее ненавидел? Кто больше всех унижал и оскорблял? А вот наступили черные дни, та же Калерия первая и протянула ей руку. Хмурилась, сердито ворчала, а ведь именно она помогла, не бросила… Может, ради Тёмы… Может, это не Калерии Ивановны рука, а рука Тёмы. Протянутая в память об их погибшем ребенке. Об их юношеской любви. Которая ушла. Наверное, безвозвратно. Не вернуть того, что закончилось. «Моя вина, – думала Марина, – не смогла я удержать нашу любовь… Не смогла удержать на плаву, не смогла спасти Тёму». Она давно это поняла. Но сейчас эта мысль уже не причиняла ей прежнюю боль, время – лучший лекарь. Она, конечно, еще любила Тёму… Но как-то отстраненно… Разве что как брата или как друга… Скорее – жалела. Остались одни воспоминания. Воспоминания хорошие, светлые. Ну, скажите на милость, разве можно жить только одними воспоминаниями? Сколько можно корить себя, каяться, рвать душу… Да и ему она теперь не нужна, ему никто уже не нужен. Все это случилось так давно, будто бы и не с ней. И эта ужасная сцена на лестнице, и ее нелепое поведение… Всё забылось. Ей всё простили… И Тёму, и слухи… Елена Евстафьевна кстати тоже ей помогла… Пробила матпомощь через профком ВТО. Пришла сама, по своей инициативе. «Мы должны помогать молодым актерам. Все-таки ты наша, мы тебя вырастили»…

Марина вспомнила вчерашний сон. Будто она пришла к Калерии Ивановне. Почему так пыльно, почему все покрыто толстым слоем серой пыли? «Тёмы нет, он – в театре, – говорит Калерия Ивановна. – А вот, посмотри, кто тебя встречает». Прислонившись к косяку двери стоит мальчик лет восьми в коротких штанишках. Длинные светлые волосы, широко поставленные, большие глаза, не по-детски серьезный взгляд. Широкие худенькие плечи, сам – тоненький, звонкий. Руки и коленки измазаны. Маринка женским взглядом заметила, что носки на ногах в сандаликах тоже все в серых пятнах. Захотелось тотчас отмыть ему руки и коленки, постирать грязные носочки. «Неужели не узнаешь? – спросила Калерия Ивановна безразличным голосом. – Это же твой сын Тёма, мой внук». «Как же так, он ведь…» «Мы тоже так думали… что вот-вот его не станет. Все говорили – не жилец. А мы все-таки взяли домой, выходили, спасли… А ты не знала?» «Почему вы не говорили?» Калерия Ивановна не ответила, промолчала, ласково посмотрела на внука.

Тёмочка, сынок, ты жив… Стены квартиры Калерии Ивановны заколебались, словно отражение на воде, закружились, понеслись куда-то, лицо свекрови сморщилось как горящая бумага и улетело. Лицо маленького Тёмы тоже задрожало, некоторое время его взрослые глаза продолжали смотреть на Марину. Потом все исчезло. Но сон не кончился. Марина осталась в темноте. Пыталась руками нащупать косяк двери, где стоял ее мальчик. Дитя их любви.

Что мог бы означать этот сон? Она не чувствовала ни страдания, ни сожаления. Скорее – тихую радость. Может быть, где-то действительно жив ее маленький Тёма. В других мирах. Какие-то добрые люди спасли его. Спасли для нее. И они обязательно встретятся. Тёма пришел к ней во сне… Знает, что мама его ни в чем не виновата. Пришел сказать, чтобы она не волновалась, потому что он простил ее… что любит ее и теперь они обязательно встретятся. Наступит время… Она сможет обнять сына, прижать к себе… вдосталь наплакаться. Вся ее боль, все страдания… и страдания ее малыша, и страдания мужа Артема… всё выплачет она этими своими слезами. И тогда ее беспокойное сердце найдет себе, наконец, тихую гавань и пристанище. Она поняла, для чего пришел маленький Тёма, он пришел, чтобы высказать ей все это.

Марине уже 27. Почти 28. Конечно, не сложилась ее женская судьба. Но ведь 28 – это не 48. Ей все по силам, фортуна еще обратит на нее внимание. Сегодня начинается новая жизнь, совсем новая жизнь.

Вечерело. Лучи заходящего солнца падали на мясистые фикусы, на устрашающие монстеры, на мятые листья гибискуса, на исцарапанный пластиковый экран музыкального автомата. «Утомлённое солнце нежно с морем прощалось». В углу ресторана Домжура, в тени фикусов, монстер и гибискуса, сидела скромно одетая худощавая молодая женщина. Она улыбалась своим мыслям, и в этот момент ее лицо казалось очень интересным и удивительно светлым.

* * *

В обеденный перерыв Леонард Вацлович доехал на метро до Фрунзенской. Прошел вдоль Обводного канала к улице Константина Заслонова. Интересно, что это за выдающаяся такая личность, что в его честь назвали даже улицу в центре города? Фильм, вроде, был такой о партизанах. Вошел во двор здания, построенного, видимо, еще в XIX веке. Почему в Ленинграде говорят «парадная»? Дверь на лестницу распахнута настежь и, к слову сказать, совсем не выглядит парадной. Стены ветхие, штукатурка местами обвалилась, местами осыпалась от старости цветными живописными пятнами. Очень выразительно – прямо Мондриан или Клее. В лестничную шахту встроен лифт, тоже довольно архаичный – начала XX века, видимо.

Леонард – очень худощавый молодой человек, ростом чуть выше среднего, возраст – до тридцати. Друзья называют его Нариком. Плечи широкие, но очень худые, грудь – впалая, тонкая талия, руки, ноги – тоже очень худые. Он в летней рубашке и немного потрепанных бельгийских брюках. Длинные светлые волосы, высокий чистый лоб, широко поставленные огромные глаза… Нарика можно было бы назвать очень интересным, эффектным, если бы не излишняя худоба лица и некоторая синюшность припухлых губ.

Чтобы войти в лифт, надо спуститься на несколько ступенек вниз. Внутри кабины темно. Нашел на ощупь кнопку верхнего этажа. Запели, время от времени вызывающе постукивая и взвизгивая, невидимые направляющие, тросы и еще какие-то неизвестные части и механизмы. Додекафония лифта.

Лифт остановился на один пролет ниже верхнего этажа. У Нарика в руке красная роза. Он подошел к обшарпанной двери и нажал кнопку звонка. За дверью кто-то долго шаркал домашними тапочками, потом задумчиво звякали запоры, цепочка и еще что-то. Наконец, дверь со скрипом открылась. Появилась чистенькая старушка в зеленом бесформенном фланелевом халате с синими цветами. Она не удивилась, увидев Нарика с розой.

– Добрый день, Нарик! Ты сегодня рано, обычно вечером приходишь. Леночки нет. Ты же знаешь, она уже здесь не живет. Почитай уже месяца три. Но ты молодец, отдаю должное твоему постоянству. На тебя, мой друг, можно положиться – каждый день, каждый божий день… а внучка моя замужем теперь. Мужчина видный, серьезный. Ну и с положением.

– Да я все знаю, бабулечка Марья Михайловна. Вы уж передайте цветок от меня Леночке. Елене Витальевне. Она, я знаю, заходит к вам, навещает.

– Так у меня уже накопились… Все розы, да розы, ты же каждый день приходишь. Раньше-то хоть Леночке вручал. А теперь получается, что бабке цветы носишь. Они же вянут, не каждый цветок дождется, не каждый дойдет до своего адресата.

– А вы, бабулечка, аспиринчик в воду положите.

– Ты, милок, тропиночку-то давно к нашему дому протоптал. Сколько уже к нам ходишь, каждый день, почитай каждый день?

– Да уж лет пять будет. Но не каждый день, нет, далеко не каждый… грешный я человек. Болел, было дело. А когда и в отпуск уезжал.

– Грешный. Какой ты грешный, Нарик? Ты золотой… А еще и красавец. На мой взгляд. У вас, нынешних молодых, свое представление… Где у Ленки глаза? Разве сейчас найдешь такую любовь, такую преданность? Только во времена Куприна… Телеграфист Желтков из «Гранатового браслета».

– Скажете тоже. Я на «телеграфиста» не тяну. Тот готов был жизнь отдать ради княгини Веры Николаевны. Да и отдал, в конце концов. Что вы, бабулечка, я же нормальный человек. У меня своя жизнь. А Леночку я действительно очень люблю. Скучаю без нее. Вряд ли она когда-нибудь ответит мне взаимностью. Тем более – замуж вышла… Надеюсь – по любви. А цветы ношу… не то что по инерции… Хочется… в охотку мне. Может, и ей приятно… Хотя я, наверное, немного похож на телеграфиста. Я ведь Леночке тоже гранатовый браслет подарил. Года два года назад, наверное. Наследства у меня нет, так я на пластиковый браслет зернышки граната наклеил. Когда-то выглядело очень недурно – здорово получилось.

– Да, знаю я, видела его. Он и сейчас у нас лежит. Кстати, Леночка просила вернуть тебе браслет, – Мария Михайловна вернулась в квартиру и вынесла браслет – грустное зрелище, зернышки граната высохли и сжались.

– Чего это она решила вернуть? Конечно, он никакой ценности не представляет – жалкий вид.

– Она сказала – не надо больше ничего. И цветов не надо. В общем, она просила больше цветов не приносить. Не нужно ей, и муж может неправильно понять.

– От вас, бабуленька, я такого поручения никак принять не могу. Пусть мне сама Елена Витальевна об этом скажет. Можно воспользоваться телефоном?

– Заходи, милок, звони, телефон в прихожей. Я здесь постою, чтобы тебя не смущать.

Через некоторое время Нарик вышел из квартиры. Выглядел огорченным и обескураженным.

– Да, Леночка сказала… Не надо больше цветов, и лучше, если я совсем не буду появляться. Что это выглядит неуместным. И муж ее недоволен. Что, если я хочу ее спокойствия… И браслет, бывший гранатовый… Да, нет, бабулечка, чай, конечно, у вас вкусный, я знаю. И от души… Предпочитаю отказаться. Пойду я, пожалуй. Мне на работу надо. В ВТО я работаю, бабулечка… Кто, кто… Скромный клерк. Правда, у меня кабинет есть, совсем небольшой. Без окна даже… Ну, мне пора. Да нет, бабулечка, какие обиды? Здоровья вам, Леночке большой привет. Я буду за всех вас молиться. И вы вспоминайте хоть иногда… Нарика – «барабанные палочки».

Леонард возвращался на работу. «Вот оно. Окончательный от ворот поворот. Правда, и раньше было тоже вполне однозначно. Вполне – не вполне… более или менее однозначно».

Два момента в его жизни отпечатались наиболее отчетливо в памяти. Два самых ярких момента, которых он никогда не сможет забыть.

Нарику – четыре года. Он живет с мамой и бабушкой. Бабушка – старенькая, была когда-то смолянкой. Знает четыре языка. Но об этом в семье не принято говорить. Мама Вера – милая, интеллигентная женщина. Преподает фортепьяно в детской музыкальной школе. Платят мало, на жизнь не хватает. Мама – высокая, стройная, подтянутая. Рано утром, до занятий в школе едет на велосипеде в Московский район, подрабатывает в каком-то НИИ уборкой помещений. А где наш папа, мама Вера? Нарик уже знает, что папу зовут Вацлав Домбровский. Мама отвечает довольно уклончиво. Нет уже, нет больше нашего папы, Лёнечка. Он вернется? Нет, мой дорогой, он там, откуда не возвращаются. Никогда – ни мама, ни бабушка – не рассказывали о том месте, откуда не возвращаются, и об отце ничего определенного не говорили.

Старались никому не говорить. Нарик без объяснения прочувствовал важность этого принятого в семье умолчания. Но ребенку, тем не менее, дали отчество и фамилию по отцу. Когда мальчик подрос, он понял – тоже без объяснения – отца переместили в другое, неизвестное обычным людям измерение, в таинственных и грозных коридорах которого он и пропал безвозвратно. Может, сыграли какую-то роль в этом польские корни отца? – это неизвестно. Да и неважно. Теперь уже неважно.

Нарику впервые разрешили самому, без бабушки и мамы, выйти погулять во двор. Зима, пушистый снег. Мальчишки играют в снежки. Вот он бросил в кого-то снежок и наутек. Как смешно, как весело! «Не догоните, не догоните!», – неожиданно Нарик запнулся и упал с размаху в белое пушистое одеяло. Что-то накатило. Крик комом застрял в горле. Неужели это все? Кругом тишина. Его несет куда-то по длинному тоннелю, бросая на поворотах. Где-то совсем далеко слышен мамин крик: «Лёнечка, Лёнечка, не умирай!». И в этот момент… будто свет отключили.

Потом, когда подрос, узнал: мама выскочила в шлепанцах на босу ногу, в домашнем халате, некогда ждать скорую, прижала к себе ребенка – и бегом, бегом в больницу. «Люди добрые, он уже посинел, спасите моего мальчика!».

А Нарик уже куда-то снова летел, какие-то добрые дяди и тети заглядывали ему в глаза, улыбались, передавали из рук в руки, вокруг становилось все светлее. Вдруг из темноты высунулась чья-то рука, схватила за пятку… и выдернула Нарика обратно. Очнулся в кровати. Дышать было тяжело. Какие-то трубочки в носу и во рту, не пошевелиться, потому что весь перебинтован. Вера успела, но еще немного… и было бы поздно. Оказалось, что у малыша врожденный порок сердца. Операцию сделали хорошо, но новое сердце не поставишь. Вот он – шрам от операции на худенькой груди.

Нарик растет болезненным ребенком. Губы и ногти – с синеватым отливом. Подушечки пальцев, распухшие от плохого кровоснабжения, – наподобие барабанных палочек. Бабушка и мама трясутся над внуком и сыном: «Нарик, тебе этого нельзя, не бегай, не надо играть с детьми…».

При всем при том, Леонард оказался способным парнишкой. На фортепьяно, к сожалению, ему не разрешалось играть подолгу – слишком тяжело, большая нагрузка. Он замещал пением, у него неплохой голос. И с юмором, кстати, тоже неплохо; любил Нарик и посмеяться, и пошутить, ария Ленского звучала у него так: «Паду ли я дрючком пропертый?». Хотел серьезно заниматься вокалом – опять врачи не посоветовали. Это де, может спровоцировать новый приступ. Любил танцевать. В школе лучше всех танцевал вальс и танго. Сам научился. Природная осанка, природные способности, чувство ритма. Выступал на школьных концертах, читал звонким голосом: «На русском поле, снежном, чистом, плечом к плечу в смертельный миг встал комсомолец с коммунистом и непартийный большевик». Нет, нет, в драматическую студию ему тоже никак нельзя, слишком большие волнения. Вы что, мамаша, хотите, чтобы ваш ребенок умер прямо на сцене?

С детства Нарик понимал, что ему дано в этой жизни меньше, чем другим. Привык к мысли, что суждено ему прожить обыкновенную жизнь, быть самым обычным человеком, быть как все. Ну, так что? Разве это трагедия? Таких миллионы, что в этом плохого? У Нарика не было амбиций. Другой вопрос, что нужно же чем-то заниматься. Ближе всего ему было искусство, театр. Если не певец, не танцор, не актер… Пусть будет что-то ближе к театру. Поступил на театроведческий факультет Театрального.

Студенческие годы складывались неплохо. Преподаватели ему нравились, он им – тоже. Толковый, легкий, открытый, доброжелательный. Нарик возмужал, немного окреп. Он ничем не отличался от других студентов, почти ничем, разве что – худобой, синеватым оттенком губ… И «барабанными палочками». Если его спрашивали: «Что у тебя с пальцами?»… «Да ничего, такая конституция».

На третьем курсе появилась Лена. Она перевелась из какого-то провинциального вуза. Крупная, веселая, румяная, улыбка – жемчужное ожерелье. Антипод Нарика? Антипод? Да нет, не везде и не во всем. Так или иначе – Нарика потянуло к ней. Это было как озарение, как внезапное открытие новой жизни. Вы скажете – противоположности сходятся? Откуда нам знать, почему именно этого парня тянет именно к этой девушке? Они много времени проводили вместе. Однажды даже целовались после студенческого вечера. Она разрешала провожать себя до дома. Но не более того. Ее провожали и другие. Лена вообще была общительной девушкой. А потом Нарик объяснился в любви. «Нарик, ты чудный парень. Мне очень хорошо с тобой. Давай мы вот о чем договоримся – не надо ничего менять, пусть так все и остаётся». Откуда нам знать, почему именно эту девушку совсем не тянет именно к этому парню?

Вначале Леонарду казалось, что для него эта девушка всё. Что ему ничего в жизни не надо. Только знать, что она существует. Только иметь возможность хоть иногда увидеть ее… поговорить по телефону. Цветы… Возможность как-то сказать о своем чувстве. Просто вручить цветы. Хотя бы один цветок. Но каждый день. Если день прошел, а он не принес Леночке цветы… Поздно ночью бегал по станциям метро, чтобы купить заветный цветок, и быстрей, быстрей – на Константина Заслонова. Звонок. «Все спят, Леночка спит уже, ты что, с ума сошел?» «Бабулечка, бабулечка…». «Да ладно уж, передам». Ритуал. Не только ритуал. Первая любовь… Оно было всегда рядом, это чувство, гнездилось где-то внутри его худенькой груди под этим ужасным шрамом.

Нельзя сказать, что Нарик не нравился женщинам. Его отличал особый шарм, интеллигентность, раскованность, открытость и доброта. Как и все молодые парни его возраста… Случалось и так, что он не всегда ночевал дома. Но это было так. Это было как бы между прочим. С ним всегда была его Лена. Елена Витальевна. А что теперь? Что теперь делать? Ничего не изменилось. Ну, не будет вручать цветы. Все останется. У него в сердце все останется, как раньше. Верил ли он сам в то, в чем себя уговаривал? Понимал ли, что он не телеграфист Желтков, что безумные порывы и самоотверженность маленького человека из провинции XIX века совсем не в его, Нарика, характере? Что все эти годы образ «безупречной» дамы сердца постепенно размывался… и превращался в милые, но довольно неопределенные и неясные воспоминания, покрытые розоватым флером первого юношеского чувства. Видимо, настала пора честно и откровенно отдать самому себе отчет в этом. Одним словом, наш герой, Леонард Вацлович, к тому времени уже свой человек в театральном мире, ничего особенного не почувствовал после разговора с «бабулькой» на лестнице и с Леночкой по телефону. Ни сожаления, ни огорчения… Все к этому шло. Игра немного затянулась. Всему свое время. Студенческая влюбленность, студенческая увлеченность, студенческая самоотверженность, в какой-то степени – выпендреж…

Он вспомнил, как в компании друзей развлекался тем, что пристраивался сзади к какому-нибудь задумчивому прохожему или к спешащей по делам девушке, и шел шаг в шаг, почти вплотную, потом к ним пристраивался еще кто-то и так – вся компания. Когда прохожий останавливался и оглядывался, процессия мгновенно рассыпалась. Разыгрываемый не понимал, почему это все вокруг смотрят на него и смеются. Прошло время милых студенческих шуток. Сейчас это уже неуместно. Прошло время безоглядного поклонения идеалу юных лет. Кто тебе эта Леночка? Чужой человек, в лучшем случае – приятельница. Откровенно говоря, он не очень расстроился. Вернее – как человек, любящий порядок и определенность во всем, он расстроился оттого, что не очень расстроился.

* * *

Рабочий день Леонарда прошел в обычных хлопотах – звонки, отчеты в Министерство культуры, в обком, документы, посетители. Все, день закончен. Свою норму закупоренных бутылок я выполнил. Не помню, как там у Джека Лондона – пять тысяч закупоренных или раскупоренных бутылок в день? Теперь пусть работают другие. Флаг им в руки. Он вышел на Невский и медленно побрел в Домжур, благо это совсем рядом. По пути заметил девочку лет двенадцати. Коротко подстриженные пепельные волосы по бокам закрывают уши, а спереди откинуты назад, открывая высокий лоб. Девочка шла быстрым, энергичным шагом, размахивая руками, будто маршируя под музыку. И взгляд… Взгляд всезнайки. Казалось, что она успевает заметить и пересчитать всех прохожих на Невском, о каждом сделать умозаключение и каждому вынести свой приговор. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Как же ей наскучил этот неумный и суетливый народец, шаркающий ногами по тротуару Невской перспективы. Сами-то вы знаете, куда вы все идете? Ее взгляд на мгновение остановился на чуть сутуловатой фигуре Леонарда – и этот туда же. Юная леди непроизвольно зевнула. Зевнула, как и подобает настоящей леди, не размыкая губ, но скрыть зевок ей не вполне удалось, выдали дрогнувшие крылышки аккуратного носика.

Леонард зашел в Дом журналиста. Ему хотелось посидеть, успокоиться, без спешки поразмышлять о событиях дня. Все-таки важный момент в жизни. Давно ожидаемый, но все-таки… Ожидаемый, а все равно неожиданный. Це дило треба разжуваты… Ха, здесь Шитикова.

Вот это действительно неожиданность. Что ты здесь делаешь, прелестное дитя? Он подсел к актрисе. Откуда ты взялась, Маринка? Мы все тебя потеряли, очень рад тебя видеть. Чудесно выглядишь, просто красавица! Девушка, принесите мне чай, какие-нибудь соленые орешки и печенюшки с крекерами. Как здоровье? Очень хорошо, рад за тебя. Думаешь работать? Да какие у тебя могут быть проблемы? Любой театр будет рад тебя пригласить. Пока подыскиваешь место, делай моноспектакли. Тебе все по зубам. От Шекспира до Цветаевой. Я помогу: директор Ленконцерта – мой соученик и хороший приятель. Уверен, он заинтересуется, Шитикова – это имя, никто о тебе не забыл. И с Шаргородским переговори. Да-да, Георгий Яковлевич снова в Ленинграде. В свободном полете. Организует антрепризы. Снимает балет, сделал отличный фильм-концерт. Думаю, он с удовольствием поработает с тобой, поставит моноспектакль, например. Может, и не один.

Не успел Леонард выпить чашку чая, как в зале ресторана появился стройный элегантный мужчина в возрасте между сорока и пятьюдесятью. Очень живой, приветливый. Аккуратная стрижка, хорошо уложенные черные волосы без единого намека на седину. Лицо с запавшими щеками. На первый взгляд такой же худощавый как Леонард, но в его худобе скрывалось нечто совершенно противоположное – Леонарда скорее можно было бы назвать худосочным. Бросались в глаза быстрые точные движения этого мужчины, веселый цепкий взгляд и легкая улыбка, которая, казалось, в любой момент готова сорваться с его губ.

Следом за ним вошла та самая девочка, которую Леонард заметил на Невском. Она быстро оценила обстановку и выбрала столик, за который она и уселась со своим спутником, – довольно-таки удачно, по мнению Леонарда, так как столик оказался как раз напротив него, метрах в трех-четырех. Девочка, судя по всему, была ужасной непоседой. Она несколько раз подряд отодвигала свой стул от стола и снова придвигала, не сводя внимательных глаз со своего спутника, по-видимому, отца. Закрыла лицо газетой, потом долго ее складывала, съехала со стула вниз под стол, опираясь затылком на сиденье стула. Отец – будем считать, что это был отец – наблюдал все ее выходки благосклонно, не выказывая ни тени недовольства. К тому времени, когда им принесли чай, девочка успела заметить, что Леонард внимательно разглядывает ее компанию. Она ответила ему знакомым пристальным, оценивающим взглядом и неожиданно на мгновение одарила ослепительной улыбкой.

Леонард ответил ей менее яркой улыбкой, потому что приходилось прикрывать губой черную свинцовую пломбу на одном из передних зубов – в те годы в Советском Союзе еще не умели ставить симпатичные, беленькие, современные пломбы. Не успел он опомниться, как девочка уже стояла около его столика, сохраняя при этом полное самообладание. На ней была короткая шотландская юбочка красновато-шоколадных тонов и светло-серая свободная блузка.

– Я думала, что журналисты терпеть не могут чай. Они пьют только коньяк или виски.

Вряд ли это была дерзкая выходка напоказ. Скорее всего, это было сказано откровенно и напрямую, именно так, как она, по-видимому, привыкла говорить. В ответ Леонард сказал, что он – не журналист, но есть некоторые журналисты, которые не пьют ничего, кроме чая.

– И что же, вы ничего не пишите?

– Ну как не пишу. Пишу, конечно. Пишу рассказы, сейчас я пишу пьесу.

В какой-то момент ему стало неудобно так разговаривать, он вскочил, встал рядом с ней и предложил:

– Не согласится ли юная леди присесть за наш столик?

– Соглашусь разве что на одну минуту.

Леонард отодвинул стул напротив себя, она села, сохраняя прямую спинку и идеальную осанку. Он торопливо, почти бегом бросился назад, сел на свое место, спеша продолжить беседу. Потом снова улыбнулся, по-прежнему стараясь не показывать свою пломбу. Как ни странно, рядом с этой девочкой-подростком он чувствовал себя не в своей тарелке, будто он был ребенком, а она – взрослым человеком. Леонард представился и представил свою собеседницу Марину.

– Очень приятно, вы тоже не журналист? Актриса? Очень приятно.

Девочка сделала паузу.

– Меня зовут Эля. А там за столиком сидит мой отец. Он потрясающе интересный человек.

Леонард заметил, что погода сегодня неплохая.

– Вы правы, – ответила юная леди звонким голосом человека, который ненавидит бессмысленные разговоры. Она положила пальчики обеих рук на край стола. – Я видела вас на Невском. Вы шли мне навстречу. А потом я встретилась со своим отцом, и он предложил мне зайти сюда и выпить чаю.

Голос ее звенел и особенно выразительно звучал в верхнем регистре. Леонард сказал, что тоже заметил ее на улице. И добавил, что у нее очень хороший голос. Она кивнула головой.

– Я знаю. Я занимаюсь пением в детской музыкальной школе и намерена стать профессиональной певицей.

– Во, здорово! Будете петь в опере?

– Ну, вот еще! Ни в коем случае! Чур меня, чур. Буду петь на эстраде как Майя Кристаллинская. Заработаю кучу денег. И куплю себе замок. Может быть, выйду замуж за англичанина. В крайнем случае – за шотландца. И буду жить в своем замке. Вы бывали в Шотландии?

Леонард ответил, что нет, не бывал и предложил ей крекер.

– Спасибо большое, не надо. Если говорить откровенно, я ем как птичка.

Леонард откусил крекер и сказал, что в Шотландии есть замечательные замки. И превосходные писатели… Вы, может быть, знаете двух Робертов – Стивенсона и Бёрнса.

– Знаю, мне папа рассказывал, и я читала. Стивенсон мне совсем неинтересен – он для мальчишек пишет. А Бёрнс… «Ты свистни – тебя не заставлю я ждать, пусть будут браниться отец мой и мать, ты свистни, – тебя не заставлю я ждать. Другим говори, нашу тайну храня, что нет тебе дела совсем до меня, но, даже шутя, берегись, как огня, чтоб кто-то не отнял тебя у меня, и вправду не отнял тебя у меня!» – Эля очень серьезно посмотрела в глаза Леонарду. – Раз вы пишите пьесу, значит, вы драматург, не так ли? Вы первый драматург, с которым я познакомилась.

Леонард объяснил, что вообще-то, он не совсем драматург. Но надеется, что со временем станет им. Отец Эли стал подавать ей знаки, чтобы она вернулась к своему столику и перестала надоедать чужим людям. Эля сохраняла полную невозмутимость. Она развернула стул так, чтобы оказаться спиной к своему столику и в корне пресекла всякие попытки отца установить с ней дистанционную связь.

– Вы работаете в этом желтом здании рядом с кинотеатром «Октябрь»?

Леонард сказал, что он иногда заходит туда по делам.

– Очень, очень интересно. Между прочим, я не такая наивная, как вам кажется. Я не вчера родилась.

Леонард ответил, что может поспорить на что угодно, что она права. Он почувствовал, что сидит как-то неудобно и постарался сесть попрямее. После некоторой паузы Эля сказала:

– Вы производите впечатление разумного человека. Во всяком случае, для человека, который, видимо, занимается журналистикой и к тому же хочет стать драматургом.

Леонард попытался вежливо объяснить, что, если она хочет говорить начистоту, то от этого ее высказывания попахивает снобизмом и заносчивостью, но он, Леонард, надеется, что это не в ее духе. Эля держалась с вежливостью и тактом, которого Леонарду явно не хватало. Она покраснела и сказала:

– Знаете, так получилось, что я была знакома с несколькими журналистами. Они-то точно вели себя очень заносчиво. Всех подряд оскорбляли, пускали в ход кулаки… Или, например, ГАИшникам сказать: «А вы знаете, кто я такой? Хотите работу потерять?» – скажите, это кажется вам разумным поступком?

Леонарду было нечего возразить. Марина слушала их беседу с интересом, весело смеялась после некоторых реплик юной леди. Леонард сказал, что журналисты ездят по всему миру, часто бывают вдали от родного дома, и что редко кому из них улыбается удача. И добавил, что взрослые девочки могли бы сами о многом догадаться, если бы немного постарались.

– Возможно, вы правы, – сказала Эля таким голосом, что всем стало понятно – юная леди осталась при своем мнении. Она подняла руку и ощупала свою прическу. – Сегодня сильный ветер. Должно быть, у меня ужасно растрепанный вид. Знаете, у меня очень волнистые волосы, когда голова в порядке.

– Я заметил, что они вьются.

– Не локонами, они на самом деле очень волнистые. Скажите, вы с Мариной муж и жена? Говорят, что у мужа с женой много общего.

– Ну, вот… Получается, что об этом нетрудно догадаться. Конечно, Марина – моя жена.

– Марина, вы такая красивая… Извините за бестактный вопрос, Леонард, конечно, без памяти влюблен в вас?

Марина с Леонардом долго смеялись, а потом Леонард сказал, что если они заметят какую-нибудь бестактность, непременно скажут ей об этом.

Эля опять положила руки на стол.

– Как правило, я подвержена сильным стадным инстинктам, – и она испытующе посмотрела на своих взрослых собеседников, проверяя, правильно ли она употребила это ученое слово. Те не подали вида. – Я просто подошла к вам, потому что тогда на улице вы показались мне ужасно одиноким. У вас потрясающе выразительное лицо.

Леонард сказал, что она угадала, что он и вправду там, на Невском, чувствовал себя очень и очень одиноким. А сейчас, когда рядом Марина, ему совсем не одиноко. Но он все равно рад, что Эля к ним подошла.

– Я стараюсь научиться быть более сострадательной. Мама говорит, что я чрезвычайно холодный человек, – она опять потрогала рукой прическу. – Я живу с мамой. Она – исключительная женщина, очень добрая. После развода с папой она делает все возможное, чтобы я чувствовала себя комфортно.

– Очень рад это слышать, – вставил Леонард.

– Моя мама, между прочим, чрезвычайно интеллигентный человек. С большим эстетическим чутьем во многих отношениях. – Она снова посмотрела в глаза Леонарду, словно заново почувствовала к нему интерес. – Как вам кажется, я действительно ужасно холодная?

Леонард сказал, что ничего подобного не заметил. Честно говоря, ему кажется – совсем наоборот. Марина тоже подтвердила, она сказала, что Эля, видимо, очень увлекающаяся натура.

Подошла официантка и сказала, что отец ждет юную леди, – отец так и сказал «юную леди» – чтобы она допила свой чай. В это время отец смотрел на дочь с легкой улыбкой, никакого укора или упрека в его взгляде не чувствовалось. Эля помахала ему пальчиками руки и, как ни в чем ни бывало, снова обернулась к своим собеседникам.

– Я очень люблю бывать с отцом. Он проводит со мной столько времени, сколько мне захочется. Отец меня обожает. Потому что мы похожи как две капли воды. Только он – черненький, а я – беленькая. Моя мать – очень страстная женщина. Она – настоящий экстраверт. А отец – интроверт. Они очень хорошо подходят друг к другу. Но только на первый взгляд. Отцу нужна подруга жизни более интеллектуальная, чем моя мама. Поэтому они развелись, и у отца сейчас другая семья. Папа – исключительно одаренный человек. Во всех отношениях. Он – почти гений.

Марина с Леонардом с интересом ждали продолжения рассказа, но больше ничего не услышали. Эля выкинула уже знакомый номер – съехала спиной по стулу вниз под стол и закатила свои выразительные глаза. Леонард заметил, что лучше, пожалуй, отложить эту штуку до тех самых пор, когда она станет хозяйкой замка в Шотландии, где она сможет делать абсолютно все, что ей заблагорассудится.

– У вас довольно слабо развито чувство юмора, не так ли? – задумчиво сказала она. – Отец считает, что у меня вообще нет никакого чувства юмора. Что я не приспособлена к жизни, потому что у меня нет чувства юмора.

Леонард заметил, что чувство юмора вряд ли сможет помочь, если произойдет что-то непредвиденное или, например, случится беда.

– А отец считает, что поможет. Можем спросить его.

Это было не похоже на возражение. В ответе девочки прозвучала стопроцентная уверенность, и Леонард поспешил дать задний ход. Он сказал, что ее отец, возможно, смотрел на этот вопрос более широко, а он, Леонард, имел в виду более частный случай (что он этим хотел сказать? – похоже на то, что Леонард и сам этого не знал).

– Мой отец – невероятно привлекательная личность. И собой очень хорош. Посмотрите на него. Не то, что красота – это самое главное. У него ужасно пронизывающий взгляд. Слишком пронизывающий для человека, который отличается феноменальной добротой.

Леонард заметил, что ее отец… у него, видимо, очень своеобразная манера выражать свои мысли.

– О да, совершенно особенная, – сказала Эля. – Он работает главным – то ли металлистом, то ли металловедом – на заводе турбинных лопаток. Это очень сказывается на нем. Если вы присмотритесь, у отца на месте лопаток появились крылышки. Поэтому у него все очень хорошо получается. Он играет вратарем в заводской команде. Товарищи по команде называют его «наш Лев Иванович», в честь легендарного Яшина.

– А как на самом деле? – спросил Леонард.

– На самом деле так и зовут – Лев Иванович. Только фамилия его Житомирский. Наверное, потому что он из Житомира.

Неожиданно Эля как бы сама себя прервала.

– Ответьте на два вопроса. Почему актеры в кино целуются крест-накрест?

– Как это крест-накрест?

– Ну, будто бы наперекосяк.

Леонард и Марина переглянулись. Они не знали, как отвечать юной леди.

– Наверное, носы мешают, – дружно сказали они. Но их ответ прозвучал неуверенно.

– Скажу вам откровенно, – добавил Леонард, – этот вопрос мучил меня с детских лет, и я до сих пор не знаю на него ответа. Ты как целуешься в кино? – спросил он у Марины.

– Ничего не могу сказать. Я еще ни разу не снималась в кино. Надо бы у Тёмы спросить. Но Тёма в кино, кажется, тоже не целовался.

– Тогда второй вопрос, – строго сказала Эля. – Что надо сказать человеку, который икает и не может остановиться? Это моя собственная загадка.

Леонард закатил глаза, словно пытался найти разгадку. Потом с огорченным видом сказал, что сдается. Марина тоже не нашла ответа.

– Набери воздух и сиди… ПОКА НЕ ЗАДОХНЕШЬСЯ!

Последняя часть «пока не задохнешься» прозвучала на полной мощности. Эта разгадка оказала самое сильное действие на саму Элю, она буквально рыдала и стучала себя кулаком по груди, чтобы прекратить приступ смеха. Потом остановилась и сказала довольно спокойно и рассудительно:

– Я каждый раз впадаю в истерику. У меня плохое чувство юмора.

– Пожалуй, это лучшая загадка, которую я когда-либо слышал, – сказал Леонард и переглянулся с Мариной.

В ответ на этот комплимент она опять сползла со стула и закрыла лицо краем скатерти. Потом поднялась, оставив лицо закрытым так, чтобы остались видны одни лишь счастливые сияющие глаза.

– Разрешите узнать, если можно, чем вы занимались до того, как поступили работать в желтый дом с греческим фасадом и решили написать пьесу?

Леонард ответил, что ничем особенным не занимался, а вообще-то, занимался всем понемногу, что практически одно и то же.

– Чем же, например?

– Например, я танцевал и пел.

– Не может быть, не может быть! – закричала Эля и захлопала в ладоши. – Спойте мне, пожалуйста, что-нибудь прямо сейчас, я вас очень прошу. Здесь так жарко, невыносимо жарко, спойте о жаре.

Леонард почему-то вопросительно посмотрел на Марину, та кивнула. Его глаза азартно загорелись, и без всякого стеснения он загорланил на весь зал: «Ой, мороз, мороз, не морозь меня, не морозь меня – моего коня!» Получилось довольно неожиданно. Немногочисленные посетители удивленно обернулись, а Эля и Марина засмеялись и захлопали в ладоши, Эля – с восторгом, Марина – немного сконфуженно.

– Вы уже печатались? – спросила у Леонарда бесстрашная маленькая леди.

Леонард вначале замялся, а потом попытался ответить, правда, не совсем уверенно. Он сказал, что у него есть несколько рассказов, но он – не очень-то плодовитый писатель. И принялся объяснять, что издатели – это настоящая банда… Им нужно, чтобы все было написано правильно, выдерживая так сказать линию… и все такое.

– А о чем вы пишите свою пьесу?

– Это веселая комедия о разных знаменитых капитанах, о героях Стивенсона, которого ты не любишь, Александра Грина и в таком же духе.

– А, я знаю, это что-то типа радиопередачи «Клуб знаменитых капитанов». Мне кажется, вам надо избегать всяких детских глупостей. И не нужно писать ужасно длинно и многословно! Я предпочитаю рассказы об униженных и оскорбленных.

Леонард с Мариной переглянулись.

– Об униженных? – переспросил Леонард.

– Мне интересны все жалкие и ничтожные. Я всегда подбираю брошенных котят и тащу их домой. Пишите, пожалуйста, о великодушии и сострадании, я вас очень прошу.

Леонард сказал… он надеется, Эля понимает, что такое сострадание. Доводилось ли ей самой проявлять сострадание к кому-нибудь, кроме брошенных котят?

– Да, у меня есть это в характере. Я ужасно люблю помогать, если у кого-то возникают проблемы. Только результат получается обратный.

Леонард с Мариной попросили, чтобы она рассказала что-нибудь в этом духе.

– У нас в школе появился новичок. Леша Моралов. Он с родителями приехал из Махачкалы. Там учат хуже, чем в Ленинграде. И он вообще ничего не знает. Такой жалкий, я его и пожалела. Вот он и попросил меня помочь. В общем, зря я ему помогала. Почему? Все равно ничего не получилось. Он – тупой, к тому же противный – потный, задастый… А еще он пытался мне под юбку залезть. Не подумайте, что я какая-то ханжа. Если бы это был мальчик, который мне нравился… тогда совсем другое дело. Честно говоря, у меня еще не было никаких романов. А этот Моралов какой-то убогий. А еще и нахальный. Я его выгнала. Потом он напросился, чтобы ему помогал наш отличник Алик Вексельман. Ходил к нему домой после школы… Аж целых два месяца. Алик возился с этим тупицей, его мама кормила этого Лёшку обедами, в общем, приняла его как своего. А тот отплатил им вполне, гадости всякие говорил об Алике. Типа того – что с него, с Алика, взять, он же еврей. Гадость какая! Не зря наш чертежник Булыжкин Иван Петрович издевательски называл Лёшку Махач-Мораловым. В общем, зря я его пожалела. А есть такие, которых обязательно надо пожалеть.

Леонард спросил, кого, по ее мнению, надо обязательно пожалеть?

– Мне, например, вас очень жалко. Вы такой интересный и необычный, а у вас, как мне кажется, ничего толком не получается. Что надо сказать человеку, который икает?

– Ты уже спрашивала у него, – сказала Марина.

Эля толкнула ногой ногу Леонарда и повторила вопрос. Леонард сказал свою версию: «Набери воздуха и жди, пока не перестанешь икать». Эля состроила обиженную гримасу, отвернулась и резко встала в пылу праведного гнева, не сгибая и оставив выпрямленной левую ногу. Резко взмахивая руками, она поковыляла к столику отца, прежалостливо припадая на прямую, будто бы не сгибающуюся левую ногу. По-хозяйски уселась рядом с отцом, взяла чашку чая обеими руками и стала о чем-то оживленно говорить с ним, обсуждая, видимо, беседу с новыми знакомыми. Леонарду очень хотелось, чтобы Эля взглянула на него, но она, судя по всему, не собиралась оборачиваться. Через некоторое время, сочтя, видимо, паузу достаточной, она встала и, как ни в чем ни бывало, вернулась к их столику.

– Нам пора идти. Я вас очень прошу простить меня, мне чрезвычайно стыдно за свою прическу. Я выгляжу как настоящее чудовище.

– Ничего подобного, – сказал Леонард. – Я лично вполне оценил, какие у вас замечательные, волнистые волосы.

Он сказал также, что очень рад познакомиться с такой милой и хорошо образованной девочкой. Марина присоединилась к нему. Эля кивнула.

– Этого следовало ожидать. Я очень общительна для своего возраста. – Эля снова коснулась своей прически. – Вы с Мариной еще собираетесь быть здесь? Мы приходим сюда с папой каждую пятницу после занятий в музыкальной школе.

Леонард сказал, что он бы мечтал об этом. Но не знает точно, когда еще он сюда заглянет. И насчет Марины тоже ничего определенного сказать не может, правда, Марина?

– Иначе говоря, вы не знаете, встретимся ли мы, – сказала Эля.

Она не отступила от стола. Наоборот, плотно соединила ноги и, посмотрев вниз, подравняла носки своих туфель. Надо сказать, что это получилось отменно – все заметили ее стройные ножки и точеные щиколотки в коротких белых носочках.

– Хотите, я вам напишу? – спросила она, немного порозовев от смущения. – У меня неплохой слог, вам будет не стыдно за меня.

Леонард ответил, что будет счастлив, и они обменялись адресами.

– Вы не будете против, если я напишу Леонарду? – спросила она Марину. Та кивнула. – Если я напишу первая, ни вы, ни Леонард совсем не будете скомпрометированы.

Они попрощались, Эля подала Леонарду и Марине свою узкую, влажную ладошку.

– У меня к вам большая просьба, – обратилась она к Марине. – Позаботьтесь о Леонарде. Он достоин лучшей доли. Он очень добрый и талантливый. Если вы будете его обижать… – Потом повернулась к Леонарду. – Подождите меня несколько лет, Леонард, я подрасту… Придет время, и я заберу вас… я заберу вас обоих в свой замок.

Леонард и Марина были несколько обескуражены. Они заказали себе еще чай и кофе. Пытались продолжить разговор, поглядывая на Элю и ее отца. Разговор явно не клеился. Эля с отцом собрались и поднялись из-за своего стола. Отец Эли приветливо махнул рукой Леонарду с Мариной и первым направился в сторону двери. Эля внезапно подбежала к Леонарду и, совершенно не обращая внимания на Марину, влепила Леонарду звонкий мокрый поцелуй в щеку. Она развернулась, чтобы убежать, но Леонард успел поймать ее за поясок шотландки:

– Что надо сказать человеку, который икает и не может остановиться?

Эля просияла:

– Набери воздух и сиди, пока не задохнешься! – выкрикнула она и опрометью вылетела из ресторана, очевидно, в полном экстазе.

* * *

Белые ночи. Выйдя из Домжура, Нарик с Мариной долго бродили по городу. Нарик рассказывал о своей маме. О том, что матушка до сих пор ездит на велосипеде в Московский район, чтобы заработать какую-никакую копеечку, что до сих пор переживает за него по пустякам, что бабушки уже давно нет… О том, как он, Нарик, в свое время увлекался вокалом, танцем, как ему нравилось читать стихи… Но, увы, ничего серьезного из этого не получилось. Потому что сердце. Вот он и остался взрослым ребенком. Что друзья за веселый нрав и форму пальцев называют его «барабанные палочки». Вспоминал о своей беззаветной преданности первому чувству, о ежедневной розе и о «гранатовом браслете». О том, что мама знает о его давней привязанности к Лене, но незнакома с ней и имени ее не знает. «Меня это не интересует, – говорила ему мама. – Баловство одно. Немного затянулось твое юношеское увлечение. Все проходит. И это пройдет».

Нарик показал Марине, что осталось от «гранатового браслета», и хотел выбросить. «Не выбрасывай, – сказала Марина, – пожалуйста, не выбрасывай, оставь на память». Ей тоже захотелось выговориться, рассказать ему все, что накопилось и наболело за долгие годы. О муже Тёме. Об ушедшей любви. О маленьком Тёме, которого она не дождалась и которого до сих пор не может забыть. Они вспоминали стихи Цветаевой, Мандельштама, даже Шекспира, обсуждали, как ей сделать моноспектакль. Марина чувствовала себя комфортно рядом с Нариком. В нем столько юмора, доброты, тактичности и тихой мудрости очень чистого человека. Человек без второго дна. От него не следует ждать – ни хитрости, ни злобы, ни задней мысли. И все это Эля. Что за девочка – само совершенство! Марина с Нариком знакомы давно, театральный мир Ленинграда… он такой маленький, все знают друг друга. Шапочно. Знают, да не знают. Там, в Домжуре, они с Нариком поговорили бы десять минут и разошлись. Если бы не Эля… А теперь ей кажется, что они давно уже близкие друзья.

Белые ночи. Так говорят: «белые» – линялые серые сумерки под обломанным зеркалом ущербной луны. Что за счастье ходить без цели рядом с человеком, которому доверяешь. Они встретили на набережной знаменитого Темирканова, руководителя и дирижера Большого зала филармонии, он тоже гулял по городу… Совсем один. Элегантный, интересный, немолодой уже человек, с задумчивым и светлым лицом. Они встретили Толю Шагиняна, талантливого мима, который ходил по ночному городу с огромным котом на плече.

К середине ночи в конце сложного маршрута их броуновского движения наши немного грустные герои добрели до Театральной площади. Зайдем ко мне, попьем чайку, – предложила Маринка. У нее тоже – говорили, говорили… никак не могли наговориться.

– Скоро утро. Пойдем спать, Нарик, – сказала Маринка, – я сейчас постелю.

Леонард почувствовал некоторую неловкость. Весь этот вечер они провели вдвоем, между ними возникли… Близость и доверие… Те близость и доверие, которые бывают у брата с сестрой. Перед близостью с женщиной возникают совсем другие ощущения. А здесь не было случайных прикосновений, не было «удушливой волны», не было объятий, не было сияющих глаз… Маринкино «Я сейчас постелю» прозвучало как-то очень буднично. И даже, можно сказать, совсем безрадостно. Или она имела в виду что-то совсем другое? Марина придвинулась вплотную к Леонарду, положила руки на плечи, внимательно посмотрела в глаза: «В чем дело, Нарик?». Она поняла и его неловкость, и некоторое его смущение. Будто он ушел от нее, мгновенно удалился куда-то, улетел, будто он очнулся и спросил сам себя: «Что это за женщина рядом со мной, и почему так случилось, что я рядом с ней?».

Внезапно Марина вспомнила вчерашний сон, своего маленького восьмилетнего Тёму. Его грустное лицо в обрамлении длинных светлых волос. Одно лицо. Это же не Нарик, это ее Тёма. Я могу все исправить. Буду любить этого мальчика, буду жить ради него, чтобы ему было хорошо, чтобы он узнал, что значит быть счастливым.

Пуговичка за пуговичкой она расстегивала его рубашку. Гладила руками и целовала плечи и грудь: «Не бойся, Нарик. Тебе нечего стесняться. Не стыдись своей худобы, не стыдись шрама. Ты самый лучший, самый красивый». Нарик вспомнил последние слова Лены: «Я хотела бы, чтобы тебя больше не было в моей жизни. Твое поведение выглядит неумным и неуместным». Слезы катились по его серым щекам, по бледному, осунувшемуся лицу. «Как она могла так сказать? После стольких лет… Не нашла, не смогла, не захотела найти нормальные, человеческие слова. Откуда эти холодность и ожесточенность?». «Плачь, плачь, Нарик, не стыдись своих слез, со слезами уходят обиды и воспоминания. Все уже позади. Ты прошел свой путь, теперь ты дома. Ты не один, я с тобой, мой милый, теперь у тебя все будет очень хорошо».

Наутро Марина встала рано, сбегала в магазин, сделала завтрак. Завтрак на подносе – Нарику в постель. На подносе, среди прочего – плод граната.

– Ты куда намылилась, Машка?

Марину не удивило и не покоробило это обращение (странное обращение, Машкой ее раньше никто не называл), даже понравилось – Нарик сказал это как-то очень просто, по-свойски, будто они прожили вместе уже много счастливых лет.

– Я договорилась с Георгием Яковлевичем, обсудим мою новую работу. Ты не торопись, отдыхай, сегодня суббота, будь как дома. Это ведь теперь твой дом. Сходи к маме, возьми вещи, хотя бы на первое время. Скажи, что девушка, которой ты носил цветы, ответила тебе взаимностью и теперь ты переезжаешь к ней. Надолго. Можно сказать, навсегда. Да, вот еще что – гранат не ешь. Выбери зернышки и наклей на пластиковое основание. Я вернусь, ты подаришь мне новый Гранатовый Браслет. И потом… Надо сохранять традиции – принеси мне, пожалуйста, как ты привык, сегодняшнюю красную розу.

Нарик осторожно откусил рогалик, запил чаем с молоком и внимательно посмотрел на Марину.

– Неплохо выглядишь, Машка, черт побери. Как думаешь, Эля напишет мне письмо?

– Ты хорошо рассмотрел ее отца? Он же волшебник, добрый волшебник. А его дочь – фея. Она коснулась волшебной палочкой… И два уставших человека превратились в принца и принцессу. Они посмотрели друг на друга и тут же влюбились. Как же Эля может не написать? Обязательно напишет. Придет время, и она возьмет нас в свой замок, в Шотландию.

– Как ты думаешь, почему все-таки в кино целуются наперекосяк? – задумчиво спросил Нарик.

 

Акула

Я нашел ее, ту, которую так упорно искал.

Голубые джинсы в обтяжку и яркая блузка с расстегнутыми верхними пуговицами вызывающе подчеркивают зрелые формы. Светлые волосы забраны наверх, стянуты узлом, открывают чистые линии лба и овал бледного лица. По меркам отдыхающих – местная секс-бомба, на нее обращают внимание, за глаза называют «акулой».

Многие специально шли на танцы, чтобы поглазеть именно на нее. «Акула» – на сверхвысоких платформах. Обувь неудобная, танцевать на платформах трудно, пусть так, – но у девушки отменное чувство ритма и двигалась она – просто загляденье. Использовала несколько наработанных приемов, которые усвоила, видимо, на каких-то танцевальных курсах или полупрофессиональных занятиях. В то время мы все танцевали абы как, а она казалась «танцующей». Но самое главное – как она умело демонстрировала свои заманчивые прелести!

Пара средних лет оказалась на площадке недалеко от «акулы». Под любую музыку у них получалась странная смесь русской плясовой и падепатинера, бального танца, имитирующего движения конькобежцев. Оба – массивные, с каменными непроницаемыми лицами, он – со складкой над поясом, она – без талии, прямо от могучих плеч начиналась тяжелая грудь, плавно переходящая в неожиданно стройные и быстрые ножки.

Партнер старательно отводит взгляд от героини танцпола. «Вожделеешь?» – спрашивает его дама, широко разводя руки и постукивая каблучками. «Да нет, она не в моем вкусе! Тощая кривляка, и чего ей все так восхищаются?» – партнер в ответ притоптывает расползающимися ботинками, лихорадочно облизывает пересохшие губы и резко пунцовеет, пытается хоть как-то сохранить лицо благопристойного мужа, скрыть свои несанкционированные и совсем уж несоциалистические порывы.

Девушка из одесской команды круизного теплохода. Чем она там на своей работе занималась? – не знаю, но команда ее опекала. «Акула» всегда находилась в окружении четырех крепких парней недоброго вида. Из своих, так сказать. Они, эти парни, старательно повторяли ее па и преданно смотрели в глаза. С двумя из них она по очереди танцевала в обнимку, они же сопровождали ее при «выходах» в город на стоянках. В перерывах между танцами девушка спускалась вниз в сопровождении одного из двух этих своих ребят, тоже поочередно, – «пошла приласкать», говорили завсегдатаи танцпола. «Ах, злые языки…», – просто они завидовали этим парням из Одессы.

Любила танцевать, и казалась вполне счастливой, если бы… Временами словно тень пробежит по миловидному лицу – глаза становятся пустыми, отсутствующими, губы – безвольными, будто и не ее эти глаза, будто не ее эти губы. Но вот она уже снова смеется, глаза играют и дразнят, полные губы открывают белоснежную улыбку, кажется, что вовсе и не было никакого мимолетного видения.

Мне же, свидетелю этих ее неожиданных преображений, немного не по себе, словно в замочную скважину подглядываю или дверью ошибся и заскочил ненароком в чужую комнату, да нет – просто голова кружится, и дурнота подступает…

Вспоминалось мое собственное безоблачное семейное счастье, а потом – его мгновенное и ничем не объяснимое крушение. Это ведь случилось совсем недавно, всего пару месяцев назад. Каким словом, каким неосторожным движением я разбил эту хрупкую чашку? Неужели ревновала меня к своей заумной подружке? – какая глупость, знала ведь, что я никого, кроме нее, не замечал… А может, и действительно мне чего-то не хватало в ней, мне не хватало, а она чувствовала, и ее огорчали и даже мучили эти долгие разговоры за чаем «о высоком и непонятном» с ее образованной подругой? Где найти ответы на все эти вопросы? Сердце колотилось о стены своей одиночной камеры, рвалось к свету, а потом долго еще сжималось и покалывало.

Меня удивляло, почему пассажиры корабля называли ее «акулой»? Непонятно. Может, потому что считали лидером и кумиром этой одесской стаи? Возможно, и по другой причине: что-то, видимо, было временами в ее лице, – во внезапно потускневшем взгляде, в запавшем рте с безвольными, словно чужими, губами – отдаленно напоминавшее безучастную и бесконечно одинокую хищницу морских глубин. Одинокую? – может, это и верно, а хищницу – вряд ли, какую такую рыбку она может ловить на этом жалком танцполе в сопровождении своего провинциального эскорта?

Ну, «акула» так «акула», мне-то какая разница? Заметная персона, о ней много говорили, но за время путешествия никто так и не рискнул приблизиться к девушке с её грозным и бдительным сопровождением.

Однажды, я зашел в столовую перед самым ее закрытием. Пассажиров было немного. Увидел «акулу», редкий случай – она оказалась одна, без привычной «охраны». Одета во все серое – светло-серые джинсы, темно-серая рубашка. Подсел к ее столику, поздоровался, о чем-то спросил.

Глаза девушки на мгновение блеснули и снова стали безучастными, будто она не здесь уже, будто где-то далеко-далеко, и мои слова доносятся до нее как невнятный шелест ветра из дальнего угла сада. Тем не менее, она отвечала. Совсем тихим голосом, словно не надеясь, что ее услышат.

Неизвестно откуда появился один из ее спутников, молча стал рядом и выразительно посмотрел на меня. У входа в столовую нарисовались еще три знакомые фигуры.

Я хотел продолжить беседу. Но девушка с привычной готовностью поднялась из-за стола и, не прощаясь, удалилась в сопровождении эскорта. Шла как обычно – пружинисто, высоко подняв голову, выпрямив стройную спину, каблучки задорно цокали по кафельному полу, мне показалось, что была какая-то обреченность в этой напоказ заученной походке, в этой гордо поднятой голове.

Сон или действительность? Ангел или испуганная, сбившаяся с пути душа? Смотрел как завороженный вслед высоко поднятой голове, вслед вызывающе постукивающим каблучкам, смотрел так, словно с глаз пелена упала.

Внезапно я увидел, – будто меня перенесли куда-то далеко, в неведомое царство – увидел именно тот, Блоковский, «берег очарованный и очарованную даль», где на самом деле, наверное, и живут все эти упоительные, надломленные, неотразимо-притягательные и не до конца понятые Блоковские незнакомки.

После обеда спустился в каюту переодеться. Застал там Бориса, моего соседа лет тридцати с небольшим, из Ленинграда, как и я. Колоритная фигура. Инженер – кажется, прораб на стройке, но это не главное. Уличный боец. С детства ходил с «лиговскими» биться на Некрасова, на Петроградку, на Ваську. И сейчас тоже не упускал случая продемонстрировать удаль молодецкую при каждом удобном случае. Женщин он, конечно, жаловал, но они довольствовались в его душе вторым, а может, и третьим местом.

Сосед был подшофе. Оказалось, что он стал случайным свидетелем сцены в столовой.

– Ну что, отличник, получил полный атандэ? Испугался каких-то мальчишек.

«Отличник». Все, не сговариваясь, почему-то называют меня «отличником».

– А сам-то… Если такой смелый, почему сам счастья не попытаешь?

– Чего мне, герку́лесу, бояться? Просто ни к чему это. Скандал будет, а все равно ничего не выйдет. Форменная конфузия. Не отпустят ее одесские придурки, а то еще и порежут. Нужны мне эти приключения? Заходил сейчас к Анюте-официантке. Анюта всегда не против, зачем мне «акула»? Да и тебе-то она зачем?

– Ты не понимаешь, Боря. Жаль ее. Она не такая, какой хочет казаться.

Борис расстегнул штаны и без стеснения помочился в раковину. Он явно гордился дизайном и размерами своего причиндала.

– Не такая, кто – «акула», что ли? – Борис задумчиво застегнул штаны и с удивлением посмотрел на меня. – Жалко ее? Пожалел баран волка, да не вышло толка.

После случая в столовой девушка со своим сопровождением ни на танцах, ни в столовой почему-то не появлялась. Может, где-то и появлялась, но вход на служебную палубу пассажирам запрещался – одним словом, я ее больше не видел до конца поездки.

Наше путешествие завершалось, корабль возвращался в Одессу. Капитан сказал пассажирам:

– Можете сойти на берег сегодня, можете переночевать на корабле, как хотите – ваши каюты оплачены.

Экипаж был отпущен в город. Капитан и штурман покинули корабль. Похоже, остались только ремонтники – видимо, что-то надо было еще привести в порядок.

Я долго стоял у трапа. Наблюдал, как на берег спускались крепкие парни из эскорта Акулы, девушки с ними не было. Шагали строем, сжав кулаки, готовые к бою, маленькое морское соединение, возможно, гроза одного из одесских предместий – Молдаванки, Сахалинчика, Аркадии, Черноморки – остается только гадать, какого.

Суетливо просеменила озабоченная Анюта-официантка, нагруженная кутулями и авоськами с продуктами.

Покинули корабль и некоторые пассажиры. Пара «танцоров» средних лет, он привычно пунцовел и молча тащил огромные чемоданы, она, как всегда, громко распекала его и разводила при этом руки, как в плясовой.

Последним появился Борис. Опять подшофе. Сел на парапет. Посмотрел на вечернее солнце, огляделся, заметил котенка, греющегося на теплом камне, взял на руки, погладил. Спросил ласково: «Балдеешь, шмакодявчик?» и, не получив ответа, брезгливо отбросил в сторону. Встал, взял небольшую сумку с вещами и пошел вразвалку – образцовый боец уличных сражений, завсегдатай разборок в сомнительных харчевнях и забегаловках.

Я остался на корабле. Завтра меня ждет «любимая моя Одесса-мама», а потом самолет в северную столицу.

Вечером прогуливался по палубе. Смеркалось. Через плотную пелену облаков и тумана луна почти не просматривалась. «Луна прячется, ночному светилу, наверное, скучно и совсем неинтересно смотреть на меня».

Мыслями я был уже в пути. Поездка закончилась. Настроение скверное. Вспоминались проблемы, которые ждут своего разрешения в Ленинграде, работа… Но главная проблема оставалась пока еще здесь, на борту. Проблема, которую я так и не решил.

В темном углу на баке кто-то сидел на корточках, развернувшись в сторону моря и прижав лицо к перилам. Ночью все кошки серы. Мужчина, женщина? – не разберешь в вечерней мгле. Человек явно хотел побыть один, старался остаться незамеченным.

Как мне поступить? Решил пройти мимо – разве нельзя здесь прогуливаться? Кичка на голове – значит, девушка, а не парень.

Когда приблизился, она повернула голову, в отблеске бакового фонаря я увидел знакомое лицо: «Акула»! «Акула» плакала. Что за дурацкое слово, какая она «акула»? Чудная, нежная, своенравная, ранимая… Сумасшедшая. Придумывает себе роль, верит в нее, играет на разрыв сердца – и всех остальных заставляет участвовать в своем спектакле. Наконец-то, я нашел ее. Весь вечер бродил по кораблю, искал, боялся, что вновь куда-то исчезнет.

Я посмотрел на вздрагивающие плечи, которые когда-то так любил, коснулся руки и вновь оказался во власти воспоминаний недавнего прошлого, в глазах потемнело, подступила липкая дурнота, стук сердца отдавался в голове и ушах.

– Хватит, дорогая, ну, хватит, – ты меня уже и так наказала. От души помучила, наизнанку вывернула, тебе что – мало этого? Может, я чем тебя и обидел… Прости, если так, ты же знаешь, я не хотел. Закончим этот безумный спектакль. Оставь свой зачуханный корабль, – поедем домой, у нас ведь есть… У нас есть наш-с-тобой настоящий дом.

Она подняла опухшее от слез лицо.

– Я знала… Знала, отличник, что ты все равно меня найдешь. Но почему, почему ты так долго не приходил?

Пелена тумана и облаков рассеялась. Луна разглядывала свое отражение в море и улыбалась.