Принцип Д`Аламбера

Круми Эндрю

«Космография» Магнуса Фергюсона

 

 

Предисловие

Магнус Фергюсон, сын обойщика, родился в 1712 году в Стрэтхерде. Одаренный мальчик с детства занимался самообразованием, а в 1730 году отправился на поиски счастья в Эдинбург. Там он попал в так называемый Килмартинский клуб — группу католических художников, интеллектуалов и праздношатающихся острословов. Символом и главой клуба был блистательный и злополучный граф Блэнтайр. Благодаря этому могущественному покровителю Магнус Фергюсон получил возможность заниматься философией. Кроме того, он был непременным участником всех выходок и безобразий, которыми прославился «клуб».

О личности Фергюсона нам известно очень мало. О нем написал его товарищ по клубу Атанасиус Скоуби в своих «Мемуарах известного негодяя», изданных небольшим тиражом в Италии в 1783 году. Весь тираж (которого хватило только на тесный круг друзей и поклонников поэта) был утрачен. Все, что осталось, — это итальянский перевод 1803 года, из которого становится ясно, что даже куски, принадлежавшие самому Скоуби, представляют собой по большей части фантастические выдумки стареющего сифилитика, тоскующего по навеки ушедшим дням юности. Тем не менее Скоуби был культурным и умным человеком, хорошо понимавшим идеи Фергюсона, а его упоминания о философе выдают тепло, за которым стоит нечто большее, чем старческие конфабуляции или вставки одаренного богатым воображением переводчика. Следующий отрывок (обратный перевод с итальянского) служит единственным источником, из которого мы можем почерпнуть сведения о философских взглядах Фергюсона, изложенных им в утерянном эссе «Естественная история человеческой души». Нам представляется, что этот отрывок может послужить подходящим введением в его «Космографию» — единственный сохранившийся философский труд Фергюсона.

Мы пили и болтали до глубокой ночи, а потом вся наша веселая и легкомысленная компания высыпала на улицу. Семпл говорил о поэзии, Гарви о женщинах, а все остальные кричали одновременно, не слушая друг друга. Чтобы я не шатался, кто-то заботливо поддерживал меня под руку.

Путь к Джо Хендри оказался долгим, шли мы не очень уверенно, и вся наша пьяная компания растянулась по дороге, как неудачный плевок по бороде перебравшего шкипера. Кто-то все время держал меня под руку. Фергюсон и Арнотт вырвались вперед, и когда мы обогнули угол, следуя за ними, то в тусклом свете луны я увидел, что они разговаривают с группой из пяти или шести молодых людей, обступивших наших друзей полукругом. Один из незнакомцев уже расправил плечи и выпятил грудь. Стало ясно, что назревает ссора. Между компаниями возникли какие-то разногласия. Мы поспешили, чтобы присоединиться к друзьям. Когда мы подошли, один из молодых людей уже держал в руке то ли нож, то ли дубину. Мой спутник бросился бежать. Фергюсон и Арнотт решили последовать его примеру, но не успели. Драчуны стремительно напали на них и повалили на землю. На моих друзей обрушился град тяжелых ударов и пинков. Я бросился на помощь, но в последний момент увидел рядом с собой одного из нападавших, который замахнулся на меня каким-то зажатым в руке предметом.

Единственное, что я ощутил, — это сильный удар в голову, сбивший меня с ног. Я повалился на землю рядом с остальными. Возможно, мой противник воспользовался ножом, отбитым бутылочным горлышком или каким-то иным оружием. Мне казалось, что я с головы до ног залит кровью. Я чувствовал во рту ее противный металлический привкус, из чего заключил, что это моя кровь. Кровь была у меня на руках, на одежде, она покрыла землю, на которую я упал. Если бандиты и продолжали меня бить, я этого не замечал. Мой рот был так полон жидкостью, что я боялся захлебнуться. Я попытался сесть, упершись рукой в булыжник мостовой, и тряхнул головой, стараясь выплюнуть кровь. Когда я сделал это, до меня дошло, что моя правая щека отвалилась от головы, как ломоть запеченного на кости мяса. Удар пришелся в скулу и оставил на лице горизонтальный разрез длиной несколько дюймов. Лоскут плоти отвалился в сторону, повиснув на коже и обнажив кости челюсти.

Кровь была везде — на земле и на одежде. Рубашка промокла так, словно я окунулся в реку. Голова кружилась, но мысли были ясны, хотя и казались отчужденными оттого, что со мной происходило, словно я тонул в ручье вытекавшей из меня крови.

В какой-то момент нападавшие убежали, словно испугавшись того, что натворили. Я сидел, рукой удерживая на положенном месте мою отрезанную щеку. Фергюсон, хотя он сам истекал кровью, подошел ко мне и начал отрывать полосы от своей рубашки, чтобы хоть как-то перевязать мне рану. Арнотт вскочил на ноги и вместе с остальными нашими друзьями храбро бросился вдогонку за напавшими, чтобы отплатить обидчикам. Фергюсон тем временем перевязал мне лицо обрывками своей одежды. Я помню его теплые руки и бережность, с какой он врачевал мои раны, забыв о своих собственных.

Я смог встать, Фергюсон поддержал меня, и мы продолжили путь к Джо Хендри. Пока мы шли, я начал дрожать от воспоминаний о том, что произошло, о яростном беспричинном нападении. Было странно, что, лежа на земле и истекая кровью, я ощущал непонятное спокойствие, а теперь, когда все кончилось, меня одолевал страх. Фергюсон позже рассказал мне, что испытывал такое же чувство. Когда он, съежившись, лежал на земле, удары и пинки становились все легче и легче, как будто его били не башмаками и кулаками, а подушками или тяжелыми мешками, удары которых были тупыми и безболезненными.

— Но самое странное заключалось в том, — продолжал Фергюсон, — что я внезапно почувствовал, что перестал быть самим собой. Не знаю, показалось ли мне, будто я превратился в другую личность или будто вообще перестал существовать. Дело в том, что на какое-то мгновение исчезло ощущение моей самости, моего существования.

Я испытал нечто подобное, хотя и не в такой крайней степени. Как бы то ни было, тот жестокий эпизод связал нас с Фергюсоном неразрывными узами дружбы. Мы пришли к Джо Хендри, и когда при свете рассмотрели мою тяжелую рану, жена Хендри упала в обморок, и ее пришлось вынести вон. Фергюсон был покрыт синяками и ссадинами, но в остальном оказался невредим. Он тихо сел в углу и прижал к рассеченному лбу припарку. Позвали хирурга, и он кетгутом зашил мою рану. Из всех перенесенных мной за тот вечер мучений самыми дьявольскими оказались те, что причинил мне хирург. Мне дали полпинты виски, но даже это, вкупе с тем спиртным, которое я выпил за вечер, не помогло утишить боль. Я ругался на чем свет стоит и скрежетал зубами, когда хирург прокалывал мне кожу и протаскивал сквозь рану кетгут, казавшийся мне длинным и грубым, как корабельный канат. Все это время Фергюсон молча гросидел в своем углу.

Несколько месяцев спустя у нас появилась возможность обсудить то злосчастное происшествие. Именно тогда Фергюсон рассказал мне о своеобразном впечатлении относительно его самости, о возникшем во время избиения мимолетном ощущении, будто он перестал быть самим собой. В течение этих нескольких месяцев я практически не встречался с Фергюсоном, но знал, что он работает над большим философским эссе, озаглавленном «Естественная история человеческой души». Он рассказал мне, что достопамятное избиение послужило для него своего рода откровением, заставив понять, что в действительности душа дана нам в виде способности к ощущению самого себя, такой же, как способность ощущать прикосновение или вкус. Эта способность может быть повреждена, утрачена или сделаться извращенной, обманув своего носителя. Он постарался вообразить, что будет испытывать человек, став «слепым» по отношению к собственной идентичности, наподобие того, как человек слепнет по отношению к свету. Иными словами, Фергюсон попытался представить себе человека, разумного во всех отношениях, но не знающего о своем существовании. Подобным образом незрячий не способен увидеть в зеркале свое отражение. Эта мысль заставила Фергюсона придумать некий персонаж по имени Уильям Макдэйд. В своем эссе (часть которого мне удалось прочесть) Фергюсон рассказывает о своем визите к этому несчастному Макдэйду и о своей долгой дискуссии с ним. Например, он спрашивает Макдэйда, как тот это ощущает, а Макдэйд отвечает, что для него само понятие чувства лишено смысла, ибо предполагает наличие субъекта, который это чувство испытывает. Для Макдэйда любое высказывание может иметь смысл только в том случае, если его можно объективно верифицировать. Будучи спрошенным о том, как ему удается так четко отвечать на вопросы, если он утверждает, что не знает о своем существовании (и даже ищет способ опровергнуть его), Макдэйд предложил аналогию с механическим автоматом, способным говорить и, по видимости, осмысленно пользоваться языком. Тем не менее мы все равно будем считать этот автомат лишенным сознания.

Фергюсон заключает, что невозможно убедить Макдэйда в его реальном существовании и равно невозможно вообразить себя на месте Макдэйда, поскольку он не имеет ощущения своей болезни или поистине не имеет вообще никаких ощущений. Он просто не в состоянии знать, что означает быть самим собой.

Эта призрачная фигура, предмет замечательной литературной фантазии, исполненной глубокого философского прозрения, пришла Фергюсону в голову после того ужасного и беспричинного нападения, которое нам пришлось пережить. Я приложил все силы, чтобы забыть о страшном происшествии, Фергюсон же, напротив, увидел в нем самое важное событие своей жизни. Макдэйд навсегда остался в моей памяти, как, впрочем, и сам Фергюсон. В каком-то смысле Макдэйд — это личность, какой стал сам мой друг в момент избиения, когда его собственное существование представилось ему сомнительным. Тем не менее, хотя природа диктует нам избавляться от фантомов, посещающих мятущуюся душу в момент близости смерти и исчезающих при возвращении торжествующей жизни, Фергюсон попытался схватить этот фантом, не дать ему уйти в мир небытия. Пожелал сохранить призрак, чтобы изучить его манеры, привычки и обычаи. Этот Макдэйд стал манифестацией умирающей души, духа, освобожденного от оков личной самости. Макдэйд воплотил собой тот великий поток, куда однажды впадают все души, поток, которого Фергюсон, после происшествия на темной эдинбургской улице, мог больше не бояться. Таким образом, Макдэйд недостоин жалости, хотя в истории Фергюсона он предстает человеком, пораженным тяжелым душевным недугом. Более того, именно Макдэйда должны мы считать самым свободным из людей.

Это самое памятное место из эссе Фергюсона. Помимо этого, он рассмотрел множество других вопросов, но его рассуждения были мне совершенно непонятны. Однако я вспоминаю лотерейный парадокс, который Фергюсон очень подробно мне разъяснил.

Представьте себе тысячу человек, каждый из которых получает один пронумерованный билет (во всей тысяче нет двух игроков, имеющих билеты с одинаковыми номерами). Победитель определяется жребием. Ясно, что каждый участник лотереи имеет один шанс из тысячи стать победителем. Затем Фергюсон предложил вторую игру, в которой участники бросают по три необычных кубика. Каждый кубик имеет десять равновероятных граней (вместо обычных шести), пронумерованных числами от нуля до девяти. Участник выигрывает, если при броске выпадает три нуля. Опять-таки простой расчет показывает, что вероятность успеха равна одной тысячной. Однако между этими двумя играми имеется существенное различие. Вторая игра может не выявить победителя, даже если количество бросков превысит одну тысячу. Лотерея, напротив, с полной определенностью выявляет одного счастливчика в каждом туре. Оказывается, что лотерея — более прибыльная игра, чем кости, хотя теоретически участник лотереи имеет не больше шансов на выигрыш, чем игрок в кости.

Для того чтобы разрешить возникший парадокс, Фергюсон предложил следующую интерпретацию придуманной им игры. Каждый раз, когда бросают три кости, начинается бытие тысячи различных миров, в каждом из которых выпадает различное число очков. Человек, бросающий три кости, есть не что иное, как единичная точка в тысячемерной вселенной, причем каждое измерение, возможно, содержит дальнейшее разветвление путей судьбы игрока. Становится ясно, что человек может с определенностью выиграть лишь в одном из этих многочисленных миров. Неопределенным остается только одно — совпадет ли выигравший мир с тем миром, в котором игрок полагает свое существование.

Фергюсон заключил, что, иными словами, в каждый момент времени все возможные исходы, могущие выпасть в данном положении, формируют ветвящуюся иерархию возможных вселенных. Действительно, он зашел так далеко, что предположил, будто все эти миры вечны и существовали во все времена, поэтому жизнь человека представляет собой простое следование по определенному маршруту, проложенному по единственной тропе среди всех ее разветвлений. Например, когда на нас напали те уличные драчуны, возник мир (или даже множество миров), в котором Фергюсон погиб, и еще большее множество других миров, в которых он выжил в той или иной форме (например, став инвалидом или получив пренебрежимо легкие раны). В тот момент, когда существовала неопределенность и исход был неясен, а на тело Фергюсона продолжали обрушиваться удары, он увидел бесконечный веер расходящихся путей, одни из которых вели к смерти, а другие — к жизни. Ему, Фергюсону, было предназначено пройти по одной из этих дорог. Возможно, его путь был предначертан в момент первичного акта творения. Но были и другие Фергюсоны, другие души, которые должны были с необходимостью пройти другой дорогой. Его душа была представлена не в единственном числе, ветвясь и расщепляясь в каждый из следующих друг за другом моментов времени. Только в миг величайшего кризиса, когда казалось, что множество путей ведут к уничтожению, их расхождение в разных направлениях оказало смутное воздействие на его чувства. В тот момент он представлял собой бесчисленное множество душ, а значит, вообще лишился души.

Фергюсон собирался посвятить свое эссе знаменитому Дэвиду Юму. Правда, Юм не видел его работу и вряд ли одобрил бы ее, если бы прочитал. С точки зрения эмпирика, фергюсоновская вселенная возможных миров является абсурдом, ее бесчисленные ветви, по определению, не поддаются наблюдению (за исключением моментов мистического прозрения) и пребывают вне возможности доказать или опровергнуть их существование. Их действительное существование было, по Фергюсону, «догматом веры, поднятым на щит убеждением в том, что Природа во всех своих проявлениях должна быть логичной и законченной». Иначе говоря, Фергюсон верил в то, что истину мира можно открыть путем логического анализа. Он действительно зашел столь далеко, что утверждал, будто все формы наблюдения неточны по самой своей сути и вводят исследователей в заблуждение, и что экспериментальные науки способны внести в умы лишь путаницу.

Я не знаю, что сталось с Фергюсоном. Поражение 1745 года разметало членов нашего братства. Граф Блэнтайр бежал во Францию, где умер от холеры. Может быть, Фергюсон последовал за ним или, в противном случае, разделил судьбу повешенных Арнотта и Далуинни. Как бы то ни было, он исчез, и память о нем постепенно стерлась. Все возможности, о которых он говорил, определенно воплотятся в жизнь в каком-либо из миров, если им не суждено было осуществиться в нашем.

Точная дата написания «Космографии» неизвестна, ее аутентичность (как, впрочем, и само существование Фергюсона) не раз оспаривалась. Не уцелело ни одной оригинальной рукописи; самые ранние рукописные копии фрагментарны и во многих случаях противоречивы. Известно, что одна часть (так называемый парижский текст) находилась в распоряжении Жана Лерона Д'Аламбера. Некоторые листы рукопией слуги использовали для того, чтобы завернуть в них принадлежавшие Д'Аламберу предметы после его смерти в 1783 году (можно предположить, что остальные листы были уничтожены). Неизвестно, как эта рукопись попала к Д'Аламберу и что он с ней делал. Существование парижского текста поддерживает предположение Скоуби о том, что Фергюсон мог окончить свои дни во Франции, хотя не менее вероятно и то, что в эту страну рукопись передал один из почитателей Фергюсона.

Существует несколько вторичных рукописей и стилистических вариантов, что позволяет предположить, что оригинальный текст много раз переписывали и исправляли. Последовательные переработки неполных источников означают, что существующая в настоящее время единственная работа Фергюсона в действительности существовала в виде нескольких вариантов, умозрительное авторство этого набора «Космографии» предполагает множественность, в полном соответствии с приписываемыми Фергюсону философскими взглядами. Приводимая ниже версия также составлена из нескольких источников с некоторыми вставками, сделанными с целью сохранения непрерывности изложения. Учитывая историю произведения, мы надеемся, что читатель снисходительно отнесется к новому вкладу в изменение его формы.

«Пролог», помещенный в издание Кларка, почти несомненно является фальсификацией, но мы сочли возможным, для полноты картины, включить его в текст:

Его милости, герцогу Б.

Сэр,

Вы проявили неслыханную доброту, наводя обо мне справки, чем выказали озабоченность по поводу моего отсутствия. Я был в дальнем странствии, уехав намного дальше, чем намеревался, и увидел такие диковинные вещи, что, узнав о них, вы, надеюсь, простите мне мое обращение непосредственно к вам.

По пути в Данию, где, как вам известно, я надеялся представить королю мои философские открытия, наш корабль был застигнут жестоким штормом. Море и небо потемнели, раздавался такой рев, что мы твердо уверовали в скорую гибель. Чудовищный ветер гулял по палубе, где я стоял, судорожно вцепившись в деревянные поручни. Порыв ветра поднял меня в воздух, и кусок поручней оторвался от корабля. Чувства изменили мне, я впал в беспамятство, а в это время ураган подбросил меня вверх и унес ввысь — за облака, в темные глубины пространства.

Очнувшись, я обнаружил, что нахожусь на поверхности Луны. От падения я получил несколько синяков, но в остальном остался цел и невредим, причем я по-прежнему держал в руке кусок деревянного поручня. Я встал на ноги и огляделся. Позвольте мне сказать вам, сэр, что при ближайшем рассмотрении Луна оказалась в высшей степени гостеприимной. Многочисленные деревья покрыты серебристой листвой, из-за которой они представляются земному наблюдателю голыми скалами. Знаменитые лунные моря содержат жидкость, которая, хоть и не является водой, все же вполне пригодна для питья и имеет приятный вкус. Пройдя некоторое расстояние, я встретил группу обитателей Луны. Они обладают приятной наружностью и весьма дружелюбны. Они пригласили меня в свой шатер, накормили каким-то странным сыром, а после того как я отдохнул, показали мне виды и достойные удивления достопримечательности своей планеты. Местные жители плавают по лунным морям на лодках, напоминающих наши, но, кроме того, они изобрели суда, на которых можно путешествовать по космосу. Эти суда приводятся в движение силой струи воздуха. На них, как я убедился на собственном опыте, можно проникнуть в любую область Вселенной. Спустя несколько дней, проведенных мною в их обществе, лунные жители дали мне одно такое судно, чтобы я мог на нем вернуться на родную планету. Вскоре я, однако, понял, что этим судном не так-то легко управлять, а плохое знание навигации и природное любопытство вдобавок привели к тому, что я посетил каждую из других планет, прежде чем вернуться на Землю. Нижайше предлагаю вам мой рассказ о чудесах, которые я там открыл.

 

КОСМОГРАФИЯ

Это планета снов, хотя я пока не могу решить, мои это сны или нет. Только одно я знаю наверное — на этой планете нереально все, что я здесь вижу, как и люди, которые меня окружают.

Понимать нереальность происходящего, живо ее чувствовать — это может показаться странным явлением, хотя все мы сталкиваемся с ним в нашей повседневной жизни. Когда я читаю книгу и наблюдаю изображенные там характеры, я понимаю, что они иллюзорны, но это нисколько меня не смущает. Иногда случается, что во сне мы внезапно осознаем, что то, что мы видим, есть не что иное, как продукт нашего грезящего сознания. Это можно воспринять как миг великого прозрения, обыкновенного удобства, а быть может, даже печали.

Именно такое ощущение переполняет любого, кто посещает это место. Я вижу прекрасную комнату, позолоченную мебель и изысканный фарфор на столе. Я понимаю, что всего этого не существует в действительности. Формы окружающих меня предметов кажутся солидными, они имеют вес, текстуру, размеры (я закрываю глаза, снова их открываю и вижу, что все осталось на прежнем месте). Эти предметы представляют собой обманчивый вид настоящей реальности, но в них нет ничего, что могло бы убедить меня в их истинном существовании. В мире, откуда я явился, реальная объективность предметов принимается как данность. Здесь же, напротив, верно обратное. Непосредственно ясна субъективность предметов. Для того чтобы поверить в их реальность, требуется большое умственное усилие. То, что очевидно (и даже прозрачно) в моем родном мире, здесь скрыто от глаз; то же, что кажется само собой разумеющимся здесь, стало бы в нашем мире предметом ожесточенных философских дебатов.

Я беру со стола сине-белую фарфоровую чашку, которая кажется мне сделанной в Китае. Я роняю ее на пол (мраморный), где она с громким звяканьем разлетается вдребезги. Аутентичность этих событий, живость ощущений, которые они вызывают, почти безупречны, хотя и являются артефактом моего разума. Я не могу вспомнить, что видел в прошлом эти предметы точно в таком же сочетании и в точно таких же обстоятельствах в том мире, откуда я пришел. Но несмотря на это, я чувствую, что уже все это делал, что то, что кажется мне чувственным опытом, в действительности — синтез воспоминаний. Однако меня удивляет, что моя память может быть столь точной и столь безупречно детализированной. Действительно ли в моей памяти хранится точное изображение чашки из китайского фарфора во всем ее совершенстве? Я внимательно рассматриваю один из осколков с тщательно выписанными кистью линиями синего кобальта: ландшафт с мостом в восточном стиле, забавная фигурка крестьянина, сгорбившегося под тяжестью вязанки дров на спине. Неужели все хранилось в моей памяти, хотя я даже не подозревал об этом? И возможно ли воображать все в таких подробностях?

Я решаю продолжить свое исследование. Выхожу из комнаты, нахожу библиотеку, где открываю стеклянную дверцу книжного шкафа и достаю с полки первый попавшийся том. Малоизвестный римский автор (Элиан, «Природа животных»). Я никогда не читал эту книгу и даже не слышал о ней. Я листаю книгу, и мне кажется, что ее текст существовал до того, как я взял в руки этот увесистый фолиант. Этот факт представляется мне парадоксальным и озадачивает меня. Я читаю, пытаясь поверить в существование Элиана; стараюсь вообразить, что это его слова, слова реального человека (я не помню, чтобы мне приходилось когда-либо слышать это имя. Как мне удалось так быстро изобрести самого автора и его книгу?). Я нахожу, что это невыполнимая задача. Книга — не более чем еще один сон. Я ставлю ее на место и закрываю шкаф.

Для того чтобы запереть дверцу, потребуется маленький ключик. Мне приходит в голову, что надо его поискать. В ящике большого бюро лежат какие-то письма (умственное любопытство заставляет меня читать их, хотя в них нет ничего, достойного внимания). Там же я обнаруживаю пару очков, которые не улучшают моего зрения, а значит, принадлежат кому-то другому. Решаю продолжить обход большого дома.

Дверь в одну из комнат верхнего этажа заперта. Я стучу в нее. Пожилой господин открывает дверь и приглашает меня войти. Он пододвигает кожаное кресло к теплу камина. Я делаю то же самое со вторым креслом, и мы молча сидим у огня, наблюдая пляску языков пламени на поленьях. Наконец я решаюсь нарушить молчание:

— Скажите мне, сэр, как вы можете доказать мне свое существование? Вы кажетесь мне вполне реальным, но тем не менее я знаю, что этого не может быть.

Господин улыбнулся и заговорил:

— Вы уверены, что впечатление от ваших слов о моей нереальности не есть еще одна иллюзия?

Я признаю свой промах. Может быть, говорю я, стоит вести себя так, словно этот мир все же реален.

— Это, — ответил мне господин, — было бы грубой ошибкой, которая, без сомнения, приведет вас к философским затруднениям.

Я попросил господина разъяснить его точку зрения, но он сделал вид, что его гораздо больше интересует жар пламени, отбрасывавшего красные блики на его лицо.

— Скажите, те очки, которые я нашел в ящике бюро на первом этаже, принадлежат вам?

Он ответил, что не знает ни о каких очках.

— Если хотите, я могу принести их и показать вам. Он ответил, что это лишнее, что очки существуют только в моем — а не в его — субъективном опыте. Чтобы опровергнуть его слова, я торопливо спустился в библиотеку, где оставил очки, взял их, положил в карман и принес наверх, чтобы показать ему. Он не проявил к очкам никакого интереса, но лишь продолжал настаивать, что очки принадлежат моему, а не его субъективному опыту. Я попросил его подержать очки, и он сделал это, и я спросил, ощущает ли он их вес.

— Мое очевидное ощущение их веса принадлежит вашей реальности, а не моей, — сказал он.

Все это окончательно запутало меня. Я снова сел в кожаное кресло и на некоторое время погрузился в молчание. Потом я спросил своего собеседника:

— Мне хотелось бы больше узнать о вашем субъективном опыте.

— Этот опыт непостижим для вашего понимания. В моих силах лишь рассказать вам о моих ощущениях, чтобы они стали частью ваших.

— Вы живете здесь, на этой планете?

— Конечно. Эта планета называется Земля, и здесь живут все. Замок — моя собственность, так же как и пять тысяч акров самой плодородной в Шотландии земли. Я богатый и могущественный человек.

— И тем не менее вы существуете только в моем сознании.

— Это воистину так. Правда, вы должны допустить, что сами существуете только в моем сознании.

Я встал, собираясь уйти.

— Это планета парадоксов, — сказал я. — Ничто не существует, но прочность и постоянство этого ничто не подлежит сомнению. Я оставил очки в ящике бюро, вернулся за ними, и они оказались там, где я их оставил. Как такое могло бы случиться, если бы они были нереальны?

— Ваша философия приводит лишь к путанице, мой дорогой друг. Что говорит вам по этому поводу ваша интуиция?

— Она говорит мне, что все, что меня здесь окружает, есть фикция, порожденная моим мозгом.

— Значит, это голос, которому вы должны подчиняться.

Я вышел из комнаты. Он сказал, что я нахожусь в Шотландии, но я знал, что это могло быть и не так. Но он сказал также, что мир вокруг нас бестелесен, а с этим я был вынужден согласиться. Я спустился вниз, вышел из замка через красивые ворота и пошел навстречу солнцу (солнечный свет — я знал это — тоже был нереален). По воображаемым тропинкам я шел вдоль аккуратно подстриженных лужаек, живших единственно в моей памяти (или в моих снах), потом я вошел в воображаемую прохладу леса, где увидел женщину, сидевшую на берегу ручья. Когда я подошел к ней, она тревожно оглянулась, и я заметил, что хотя она и немолода, но лицо у нее доброе и красивое. Я сказал ей, что не надо меня бояться, что я просто заблудился и хочу узнать дорогу до ближайшего города. Она сказала, что покажет мне дорогу, и мы пошли вместе, пока не добрались до маленькой деревушки, которая показалась мне знакомой, хотя я и не помнил ее названия. Некоторые строения вызвали во мне ощущение узнавания, но оно было настолько изменено и смещено, что я не мог точно их идентифицировать. Мне было ясно, что эти незаметные деформации являлись результатом несовершенства памяти; иллюзия оказалась живой, но это не смогло полностью ввести меня в заблуждение. Я знал, что деревня так же фальшива, как и женщина, что привела меня сюда. Все это лишь плоды моего воображения.

Меня приободрила мысль о том, что это место не истинно, не реально. Если бы я сейчас убил какого-нибудь прохожего, то не совершил бы никакого преступления, поскольку жертва явилась бы лишь плодом моего воображения или сном. Подобным же образом я не испытал смущения, попросив женщину о гостеприимстве. Она привела меня в свой дом и рассказала, что живет здесь одна с тех пор, как ее муж умер от тифа во время недавней эпидемии.

Женщину звали Маргарет. Дом ее был прост и составлен из фрагментов моей памяти. В действительности он напомнил мне дом, в котором я родился и провел первые годы жизни. Глядя на перекладины потолка и длинную трещину в штукатурке между ними, я испытал приступ такой ностальгии, что почти поверил в то, что вернулся в родной дом, что я не затерялся среди звезд, что трещина в штукатурке, столь живо явившаяся моим глазам, — это не некое волокно или полоса межзвездной материи, вплетенной моим воображением в часть моего великого сновидения. Сновидения, принадлежавшего мне самому или тому человеку, чье сновидение вызвало к жизни мое собственное бытие. Мы вместе поели — вид и запах пищи очень убедительно свидетельствовали в пользу ее реальности. Когда на землю опустилась ночь и настало время идти спать, Маргарет не стала возражать, когда я пришел в ее спальню и лег рядом с ней. Она заметила шрам у меня на лбу, и я сказал, что получил его несколько лет назад в уличной драке в Эдинбурге.

— Где это место? — спросила она. — Я никогда не слышала такого названия.

— Разве мы не в Шотландии? — спросил я. Я не мог разобраться: представляю я ее такой невежественной или мой разум придумал мир, где больше не существует города с таким названием. Она просто рассмеялась моей наивности, провела пальцем по старому рубцу и легла рядом со мной. Сквозь белое полотно рубашки виднелись ее мягкие теплые груди. Я прижался к женщине, зарылся лицом в ее тело и лег на нее, чувствуя, как соскальзывает с ее тела ткань ночной рубашки, которую я стал снимать с нее. Гладкость ее кожи в ту ночь настолько явственно овладела моими чувствами, что сила этого восприятия переживет все, что я испытал на той планете.

После того как мы насытились любовью, она сказала мне, что ее мужем был один философ по имени Магнус Фергюсон. Эти слова не удивили меня, и я не стал искать (как мог бы сделать человек, увидевший это в обычном сне) в этом сообщении какого-либо веса или символического значения. Она была замужем за неким человеком, носившим мое имя, который одними чертами напоминал меня, а другими сильно отличался (женщина не узнала во мне своего бывшего мужа). Я не счел нужным углубляться в этот факт. Другой Фергюсон умер от тифа, и я пришел, чтобы заменить его на одну ночь. Она сказала, что ее муж никогда не ублажал ее так, как это удалось мне, и ее слова доставили мне тихое удовлетворение.

Были ли я и тот Фергюсон одним и тем же человеком? Или тот, умерший, был настоящим, реальным Фергюсоном, а я — не более чем самозванец? Я не стал обременять себя такими проблемами. Тепла тела Маргарет, хотя я и не переставал думать, что оно — иллюзия, было вполне достаточно, чтобы отбросить ненужные вопросы.

На следующее утро я подробнее расспросил ее о муже. Маргарет сказала мне, что он служил у герцога Б. , живущего в замке неподалеку от деревни. Должно быть, подумал я, это и есть тот пожилой джентльмен, с которым я вчера беседовал. Для развлечения своего господина покойный Фергюсон написал книгу, где описал путешествия на другие планеты. Она сказала, что копия рукописи осталась у нее, и когда я спросил, нельзя ли мне на нее взглянуть, она достала ее из сундука, где она хранилась. На обложке я прочел название: «Космография Магнуса Фергюсона». Открыв рукопись, я сразу же увидел, что первая же глава написана моим собственным почерком.

 

Меркурий

Прибыв на эту планету, я первым делом отравился на пешую прогулку, и когда мне случилось оглянуться, то я увидел, что каждая часть моего тела все еще оставалась там, где она находилась мгновение назад. Время здесь представляет собой не единичный поток событий, а непреходящее ветвление возможностей.

Например, если вы поднимаете руку, то видите следовое изображение всех ее положений до того момента, когда рука достигает своего конечного положения. Непостижимым образом рука, как и всякая ее часть, одновременно остается в каждом из промежуточных положений. Зрение здесь затуманено постоянным присутствием прошлого и альтернативных возможностей.

На пыльной тропинке (ибо я сознательно избрал этот путь) я наткнулся на развилку. Одна дорожка вела налево, другая — направо. Немного поразмыслив в нерешительности, я отправился налево, но тут же заметил, что моя точная копия направилась в это время направо, оставляя за собой туманный след предыдущих шагов и пройденных положений. Я ясно видел, как мой двойник исчез из виду, продолжив свой путь. Эта моя копия позднее тоже расщепится, когда с необходимостью остановится перед выбором, так же как и я продолжал видеть другие свои копии, которые образовывались и покидали меня всякий раз, когда я останавливался перед перекрестком, или застывал в нерешительности, или менял маршрут.

Здесь я — одна из многих копий самого себя. Если бы я задержался тут достаточно долго, то вследствие своей нерешительности заселил бы всю планету, и это явилось бы проявлением несделанных выборов. Впрочем, те же события происходили не только вне моего тела. Я выбрал воспоминание о доме, а также выбрал не думать о некоторых определенных вещах, но тем не менее я их увидел, они возникли в виде параллельных мыслей, которым я не мог противостоять, поскольку эти образы были порождением моего собственного сознания. Все, чего я когда-либо избегал, все, чего я боялся в себе и никогда не осмеливался воплощать в действительности, я увидел во всей множественности перед своим внутренним взором, планета покорила меня чудовищами неуправляемого воображения. Я чувствовал, что мой мозг наполнился миллионами утраченных альтернатив.

Но несмотря на это, несмотря на весь ужас выпавшего на мою долю испытания, я остался самим собой — или тем, что я принимал за самого себя: путник, идущий по единственной дороге среди великой непознанной равнины. Единственность я или множественность? Или, быть может, я — одна миллионная часть кого-то другого, огромного великана, бесконечно малая часть того пространства возможностей, из которого состоит этот мир? Даже когда я покину его, все мои двойники останутся здесь; те мои «я», которые решат остаться здесь навсегда и наблюдать за бесконечным развертыванием своей судьбы.

Этот пассаж пробудил во мне неясные смутные воспоминания. Возможность того, что я сам изобрел эти слова (прежде чем вообразить их на листе бумаги), нельзя было исключить полностью или целиком отбросить. Фергюсон, который написал эти слова, и Фергюсон, который их прочитал, были разными людьми, но одновременно в каком-то смысле это был один и тот же человек. Такие мысли озадачивали меня, но не вызывали тревоги; множественные личности одного и того же человека в мире его снов никоим образом не должны тревожить его. Однако мне было труднее оценить следующую главу, к которой я обратил свое внимание.

 

Венера

Эту планету украшают плавающие по воздуху дворцы, влекомые теплыми мягкими ветрами, которые никогда не стихают, нежно лаская кожу уютным теплом. Эта планета управляется бесконечными потоками флюидов; турбулентность порождает беспокойство, циклоны и завихрения наводят мир и покой. Мысли текут, подчиняясь приливам и течениям, возникающим вследствие вращения планеты по орбите. Думать или чувствовать здесь означает испытывать определенные виды движения.

Герцог, живущий в дрейфующем дворце, весьма сильно озабочен тем, как с потоками воздуха носятся его мысли. Воспоминания проплывают мимо него, беспомощно ускользая из рук, недоступные удержанию. Он вскакивает с трона, стараясь ухватить улетающую память, но тщетно! — она уже далеко. Вот мимо, наполовину погруженная в поток, проплывает еще одна мысль. Пытаться произвольно выхватить память из потока — напрасный труд, только по воле случая может герцог овладеть какой-либо мыслью. В противном случае она исчезнет, как и все остальное. Встревоженный герцог видит, как его тревоги льются из него, видит перед собой свои страхи, мелькающие перед глазами и тоже сметаемые течением.

Вот к нему приближается еще одна мысль, еще одно воспоминание дразнит его. Это опять она, или кто-то еще ищет отмщения? С того места, где сидит герцог, будущее представляется неопределенной и смутной угрозой, отдаленным возмущением. Волны его достигают герцога, сообщения придворных досаждают, нарушая отдых и покой. Даже во сне тревога не оставляет герцога, и здесь та же несовершенная память, в которую погружаются его сны: утраченные дни и друзья, готовые предать его.

На горизонте появляются новые мысли, новые впечатления, они прибывают и ощущаются как таковые, уже пережитые другими обитателями планеты, теми другими герцогами, живущими на другой стороне венерианского шара, чье прошлое становится его настоящим. Однако он видит только прибывающую волну, этот темный приливный вал, который сметет его с трона и, круша и топя, понесет его, беспомощно барахтающегося, дальше, сама же память теперь ждет, чтобы ее, безжизненную, внедрили в другое сознание, расположенное ниже по течению, и обладатель его также познает муки неопределенности, страх неминуемой катастрофы. Эта волна будет катиться до тех пор, пока шторм не рассыплется в падении тысячи тронов.

Темный стиль этого пассажа уверил меня в том, что он не мог быть сочинен мною (хотя, несомненно, был написан моей рукой). Однако я представил себе, что если Фергюсон (другой Фергюсон) адресовал эти слова герцогу Б., то, вероятно, в них был какой-то скрытый смысл. Возможность пришла мне в голову сама в виде случайной догадки.

— Герцог был твоим любовником? — спросил я у Маргарет.

Она опустила глаза, а потом сказала, что старик силой принудил ее к сожительству, а она не могла сопротивляться, чтобы не подвергать опасности положение мужа при дворе герцога.

— Он не мог вынести позора, когда узнал, и именно поэтому начал писать. Он стыда мой муж бежал в мир фантазий.

Маргарет подняла голову и погладила меня по руке. Я ощутил то же мягкое прикосновение, ту же нежную ласку, благодаря которой ночь протекла незаметно, как песок в песочных часах.

— Ты считаешь меня порочной? — спросила она. — Я предала моего мужа, когда он был жив, и снова предала его с тобой, когда он был уже мертв.

Поскольку эта женщина в действительности не существовала, то вопрос морали даже не ставился, поэтому я предпочел не обсуждать его.

— У тебя есть другие записи или вещи Фергюсона? Она ответила, что после его смерти большинство вещей осталось в герцогском замке. Не желая больше иметь никаких дел с бывшим любовником, Маргарет не могла взять их обратно. Я решил не медля вернуться в замок и найти там все, что смогу. Когда я встал, чтобы уйти, она спросила:

— Увижу ли я тебя еще раз?

— Я уверен, что ты встретишь еще не одного Магнуса Фергюсона, — ответил я.

Вернувшись в замок, я обнаружил, что дверь, ведущая внутрь, осталась открытой со вчерашнего дня, когда я уходил, и я свободно вошел, не встретив ни одного человека. Прежде чем подняться наверх, я решил зайти в библиотеку.

В ящике бюро я снова увидел очки (не положил ли их туда сам престарелый герцог?) и стопку воображаемых писем, содержание которых чудесным образом не изменилось с момента моего предыдущего посещения. Подойдя к одному из шкафов, я открыл стеклянную дверцу и сразу увидел ряд научных книг: «Минералогия» Трибулла, «Зверинец» Петра Августа, «Движение паров» Доусона… Я очень хорошо знал каждую из этих книг. Возможно ли, что книжный шкаф предстал передо мной знакомыми образами, вышедшими из развертывания моего воображения? Чтобы сделать исследование более полным, я взял с полки «Механику» Томаса Хьюза и открыл ее на первой странице. На полях я сразу увидел карандашные заметки, сделанные моим почерком. Более того, я помнил, как я их делал. Я рассудил, что поскольку мои ощущения — простой результат памяти или воображения, то это открытие является наименее замечательным из всех, с которыми мне пришлось столкнуться.

Каждая из стоявших на этой полке книг, как я вскоре понял, была взята из моего собрания. Я просмотрел и пролистал многие из них, найдя на их страницах мои же заметки и толкования. Один из томов раскрылся на месте, куда была вложена закладка — конверт. Положив его в карман, я начал читать первое попавшееся на глаза место:

Монтень говорит о времени как о бесконечно текущей реке, в которой мы стоим, а Филипп Норфолк утверждает, что мы, скорее, должны думать о времени как о стоячем потоке воды, по которому Бог принуждает нас плыть до нашего последнего дня, при этом скорость и направление нашего движения определяются божественным ветром. Петр Турский, напротив, представляет себе мир картиной, нарисованной на узком ковре длиной много лиг, который можно читать в любом направлении.

Но можем ли мы быть уверенными, вопрошает далее Петр, что вселенная представлена на одном ковре, а не на многих? Не может ли жизнь одного человека быть не более чем единичной версией истории, вытканной на бесчисленном количестве вечно развертывающихся полотнищ? И может ли человек одновременно идти рядом с полотнищем и двигаться между его прилежащими друг к другу полосами?

Это была книга Эшфорда «Форма и трансформация». Я закрыл ее и поднялся наверх, где нашел престарелого господина по-прежнему сидящим в кожаном кресле у огня.

— Кто вы? — спросил я его. — И где остальные из принадлежавших мне вещей?

Он посмотрел на меня и улыбнулся:

— Я герцог Б. , а те вещи, о которых вы говорите, лишены объективной реальности. Вам не стоит заботиться о них,

— Но как быть с человеком, который работал здесь и чьими книгами вы завладели?

— Эти книги — моя собственность.

— Заметки на их полях тоже ваши?

Он снова взглянул на меня, и глаза его увлажнились от бесконечной жалости.

— В моих книгах нет никаких заметок. Моя библиотека целиком состоит из моего субъективного опыта, а его содержание никогда не станет доступным для вас.

Я рассердился на его упрямство, но понял, что нет никакого смысла показывать ему предметы, само существование которых он станет просто отрицать.

— Что вы за создание? — крикнул я.

— Я богатый и могущественный человек, хотя ни богатство, ни могущество ничего для меня не значат. Я удалился сюда, чтобы бежать от мира, который нахожу суетным и недостойным. Какое-то время у меня работал человек по имени Магнус Фергюсон, который собрал для меня библиотеку, с помощью которой я мог бы закончить исследования, от коих меня отвлекли безумные амбиции моей молодости. Я едва приступил к делу, когда умер Фергюсон.

— Но Магнус Фергюсон — это я, — сказал я, — а вы существуете только в моем сознании. В обоих этих фактах я полностью уверен.

Он отвернулся к огню.

— Если я продукт вашего сознания, то таковыми же являются и мои мысли, и мне не стоит трудиться их выражать, поскольку это несущественно. Если же, напротив, это вы изобретение моего мозга (альтернатива для меня более предпочтительная), то в этом случае на каком основании будете вы отрицать того самого человека, который дал вам жизнь? Вы — сновидение, которое может оборваться в любой момент от самого ничтожного звука или возмущения того неизмеримо большего сознания, сон коего обеспечивает само ваше бытие.

Этот замок, символ моего богатства и власти, — продолжал он, — лишен какой-либо субстанции. Ночами, когда я не владею своим сознанием, он исчезает. Утром же выстраивается заново. То совершенство, с которым он восстанавливается, кажется мне парадоксальным, но я вынужден с большой неохотой его принимать таким, какое оно есть. Каждый день моя библиотека переписывается заново в том виде, в каком, умирая, оставил ее Фергюсон. Та же, другая библиотека, которую он сам представлял себе, прекратила свое существование в момент его смерти.

Опровергать его было бессмысленно, и в любом случае я был вынужден признать истинность того, что он мне сказал. Поскольку все в этом мире явно ложно и лишено субстанции, то и существовать все это может только в мыслях тех, кто придал воображаемым вещам некое бытие.

— Жена Фергюсона была вашей любовницей? — спросил я.

— У того Фергюсона, который работал у меня, не было никакой жены.

— Проводить какие исследования помогал вам Фергюсон?

— Я занимаюсь, — ответил он, — энциклопедическим обозрением обитателей других миров; их языками, искусствами и науками. Если желаете, можете почитать мои сочинения. Возможно, это вас позабавит.

Я нисколько не удивился, обнаружив в томе, который показал мне герцог, слова Магнуса Фергюсона.

— Вы украли его труд и обращаетесь с ним как со своей собственностью. Вы использовали Фергюсона, он написал сочинение, а вы издали его под своим именем.

— Если это то, во что вы хотите верить, то я не стану злить вас, отрицая это. Будучи опубликованными, слова любого автора перестают быть его собственностью, отныне они принадлежат читателю. Магнус Фергюсон отказался от всех прав на свои мысли с того момента, как они начали жить вне его сознания.

Я начал читать.

 

Марс

В господствующем языке этой планеты все воспринимается как объект; действия, отношения или определения вынуждают носителей языка рассматривать новое явление как другой объект, требующий собственного названия. Так, например, такая фраза, как «птица летит», превращается в слово «птицелет», то есть в существительное, отличное от существительного «птица». Подобным же образом фраза «та белая птица летела над синим озером» становится единичным объектом (компонентами которого становятся птица и озеро), некоторая модификация которого передает понятие прошедшего времени.

Этот язык объектов контрастирует со своим главным соперником по популярности на планете; второй язык конструируется исключительно из отношений. Для говорящего на языке отношений такое понятие, как «по направлению к», совершенно ясно и исполнено смысла, в то время как для носителя объектного языка такое понятие является невразумительной бессмыслицей. Последние поймут фразу «по направлению к морю» просто как какое-то «море». Для второго племени слово «море» будет казаться бессмысленным до тех пор, пока не будет определено какое-либо отношение, например, приближение к морю или вид моря.

Среди менее распространенных языков планеты есть очень интересные случаи. Один язык полностью состоит из запахов, секретируемых специальными железами, а на другом изъясняются с помощью камней, передвигаемых определенным образом. (Наш собственный способ общения с помощью определенных вибраций воздуха или с помощью жестов является поистине таким же странным.) Грамматика этих языков не поддается описанию из-за своей примитивности, хотя на планете есть еще один язык, поддающийся хотя бы частичному пониманию. Этот язык представляется состоящим исключительно из отвлеченных понятий. Для носителей этого языка сама идея возможности существования камня независимо от наблюдателя представляется абсурдной. Смысл имеют только фразы типа «мой камень» или «камень, который я, кажется, вижу», и так далее. Трудность перевода на такие языки становится очевидной, если задуматься о проблеме объяснения наших понятий. Например, мы можем перевести слово «гордость» практически на все человеческие языки (хотя при этом значение будет несколько изменяться). Объяснить это понятие носителю чуждой внеземной культуры, не имея знаний об особенностях того общества, — невыполнимая задача.

— Вас заинтересовал этот пассаж? — спросил герцог.

Я ответил, что его замечание о языке, в котором каждое понятие является отвлеченным и субъективным, показалось мне особенно подходящим для мира, в котором он это писал. Он нахмурился, когда я ему это сказал, заметив, что не знает, о какой части текста я веду речь. Я показал ему слова, которые только что прочитал, он внимательно к ним присмотрелся и сказал мне, что это отчет о производстве и окраске определенных тканей. Я принялся читать дальше.

 

Юпитер

Существа, которые свободно плавают над поверхностью этой большой планеты, не имеют понятий твердости или «объекта», отличающих свойства планеты от свойств окружающего ее пространства. Их идея числа выводится не из счета, а из восприятия отношений и пропорций.

Эта ситуация напоминает наше восприятие высоты музыкального тона. Если частота ноты удваивается, то мы воспринимаем ее выше на один интервал, называемый октавой. Существа, обитающие на Юпитере, воспринимают физические отношения каким-то иным органом чувств, и это помогает им познавать окружающую среду. Главным признаком, отличающим среду обитания от прочих, является кольцо планеты, которое вращается вокруг нее по орбите и которое они воспринимают как вращающийся далеко внизу круг. Отношение окружности кольца к его диаметру — это величина, которую они воспринимают как своего рода октаву, как оживляющую ноту. Она отличает их мир от окружающего его пространства. Это отношение (которое, как нам известно, является числом ) представляет собой основу их арифметики.

Число «один» распознается ими как отношение окружности их планеты к самой себе (идея о том, что их планета «одна», представляется им логическим абсурдом; цветные полосы, перемещающиеся по поверхности планеты, предполагают вечно изменяющуюся множественность форм, из которых нельзя вывести никакой единственности и единства). «Два» — это отношение диаметра планетного кольца к его радиусу, а «три» воспринимается как глубинное отношение объема планеты к ее поверхности, которую они пересекают, облетая ее. Что же касается числа «нуль», то обитатели Юпитера чувствуют его как отношение их планеты ко всей вселенной, это вечно звучащая басовая труба, окрашивающая все их искусство в мягкие тона отчаяния. Все другие числа выражаются через суммы степеней ; открытие расширения целых чисел больших, чем три, послужило началом знаменитого кризиса пифагорейской школы в нашем собственном мире. Эти целые числа местные обитатели воспринимают как диссонанс, и они были исключены из счисления на ранних стадиях становления местного искусства. Очевидная математическая направленность инстинктов побудила некоторых озорных авторов использовать их для создания литературы, основанной на самых отвратительных и дисгармоничных суперпозициях.

Этот раздел (в котором я очень мало что понял) был, как объяснил мне герцог, посвящен промышленности, а особенно горному делу и способам добычи определенных руд. Я не мог далее верить в то, что такой маловразумительный материал мог стать продуктом моего собственного воображения (если, конечно, в моем мозге не содержатся области намного более интеллектуально развитые, чем те его части, о которых я осведомлен). Представляется, что, вероятно, Магнус Фергюсон (другой Магнус Фергюсон) действительно существовал, что он придумал космографию, принявшую в моем восприятии одну форму, а другую — в восприятии герцога. Он написал книгу, которую каждый читатель поймет совершенно по-разному. То, что показалось мне пассажем по математике, было для герцога трактатом по минералогии. Или — есть и такая возможность — плагиат герцога с работы Фергюсона привел к такой драматичной реинтерпретации ее содержания, что оно стало поистине герцогским, по крайней мере в его субъективной реальности.

— Скажите мне теперь, — попросил герцог, — откуда вы явились и зачем вы здесь?

Я задумался. Теперь, когда мне требовалось напрячь свою память, я вдруг осознал, что ее содержание туманно и темно. Единственное, что произросло из этой тьмы, была белизна кожи Маргарет, которую придумали мои губы прошлой ночью.

— Я плыл на корабле, — начал я, с трудом вспоминая, что со мной произошло, — направляясь в Данию. Во время путешествия разразился шторм. Корабль начал тонуть, и мы все были уверены в неминуемой гибели. Если я не погиб там и тогда, то, значит, буря вынесла меня в какой-то другой мир, в котором я теперь и оказался.

— Это в точности соответствует тому, о чем упоминал Магнус Фергюсон, — сказал герцог, — когда писал «Пролог» к своей «Космографии». Он описал, как катаклизм выбросил его в путешествие по многим планетам, куда он смог отправиться на поиски высшей мудрости.

Я обратился к следующей главе в надежде найти какое-то объяснение целей Фергюсона или того, как я сам оказался там, куда меня занесло.

— Этот раздел касается сельского хозяйства, — пояснил мне герцог, и я начал читать.

 

Сатурн

Я не в состоянии понять, что они говорят мне, но понимаю, что высшая мудрость, которую смогли постичь люди, для них мало чем отличается от мудрости собак. Я пытался рассказать им о нашем искусстве, нашей науке, нашей культуре. Они выказывают вежливый интерес, но не видят ничего замечательного в наших прозрениях. Наши искусства и наука — всего лишь стилизация наших инстинктов и более ничто. Если бы собака смогла написать роман, то по большей части он состоял бы из лая, рычания и виляния хвостом. Таковы эмоции собаки. Заинтересуемся ли мы драмой этих эмоций? Собачья картинная галерея была бы увешана портретами представителей этого вида или пейзажами полей, по которым так удобно бегать. Их музыка представляла бы собой оркестровку собачьего воя. Было бы нам хоть какое-то дело до такой музыки? История собак стала бы историей того, как они завоевывали и метили свою территорию известным всем способом. Это был бы рассказ о битвах в темных переулках; их героями стали бы лучшие бойцы, сумевшие пометить мочой самую большую территорию. Стали бы мы учить этой истории своих детей?

Люди, населяющие этот мир, обладают своим искусством, своей наукой, своей культурой. Но все это не находит никакого отзвука в моей душе. Достижения Шекспира или Ньютона ничем не отличаются для них от трюков овчарки, загоняющей овец или научившейся открывать дверь. Если они и смогут чему-то научить нас, то это будет подвиг, сравнимый с тем, чтобы научить собак все время ходить на задних лапах. В лучшем случае мы выглядели бы как смешные подражатели учителям, не понимающие в своих раболепных попытках, в чем заключается их образ жизни.

Добры или злы эти люди, просвещенные ли они либералы или тиранические деспоты, веселые или унылые — осталось для меня тайной. Эти люди были благодушны со мной, выглядели довольными жизнью, но, возможно, это была иллюзия, и в их душах есть место для тайных мук и подавленности, которые были для меня невидимы, как бывают невидимы чувства отца для его малолетнего дитя.

Я много путешествовал по этой планете, видел множество вещей, но научился только тому, что я ничего не понимаю и должен во всем сомневаться. Да и почему мне вдруг пришло в голову, что вселенная окажется доступной моему пониманию? Каждый мир, который я посетил, противоречит другому, каждая реальность полагает невозможность другой альтернативы. Возможно, все на свете ложно и непостоянно, а сама вселенная существует лишь в виде искаженного отображения многократно отраженной души, наблюдающей это расщепленное изображение. Моя жизнь представилась мне не более чем летучим видением, фигурой, мелькнувшей в смутно очерченном пространстве между последовательными изображениями в бесконечно нисходящем множестве отражений, идентичных, но все время уменьшающихся, когда каждое следующее отражение включается в предыдущее.

— Давно ли умер Фергюсон? — спросил я герцога.

— Он умирает каждое утро, когда я просыпаюсь, и это наполняет меня болью утраты. Ночами он заново рождается в моих сновидениях, где продолжает свою великую работу. «Космография» почти закончена, но она должна навсегда остаться незавершенной, ибо только тогда она будет поистине совершенной, так как все законченное неизбежно становится запятнанным.

— Где остальные вещи Фергюсона? — спросил я.

— Они каждый день умирают вместе с ним, — был ответ.

Я направился вниз и, спустившись по лестнице, увидел дверь в подвал. В нем я отыскал артефакты моей жизни или, возможно, многих моих жизней, нагроможденные друг на друга в смрадной темноте, как нечто никому не нужное. Бумаги, письма, одежда. Я даже узнал свою трубку. Настроение мое стало подавленным. Я вдруг смог увидеть, насколько хрупок сон, который я считал моим собственным бытием, моим существованием. Скорее уйти из этого мира, сведенного к немногим большему, чем простая перестановка мебели, выбрасыванию вещей, которые когда-то имели для меня большое значение и даже были для меня прекрасны, хотя для всех прочих они вообще не имеют никакого значения и смысла. Короче, моя жизнь была подобна языку, на котором говорил только я, собранием символов, которые мог расшифровать только я.

Я вышел на улицу и, вспомнив о конверте в кармане, достал его, вскрыл и прочитал вложенное в него письмо.

Вниманию Магнуса Фергюсона.

Мой дорогой друг!

Время и тиф отняли у меня жизнь. Но, представив себе возможность того, что ты, Магнус Фергюсон, прочтешь эти слова, я сделал этот факт определенностью в некоем мире; то есть, можно сказать, в одном из миллиона миров. То, что ты сейчас, должно быть, мечтаешь посетить такой мир хотя бы мимолетно, есть счастливое совпадение, и наша с тобой встреча — повод для праздника.

Болезнь, которая убивает меня, освобождает место, которое ты можешь теперь занять, если таков будет твой выбор. Я мечтал о подобной возможности, и таким образом она также должна стать истинной в том мире, который теперь становится твоим. Не жалей обо мне. Наслаждайся теплом тела моей жены, я оставляю ее тебе. Радуйся уюту моего дома и моему добру. Все это теперь твое. Моя работа осталась незавершенной, но сейчас явился ты, чтобы продолжить ее. Не оплакивай мою смерть, ибо я сам ее не оплакиваю. Когда-то она приснилась тебе, и тем самым ты заставил ее наступить в том мире, в котором я сейчас пишу это письмо. Оставайся здесь, записывай все, что увидишь, сделай этот мир своим домом и охвати его нереальность. Добавь к «Космографии» заключительную главу и назови ее «Земля».

Сердечно тебя приветствую и прощаюсь.

Магнус Фергюсон.