Завещание помещицы: повести и рассказы

Круль Сергей Леонидович

#i_004.png

Рассказы

 

 

Зеркало

Он вдруг понял, что ему мешает. Зеркало! Да, это было оно. Высокое, массивное, в резной деревянной раме старинной ручной работы, оно стояло напротив дивана и невольно наблюдало за всем, что происходило в комнате. Утром зеркало видело мужчину, вскакивающего от звонка телефона-будильника и бегущего бриться в ванную, вечером в нем отражался тот же самый мужчина, но уже усталый и сбитый с толку бессмыслицей и повторяющимся однообразием повседневной жизни. Днем и ночью зеркало не видело ничего, потому что ничего не происходило — днем комната была пуста, а ночью хозяин квартиры спал.

Подобрав с пола левый тапок, мужчина бросил его в зеркало. Тишина. Рассердившись, мужчина бросил в зеркало правым тапком, уже посильнее. Зеркало вздрогнуло и нервно выдохнуло:

— Ну что ты еще от меня хочешь? Я и так подарило тебе вторую жизнь. Ради бога, отстань. Могу я когда-нибудь отдохнуть от всего этого безобразия?

Иван Алексеевич Прошкин считал себя музыкантом. Работал он кладовщиком, принимал и отпускал детали по бумажным накладным, а в обеденные часы писал музыку. Симфоническую поэму «Признание». Прошкин верил, что когда-нибудь в России все устроится, склады будут автоматическими и управляться сами, без участия человека (как, например, в Японии, подсказывала услужливая память), и он будет сочинять музыку с утра до вечера. Запершись на дверной замок, Иван Алексеевич выходил на середину комнаты, старательно размахивал правой рукой, думая, что держит дирижерскую палочку, и изо всех углов на него лилась воображаемая музыка. Любимым его инструментом была виолончель, она и начинала поэму приглушенным, грудным голосом, едва начавшуюся мелодию подхватывали скрипки, альты, за ними осторожно вступали флейты, чувствуя поддержку солидных кларнетов, после чего на гребне разлившейся, охватившей пол-оркестра, струящейся звуковой волны торжественно взлетала валторна. В этом месте Прошкин замирал от восторга, ему казалось, что весь мир рукоплещет его поэме и что он вовсе не кладовщик, а музыкальный гений. И слезы радости бежали по сухому, измученному жизнью лицу.

Обед заканчивался, и Иван Алексеевич садился за стол, возвращаясь к отчетам, накладным и канцелярским книгам. Прошкин был аккуратным человеком и не мог допустить, чтобы в документах были ошибки или помарки, и по несколько раз в день переписывал записи, добиваясь точности и изящества.

Закончив работу, Прошкин укладывал бумаги всегда в одном и том же порядке, опечатывал дверь и уходил домой. По выходным склад не работал.

Иван Алексеевич жил один. Жена от него ушла, как только поняла, что жить придется в нищете. Женщинам не нужны несостоявшиеся гении. Ни денег, ни славы. К тому же вечно бежит вода на кухне, из окон дует, старая плита подгорает. А годы летят как птицы, отнимая красоту и молодость, и их не проживешь во второй раз. Не так представлял себе семейную жизнь Прошкин. Пусть дует из окон, пусть капает вода из крана, но разве это главное? Душа — вот средоточие жизни, в ней заключен высший смысл и обаяние, все остальное — суета, ненужный хлам. Еще в детстве он мечтал стать музыкантом, что может быть лучше музыки, она одна способна поднять человека на вершину славы и могущества. Но по причине слабого слуха Прошкина в музыкальную школу не приняли. Встретив Катю, он поведал ей о своем невезении, рассказал в ярких красках давнишнюю мечту — написать симфоническую поэму, и девушка поверила в близкое счастье.

Но выполнение планов затянулось, и Катя не стала дожидаться их исполнения и ушла. В неубранной комнате и на пустой желудок о душе думать труднее, но Прошкин не сдавался. Каждый вечер он приходил домой, наскоро ужинал и открывал нотную тетрадь. Предстояло сделать очень много, написаны были только пролог и половина первой части. Прошкин подолгу сидел над раскрытой тетрадью, думая о поэме, и спрашивал себя — зачем он это все делает? Слуха у него нет, ноты знает нетвердо, Катя обиделась и ушла, посуда третий день немыта. Стоит ли тратить жизнь в погоне за неосуществимой мечтой, когда кругом одни неурядицы и нужда? И тут же себе отвечал — стоит, потому что материальной жизнью живут только мещане и карьеристы. Себя к этой категории людей Прошкин не причислял.

И продолжал работать. Несмотря на то что вера в собственные силы убывала, как лоскут шагреневой кожи.

Однажды, засидевшись за письменным столом, Прошкин ощутил легкий сквозняк, исходящий от зеркала. Обернувшись, увидел на месте зеркала вход, за которым угадывалась лестница. Прошкин не стал долго раздумывать и шагнул внутрь зеркала.

— Уважаемые дамы и господа! Сегодня в нашем городе проездом замечательный музыкант, выдающийся композитор современности, автор всемирно известной симфонической поэмы «Признание». Прошу, маэстро!

Зал филармонии взорвался аплодисментами, и на сцену вышел мужчина средних лет, во фраке, легкая седина серебрила виски, оттеняя пронзительный взгляд, впалые щеки и строгий нос. Поклонился, улыбнувшись, подождал, пока в зале установится тишина, повернулся к оркестру и взмахнул дирижерской палочкой. Томно запела, задышала виолончель, рисуя в воздухе первые такты, за ней потянулись альты, скрипки, флейты…

— Это же моя музыка, мой пролог! — закричал Прошкин. Его глаза раскрылись в страшном изумлении, когда он увидел человека на сцене, как две капли воды похожего на самого себя. Вор, плагиатор, поэма еще не готова! Прошкин выскочил на сцену, чтобы остановить несанкционированное исполнение симфонической поэмы, но вышло так, что кладовщик и дирижер слились в одно лицо, и концерт продолжился, не прерываясь. Почтенный человек размахивал палочкой, оркестр играл вдохновенно и слаженно, зрители плакали…

Неужели все это происходит на самом деле, и это я играю перед публикой, и это мое сочинение слушают зрители? Неужели мечта моя сбылась? Тут Прошкин услышал окончание первой части симфонической поэмы, и так ему захотелось записать услышанную музыку, что он бросился со сцены, забыв обо всем…

Следующее, что увидел кладовщик Прошкин, была его комната, он сидит за письменным столом и пишет ноты. Правая рука старательно выводила нотные крючки, помещая их в нужном месте, словно это была не его рука, а чья-то другая, чужая. Наконец окончание первой части симфонии было дописано, и Прошкин встал, чтобы размять затекшую руку, и прошелся по комнате. Зеркало стояло на своем месте, отражая диван, стол, заваленный бумагами, и вполсвета горящую лампу. Прошкин выпил стакан кефира, потушил лампу и лег спать.

На следующий день все повторилось снова. Вечер, стол, сквозняк, открытый вход на месте зеркала и концерт в филармонии. Звучала вторая часть симфонической поэмы. И снова Прошкин ринулся со сцены записывать только что прозвучавшую музыку — и опять комната, стол, рука, в спешке записывающая ноты. Прошкину уже было все равно, что происходит, главное дописать поэму, завершить начатое дело. Единственная цель жизни — симфоническая поэма, больше у него ничего не осталось. Она должна оправдать его существование, поднять скромного кладовщика на вершину славы и почета! Только бы скорей закончить работу. И Прошкин бегал между комнатой и филармоническим залом, продолжая записывать услышанную музыку.

Наконец работа была завершена. Главный труд жизни, увесистый том, сшитый из исписанных нотных тетрадей, лежал на столе. Прошкин лег на диван и невольно заснул, провалился в сон. Ему снилось, что идет он по центральной улице города, входит в здание областного Союза композиторов, вокруг полно народу, ему хлопают, кричат: «Браво! Бис!» — он кланяется и проходит в зал. Раскрывает ноты, взмахивает палочкой, и в зал летит музыка.

— Первое исполнение великой поэмы, — говорит кто-то из сидящих в зале, кажется, это секретарь Союза, известный композитор, — как давно мы ждали этой минуты…

Прошкин просыпается, вскакивает, звонит на склад и впервые в своей жизни отпрашивается с работы. Побрившись и выпив чаю, идет в Союз композиторов. Его не пускают, вахтер говорит: «Неприемный день, придите завтра». Прошкин идет домой, ложится на диван, закрывает глаза и ждет следующего дня. Наутро опять звонит на склад, снова отпрашивается и снова идет в Союз. Его пропускают, Прошкин поднимается на второй этаж, садится у двери. Открывается дверь, выходит женщина, зевая, спрашивает: «Что у вас?» Прошкин показывает ноты. «Хорошо, пройдите». Прошкин проходит, встает у двери. Женщина кричит: «Подойдите ближе, что ж вы в километре встали, я вас не вижу». Прошкин подходит к столу, заваленному нотными бумаги, и ему становится нехорошо. «Показывайте, что принесли». Прошкин отдает ноты, и в этот момент ему кажется, что он расстается со своей душой. Лоскут шагреневой кожи рассыпается, обращаясь в прах. «Что с вами, вы не больны?» — спрашивает женщина. «Нет, — отвечает Прошкин, — можно, я пойду?» — «Подождите, распишитесь, вот здесь. Симфония сдана, подпись». Прошкин расписывается и уходит.

День прошел в ожидании, потянулся вечер, за ним пришла ночь. Не зажигая лампы, Прошкин засыпает в полном расстройстве. Наутро со склада позвонили: «Прошкин, где вы, почему не выходите на работу?» Пришлось писать заявление и брать отпуск, внеочередной. Нельзя терять драгоценное время, вдруг придет письмо или какое другое известие из Союза композиторов, а он на работе.

Но пролетела неделя, а из Союза известий не поступало. Видимо, поэма лежала на рассмотрении. Это обижало, трогало за живое, потому что Прошкин все еще надеялся услышать восторженные возгласы и подтверждения собственной гениальности.

Через две недели терпение кладовщика лопнуло, и Прошкин потерял всякий интерес к жизни.

— Не можешь? Заварило кашу, расхлебывай. — Прошкин подбирает тапки и возвращается к дивану. — Цельсь, готовьсь, пли!

И бросает тапком в зеркало. Зеркало — ноль внимания.

— Второй залп. Огонь!

Прошкин бросает второй тапок.

— Ну и долго ты будешь надо мной измываться? — не выдерживает зеркало.

— Пока не откроешь вход.

— Вход открывало не я, а ты. Своим воображением. И желанием поскорее написать симфоническую поэму.

— Не пудри мне мозги разными своими глупостями. Так я тебе и поверил.

Прошкин подбирает тапки и опять возвращается к дивану.

— Цельсь, готовьсь… последний раз спрашиваю, откроешь вход?

— Ну что ты от меня хочешь? Я простое зеркало, каких полно в каждой квартире, я не волшебник и не могу исполнять желания. Разве я виновато в том, что твоя поэма не приглянулась секретарю Союза композиторов? В чем еще ты хочешь меня обвинить?

— А не надо было помогать. А то — великая поэма, классик современности! Ненавижу, всех ненавижу!

Прошкин разбежался и изо всех сил ударился о зеркало, в отчаянном, последнем прыжке стремясь нащупать вход в зазеркальную жизнь, ставшую для него отныне и прошлым и будущим. Ударившись, потерял сознание и обессиленно сполз на пол. Зеркало треснуло, один из осколков, охнув, съехал вниз и острым концом предательски впился в шейную артерию. Иван Алексеевич Прошкин, кладовщик и музыкант, скончался не приходя в сознание, так и не дождавшись исполнения давней и единственной своей мечты.

 

Восстание рабов

Первое, что он услышал, была музыка. Тихая, завораживающая, она лилась отовсюду, смешиваясь с голосами женщин на кухне, приглушенным шумом на улице и, наполняя собой сонное утреннее пространство, проникала в каждый уголок, каждую щелочку. Вчера были гости, все смеялись, шутили, звенели бокалами, танцевали, отчего легли поздно и, видимо, в суете забыли выключить радио. Сегодня ходили на цыпочках, разговаривали тихо, шепотом и старались не разбудить Антона. Но его разбудило радио.

Музыка плакала. Антон рос робким, интеллигентным мальчиком и, случалось, плакал, терпя от дворовых мальчишек обиды и несправедливости. Но чтобы плакала музыка, такого он не знал, не предполагал. Да и как объяснить, кто поверит — музыка плачет. Скажут, опять выдумал, вечно ты что-нибудь выдумываешь. Но музыка действительно плакала. Мелодия, которую нежно и старательно выводила скрипка, была хрупкой, невесомой и беззащитной, казалось, еще мгновение — и она переломится надвое, не выдержав напора чувств, которые сама же исторгала. Видимо, сочинитель писал ее в состоянии крайнего горя или отчаяния, может, ему нужны были деньги, не на что было есть, голодала семья, и он взялся за сочинение из нужды. И состояние души его невольно передалось музыке. Издатель, прочитав ноты, отбросил их в раздражении, никто этой чепухи и слушать не будет, напиши что-нибудь получше, повеселее, тогда, может, я вытащу тебя из нищеты. Но сочинитель писал и писал, музыка плакала, и вместе с музыкой плакала жена сочинителя и дети, которым нечего было есть.

Антон лежал в постели, слушал музыку, и слезы текли по его лицу. «Девчонка, — думал он про себя, — как есть девчонка. Еще и плакса к тому же. Нюни распустил и рад. Все, надо вставать, хватит дрыхнуть».

— Проснулся? Антоша проснулся! Ксения Алексеевна, подите поглядеть, ваш сыночек проснулся, — донесся из прихожей, защебетал воркующий голосок сердобольной нянюшки. И сразу прежде тихая квартира наполнилась необъяснимым радостным шумом, голосами, шарканьем тапок, хлопаньем дверей, заслоняя и подавляя собою плачущую музыку, которая замолкала, замолкала и наконец окончательно замолкла.

Как он надоел, этот голос! Антон выскочил из постели и быстро начал одеваться. Это внимание, уход, постоянная забота — все надоело!

— Ты куда, Антон? А завтрак, а уроки? — остановил его в дверях строгий голос мамы, учительницы пения.

— Завтракать я не хочу, не буду, и сегодня воскресенье, нам не задали. Ну, что ты смотришь? Я пробегусь, сделаю несколько кругов по парку и вернусь. Могу я что-нибудь сделать самостоятельно, без вашей указки?

— Можешь, но не должен. В общем, пятнадцать минут, и чтобы был дома. Задали не задали, а в одиннадцать придет репетитор, будешь заниматься. Совсем скрипку забросил.

Антон пулей выскочил и помчался по пустой улице в парк, где частенько бегал по круговой асфальтовой дорожке, предаваясь собственным мыслям.

Не так начинался день в соседней квартире, где жила семья Петрусевых — мать и сын. Мать работала посменно, сутки через трое, в дни отдыха подрабатывала в киоске, торгуя цветами, так что дома бывала нечасто. Сейчас до ее прихода оставалось часа полтора, но Костя, ее сын, ходивший с Антоном в одну школу, уже встал и занимался с гантелями. Молча, зло, до изнеможения. Пот градом катился по его лицу, но Костя не прекращал занятий, то и дело поглядывал на окно, где горел свет и царила атмосфера любви и согласия. Так, по крайней мере, ему казалось.

— Новенький? Сразу видно, что новенький. Что молчишь?

Антон сжался, пряча за спиной футляр. Дворовые ребята обступили его плотным, неприветливым кольцом.

— Что это у тебя?

— Балалайка, — засмеялся кто-то из ребят.

— Не балалайка, а скрипка, — серьезно ответил Антон. — У балалайки три струны, а у скрипки четыре. И форма у них разная.

— Смотри-ка, голос прорезался, — сплюнул Костя. — Значит, так, новенький, звать-то тебя как?

— Антон.

— Ого, имя-то какое. А меня Костя. Вот и познакомились. Значит, так, Антон, хочешь с нами дружить?

— Хочу, — чуть слышно сказал Антон.

— Че так тихо-то? Мало каши ел? Ладно, чтобы дружить с нами, надо пройти испытание. Не дрейфь, несложное, даже очень простое. Для тебя оно будет такое. — Костя задумался и изрек: — Будешь платить нам дань. Мне будешь платить, а я буду распределять. Понял?

— У меня нет денег, — сказал Антон.

— Этого не может быть, — зло сказал Костя. — У вас семья богатая, мать учительница, нянюшку содержите, я все про вас знаю. Так что давай неси дань. Что молчишь? Тебе на обеды в школу дают?

— Да.

— Вот с этого дня обедать не будешь. Деньги, которые на обеды, мне будешь отдавать. Понял? Не слышу.

— Понял. А как же я буду?

— Вот так и будешь. Ты упитанный, голодовка тебе не повредит. Пошли, ребята. Сегодня я тебя прощаю, но завтра — смотри у меня! И про уговор никому, даже маме.

Ребята ушли, оставив Антона одного стоять возле подъезда с футляром в руках. Стемнело.

— Что стоишь? Домой не пускают? — поинтересовалась проходящая мимо дама в шляпе. — Мне как раз не хватает кавалера.

— Да отстаньте вы все от меня, — закричал на нее Антон и в слезах бросился в подъезд, хлопнув дверью.

— Молодой, а такой невоспитанный, — покачала головой дама и вошла в подъезд вслед за Антоном, придерживая одной рукой шляпу, грозящую вот-вот слететь с седеющей головы.

— Ничего, ничего, бывает, не стоит огорчаться. Вещица сложная, времени требует. Сен-Сане все-таки. Начнем сначала. Встали, подняли руку, приложили, и…

«Подлец! Какой все же подлец этот Костя! Дань решил собирать. А с какой стати он должен ему платить? Почему? По праву силы? А разве есть такое право? Кто его выдумал? Подлец, одно слово — подлец!»

— О чем ты думаешь, Антон? Что с тобой сегодня? Вчера все было нормально, признаться, я был удивлен, как легко тебе далась интродукция, думал, сегодня при ступим к разбору рондо каприччиозо. Видимо, я поспешил. Ладно, на сегодня хватит, можешь отдыхать. Тебе непременно нужно отдохнуть.

Герман Васильевич, учитель музыки, приходивший к Антону три раза в неделю, внимательно посмотрел на Антона. Красные, заплаканные глаза и дрожащие руки говорили о недавно перенесенной обиде. Какая уж тут музыка!

— Ну, я пошел, до свидания.

— До свидания.

Как только Герман Васильевич вышел за дверь, Антон подскочил к окну, отодвинул штору. Так и есть, стоят, глазеют. Будто нечего делать, как стоять. Небось, слышали, как он играл, ошибался. «Ненавижу, всех ненавижу — скрипку, музыку, всю жизнь свою ненавижу!»

Размахнувшись, он бросил скрипку, она жалобно зазвенела, взвизгнула, покатилась по полу, стуча резными деревянными боками. Антон забился в угол, зарыдал.

В дверь застучали, дернули, пытаясь ее открыть.

— Антон, открой, что с тобой? Отопри дверь! Сколько раз я говорила тебе, что нельзя запирать дверь изнутри! Мало ли что может случиться. Антон, ты слышишь меня?

— Ну что, принес? Показывай.

— Принес. Вот.

— Всего-то? Вот не поверю, что тебе на обед дают двадцать копеек. Давай остальные. Что молчишь? Сказано, гони остальные.

— Нет у меня денег. Это все.

И Антон вывернул карман.

— Слушай, Тончик, если я узнаю, что ты меня обманываешь…

Двумя пальцами правой руки Костя схватил Антона за нос, сжал так, что у Антона на глаза навернулись слезы.

— Пусти, — попросил жалобно Антон.

— Ты понял, что бывает с теми, кто хоть раз обманет меня? Понял или не понял?

Боль вперемешку с унижением пронзили все существо Антона, не готового к подобным испытаниям. Нос стал красным.

— Понял, понял, отпусти, — в полный голос заплакал Антон.

— Ладно, я добрый, на сейчас прощаю, но завтра — смотри у меня! Тридцать копеечек как одна каждый день. Запомнил?

И вразвалочку, не спеша, важной походкой хозяина Костя направился к беседке, где с дружками он частенько засиживался до вечера под шум звеняще-расстроенной гитары. Бренчание струн ему не мешало — с детства Костя был лишен слуха.

С этого дня пошел отсчет рабства. Каждый день после школы, в два часа пополудни, Костя встречал Антона возле дома, отводил в сторону, в скрытый от постороннего взгляда угол, и тридцать копеек прыгали с маленькой руки Антона в широкую сильную ладонь Кости. Костя хлопал Антона по плечу, говорил так держать, и уходил. Уходил, чтобы снова прийти и забрать «положенное». А Антон бежал домой, чтобы поесть, чувствуя, как нестерпимо сосет под ложечкой, удивляя маму своим аппетитом. А назавтра опять отдавал свои деньги. Просто так.

Прошла неделя, другая. Привычное послушание раба толкает повелителя на новый, неожиданный порыв фантазии.

— Сколько принес? Опять тридцать копеек? Нет, так дальше продолжаться не может. Слушай, Тончик, понимаешь, как тебе это сказать, ну, в общем, я влюбился. С кем не бывает. А любовь, она денег требует. Скажем, папаша твой перед тем, как маму твою замуж взять, подарки разные там делал? Делал, не возражай. Вот и у меня такая же вот история. Девочка одна тут есть. Ну ты ее знаешь, не можешь не знать. Леной звать…

Да, была такая Лена. Скромная, тихая девочка с замечательно грустным лицом, как тень, она скользила по двору — утром из подъезда в школу, днем — обратно, из школы в подъезд. Мало кто ее видел во дворе, казалось, она никогда не выходила из дому. То ли мама ее не выпускала, то ли сама она была такая. Но именно этим своим поведением она и привлекла к себе взоры всех дворовых ребятишек. Антона в том числе. Антон украдкой, когда ему это удавалось, следил за ней, сам не зная, чем эта девочка так волнует его. В мыслях своих он часто гулял с ней по осеннему парку, говорил, держась за руку. И так не хотелось кому-то ее уступать…

— Ты что застыл как пень? Слушай сюда. Надо купить букет цветов и отнести его Лене. Сделать это можешь только ты. Ты единственный воспитанный мальчик среди нашего быдла, она не посмеет держать тебя на пороге. Когда она пустит тебя, ты вручишь ей букет и скажешь, что он от меня. Понял?

— А где я возьму букет?

— Купишь.

— На какие деньги? Где я возьму деньги?

— Найдешь. Это твои проблемы. Все, больше у меня нет времени с тобой лясы точить. Ступай и выполняй. Потом доложишь, как прошла встреча.

— Постой, не уходи, сколько стоит букет? Я не знаю, сколько мне просить у родителей.

— Да рубля два, ну, от силы три, не больше. Неделю дань можешь не носить, прощаю. И еще — на букет не скупись, бери в соседнем киоске, за углом, лучше розы. Все, можешь идти.

— Герман Васильевич, а кто такие рабы?

— Это серьезный вопрос, Антон. Рабы — это люди, которые не принадлежат себе. Это люди, чья жизнь принадлежит другому человеку, хозяину, повелителю. Сейчас рабов нет. А зачем ты об этом спрашиваешь?

— Да так, просто. По истории проходили.

— Ладно, продолжим занятия по музыке. Ты играл рондо?

— Да.

— Тогда начали.

Музыка? Да, музыка. Она по-прежнему держала власть над Антоном. И власть эта не имела границ. Как только музыка начинала звучать, Антон забывал обо всем и окунался в нее, как в море, без границ и без дна, полное, бескрайнее, теплое, родное. Она спасала его от боли и от отчаяния, помогала, выручала, поднимала с колен, возвращала уверенность в себе.

— Антон, ты почему не ешь, не проголодался?

— Не хочется.

Антон отодвинул тарелку с борщом.

— Тогда котлетку возьми, салатик. Хочешь салатик? Положить?

— Ничего не надо. Спасибо, я сыт.

— Что случилось, Антон? Нет, ты от меня положительно что-то скрываешь.

И она обо всем догадалась! Все про меня все знают. Лучше все сразу сказать, тем тянуть кошку за хвост.

— Мама, можно тебя спросить?

— Конечно, сыночек, конечно, можно. Спрашивай.

— Понимаешь, мама, так случилось, вышло… понимаешь? В общем, мне нужны деньги.

— Всего-то?

Ксения Алексеевна, учительница пения с двадцатилетним стажем, буквально просияла от такого ответа. Она-то думала, что с сыном происходит что-то ужасное, тайное, о чем она и догадываться-то и не может, а тут всего-навсего деньги. Ерунда какая.

— Сколько?

— Рубля два-три. Мы в классе хотим сделать подарок.

— Кому?

— Девочкам. Каждый делает подарок своей девочке.

— А у тебя есть девочка?

Антон вспыхнул, спрятал глаза. Это не осталось незамеченным для учительницы пения.

— Прости. Можешь не отвечать. Вот деньги.

— Спасибо, — ответил Антон. — Можно, я пойду?

— Конечно.

Ксения Алексеевна проводила сына любящим взглядом. Как быстро Антон повзрослел, как быстро пролетело время!

Ну вот, деньги в кармане. Костя говорил про какой-то киоск. Вот он, за углом. Сколько раз проходил мимо, а не видел. Сколько цветов, сколько букетов! Какой же из них выбрать? Все одинаково красивые, глаза разбегаются.

— Мальчик, ты что, зашел просто так или купить что хочешь?

Продавщица заинтересованно взглянула на посетителя. Она на всех так смотрела. Но этот новенький был какой-то особенный.

— Я сейчас, я куплю, тетенька. Вот только выберу и куплю.

— Да мне-то что, выбирай, я не тороплю, — усмехнулась продавщица. — До закрытия два часа. Бери какой приглянется.

— А вы мне не поможете? Что-то у меня не получается.

Антон растерялся и расстроился. Даже этого он не может самостоятельно сделать.

«Какой удивительный мальчик, — подумала продавщица. — Краснеет, как девица из пансиона. Не то что мой балбес».

— У тебя сколько денег? Рубля два есть?

— Есть.

— Тогда возьми вот этот, слева.

— Это розы?

- Нет, гвоздики.

Мне нужны розы.

- Смотри, какие мы культурные! Розы стоят два пятьдесят.

— У меня есть два пятьдесят. Возьмите деньги.

— Хорошо, вот твой букет. А можно тебя спросить, букет для девочки? Ты не бойся, я никому не скажу.

Антон густо покраснел, схватил букет и выбежал на улицу.

Вот он, второй этаж, вот эта квартира, все, последние ступеньки, надо звонить. Короткий, отрывистый звонок в дверь.

— Ты кто?

Тонкий голосок, переливающийся, как весенний ручеек.

— Антон.

— Зачем пришел?

Дверь приоткрылась, в щелочку выглянули любопытные глазки.

— Букет принес. От Кости.

— Красивый. — Глазки ощупали букет, снизу доверху. — Ты его новый раб?

— Чей раб?

— Чей, чей. Сам будто не понимаешь.

— Не понимаю.

Дверь наконец открылась, но только наполовину, в проеме появилась Лена в халатике. Антон поежился.

— Неужели действительно не понимаешь?

— Не понимаю.

— Тогда нам не о чем разговаривать. Ты глуп, как все его рабы.

— Чьи рабы?

— Тебя как зовут?

— Антоном.

— Слушай, Антон, принес букет и убирайся.

— Слушаюсь убираться.

— Подожди. — Лена посмотрела с сожалением. — Брось ты это дело.

— Какое?

— Да с Костей водиться. Он нехороший.

— А я и не вожусь. Просто поручение его исполнил. У нас с ним уговор. А ты, — Антон замялся, — ты почему букет берешь, Костя ведь нехороший?

Лена вспыхнула.

— Много ты понимаешь. Девочкам идут красивые вещи, букеты в том числе. Все, иди.

И дверь захлопнулась.

— Герман Васильевич, а рабами рождаются или становятся?

— Рождаются, Антон. Стать рабом может только слабый или безвольный человек.

— А как вы думаете, Герман Васильевич, может ли мальчик, такой как я, например, стать рабом?

— Это серьезный вопрос. Боюсь, что я не смогу на него так быстро ответить.

— А вы ответьте, помогите, мне это очень нужно.

— Все зависит от самого человека. И от конкретных обстоятельств. Все, Антон, в наших силах.

— В чьих силах, Герман Васильевич, о чем вы?

Музыка поднимала, спасала, но не освобождала от тягостного груза. Вопросы, стоящие перед Антоном, оставались нерешенными, как были, и смотрели молчаливо и сурово. Не выручала и скрипка, тонкие, трепетные звуки, которые она рождала, лишь на некоторое время отвлекали от жизни, которая становилась все невыносимей и тяжелей.

— Отдал?

— Отдал.

— Ну и как?

— Как?

— Брось притворяться, сам все понимаешь. Лене понравился букет?

— Не знаю. Вроде понравился.

— Верю. Деньги принес?

— Какие деньги? Ты же сам сказал, что неделю дани не будет.

— Сказал, сказал. Деньги нужны, каждый день нужны. Принес?

— Нет. У меня нет денег.

Костя бил Антона долго, зло и до изнеможения — так же, как работал с гантелями по утрам. Бил, потому что не понимал таких, как Антон, бил, потому что не мог их терпеть, бил, потому что завидовал им. Бил, пока не устали руки.

А Антон терпел, сжав губы до посинения и укрывая лицо руками. На него смотрела Лена, грустно и с сожалением, а под ее взглядом Антон не мог плакать.

Так не хотелось кому-то ее уступать…

— Я понял, Антон, почему ты меня об этом спрашивал. Раба можно в себе преодолеть.

Антон с надеждой и трепетом взглянул на Германа Васильевича — догадывается ли учитель о том, что происходит с его учеником?

— Каким образом?

— Первое условие — посмотреть властителю в лицо, противопоставить его волю своей. Ты про Спартака читал?

— Нет, не читал.

— Вот книга, прочти. Был такой раб в древнем Риме, поднявший восстание. Крепкий человек. Ему было нелегко, но он нашел в себе силы, преодолел страх, превозмог робость.

— А он любил музыку?

— Не знаю, пожалуй, нет. Думаю, он даже не знал, что это такое. Но ему музыка и не нужна была. Главное — воспитать в себе силу воли, заставить других уважать себя. Тогда и остальное наладится.

— Что наладится?

— Все. Прочитаешь, сам поймешь. А сейчас продолжим занятия. Вернемся к музыке. Сен-Сане, опус 28, интродукция и рондо каприччиозо. Прекрасная музыка. Пожалуйста, andante.

Откуда в людях жестокость? Почему одним нравится издеваться над другими, мучить их, смотреть, как они мучаются? Вот в музыке все ясно, понятно, она сама открытость, всякий поймет без лишних слов. А кто не понимает? Может, все дело в том, что есть люди тонкие, понимающие и люди толстокожие, грубые. Они же не виноваты в том, что они толстокожие. Может, поговорить с Костей и он сам все поймет?

— Костя, идем ужинать! Почему так поздно? У тебя что-то случилось?

Костина мама вышла из кухни, обтирая руки засаленным передником.

— Что ты выдумываешь! — Костя сбросил ботинки, сел на табурет. — Что со мной может случиться? Это с ним скоро что-нибудь случится. Тихоня. Ничего, не таких ломали.

— С кем — с ним?

— Какая разница! Жрать приготовила?

— Как ты со мной разговариваешь? Сейчас же извинись!

В голосе мамы зазвенела обида. Костя подошел к маме, обнял, уронил голову на плечо.

— Прости, мама. Я устал. Можно, я вымою руки?

— Конечно, Костик. Я пойду накрою на стол. Если бы тебя видел отец…

Костя ел обстоятельно, как взрослый — нарезал хлеб большими ломтями, откусывал помногу, хлебал часто, но не быстро.

— Проголодался? Ешь, ешь, сынок. Знаешь, сегодня в киоск заходил мальчик за цветами. Такой хорошенький, говорит красиво. Купил букет роз. За два пятьдесят.

— Ну и что?

— Ничего. Просто мальчик понравился. Я подумала, хорошо бы тебе с ним познакомиться. Он что, недавно в нашем доме? Что-то раньше я его не видела.

— Поздно, мам.

— Что поздно?

— Мы знакомы.

— Вот и славно. Дружба с ним пойдет тебе на пользу.

Еще бы, уже пошла. Только не мне, а ему, тихоне воспитанному. Костя отодвинул пустую тарелку.

— Только суп? А второе есть?

— Есть, есть. Сейчас положу.

— Антон, что с тобой? Ты же весь в синяках! Боже, тебя побили? Ты дрался, мой мальчик?!

Ксения Алексеевна всплеснула руками.

— Ну дрался, чего тут особенного!

Антон снял летние туфли, машинально, для виду, почистил брюки одежной щеткой, прошел в ванную.

— Посмотри на себя — на кого ты похож! Вся одежда в грязи!

— Я и привожу себя в порядок, — донеслось из ванной.

— Да какой тут порядок! С кем ты связался, опять с этим Костей из второго подъезда?

— Давай потом, мама. Можно, я сначала поем?

— Ешь без меня. Пелагея, подай Антону. У меня голова разболелась.

Книга о Спартаке увлекла Антона. Весь вечер он просидел над ней за письменным столом, забыв об уроках и занятиях музыкой. Ксения Алексеевна, пролежав два часа, встала, подошла к двери сына, не решаясь войти, прислушалась — тихо. Пусть Антон отдохнет, подумает над своим поведением.

Антон читал. Образ Спартака захватывал его все больше и больше. Наконец Антон вскочил и возбужденно заходил по комнате. Потом, схватив мусорное ведро, выбежал на улицу.

Сгущался вечер. Зажегся единственный уличный фонарь, осветив двор неярким желтым светом. Антон высыпал мусор в контейнер, вернулся и присел на скамейку, поставив рядом пустое ведро. Домой идти не хотелось.

— Ты что, оглох, Антон? Я к тебе обращаюсь! Тонкий голосок, переливающийся, как весенний ручеек. Антон вскинул глаза. Перед ним стояла Лена. В уголках глаз ее затаились смешинки.

— Задумался. Размышляешь о нелегкой судьбе раба? Антон вскочил.

— Тебе чего? Шла и иди. Не останавливайся.

— Не хами, а то уйду. Жалеть будешь. Можно, я посижу с тобой?

— Ладно, садись. Только без глупых расспросов.

— Ладно.

Тишина. Двор опустел, а дом оживился, заиграл, заблестел освещенными окнами.

— Скажи, это ты играешь на скрипке?

— Да.

— Красивая музыка. Кто ее написал?

— Сен-Сане. Французский композитор.

— У тебя синяк под глазом. И на лбу ссадина. Ты дрался? Это Костя?

Молчание.

— Ты решил разорвать рабство? Тебе было больно, когда он бил тебя?

— Ни капельки.

— Ну так уж и ни капельки. Вообще-то ты хороший парень. Я сразу это поняла, когда увидела тебя. Все в нашем дворе проходят через рабство Кости. Он нехороший и очень жестокий. Он и меня пытался сделать своей рабыней, да только у него ничего не вышло.

Антон вскочил.

— Тебя?

— Что ты все время вскакиваешь? Садись. Говорю тебе — ничего у него не вышло. И не выйдет. А давай дружить.

И Лена протянула Антону свою руку. Антон посмотрел на Лену и протянул свою.

— У тебя рука дрожит. Ты боишься?

— Нет. Теперь я ничего не боюсь. Я буду, как Спартак. Защищаться сам и защищать других. Ты читала про Спартака?

— Не знаю, нет, не помню.

— Мне надо идти. Пока. До завтра.

И Антон, гремя пустым ведром, побежал по лестнице. На душе его вдруг стало необыкновенно легко и спокойно.

Весь следующий день Антон провел в ожидании встречи с Костей. Возвращался из школы медленно и осторожно, оглядываясь напряженно по сторонам и готовый дать отпор Косте по всем правилам. Но Кости нигде не было видно. И в последующий день тоже. На третий день встреча все же произошла. Как раз тогда, когда Антон меньше всего этого ожидал. Он шел из школы и заигрался с беспородной уличной собачкой, когда услышал тихий, вкрадчивый посвист и его окликнули.

— Тончик, подойди-ка сюда. Да ты не бойся, не съем. Помнишь меня?

В глубине беседки, в тени, сидел Костя. Хмурое лицо говорило о плохом настроении хозяина.

— А я и не боюсь. С чего ты взял?

Антон неуверенно подошел к беседке, встал рядом.

— Так, просто. Деньги принес?

— Знаешь, Костя, — как можно спокойнее начал Антон, — я не буду больше носить тебе дань. Между нами все кончено.

— Все кончено, говоришь? — Костя выпрямился, шагнул к Антону. Антон напрягся, задрожал, но постарался не подавать виду. — По носу захотел?

— Ничего у тебя не получится. — Антон поднял взгляд и увидел, как у Кости от ярости и возмущения округлились глаза, сделались страшными и злыми. Надо смотреть прямо в глаза, прямо в глаза, крутилась в мозгу мысль, не отводить взгляда. Тогда властитель отступит, уйдет и рабство разрушится. И Костя сам поймет, что был неправ.

— Что не получится? — Костя нехорошо улыбнулся. — Договаривай.

— Бросай эту затею — держать меня в рабстве. Поиграл и будет. Я предлагаю тебе дружбу.

— Нет, Тончик, так просто из рабов не уходят. Плати выкуп.

— Говорю тебе — бросай свою затею.

Костя понял, что дальше говорить бесполезно, пора переходить к силе. И он бросился на Антона, выкинув в замахе правую руку. Антон не испугался. Увернувшись от удара, он нагнулся и оглушил соперника со спины тяжелым портфелем. Костя развернулся и удивленно уставился на Антона.

— Ты? Ты ударил меня?

Антон задрожал, его трясло, как в лихорадке. Не дожидаясь ответного выпада, он снова размахнулся и съездил Косте по лицу. Теперь уже кулаком. Костя отшатнулся, потрогал нос. Тоненькой струйкой потекла из носа кровь.

— А-а-а, — бешено заорал Костя и бросился на Антона. Они сцепились и покатились по траве, росшей возле беседки. На шум выглянули жильцы.

— Ну-ка сейчас же прекратить, кому говорят!

— Вот драчуны на нашу шею!

— Они убьют друг друга, милицию, милицию надо звать. Звоните в милицию!

Из подъезда выскочил мужчина лет сорока пяти, спортивного телосложения. Он подбежал к ребятам, пытаясь разнять их. Но не так просто было это сделать. Хозяин и его бывший раб так переплелись друг с другом, что невозможно было определить — где чья рука, а где чья нога. К тому же оба были в песке и пыли. Наконец мужчине удалось разнять ребят.

— Кому говорю — прекратить сейчас же! Прекратить драться!

Костя отскочил в сторону и стоял, как затравленный зверек. В руке его был перочинный нож. Мужчина появился вовремя, а то бы Антону несдобровать. Порезал бы его Костя.

— Вы чего, дяденька, не в свое дело суетесь? — прерывисто дыша, огрызнулся Костя.

— Чего, чего, сосунок, ты сказал? А ну повтори?

И мужчина двинулся на Костю. Играя ножичком, крутя им в разные стороны, Костя отступил, а потом и вовсе побежал, скрылся в соседнем дворе, крича: «Я тебя еще достану, Тончик, жди вестей».

— Сами плодим хулиганье, а потом жалуемся, что житья от него нет, — возмутился мужчина и, полагая, что в преследовании нет смысла, вернулся к месту сражения. — Ты как, паренек, досталось тебе от этого?

— Зря вы вмешались. Я бы и сам дал ему отпор.

— Ну вот и этот недоволен. Ты хоть понимаешь, что он мог тебя порезать?

— Не посмел бы.

— Еще как посмел. Ладно, некогда мне тут с тобой препираться, дома дел полно. И ты домой иди, а то мать увидит. Портфель не забудь.

— Не забуду.

Ну вот, все позади. Прошли, пролетели два месяца, словно их не бывало, и все закончилось благополучно. Получилось. Все, как думал, получилось. А ведь поначалу трусил, сомневался. Не нужно сомневаться в таком деле, как воспитание воли. Во что бы то ни стало нужно научиться самому уважать себя, а потом и другие к этому привыкнут. И все получится, не может не получиться. Главное, верить.

— Ну сегодня ты молодец, подготовился на славу, поздравляю! С завтрашнего дня будем разучивать новую пьесу. Сен-Санса, считай, ты сдал.

Постепенно, не спеша, шаг за шагом, музыка восстановила утраченные права на Антона, и он опять окунулся в нее, как в безбрежное море, теплое, спасительное, родное. Ничто теперь не могло помешать Антону наслаждаться музыкой, и он пользовался этой возможностью по праву.

— Могу я идти гулять?

— Я не держу тебя, иди. — Герман Васильевич улыбаясь смотрел на ученика. Антона будто подменили, он весь светился радостью и счастьем, неиссякаемой энергией тепла и света. Но что-то в глазах его было еще, прежде невиданное. Это была новорожденная сила воли, именно она придавала облику Антона новое и крепкое звучание.

— Ну, что стоишь, беги, а то день закончится, — Герман Васильевич ласково потрепал Антона по плечу. И мальчик побежал, помчался, подхваченный порывом счастья на улицу, туда, где его ждала Лена.

 

Герань

На широком белом подоконнике стоял горшок с геранью. Мама купила его для Саши ко дню рождения. Нина Михайловна с детства любила цветы, но не те, которые срезанными продаются в цветочных киосках или в палатках на улице и после продажи увядают на следующий день, а именно в горшочках, так чтобы цветок рос и дальше, принося людям счастье и радость.

Саша проснулась, увидела цветок и улыбнулась ему. Цветок ответил ей легким покачиванием, напоминающим светский поклон. Саша протерла глаза и вскочила, вытаращившись на странное растение. Герань не шевелилась. Показалось, подумала Саша и стала одеваться. Сегодня день ее рождения, шестнадцать лет. Придут гости, будет праздник, все станут поздравлять, дарить подарки — Саша зажмурилась от удовольствия.

В дверь постучали:

— Можно?

— Нет, нельзя. Я не готова.

— Хорошо, мы подождем, — ответили за дверью. Саша долго причесывалась, налаживая выбранную с вечера прическу, потом влезла в платье и посмотрелась в зеркало. «Хороша или не хороша? Кто мне об этом скажет? Ах да, цветок». Саша повернулась к цветку и спросила:

— Ну, как я выгляжу?

Цветок наклонил голову, по лепесткам пробежала легкая, едва заметная дрожь, и он ответил:

— Вы, сударыня, нынче превосходно выглядите.

Чудеса, весело подумала Саша и крикнула:

— Можно, заходите.

Дверь распахнулась, и в комнату влетели, ворвались домочадцы во главе с мамой, которая держала в руках большой сверток, перехваченный розовой гофрированной лентой.

— Поздравляем тебя, поздравляем тебя, — понеслась, закружилась по комнате знакомая английская песенка. Но сегодня она звучала для Саши, и поэтому она чувствовала в мелодии особую нежность и очарование.

Празднество началось. Оно длилось весь день, бесконечный и кружащийся, как карусель в парке, до самого вечера, до темноты, когда, проводив последних гостей, именинница упала без сил на постель.

— Ну как? — спросил цветок.

— Что как?

— Как прошел день рождения?

— Нормально. — Саша вскочила с кровати. — Кто со мной разговаривает, кто здесь?

— Я, — ответил цветок. — Меня подарили тебе на совершеннолетие. Помнишь?

— Помню. Но разве цветы умеют разговаривать?

— Сказок начиталась? Конечно, нет. Тебе нужно поспать.

— Я не хочу спать, я влюблена, разве ты об этом не знаешь?

— Знаю, но сейчас не время.

— А когда время?

— Не знаю. Об этом лучше поговорить завтра.

— Завтра я все забуду, давай сегодня.

— Если забудешь, значит, тебе он не нужен.

— Кто, Юра мне не нужен?

— Не знаю. А ты о ком говорила?

— О Юре.

— А я о тебе. Давай спать.

— Ты меня совсем заговорил.

Цветок замолчал. Не снимая праздничного платья, Саша калачиком забралась на постель, укрылась покрывалом и заснула.

Первая влюбленность приходит стремительно и всегда неожиданна, как весенняя вода, как ураган, как сотрясение вулкана, разбивая и перемешивая в беспорядке мысли, чувства, поступки, и Саша не знала, как себя вести. В одно и то же время ей казалось, что Юра любит ее и что она ему безразлична, что он ради нее готов идти на край света и что он слишком практичен и приземлен, завтрашние заботы волнуют его больше, чем чувства, которые она к нему испытывает. Словом, она запуталась. Спросить совета было не у кого, не у мамы же спрашивать, и Саша решила посоветоваться с цветком.

— Доброе утро, — сказала она цветку, когда проснулась.

— Доброе утро, — вежливо ответил цветок.

— Как спал?

— Ты знаешь, цветы ведь не спят, мы все время бодрствуем.

— Как, совсем?

— Совсем. Ты, кажется, хотела меня о чем-то спросить?

— Да, я хотела тебя спросить. Как ты думаешь, Юра ко мне хорошо относится?

— Ты хотела сказать, любит ли он тебя?

- Ну да. — Саша занервничала, села на кровати. Цветок замолчал.

— Что ты молчишь? Не знаешь?

- Я думаю, — после некоторого размышления ответил цветок. — Думаю, что да.

— Ура! — закричала Саша, соскочила с кровати и стала бегать по комнате.

Цветок укоризненно покачал головой:

— Как она легкомысленна!

С этого дня Саша разговаривала с цветком как с близким другом, спрашивала совета, делилась тайными мыслями и переживаниями. Высказавшись, она успокаивалась, ей как будто становилось легче. Цветок отвечал взаимностью, не перебивая нескончаемых Сашиных монологов, и терпеливо выслушивал все до конца.

— Ну что, как твои дела? — спрашивал цветок у Саши по приходе ее из школы.

— Нормально, — отвечала она, бросая ранец на кресло.

— Значит, все хорошо.

— Не хорошо, а нормально. Как всегда.

— Как всегда хорошо не бывает.

— Значит, не хорошо.

— Что-то случилось?

— Да ничего не случилось. Что ты заладил!

Цветок замолчал. Он привык к Саше, ее характеру, переменчивому, как апрельская погода, ее переживаниям, бурным, спонтанным и искренним. И поэтому умолкал, не мешая Саше разбираться в себе самой.

— Что ты молчишь? Скажи что-нибудь. Ну пожалуйста.

После слов — «ну пожалуйста!» — цветок обычно начинал говорить. Так сложилось у них с некоторых пор. И фраза эта из обычных слов превратилась в пароль и означала, что Саша успокоилась, пришла в себя и больше ни на кого не сердится.

— Что сказать?

— Сказать, что я хорошая, что ты меня любишь.

— Я полюбил тебя с первого взгляда, как только ты взглянула на меня.

Сказав это, цветок смутился.

— Дальше, — попросила Саша.

Цветок молчал. Он и так сказал больше, чем положено.

— Ладно, не говори. Спасибо, что ты у меня есть. Спасибо.

И Саша прильнула к цветку, обняла горшочек, погладила листья.

Все было бы хорошо, но вышло так, что Юре цветок не понравился. С первой же встречи он невзлюбил герань.

— Убери его, он смотрит на нас.

— Ну и что, пускай смотрит. Мне он нравится.

— А мне нет. Выбирай — или он, или я. Тебе что, цветок дороже?

— Разве можно так, Юра? Это мамин подарок на совершеннолетие.

— Ну и что подарок! Повторяю, мне он не нравится.

— Слушай, ты что, ревнуешь? Вот новость! Это же обычный цветок, каких полно в любом магазине.

— Он необычный, повторяю тебе. Смотрит, как человек.

— Ладно, если уж ты так хочешь, задвину его в угол и прикрою шторой. Ты доволен?

— Ну, хотя бы так.

Теперь цветок стоял в углу, за шторой, и дрожал от холода, потому что за окном наступила зима, выпал снег, но просить Сашу, чтобы она переставила его на стол, поближе к теплу, он не решался, опасаясь ее гнева. Но и прикрытый плотной, бязевой шторой, он все чувствовал так, будто ему была видна вся комната.

— А вот и Саша, — говорил он, слыша поворот дверной ручки.

Саша влетала в комнату, бросая, как обычно, ранец на кресло.

— Все-то ты видишь, никуда от тебя не скроешься.

— И не надо от меня скрываться. Я тебе еще пригожусь, — отвечал скромно цветок.

— А ты меня еще любишь, скажи? — спрашивала Саша.

— Люблю, — тихо отвечал цветок.

— Какой ты славный. А я, я просто негодница. Не смогла защитить тебя от Юрки. Цветок, видите ли, ему не понравился. И вообще, достал меня своими советами. Что делать не знаю. Привязалась к нему, как дура.

Цветок молчал. В самом деле, что тут скажешь?

Наступили новогодние каникулы, и Саша с друзьями уехала кататься на лыжах. Как ни противилась мама отъезду дочери — одна, с мальчиками, с ночевьем в неизвестном доме, — Саша уехала все равно. Ни уговоры, ни угрозы не подействовали.

На четвертые сутки Саша вернулась, расстроенная и в слезах. Кинула лыжи у порога — и в комнату. Не услышав приветствия, бросилась к окну, отдернула штору — цветок лежал в горшке, уронив стебли на высохшую землю.

— Что я наделала?! Он совсем замерз. И пить хочет. Бедненький мой цветочек!

Она схватила цветок, перенесла на стол и обильно полила. Сначала водой, потом — своими слезами.

— Знаешь, а он бросил меня. Ну и черт с ним, пусть катится. Не больно и нужен. Все дни с Катькой провел. Обнимался у всех на виду. Назло мне. Ну что ты молчишь? Ты живой вообще?

— Живой, — распрямляя увядшие стебельки, ответил цветок. — Ты вовремя подоспела. Иначе бы я умер. Век у цветов короткий.

— Я не разрешаю тебе умирать. Только попробуй! Как же я? Ты обо мне подумал?

— Когда цветы умирают, они ни о ком не думают. Некогда думать, когда силы покидают тебя.

— Хорошо, я больше никуда не уйду, буду всегда рядом с тобой. Только ты не умирай, ладно?

— Это зависит не от меня.

— А от кого это зависит?

— Не знаю. Давай помолчим. Я устал. — Цветок умолк. Ему стало так хорошо, что он нарушил данное Саше обещание и заснул.

Прошел год. Саша закончила школу, поступила в институт. Появились новые привязанности, симпатии, появился Дима. Дима вошел в комнату и воскликнул:

— Как у тебя здесь хорошо! Какой красивый цветок! — И наклонился к горшку, чтобы разглядеть поближе. Но цветок уклонился от встречи, и Дима, вздрогнув, по смотрел недоуменно на Сашу. — Что это было?

— Это ветер, — объяснила Саша. — Я не закрыла окно, я всегда оставляю его открытым, чтобы в комнате было свежо.

— Да?! — протянул Дима. — А я-то уж подумал…

Дима ушел, а Саша с недовольством спросила у цветка.

— Почему ты не дал себя посмотреть?

— Не водись с ним, он тебя обманет.

- Откуда ты знаешь? Кто ты вообще такой, чтобы лезть в мою жизнь?

— Я твой друг. Ты забыла, что я люблю тебя?

Саша задумалась. Говорящие растения редко встречаются на свете, и если уж он ей встретился, то, видимо, неспроста. Но неужели и дальше он будет ею командовать? Вот еще новость!

— Значит, так, — выпалила Саша. — Через месяц я собираю вечеринку, будут мои новые друзья, подруги. Посмотри на всех и дай совет, с кем мне водиться, а от кого держаться в стороне.

— Предупреждаю, мое мнение может тебе не понравиться. Больше того, оно может расстроить всю твою жизнь. Знать все совершенно необязательно, — ответил цветок.

— Ну и что! Все равно скажи. Я хочу знать, я должна быть готова ко всему, что со мной может произойти, — крикнула она в нетерпении.

«Что ты хочешь знать, моя девочка?» — спросил цветок. Спросил мысленно, поэтому Саша ничего не услышала. «К чему хочешь себя подготовить — к будущей жизни? Зачем тебе знать будущее, еще никого это знание не делало счастливым. Если бы люди могли предвидеть будущее, они не захотели бы жить. Потому что людьми управляет надежда, а жизнью — необходимость.

Зря я это затеял, — подумал цветок. — Ни к чему хорошему разговоры эти не приведут. Прости меня, Саша».

И он замолчал. Замолчал навсегда. Потому что любил Сашеньку и не хотел причинить ей зла.

Вечеринка закончилась, и когда все разошлись, Саша с надеждой и тревогой спросила:

— Ну, что скажешь? Как тебе мои друзья? Правда, хорошие? Я знала, что тебе они понравятся. Вот только не знаю, с кем мне лучше дружить — с Ромкой или все же с Дмитрием. Диму ты уже знаешь — это тот, который хотел тебя погладить. Вспомнил? А вот Ромка у меня впервые. Ну, и как он тебе? Что молчишь? Ответь хоть что-нибудь. Ну хоть полсловечка. Цветочек, миленький мой цветочек, скажи что-нибудь…

Но что бы Саша ни делала, как ни просила, цветок не отвечал, словно никогда не разговаривал. И Саша взорвалась от злости.

— Ты разлюбил меня, негодный цветок! Ты обманул, ты обманывал меня все это время, только делал вид, что любишь, а на самом деле никогда меня не любил! Предатель!

Цветок с нежной грустью смотрел на Сашу и думал — сначала она выплачется, потом успокоится, забудет, и все пойдет, потечет по-прежнему, как это было и будет у всех, всегда.

 

Володя

Его зовут Володя. Он сидит на улице с непокрытой головой на грубо сколоченном некрашеном табурете и в любую погоду — дождь ли, ветер, палящее солнце — раз за разом повторяет, роняя одну и ту же заученную, прилипшую к губам фразу:

— Проверьте свой вес! Не проходите мимо, пожалуйста, проверьте вес!

Голос звучит пусто и отрешенно, словно это говорит не Володя, а заведенный кем-то и забытый, оставленный по ошибке говорящий автомат, предлагающий спешащим прохожим остановиться, отбросить суету и задуматься над смыслом бытия. И всего-то надо встать на ровную площадку пружинных весов и услышать шутливо-строгое заключение:

— О, у вас сегодня лишний вес, — Володя улыбается легкой улыбкой ребенка, ненавязчивой и радостной, — целых семь килограммов. — И тянет, торопливо руку. — С вас три рубля. Соблюдайте здоровый образ жизни, граждане! Не переедайте. Следующий!

Веселый человек. Кто бы говорил, только не он. Метр шестьдесят ростом, весом под девяносто килограмм, Володя был далек от среднеевропейского стандарта. Да он и сам это понимает. Только не замечает, не хочет замечать. В жизни вообще надо как можно меньше замечать того, что не нравится, мешает и вредит. От этого жить становится легче и проще.

— Мама, а кем я стану, когда вырасту?

— Не знаю. Кем захочешь, тем и станешь. Вырасти еще надо, спи.

— Наверное, я буду президентом. Сейчас все хотят стать президентами. И зарплата высокая, и все уважают.

— Чтобы уважали, еще надо заслужить.

— Жизнь длинная, заслужу.

Мама гладит Вову по вихрастой головке, и слеза скатывается по ее щеке. Как быстро вырос сын, как все он понимает! И как она его любит!

Вова засыпает, и мама уходит из детской, осторожно прикрывая дверь.

Вове снится один и тот же сон — он идет по бесконечной комнате, бежит, впереди яркий свет, свет распахивается, бьет в глаза, пол под ногами рушится, пропадает, и Вова летит головой вниз в страшную пропасть. Вова кричит в испуге, просыпается, прибегает мама, и Вова опять засыпает. На руках у матери.

Детство закончилось, когда оборвались сны. Сны были преддверием реальности. Сны заканчивались с возвратом в жизнь, с пробуждением, мамина улыбка, цветы в вазе, картина на стене, легкое колыханье оконной шторы. Реальность не заканчивалась, она продолжалась и продолжалась, и некому было ее оборвать.

Когда маме сказали, что ее сын психически болен и никогда не станет нормальным человеком, она не поверила. Потом с ней случилась истерика, она плакала, закрывшись в комнате, не показывая никому своих слез. А потом поняла, что надо жить. Жить во что бы то ни стало. Жить так, как будто ничего не произошло, ничего не случилось. Жить с Володей одной жизнью, той жизнью, в которую толкнула его судьба. Судьба, которую не выбирают. Ее или принимают, или отталкивают.

— Обед, Володичка, обед. Суп, каша, только что с плиты. Здесь будешь кушать или домой пойдем?

Это пришла Володина мама. Ее, как и Володю, хорошо знают прохожие, спешащие по своим неотложным делам. Они останавливаются, чтобы понаблюдать разговор двух близких людей.

— Весы закрыты. Перерыв на обед, мама пришла, — обстоятельно разъясняет Володя, отодвигает в сторону весы, повязывает на шею платочек и берет в левую руку чистую ложку.

Володя левша, таким он родился. Он не знает, что он левша, просто берет левой рукой ложку и все, ему так удобней. Сейчас ему хорошо, пришла мама, принесла еды, хорошо, когда есть еда, спокойно. Володя улыбается, зачерпывает ложкой горячий гороховый суп, отправляет ложку в рот. До чего вкусно готовит мама! Да, мама, что бы он без нее делал? Да ничего. Его просто бы не стало. Он умер бы с голоду.

— Пойдем домой, здесь нехорошо, люди смотрят.

— Пусть смотрят, я есть хочу, дай мне поесть. Я проголодался.

— Тогда ешь. Я много положила. Ешь.

Володя ест много, без этого нет его жизни, это единственное занятие, в котором он находит радость и удовольствие. Что значит жизнь без еды? Ничего. Вся жизнь в еде.

— Ну что, поел? Могу я унести пустую посуду? Нет? Но ты же все съел, Володичка! Не мучай меня, отдай посуду, я должна ее помыть!

— Сейчас мама, я еще не все съел, ты недоглядела. Видишь, на дне еще немного осталось. Еще одна ложечка, и все.

Так повторяется каждый день. Мама приносит еду, Володя ее съедает, и мама уносит посуду. Вечером Володя возвращается домой. Задвигает весы в нижний ящик, кладет деньги на трюмо, перед зеркалом, и идет в ванную, мыться. С полным осознанием совершенного дела, нужного людям. Кто-то ведь должен измерять вес прохожих, а то люди совсем забудут, сколько они весят.

— Ну все, доел?

— Сейчас мама, сейчас. Все, можешь забрать посуду. Я поел. Спасибо. Как хорошо, что ты есть. Без тебя я умер бы с голоду.

— Зачем ты это говоришь, повторяешь изо дня в день? Ты хочешь, чтобы я расплакалась? Ты этого хочешь?

— Нет, не хочу. Иди домой. Я скоро приду. Вечером. Как всегда. Ты будешь меня ждать?

- Конечно, Володичка, конечно.

Мама складывает посуду в сумку и уходит, целуя Володю в лоб. Володя морщится и улыбается. Ему и стыдно, и приятно. Хорошо что у него есть мама. А как быть с теми, у кого ее нет?

Летом, раз в году, Володя берет отпуск и едет на дачу. У мамы недалеко от города есть дом в деревне и четыре сотки земли. Они сажают картошку и пьют парное молоко, которое приносит им соседка. Просто так приносит. На мамину пенсию не разбежишься. А Володину пенсию они не тратят, копят на черный день. Мало ли что завтра случится. А в деревне хорошо, петухи поют, коровы мычат. Володя любит смотреть, как живут люди в деревне. Он выходит на улицу, садится на скамью и смотрит. Деревня небольшая, двадцать дворов, на краю деревни пруд, куда каждое утро ходят гуси. Впереди вышагивает гусак, пристально-зло выглядывая по сторонам, нет ли его стаду угрозы, за ним выступают вразвалочку гусыни, покачивая в такт ходьбе шеями, а замыкает процессию выводок семенящих гусят, пушистых и писклявых, то и дело смешно падающих в дорожную пыль. Володя смотрит на пруд, где купаются ребятишки, и вздыхает. Ему нельзя на пруд, он не умеет плавать. А так хочется к воде! Когда солнце поднимается высоко и жара донимает, Володя идет к бочке и обливается водой из ведра. Прямо в одежде. Пока рубашка и штаны мокрые, телу хорошо, прохладно. Но приходит мама и всплескивает руками: «Опять ты окатился из бочки! Одежду не бережешь. А она денег стоит». Володя послушно идет в дом, переодевается в сухое, мама накрывает на стол и они садятся обедать. Мама всегда приходит днем, в разгар зноя, когда жизнь в деревне замирает и все работы приостанавливаются до вечера. После обеда мама ложится и быстро засыпает. День в деревне начинается рано, с пяти часов, и мама устает. Володя днем не спит, а идет на луг.

И цветы, и шмели, и трава, и колосья, и лазурь, и полуденный зной. Срок наступит, Господь сына блудного спросит: «Был ли счастлив ты в жизни земной?»

Володя не помнит, откуда эти стихи, когда-то в детстве он запомнил их навсегда. И повторяет всякий раз, когда попадает на луг. Все в точности так, как написал поэт — и цветы, и трава, и кузнечики, и шмели, и все растворено, напоено жарким, раскаленным зноем, так что нет никаких сил дышать. Володя ложится в траву и закрывает глаза. Он такая же часть этого луга, как шмель, как василек или клевер, он одно целое с лугом. Луг существует всегда, вечно, значит, и он, Володя, будет жить вечно. Везде и всегда. Потому ему здесь так хорошо. И никуда не хочется уходить. Но прибегает мама и снова ругается. Она всегда ругается, когда Володя без спросу куда-нибудь уходит, и забирает его с собой. Совсем как в детстве. Мама, Володя и цветущий луг. Где ты, мое детство, куда запропастилось, вернись?!

Вместе с маминым отпуском заканчивается лето, и Володю привозят в город. Он не грустит о пролетевших днях, потому что не помнит их, он вообще мало чего помнит, живет одной набегающей минутой. Если рядом мама и есть еда, чего больше желать? И снова звучит, разлетается над городским асфальтом в любое время дня и года его монотонно звенящее, тоскливое приглашение:

— Проверьте свой вес! Не проходите мимо, пожалуйста, проверьте вес!

 

Мелодия для новогодней елки

На окраине небольшого городка, утонувшего в сугробах и безвестности, там, где раньше была старинная застава, возвышалась стена и стояли ворота со шлагбаумом, а теперь за ненадобностью всего этого образовался пустырь, росла ель. Поблизости пролегала дорожка, которой обыкновенно ходили граждане за водой к роднику и поэтому часть дерева, обращенная к страждущим, была обломана и не успевала обрасти новыми ветками. Сколько лет было ели, когда и как она тут появилась — никто этим вопросом не задавался. Городок жил привычной замкнутой жизнью. После перестройки, прогрессивным смерчем пронесшейся по городу и серьезнейшим образом изменившей его облик и жизнедеятельность, добрая половина граждан покинула насиженное место и разъехалась кто куда. Городок обезлюдел. Что и говорить — ткацкая фабрика, дававшая прежде жизнь городу и обеспечивавшая его жителей какой-никакой работой, захирела и работала самое большее в треть силы. Предприимчивый новый управляющий сдал пустующие производства арендаторам и на полученные средства платил зарплату. Городской бюджет, подобно шагреневой коже, усох и сократился впятеро, что незамедлительно сказалось на снабжении города электричеством и водой, которые подавались строго в отведенные часы. Зато по вечерам центральная площадь ярко освещалась разноцветными огнями — набирал обороты модный коммерческий ресторан «Садко» с бильярдной и казино. Зачем городку казино? Этим вопросом тоже никто не задавался. Видимо, кому-нибудь нужно, раз существует.

В городке, в своем доме, деревянном пятистенке под железной крышей, жил пенсионер, музыкант по профессии Иван Петрович Смирнов. Было ему семьдесят два года, возраст преклонный, но Иван Петрович выглядел бодро, по утрам делал зарядку, обливался водой и продолжал работать в музыкальной школе. Педагогов не хватало, да и прибавка к пенсии тоже не лишняя. Но не это было главным — музыкант Смирнов любил свою работу. Любил музыку и любил детей, приходивших к нему на занятия. С каждым годом учеников становилось все меньше, но это обстоятельство никоим образом не удручало Смирнова. Будь в классе один ученик, Иван Петрович все равно вел бы урок.

Но больше всего на свете Смирнов любил гитару, то ее применение, когда она, забыв о себе как об отдельном солирующем инструменте, в звенящем, восторженном порыве сливалась с задумчиво-говорящей мелодией, идя за ней следом и поддерживая ее своим утонченным аккомпанементом. Это не означало, что Иван Петрович пренебрегал гитарой в ее классическом варианте, напротив, именно такую гитару и преподавал он своим ученикам, и в молодые годы сам частенько выступал с сочинениями Сеговиа, Таррега и Вилла-Лобоса на городских концертах, чем неизменно снискивал громкие аплодисменты, но дома, для себя, для своей души играл романсы. С годами романсы тянули к себе все больше и больше. То ли затянувшееся одиночество тому виной, в шестьдесят пять Иван Петрович потерял единственную и горячо любимую жену Лиду, то ли сложившийся образ жизни. Детей у них не было, Лида не могла родить, и все удивлялась на Ваню, почему он ее не бросит. Иван Петрович очень любил детей, но жену любил больше. Ведь никто не виноват, что организм Лиды оказался неспособным к деторождению. А жить надо. И жить с любовью. Все свободное время супруги Смирновы заполняли музыкой, культпоходами в кино и хлопотами на приусадебном участке. Бросает Лида семена моркови в теплую землю и поет. Сажает Иван Петрович картошку в перекопанную землю и тоже поет. Так приучили соседей к своему пению, что те, заслыша голоса бездетных супругов, безошибочно определяли — Ваня с Лидой на огороде копаются.

Однажды, идя за водой к роднику, Иван Петрович остановился возле ели и подумал, почему бы им с Лидой не встретить Новый год прямо здесь, на свежем воздухе, под пышным, сияющим звездами, зимним небосклоном. И не дойдя до родника, побежал назад, сообщить приятную мысль жене. Лида встретила предложение с восторгом. Она редко перечила мужу и принимала все его инициативы. С тех пор Смирновы всегда встречали Новый год у ели, наряжая нижние ветки старыми, сохранившимися с детства стеклянными шарами, разноцветной бумажной мишурой и свечками, которые зажигали один раз, в полночь. Дереву это нравилось. Оно не знало, как выразить благодарность одиноким людям, украсившим ее однообразную жизнь. И шумело в ответ ветками.

Когда Лиды не стало, Иван Петрович первое время не выходил из дома, замкнулся, и все сидел и смотрел на Лидину фотокарточку. Трудно менять привычки, тем более в таком почтенном возрасте. А чего было больше в их отношениях с Лидой, любви или привычки, он не знал. Да и никто не знал. Жизнь прожить — не в магазин за хлебом сходить. Потом понемногу свыкся с потерей и стал снова ходить на работу. Наступил первый Новый год без Лиды. Иван Петрович не стал наряжать ель, как прежде, а повесил на нее одну только фотокарточку жены. Купил чекушку, чего раньше никогда не делал, налил из нее водки в чайную чашку, выпил и заплакал. Трудно жить одному. Некому доброго слова сказать, некому чаю согреть, некому приголубить. И тут руки сами запросились к гитаре. На память пришли знакомые с давних лет стихи, и сложилась песня, тихая и простая, задушевная.

Облетают последние маки, журавли улетают, трубя. И природа в болезненном мраке не похожа сама на себя. По пустынной и голой аллее, шелестя, облетевшей листвой, отчего ты, себя не жалея, с непокрытой идешь головой?

Иван Петрович поднимался от родника с двумя стеклянными бутылями в руках, когда услышал детский смех, тонкий и переливчатый. Смеялась Лидуся, соседская девочка, появившаяся на свет в день, когда умерла жена. Одна Лида, взрослая, умерла, другая Лида, маленькая, родилась. Поначалу Иван Петрович не замечал существования девочки, когда же та подросла, то сама стала приставать к дедушке с расспросами. Маленькие дети не умеют молчать.

— Что ты все ходишь и ходишь, а, дедавань?

— За водой хожу. Без воды нет жизни. Вот ты, к примеру, пить захочешь, а вода тут как тут. Хочешь водицы?

— Не-а. Она холодная. А мне мама запрещает пить холодную воду.

— Ну ладно. Раз мама запрещает, значит, нельзя. А что ты одна тут делаешь?

Иван Петрович остановился, поставил бутыли на сухую, утоптанную землю и вытер пот со лба.

— Гуляю.

— Проводишь меня до дому?

— Ну пойдем, провожу, так уж и быть.

Девочка побежала вперед, а Иван Петрович пошел сзади.

— Да ты не беги так быстро, я не поспеваю за тобой.

— А ты шибче иди, не задерживайся.

— Как же я могу шибче идти, когда у меня в руках бутыли с водой.

— Давай я тебе помогу.

— Таскать бутыли — не детское дело. Ты лучше умерь ходьбу и со мной рядом иди.

Лидуся послушалась, подождала дедушку и пошла рядом.

— Дедавань, а ты всегда один живешь?

— Не всегда. Прежде с женой жил.

— А ее тоже Лидой звали?

— Тоже.

Лидуся задумалась, потом улыбнулась и с гордостью сказала:

— А я скоро в школу пойду.

— Школа — хорошее дело. В школе учат писать, читать, самостоятельно мыслить.

— А ты чем занимаешься, дедушка? Ты тоже в школу ходишь?

— Нет, — засмеялся Иван Петрович. — Я свое уже отходил.

— Значит, ты бездельник, — протянула разочарованно девочка.

— Ни в коем случае. Я — музыкальный педагог, — серьезно ответил Иван Петрович.

— А что такое педагог?

— Не что, а кто. Это человек, который учит детей овладевать знаниями.

— Как ты скучно рассуждаешь! А можно, я буду к тебе приходить играть? Ты любишь играть?

— Стар я, чтобы играть. Но все равно приходи. Вдвоем веселее.

И девочка стала приходить к Ивану Петровичу. А так как игр никаких у него не было, то Лидуся принесла с собой карты и лото. И в опустевший дом снова вернулась беспокойная и суетная жизнь. Соседи Ивана Петровича, родители Лидуси, знали Смирнова как порядочного человека и не возражали, чтобы маленькая девочка ходила к старому музыканту. Может, на гитаре научит играть. Педагог все-таки.

Так оно и случилось. Будучи от природы расторопной и любознательной, Лидуся быстро привыкла к новым условиям, осмотрелась и увидела на стене гитару. Увидев, подпрыгнула, захлопала в ладоши от радости и попросила ей что-нибудь сыграть. Ну пожалуйста. Иван Петрович осторожно снял со стены гитару, вынес на середину комнаты стул, сел на него, пододвинул под левую ногу невысокую скамеечку, поставил на левое колено гитару и сыграл любимую свою пьесу — «Воспоминания об Альгамбре» испанского композитора Франциско Тарреги. Инструмент у Ивана Петровича был старинной работы и звучал не как обычные, фабричного производства гитары, а громко и сочно, с особенным звоном. Мелодия пьесы захватила девочку. И Лидуся захотела научиться играть на гитаре. Не как все играют, а так, как дедаваня. Чтобы гитара вздыхала и плакала. «Это не просто, — ответил Иван Петрович. — Нужны годы упорного труда». «Я согласна», — ответила Лидуся.

Родители Лидуси не нарадовались, глядя, как девочка быстро и с интересом осваивает сложный музыкальный инструмент. К концу второй четверти Лидуся освоила постановку правой руки и уже играла простенькие пьесы. Заканчивала первый класс самостоятельным концертным номером на сцене в музыкальной школе. Первые аплодисменты, цветы и одобрительная улыбка Ивана Петровича.

Пролетели четыре года. А может, и пять. Иван Петрович постарел и заметно сдал. Он больше не работал в музыкальной школе, плохо видели глаза, мешала одышка, да и память стала отказывать. Он редко выходил из дому — пенсию приносил почтальон, а за продуктами ходила Лида — все больше лежал на кровати, смотрел в окно. За окном — зима, любимое время года Ивана Петровича. Под ногами поскрипывает снег, щеки морозец щиплет, а лес красивый — не передать словами! В такое время особенно величава ель, та самая, что по дороге к роднику стоит. Иван Петрович вспоминает, как они с Лидой наряжали ее, как им было хорошо, и по щеке скатывается слеза.

— Дедавань, дедавань! — В комнату, где лежит Иван Петрович, влетает раскрасневшаяся с мороза Лидуся. — Я продукты принесла. Твой любимый костромской сыр. Дедавань, что с тобой?

— Ничего, Лидусь, ничего. Прошлое вспомнилось.

— А что его вспоминать. Настоящим жить надо. Посмотри, как все кругом прекрасно!

— Это тебе прекрасно, а мне на покой пора. Отжил я свое. Жена дожидается, скучает, поди, без меня на том свете. Ничего, недолго осталось.

— Типун тебе на язык, дедавань. Рано тебе о смерти думать.

— А когда думать-то? Когда умру, поздно будет.

— А я пьесу новую разучила. Воспоминание об Альгамбре называется. Хочешь, сыграю?

— Не надо. Лучше я тебе романс покажу. Приберегал на случай. Дай-ка гитару.

Иван Петрович привстал, взял в руки гитару и тихим, хриплым голосом запел романс, ту самую мелодию, что легла на душу после ухода жены. Облетают последние маки, журавли улетают, трубя… И чем дольше пел, тем больше верил в простые и искренние слова, и голос предательски дрожал, мешая пальцам исполнять свою работу. Песня кончилась, Иван Петрович опустил глаза. Лидуся долго молчала, потом спросила:

— Почему ты никогда мне его не пел?

— Не знаю.

— Хорошая песня, грустная только.

И тут же, чтобы разогнать возникшую тяжесть, весело, на подъеме сказала:

— А через неделю Новый год, дедавань. Давай встретим его возле ели. Ты сам рассказывал мне, как вы с женой наряжали ее. Я тоже хочу так же наряжать. Ну пожалуйста.

— Хорошо, я согласен, — ответил Иван Петрович. — Положи гитару на место. Аккуратнее, так. А теперь иди, я посплю. Устал что-то.

Лидуся ушла, притворив за собой дверь, а Иван Петрович заснул, взглянув в последний раз на ель, которую хорошо было видно из окна.

Проснулся он от голоса и знакомых шагов.

— Кто здесь?

— Это я, Лида.

— Зачем ты здесь?

— За тобой пришла. Одевайся. Плохо мне без тебя.

— Да-да, я помню. — Иван Петрович сел на кровати. — Мне тоже плохо. Давай ты ко мне.

— Мне нельзя. Оттуда сюда не пускают. — Лида подошла, села на кровать рядом с мужем. — Хороший романс у тебя получился. Почему ты его раньше не пел?

— Стеснялся.

— Жаль. Мы бы вместе могли его петь. — Лида встала, подошла к окну. — А почему ты ель не нарядил?

— Успею еще.

— Вот так ты всегда, Ванечка. Все на последний день откладываешь. Не успеть тебе.

Сказала и исчезла. Вскочил Иван Петрович, поспешно стал одеваться, одевшись, вышел в коридор, наклонился за ботинками и умер. Остановилось сердце, выработав положенный ему ресурс.

Хоронили Ивана Петровича всем городом. Все же сорок семь лет отработал в музыкальной школе, заслуженный работник культуры. На центральной площади, куда вынесли гроб для прощания, городской глава читал заготовленную речь, собравшиеся плакали, а Лидуся пела недавно разученный ею романс, песню на стихи известного русского поэта.

 

Необычайные приключения дымчатого кота под Новый год

Дымок проснулся и вскочил, шипя и выгибая спину. Почудилось, будто на чердак, громыхая длинной метлой, забрался сердитый дворник, гроза бездомных котов и прочей неучтенной живности. А где как не на чердаке ютиться бедным беспородным котам! Здесь хотя бы не дует и можно поразмышлять над своим существованием. Вот как, скажите, жить коту без определенных занятий и с непонятной родословной? Вернее, вообще без родословной. Совершенно невозможно. Прозябание и только.

Оглядевшись, Дымок фыркнул, успокоился и улегся на прежнее место, зарывшись в кучу старого, грязного тряпья. Отдохнуть не дадут. Шумят, стучат, запахами всякими привлекают — никакой тебе привилегии! Говорят, в далекой Англии вышел закон об охране диких и бездомных котов. Вот почитать бы нашему дворнику. Может, не так махал бы своей чертовой метлой. А прутья у метлы жесткие, колючие, вся шерсть от нее в клочьях. Нет счастья в жизни, определенно нет. Может, на улицу выйти, поискать чего-нибудь съестного? Там холодно, мороз, зима. Нет, не пойду. Ну хоть бы мышка тогда какая завалящая пробежала. Ей все одно помирать, а мне польза. М-да… Скучно, господа, лежать без дела, скучно. И все потому, что в животе пусто второй день. Так ведь и гастрит схватить недолго. Вот досада, вот недоразумение-то. Что делать, что делать…

Дымок открыл левый глаз от тоненького малюсенького писка. Почудилось? Писк повторился. Дымок открыл правый глаз. Нет, не почудилось, кто-то в углу натурально пищит. Мышка? А кто еще может быть? Она, мышаня родная, обед на кривых ножках. Есть Бог на свете, мяу! Дымок напрягся, сжался пружиной и прыгнул в то место, откуда доносился писк.

— Здравствуйте, дымчатое Величество! Как ваше здоровье?

Дымок остолбенел от изумления.

— Это кто со мной разговаривает?

— Будто вы не знаете? Это я, мышаня, кто ж еще?

— Разве мыши разговаривают? Разве они умеют говорить?

— Нет, не умеют. Но это ведь новогодняя сказка, а в ней возможно все.

— Ну и?

— Кажется, вы хотели подкрепиться?

Дымок облизнулся.

— С превеликим удовольствием. Иди ко мне, радость моя, я съем тебя!

— Это неправильный ответ. Я предлагаю вам сыграть со мной в игру.

— Какую еще игру?

— Я ведь не простая мышка, а волшебная, поэтому у меня большие возможности. Я превращаю вас в человека…

— Что? Какие еще превращения! Не нужно мне никаких превращений. Все, ты достала меня. Сейчас я съем тебя!

И Дымок двинулся на мышаню, всем видом своим показывая, что он не шутит.

— Еще минуточку, пожалуйста! Только одну минуточку, и я все вам объясню!

Дымок остановился и лениво потянулся.

— Ну ладно. Все равно ты у меня в когтях. Даю тебе одну минуту. Минута пошла.

— Значит, так, — затараторила мышаня, — сейчас я превращаю вас в человека и если, став человеком, до наступления Нового года вы трижды произнесете слова — черт знает что это такое! — то вы, извиняюсь, проиграли. Если же продержитесь, не станете говорить этих слов или произнесете их один или два раза, то выигрываете вы. И значит, можете смело съедать меня, если, конечно, к этому времени не насытитесь другой, более изысканной пищей. Принимаете условия игры?

Дымок задумался. С одной стороны, хорошо бы прямо сейчас, не откладывая, съесть эту маленькую серенькую мышку. Кто знает, когда еще попадутся ему на глаза эти кривые ножки? С другой стороны, неплохо бы пожить некоторое время человеком. Можно отомстить дворнику за его скверный нрав, можно погонять собак… М-да, заманчивое предложение. Пожалуй, соглашусь.

— Ну что, надумали? — спросила мышаня.

— Надумал, — гордо ответил Дымок. — Валяй, превращай меня в человека. И готовься к своей кончине. Не бывало еще такого, чтобы коты чертыхались. Да еще по три раза.

— Про котов не знаю, — пробормотала, улыбаясь, мышка, — а вот про людей известно, чертыхаются, как сапожники. Посмотрим, посмотрим…

— Чего ты там бормочешь? Превращай скорей, а то передумаю!

— Уже превращаю. Закройте глаза и не открывайте, пока я не скажу. Закрыли? Не открывайте, не открывайте… Все, можете открыть. Время пошло. До Нового года одиннадцать часов десять минут.

Дымок открыл глаза и — о боже! — увидел широкую улицу, по улице шел народ, катились запряженные лошадьми коляски, в колясках сидели напомаженные господа, а под колесами, разбрызгивая грязь и громко лая на лошадей, бежали собаки. Опять они здесь! Разве нельзя как-нибудь обойтись без них? Дымок брезгливо вздрогнул, но не успел испугаться, как услышал:

— Доброе утро, Дымьян Иванович! Доброго вам здоровьица!

Дымок хотел мяукнуть в ответ, но вышло вполне человеческое:

— И вам здоровьица отменного, не хворать!

Что это я, что со мной? Не заболел случаем? Дымок потрогал лапой лоб, и вместо покатого, поросшего шерстью лба обнаружил совершенно гладкую поверхность.

— Вы не забыли, сегодня в собрании благотворительный спектакль. Мы вас ждем, приходите. Будет сам городской голова.

И опять Дымок ответил по-человечьи:

— Да, да, я помню. Непременно приду.

И кивнул мордой, то есть, простите, головой. Пройдя еще с десяток шагов, еще не понимая, кто он, Дымок увидал свое отражение в большой витрине уличного магазина и оторопел — на него сквозь стекло гордо, с почтением смотрел высокий, средних лет мужчина в сюртуке и цилиндре, с тростью в руке и в белых перчатках. Ни дать ни взять заграничный джентльмен. Вот так мышаня! Не обманула, сдержала слово, превратила беспородного кота в респектабельного господина. Дымок внимательно оглядел себя. Хорош. Хоть сейчас под венец. Только вот кошечки подходящей нет. И тут Дымок поймал себя на мысли, что по-прежнему думает о себе, как о коте. В то время как он уже человек, да и какой! Непорядок. Тут же левая рука его сама залезла в карман и вытащила на позолоченной цепочке часы, щелкнула откидной крышкой. Циферблат показывал двенадцать часов пятьдесят пять минут пополудни. Надо торопиться.

Опаздывать было не в правилах статского советника Дымьяна Ивановича Толстопятова, бывшего минуту назад бездомным котом Дымком.

— Сюда, сюда, Дымьян Иванович, к нам, мы заняли вам место!

Зала Дворянского собрания была забита до отказа, нарядно одетые господа сидели в высоких креслах, ожидая начала представления. Между рядами ходили люди с подносами и предлагали выпить. Сидящие брали бокалы и клали на поднос какие-то бумажки, после чего разносчики уходили. Подошли и к Толстопятову.

— Чего изволите?

— Что это у вас? — Дымок потянул носом запах. Пахло неприятно чем-то кислым и сладким.

— Крюшон, цимлянское, наливка на доннике, водочка, если желаете…

— А молока у вас нет?

— Чего? — удивился разносчик.

— Я веду здоровый образ жизни, — сказал Дымок. — Слыхали о таком? И прошу себе молока. Свежего, сейчас из-под коровы.

— Не извольте беспокоиться, сей момент доставим.

Принесли молока. Дымок взял с подноса стакан, отпил.

Ну наконец-то. Что может быть полезней свежего молока! В животе заурчало и по нутру побежало долгожданное приятное тепло.

— Ну как? — осведомился разносчик.

Дымок сверкнул на него глазами, кыш отсюда, не мешай, и разносчик в страхе убежал. Погасли люстры, представление началось, и все замолчали. На освещенный помост вышла молодая женщина в длинном черном платье.

— Дамы и господа! Судари и сударыни! Мы начинаем благотворительный спектакль, все средства от которого пойдут на поддержание сиротских приютов в городе. По традиции перед началом спектакля лотерея. Приобретайте билеты, господа, цена лотерейного билета всего один рубль!

Дымок допил молоко и поставил стакан на пол, возле ног. Потом порылся в карманах, нашел какую-то бумажку, встал, толкнув стакан, который с шумом покатился к соседним рядам, и громко сказал:

— Пожалуйста, мне два билета.

К Дымку подошли, вручили билеты, а Дымок отдал им найденную в кармане бумажку. В зале засуетились, заохали.

— Господин жалует обществу кредитный билет достоинством в двести рублей. Это неслыханно, господа! Это просто неслыханно!

Дымок поднял руку, встал. Возникший шум стих и окончательно прекратился.

— Можно мне слово?

— Конечно, разумеется. Дымок откашлялся.

— Я все понимаю, господа. Хотя у вас в первый раз. Прежде никогда не был. И вот что я хочу сказать. Приют для сиротских детей — это хорошо, это прекрасно. Но почему никто из вас не задумался о судьбе брошенных, бездомных котов, которые в великом множестве пребывают в забвении в нашем городе? Задумывались ли вы когда-нибудь, как они живут, чем существуют, где спят? Я вот сам вчера ни единой косточки, ни мышки не съел, а так хотелось! А дворники? Как они себя беспардонно ведут, гоняют этих самых беспородных котов! А в чем они, скажите, виноваты? В том, что родились на улице, что у них нет родословной? Я требую равноправия котов и людей. И вместе с приютами для людей строить такие же приюты для бездомных котов. У меня все. Спасибо за внимание.

Что тут началось! В зале случился подлинный переполох. Все повскакивали со своих мест, бросились к Дымку, стали его целовать, обнимать, чуть ли не качать, подбрасывать на руках.

— Господа, да это же ведь Толстопятов, я его знаю! Да, да, он мне хорошо известен, я знаю его, господа!

— И я его знаю!

— И я!

Но среди всеобщего безумия, охватившего зал, нашелся хмурый господин, который поднялся на сцену, встал рядом с молодой женщиной и сказал:

— Строить приюты для бездомных котов в то время, когда вокруг полно голодных и брошенных детей, это возмутительно! Любовь к животным — это хорошо, это правильно, но сначала все же мы должны подумать о детях. Я правильно говорю, господа? И хватит об этом, мало ли кто может бросать на ветер неизвестно каким путем заработанные деньги только для того, чтобы построить приют для бездомных котов! Ведь это смех и только! Давайте перейдем к самому спектаклю. Пора начинать, господа!

— Нет, позвольте. — Дымок вскочил со своего места, выгибая спину. — Коты — это те же люди, только в другом обличье. И забывая о братьях своих меньших, мы предаем самих себя! Одумайтесь, господа!

— Это просто невыносимо! Выведите кто-нибудь Толстопятова, он мешает спектаклю!

— Кого вывести, меня? Я субсидировал ваш спектакль, я главный меценат благотворительного общества, и меня вывести? Только за то, что я осмелился предложить приют для сиротских котов? Это черт знает что такое! Тогда я сам уйду! Уйду туда, где оскорбленному есть чувству уголок! Карету мне, карету!

Сам того не понимая, Дымок в первый раз сказал запретные слова.

— Благодетель, не уходите! Куда нам без вас, не уходите, не покидайте! Пощадите!

Толпа голосов заревела, завыла, потопив в общем гуле возражения хмурого господина.

— Хорошо, хорошо, остаюсь, — согласился Дымок. — Начинайте представление. Разносчик, принесите мне чего-нибудь!

— Чего изволите, господин хороший?

— На ваше усмотрение. Валерьянка у вас есть? Две чайные ложечки.

— Успокоительное? Понимаем, нервы, волнение и все такое. Сей момент исполним.

Представление началось, зрители приникли к биноклям и окулярам, а Дымок приник к валерьянке. Известное дело, для чего коты пьют валерьянку. Для того же, для чего люди употребляют водку.

— Принеси еще, болван! Еще! Слышишь, что тебе говорят?

— Вы же просили две ложечки!

— А теперь прошу четыре! Нет, лучше весь пузырек!

— Тогда, может, водочки? — внимательно оглядев Толстопятова, спросил разносчик. Он понимал толк в пьяных господах.

— А неси! Неси что хочешь. Только побыстрее, пока старый год не кончился.

Вконец Дымок распоясался, забыл уговор с мышаней, забыл, что только-только стал человеком и что совсем недавно был обыкновенным беспородным котом. Ударило коту в голову человеческое величье.

— Тащи сюда все, что найдешь, все! Плачу по двойному тарифу! Тащи!

И так разошелся наш Дымок, так разбушевался, так возмутил и настроил против себя благовоспитанное общество, что очутился через некоторое время в полицейском участке, начисто забыв, что с ним было и что он успел натворить.

— Ну-с, господин хороший, как же так? До Нового года четыре с небольшим часа, а вы здесь, в полицейском участке. Нехорошо, ей-богу, братец, нехорошо. Что делать-то будем?

— Ничего не понимаю? Где я, что со мной? — Дымок дрожащими руками обхватил больную голову.

— Вы-с, господин Толстопятов, в полицейском участке, как это ни прискорбно будет вам слышать.

— Я — Толстопятов? Да что вы мелете, какой я вам господин? Я — Дымок, бездомный кот. Как вы смеете меня здесь задерживать! Прочь с дороги, прочь! Черт знает что это такое! Мяу!

И, разбив в отчаянном прыжке оконное стекло, Толстопятов выскочил на улицу, сказав во второй раз запретные слова. Выскочив, отряхнулся, принял надлежащий чинный вид и направился к центральной площади города, где во всем своем великолепии стояла праздничная новогодняя елка. Но дойти не удалось, сгубил кота запах очутившейся по пути гастрономической лавки. Молоко молоком, а от сосисок еще ни один кот не отказывался. Мур-р, как вкусно! И Дымок завернул в гастрономическую лавку, замер от увиденного удовольствия. Колбасы, окорока, сосиски…

— Сколько стоят ваши сосиски? Вот эти, короткие и толстые.

— Четырнадцать копеек фунт, если позволите.

— Мне двадцать фунтов. Нет, двадцать пять.

— Сколько? — удивленно вскинул брови приказчик. В таких количествах у него еще никогда не брали товар.

— Вы не ослышались, двадцать пять фунтов. И побыстрее, старый год заканчивается. У меня дела.

— В таком случае, забирайте все по двенадцать копеек. И храни вас Господь!

Нагрузившись сосисками, точно бубликами, увешав ими шею, набив карманы и держа в обеих руках увесистые сумки с приятным мясным содержимым, Дымок направился к площади и уже почти дошел до нее, как вдруг из подворотни прямо на него выбежали две собаки. Выбежали и остановились, не понимая, кто перед ними — человек или кот. По виду вроде человек, а по поведению и запаху кот, настоящий кот. Долго не раздумывая, собаки принялись облаивать Толстопятова. Какая разница, человек он или кот, нечего шляться вечером по незнакомым улицам! Толстопятов же, он же Дымок, припустил по темным улицам, бросая на пути сумки и срывая с шеи связки сосисок, облегчая таким образом свое существо и увеличивая шансы на спасение. Однако это не помогло. Собаки бежали рядом и почти уже кусали за лодыжки. Уворачиваясь от несносных собак и насмерть перепугавшись, Дымок взобрался, взлетел на газовый уличный фонарь и оттуда в страстном гневе произнес:

— Черт знает что это такое! Куда смотрят хранители порядка? Где они, наши городовые? Совсем житья не стало из-за этих собак!

И произнеся запретные слова в третий раз, Дымок нарушил условия уговора и в тот же миг очутился на чердаке, среди старого привычного тряпья.

Став опять котом, задумался о своем безрадостном и убогом существовании. Что с ним было? И было ли это вообще? Снова вонь, темнота, холод… как неуютно жить в брошенном всеми мире! Нащупав на шее сосиску, Дымок сдернул ее лапой и стал грызть. Вкуснятина! Почему в человеческом мире так сытно? Сытно и легко. Век бы так жил. И почему он родился котом? Человеком — это да, это достойная жизнь.

Открылась со скрипом железная дверь, и на чердак завалился дворник. По всему было видно, что Новый год он уже отметил.

— И-эх, Уфа, город мой, я горжусь твоей судьбой! Деньги есть — Уфа гуляем, денег нет — Чишма сидим! Где-то здесь потерялся мой шкалик. Поищем. Прочь с дороги, бродяга!

И пнул с досады подвернувшегося под ноги Дымка. Знал бы дворник, кого он пинает, удержал бы ногу. Но дворник этого не знал, в голове его жили другие мысли — найти неприкосновенный свой запас и опустошить. А опустошив, пойти домой, распевая веселые песни, обнять жену и встретить наступающий Новый год в радости и согласии.

А Дымок ковыляя пошел, улегся в кучу грязного тряпья. Вот так всегда. И в праздники и в будни. Нет счастья в жизни, определенно нет.

 

Путевка в рай

Леша Балагуров был человеком веселым и общительным. Ну и, конечно, пьющим. Потому как первые два качества без второго отдельно не существуют. Веселость она на то и веселость, чтобы, опрокинув стопку-другую, взглянуть на мир с другой стороны, той, которая невооруженному глазу не видна. А вооруженному, то есть принявшему на грудь, видна во всем своем бесконечном великолепии. И потому Балагуров нигде не работал. А зачем работать тому, кто и без того жизнь насквозь видит? К примеру, философы в средние века не работали. Вот и Балагуров так же. Встанет с утра, выйдет из подъезда, сядет на вытертую от времени скамеечку, предварительно постелив газету, и размышляет о бренности бытия. Посидит так часок-другой, почешет рукой затылок и пойдет бутылки собирать. Может, кому-то покажется, что Балагуров был обычным выпивохой, но это только на первый взгляд. На самом деле Балагуров был дворовым философом. Или придворным, как он сам себя называл. Слово будто одно и то же, а звучит важно. Вроде как к должности приставлен.

«Сидишь?» — обращались к Балагурову спешившие поутру из подъезда люди. «Сижу», — отвечал Балагуров. «Ну и какая сегодня будет погода?» — спрашивали люди. «Погода по сезону», — отвечал им вдогонку Балагуров. «Дождь не обещали?» — не отставали люди. «А кто ж его знает, — отвечал Балагуров. — Дождь — фигура своенравная, хочет — идет, а не хочет — не идет. Да что такое дождь в сравнении с кризисом мировой цивилизации! Если промочит разок-другой — не беда. Вот как будут жить наши внуки и правнуки через пятьдесят лет — вот проблема! Вот о чем думать надо. А вы все о погоде, о дожде. Не пойму я вас». «Это мы тебя не поймем», — посмеивались над Балагуровым люди. — Целыми днями сидишь, баклуши бьешь». «Ничего я не бью, — обижался Балагуров, — просто сижу и все». «А зря, — наставляли Балагурова люди. — Работать тебе надо, тогда и толк будет, пустые мысли в голову лезть перестанут, деньги появятся, одежонку справишь, человеком станешь». «А я и так человек, — отвечал Балагуров, — не вам чета». «То, что не нам чета, мы и без тебя знаем», — бросали напоследок люди и уходили. Чего с таким разговаривать, только пустая трата времени. А Балагуров смотрел людям вслед и качал головой — и для чего живут, зачем существуют? Прости их, Господи, не ведают, что творят. Душой надо жить в вечность обращенной, а они о насущном хлебе пекутся, о выгоде, о земной корысти. После чего вставал и шел собирать пустые бутылки. Надобно было и ему на что-то жить, тело свое бренное содержать.

— Ну и куда мы теперь? — Лейтенант Девяткин достал сигарету, закурил, откидываясь на заднем сиденье патрульной машины.

— Лучше бы вы не курили, — отозвался сержант Позднов, — увидят.

— Да кто нас здесь может увидеть? Нет здесь никого. — Лейтенант посмотрел в запотевшее окно, протер стекло. Никаких признаков жизни. Дождь закончился, и город спал, погрузившись в ночную темноту. — Все, хватит кружить по городу, баста. Щас вот досидим и домой. В нашей службе что главное? — исполнить приказ. А там хоть трава не расти. — Лейтенант сплюнул. — Капитана бы сюда, на наше место. Поменьше бы приказов бестолковых писал. Вот скажи мне, Позднов, зачем ты пошел в милицейскую службу? Только давай обойдемся без басен, что, мол, хочу страну от бандитов очистить, родине послужить. Давай начистоту.

— А если я и вправду так думаю? — сказал сержант.

— Как думаешь? — опешил лейтенант.

— А вот как вы сказали — Родину от бандитов очистить. Не все ж им простых граждан мучить.

— Ну ты даешь, Позднов! Прямо образец оперативного работника. — Лейтенант открыл дверцу машины, бросил на асфальт недокуренную сигарету. Сигарета шипя покатилась по мокрому асфальту. — Врешь ты все. В благородство играешь. Скажи честно — денег захотелось. Хотя какие у нас деньги. Срам один…

— Василий Юрьевич, — шепнул сержант, — смотрите.

— Что там еще? — Лейтенант посмотрел в лобовое стекло. По улице, шатаясь и жестикулируя руками, шел человек. И откуда он взялся? Только что ведь пусто было.

— Этот, что ли? — спросил сержант.

— Да вроде непохоже, — заметил лейтенант. — У этого типа походка какая-то странная. Так воры не ходят. Сейчас узнаем.

— Куда вы, лейтенант, не надо! Вдруг это подстава?

И долго эти менты собираются здесь торчать? Приклеились как лист банный к заднице. И как они его вычислили? Никто же не знает, что он здесь. А это что еще за фрукт нарисовался? Обложили, со всех сторон обложили. Все, надо ноги делать.

— Эй, мужик! — Лейтенант вышел из машины. — Куда идем в столь поздний час? Стой, кому говорят!

Человек остановился.

— Вы — мне?

— А кому еще? — Лейтенант подошел ближе. — Кроме нас здесь никого нет. Или ты кого еще видишь?

— Да нет, никого не вижу. — Человек удивленно завертел головой, оглядываясь. — Нет здесь никого.

— Ну вот и прекрасно. Лейтенант Девяткин. Предъявите паспорт. Пожалуйста, побыстрее.

— Какой паспорт? — взмолился человек. — Да Балагуров я, вот в этом доме живу. Трех шагов не дошел, а вы останавливаете. Отпустите, господин лейтенант, меня дома ждут. Жена, дети… И так засиделся.

— Чего по ночам шляешься? — набросился на Балагурова лейтенант, понимая, впрочем, что ошибся и что человек, встреченный им, посторонний и, соответственно, ни в чем не виноват. — А вдруг воры, бандиты? Вмиг ведь изувечат. Или, не дай бог, пристрелят.

— Да какие у нас бандиты, господин лейтенант? Посмотрите, какое небо, звезды! — Балагуров в чистосердечном порыве воздел руки к небу. — А луна — просто красавица! В такую ночь спать грешно. Душа красоты, поэзии просит…

— Что ты мелешь, какая поэзия! — взвился в раздражении Девяткин. — На себя посмотри, философ! От тебя же разит на версту!

— Да, вы верно заметили, я — философ! — гордо сказал Балагуров, и в эту минуту из подъезда вылетел, выкатился человек со свертком в руке. И побежал прыжками на пружинящихся ногах в сторону, к углу дома.

— Стой! Стрелять буду! Стоять! — закричал лейтенант и рванулся вслед за убегающим. — Позднов, в объезд! Упустим!

Сержант отчаянно отжал сцепление, включая скорость, и глубоко продавил педаль газа, патрульная машина взревела и, взвизгнув шинами, сорвалась с места. Слыша за спиной нарастающий шум, убегающий обернулся и прицельно взмахнул свертком. Раздался выстрел, и Балагуров почувствовал резкую боль в груди под сердцем. Слабея, опустился на колени, сделал попытку встать и, теряя сознание, упал на мокрый холодный асфальт. Ночное небо посмотрело с жалостью на лежащего Балагурова, вздохнуло, качая грустно звездами, и померкло.

— Что с этим делать будем? Куда его?

— А кто это?

— Да бомж какой-то. Грязный, немытый. Лицо, правда, детское. Какое-то даже удивленное.

— Каким образом попал к нам?

— Случайная пуля. Возвращался домой и попал в перестрелку.

— Значит, жертва.

— Да какая жертва! Говорю, бомж, алкаш.

— А что, алкаши для тебя уже не люди? Оживляй и давай к Верхнему на смотрины. Вдруг чистый, а мы пропустили. Тогда нам не сдобровать. Ну, что стоишь? Оживляй, смена кончается.

Балагуров открыл глаза. Где он? Чистый, прекрасный сад простирался перед ним, деревья невиданной красоты качали белоснежными цветами, птицы летали под небом и распевали чудесные песни. Он что, спятил или умер?

— Человек, подойдите, — раздался голос и, подчиняясь, Балагуров шагнул к трону, стоявшему посреди сада. Трон был пуст. Но все же кто-то невидимый и сильный сидел на нем. — Что скажете в свое оправдание?

— А что говорить? — ответил, пожимая плечами, Балагуров. — Лучше вы мне скажите — что со мной? И где я? Чтобы мы разговаривали на равных. Тогда и отвечу.

Такого Всевышнему еще не приходилось слышать. Но так как человек говорил правду и не кривил душой, просьба была удовлетворена.

— Значит, я в раю, — улыбнулся Балагуров. — Тогда понятно. Сад, райские яблочки и все такое.

— Еще не в раю, — сказал Всевышний. — Но вполне может быть, что там окажешься. Если будешь отвечать на мои вопросы честно и искренно. И если грехи твои не перевесят твоей добродетели.

— Спрашивайте, — согласился Балагуров. — Люблю, знаете, пофилософствовать.

— Первый вопрос: кем ты себя считаешь — добрым или злым человеком?

— Никем себя не считаю, — ответил Балагуров. — Что я, Бог, что ли? Это вам решать.

— А все-таки?

— Тогда, наверное, злой, — задумался Балагуров. — Потому что никому вокруг себя радости не доставил. Жена от меня ушла, дети живут отдельно. И я им не помогаю. Себя бы прокормить.

— Совестливый ответ. Принимается. Второй вопрос: доволен ли ты своей жизнью?

— Не знаю, — снова задумался Балагуров. — Все, что мог, все сделал. Хотя нет, не все. Никогда никого не просил о помощи. Напротив, сам пытался другим помочь. Правда, на словах. До дела как-то руки не доходили. Да мне ничего в жизни и не надо было. Так, хлеба кусок да водки глоток.

— Про то, что ты пьешь, мне ведомо. Это твой самый большой грех.

— Ну вот, раз я грешен, отправляй меня прямиком в ад и дело с концом.

— Подожди, — возразил Всевышний. — Третий вопрос: твое последнее желание?

— Ну, это проще простого, — сказал Балагуров. — Виноват я перед детьми. Пошли им, Господи, облегчение, пусть не обижаются на своего непутевого папку. Все бы сделал, только пусть не обижаются, слышишь? Помоги им!

И заплакал горькими, нескончаемыми слезами.

— Теперь вижу, — подвел черту Всевышний, — что ты добрый человек. И место тебе в раю, при входе. Сада ты не заслужил, но успокоение свое обретешь. Ступай.

— Ну вот, Позднов, доигрались мы, — сказал мрачно лейтенант. — И вора упустили, и прохожего погубили.

— Говорил я вам, не надо было выходить из машины, — ответил сержант. — Теперь что жалеть, назад событий не прокрутить. Надо бомжа этого в морг отвезти. Не оставлять же на улице.

— Смотри, — сказал лейтенант, — а он улыбается. Неужели в рай попал? Разве есть он — рай этот?

— А кто его знает? — ответил сержант. — Может, и есть. Узнаем в свое время.