Принцип Д`Аламбера

Круми Эндрю

Сказки Ррейннштадта

 

 

I

Гольдман проснулся в необычайно бодром настроении. Он вообще был сильно подвержен влиянию погоды, а сегодня с самого утра в окно светило яркое солнце. От дождя Гольдман погружался в черную меланхолию, холодный ветер пробуждал в нем беспокойство, а снегопад неизбежно приводил к пустым спорам. Однако сегодня светило солнце, и это был верный признак того, что все будет хорошо.

Гольдман был ювелир. За многие годы его дело, принося неплохие доходы, увеличило его состояние, одновременно с которым увеличился и вес самого Гольдмана, что можно было с полным правом отнести и к его жене, которая в этот момент заворочалась рядом с ним. Он взглянул на теплую протяженность ее тела — розовую бесформенную массу — и увидел, как пробуждающееся сознание рябью пробежало по лицу; так накатываются на берег волны небольшого прибоя. Рот ее приоткрылся в сладкой утренней зевоте.

Он спросил, хорошо ли она спала, и этого невинного вопроса было достаточно, чтобы развеять сон, который всего мгновение назад безраздельно владел фрау Гольдман. Это был сон, который она решила (как только опять уснет) вспомнить и вернуть, для чего быстро закрыла глаза. Но Гольдман заговорил с ней, и все моментально исчезло. Уже секунду спустя она не помнила ни единой сцены своего сна. В памяти осталось только восхищение, суть которого ускользнула от фрау Гольдман.

Они встали. Гольдман уже решил, что сегодня не будет работать. Он только вчера закончил прибыльный ремонт ожерелья и тиары и заслужил отдых. Он, однако, подумал, что будет мудро сказать жене, что ему надо посетить клиента в южной части города. Он не станет нанимать карету; что может быть приятнее пешей прогулки в такую чудесную погоду. В действительности он намеревался посетить (возможно, зайдя по пути в одну или две таверны) музей, уже частично открытый для публики, хотя экспозиция была еще далеко не полной.

Супруги вместе позавтракали. Оба обожали начинать день с обильной еды отнюдь не для того, чтобы уменьшить количество дневной пищи, но скорее в виде меры предосторожности на случай задержки полдника. Завтрак, как всегда, приготовила Минна, горничная, — как раз в этот момент она внесла в столовую большой поднос, уставленный различными деликатесами: нарезанной ветчиной и колбасой, сырами и хлебом. Для Гольдмана горничная принесла кружку пива, а для фрау Гольдман обычное питье — лимон с медом в горячей воде.

Гольдман находил особое удовольствие в поглощении мяса. Овощи могли служить лишь приятным аккомпанементом, простым балластом, но истинной пищей для мужчины может быть только мясо. Разнообразное строение и богатый аромат постоянно напоминали Гольдману о господстве человека над миром животных. Приподняв вилкой ломтик ветчины, он, прежде чем опустить его на свою тарелку, внимательно рассмотрел мягкий, тонкий, как папиросная бумага, кусочек, и представил себе ту часть свиной туши, из которой вырезали это мясо. Гольдман очень любил свиней — усердных и умных животных, которых человек совершенно незаслуженно презирал. Гольдман ел их мясо в знак признания права свиней служить человеческому столу; то была милость, которую он, Гольдман, даровал свиньям. Его зубы весьма красноречиво рвали мясо, пока он размышлял о гнусной жизни верного животного, великодушно принесшего себя в жертву ради того, чтобы он и его жена могли насладиться столь великолепным завтраком.

Колбаса — деликатес иного рода. Ее делают из другой части несчастного четвероногого, влачащего всю жизнь по колено в грязи. В ход идут внутренности, чудесным образом соединенные с перцем и специями. Получается волшебное сочетание мяса с овощами, при этом овощи не претендуют на самостоятельность, но простираются ниц перед аристократическим благородством мяса.

Он прислушался. Фрау Гольдман что-то говорила.

— … все это началось с того дня, когда Гейнриха-булочника переехала телега.

— Когда это случилось, дорогая? Что-то я не припомню.

— Должно быть, уже лет пять. Он так и не стал прежним.

Гольдман положил в рот кусок хлеба, ощутил его черствость и позвал Минну, требуя объяснений.

— Простите, господин, но хлеб сегодня не привезли.

— Я как раз об этом и говорю, дорогой, — продолжила фрау Гольдман, — он так и не стал прежним с тех пор, как его сбила телега. Он стал забывать доставлять хлеб, не знаю, как он вообще справляется с делами. Такой случай уже был несколько недель тому назад.

— Мне кажется, что любой человек может иногда ошибиться, — сказал Гольдман. Он приготовился дать взбучку Минне, но Гейнриху мог только посочувствовать. Кроме того, день выдался солнечный, и Гольдман не хотел ни на кого злиться. — Может быть, я зайду к Гейнриху во время прогулки, то есть, я хотел сказать, после визита.

Почуяв обман, фрау Гольдман вскинула бровь.

— Заказчик богат?

— Да, очень.

— Это женщина?

— Драгоценности принадлежат женщине, но платить будет ее муж.

— Какие драгоценности? Ожерелье?

— Именно так. — Гольдман положил на кусок черствого хлеба тонкий просвечивающий ломтик шелковисто блестящей ветчины.

— Она молода или стара?

— Кто, дорогая?

— Эта, с ожерельем.

— Ммм… Среднего возраста.

— Среднего, понятно. Сколько же ей лет?

— Право, не знаю, дорогая. — Мягкая, как шелк, ветчина таяла на зубах. Гольдман продолжал говорить с набитым ртом: — Приблизительно лет сорок.

— Так молода? Надеюсь, ты проведешь приятный день, Гольдман.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Откуда я знаю, что эта сорокалетняя клиентка не твоя любовница?

— Это же полная нелепость, любовь моя. К тому же нас может услышать Минна.

В ответ фрау Гольдман повысила голос настолько, что у ее мужа заболели уши.

— Мне все равно, слышит нас Минна или вся улица! Если я узнаю, что ты шляешься с какой-то красоткой, то, поверь мне, Гольдман, ты об этом пожалеешь.

Пережив яростный всплеск эмоций жены, Гольдман снова принялся жевать и только после этого проглотил влажный комок пищи, который мирно пролежал в его оторопевшем рту, слушая неожиданный и унизительный крик фрау Гольдман. Вошла Минна и спросила, не желают ли господа чего-нибудь еще. Фрау Гольдман ответила, что нет, а ее муж промолчал, уставившись в тарелку с крошками. Допив свое пиво, он встал, чтобы привести себя в порядок и приготовиться к дневным делам. Он тихо вышел из столовой, оставив жену, которая торжествующе улыбнулась ему вслед, переживая скромный триумф. Первым делом Гольдману предстояло побриться.

Минна оставила в его комнате тазик с горячей водой. Ювелир остановился возле него и посмотрелся в маленькое зеркальце. Неплохо было бы подправить бритву, но ничего, сойдет и так. Гольдман смотрел, как при каждом движении бритва оставляет широкие темные полосы на его намыленных щеках, словно коса, прошедшая по густой луговой траве. Закончив бриться, он позвал Минну и велел ей убрать грязную воду. Гольдман не смог отказать себе в удовольствии посмотреть, как девушка наклоняется, чтобы поднять тазик. Не красавица, но зато молода и свежа. Он часто представлял себе те радости, которые мог бы себе позволить с Минной, если бы почувствовал к этому склонность.

Теперь он был готов выйти в свет. Фрау Гольдман ушла в гостиную, где будет целый день шить, принимать гостей и есть пирожные. Тем временем Гольдман надел сюртук, взял в руку трость и на некоторое время задержался перед высоким узким зеркалом, рассматривая свое отражение, желая удостовериться, что выглядит наилучшим образом. Шляпа прикрывала плешь в седых волосах, а изящный костюм скрадывал солидный возраст. Убедившись, что все в порядке, Гольдман открыл дверь, спустился по ступеням на улицу и ощутил тепло лившихся с неба солнечных лучей. Перед ним расстилался великий город Ррейннштадт.

Дом Гольдмана был расположен в северной части города, населенной преимущественно преуспевающими торговцами и ремесленниками. Мастерская же располагалась в восточной части, на Кеннтнерштрассе. Можно будет заглянуть в мастерскую, если останется время, — единственно для того, чтобы удостовериться, что Рихард не отлынивает от работы, хотя ради одного этого вряд ли стоило туда заходить. Выйдя из дома, Гольдман повернул налево, направившись на юг. Во-первых, там находился музей. Во-вторых, благодаря своей сообразительности Гольдман уже сказал жене, что мифическая клиентка живет в южной части города. Он не мог сбросить со счетов возможность того, что фрау Гольдман сейчас тайно наблюдает за ним, сомневаясь в его правдивости.

В этот момент он вспомнил о своем намерении зайти к булочнику Гейнриху, чей магазин находился неподалеку от Зельцерштрассе. Сделав небольшой крюк, Гольдман вышел к булочной, которая оказалась закрытой. Он постучал в дверь, но никто не отозвался. Гольдману показалось странным, что магазин Гейнриха закрыт в такое неурочное время, тем более что для этого как будто не было никаких видимых оснований. Гольдман толкнул дверь. Она оказалась не заперта.

Темнота в магазине показалась Гольдману непроницаемой в сравнении с ярким солнечным светом на улице, откуда он вошел. Шторы на окнах были плотно задернуты. Он постоял у двери, привыкая к скудному освещению. На прилавке лежало несколько хлебов. Гольдман подумал, что их стоит взять, оставив деньги, но хлеб оказался черствым. Гольдман потрогал его рукой — да, не лучше, чем тот, который сегодня испортил ему впечатление от сочной ветчины.

Только теперь Гольдману показалось, что откуда-то из глубины булочной доносится тихий звук, похожий на жалобный женский стон. Он пошел на звук, миновал проход, свернул за угол и в следующей комнате увидел лежавшее на столе в позе вечного небесного покоя тело Гейнриха со сложенными на груди руками. Над телом горели свечи, а рядом сидела плачущая жена. Сняв шляпу, Гольдман сел на свободный стул (здесь их было несколько) и стал ждать в надежде, что фрау Гейнрих заметит его присутствие. Но она была целиком поглощена своим горем.

Бедный Гейнрих! В смерти он выглядел гораздо здоровее, чем когда-либо при жизни. Смерть избавила его лицо от скорбного выражения, которое не покидало его со дня злосчастного столкновения с телегой молочника несколько лет назад. Морщины разгладились, серые тени под глазами стерлись; лицо — хотя бледное и какое-то восковое — казалось умиротворенным и довольным тем положением, в каком существовал теперь Гейнрих. Гольдман давно не видел его так аккуратно причесанным. Смерть оказалась весьма к лицу бедному булочнику.

В магазин вошел еще один человек, пожал Гольдману руку и сел рядом с ним.

— Большая потеря в цехе булочников, — сказал он.

— В самом деле, — отозвался Гольдман. — Если бы я знал, что вчера в последний раз купил у него хлеб, то заказал бы к нему паштет, а то мне пришлось расточительно съесть его с жареной колбасой.

— Это действительно большое несчастье, хотя я не уверен, что согласился бы с вашим выбором. Паштет подошел бы к хлебу, который он пек лет двадцать назад, но в последнее время адекватно дополнить вкус его изделий могло только сливочное масло.

— Однако могу сказать, что вы настоящий знаток.

— Я Маркус, брат усопшего, и был посвящен во все его дела. Если угодно, я был импресарио театра его печи, в котором он сам был Шекспиром.

— Определенно, он был одним из самых одаренных булочников.

— И к тому же великим экспериментатором, которого иногда приходилось направлять в нужное русло. Не будь меня, он кончил бы багетами и бриошами, окончательно забросив настоящее дело.

— Вот как? — Гольдман понизил голос из уважения к вдове Гейнриха, которая никак не реагировала на разговор мужчин.

— Именно так. В молодости он подпал под сильное влияние французов, только их хлеб он считал стоящим, наши сорта для него просто не существовали. Уверяю вас, у французов действительно есть очень интересный, присущий только им стиль, однако в своей основе их вкус сильно отличается от нашего. Но попробовали бы вы сказать об этом моему брату! Французы то, французы это, бургундское вино, рокфор! Он даже начал изучать их язык.

— Боже милосердный, а я и не знал!

— Думаю, что он в то время носился с идеей открыть в Ррейннштадте ресторан. Чистейшее безумие.

— Это не было последствием несчастья с телегой молочника?

— О нет, все это происходило задолго до происшествия, в самом начале его карьеры. Каждый человек испытывает влияние чужого искусства, когда ищет собственную манеру, но мой брат в этом отношении заходил, пожалуй, чересчур далеко. Как бы то ни было, все прошло, мне думается, не без моего участия, но мне кажется, что то была фаза, которую он должен был пережить.

— Именно поэтому вы так бурно отреагировали на мое замечание о паштете ?

— Упоминание о нем просто пробудило память — приятную память, должен сказать, — о юношеских увлечениях брата.

— Ваш отец тоже был булочником, не так ли?

— Да, и очень традиционным. Он весьма основательно научил нас обоих технике хлебопечения. Но спустя несколько лет я понял, что тесто и дрожжи не для меня. Я уехал в Меннлинген и начат работать в судовой компании. До самой смерти брата я общался с ним только по почте.

— Признаюсь, я не знал о вашем существовании, хотя много лет был знаком с вашим братом.

— В нашей семье он был единственным настоящим булочником. После французского периода он начал делать вполне зрелые вещи. Это произошло приблизительно в то время, когда я покинул Ррейннштадт. В письмах он рассказывал мне о том волнении, которое охватывало его, когда он начинал испытывать новые сочетания различных сортов муки. Я же все время напоминал ему, что в конце концов он должен зарабатывать на жизнь и что, возможно, публика просто не готова покупать его экзотические изделия. Тем не менее в то время мне не раз приходилось посылать ему деньги, чтобы поддержать его на плаву.

— Но постепенно все устроилось, — продолжал Маркус, — он нашел свой стиль, который удовлетворял как его покупателей, так и его художественный вкус. Я организовал транспортную сеть для доставки его хлеба по всей здешней области — сам он мало понимал в таких вещах. Типичный рассеянный гений, не имеющий ни малейшего понятия о том, сколько у него денег и сколько их он мог бы заработать.

— Такой тихий парень, — сказал Гольдман. — Я и не представлял, насколько он талантлив. Хотя в последнее время мне казалось, что он разочаровался в жизни.

— Он лишился иллюзий, это верно. Вкусы потребителей изменились, и он оказался за бортом новых веяний. Тиражи обозрений в «Альманахе пекарной промышленности» резко пошли вниз после того, как в моду вошла эта дьявольская смесь проса и тыквенных семечек. А потом это происшествие.

— С телегой молочника? — Вдова Гейнриха вздрогнула, когда Гольдман произнес эти слова, как будто от них у нее открылась болезненная рана. Брат покойного понизил голос и продолжил:

— Он так и не поверил, что это был случайный инцидент, обвиняя в нем соперников-хлебопеков, а уж я-то знаю, что они за головорезы. Но какова бы ни была подоплека происшествия, удар по голове очень плохо отразился на его личностных качествах. Его письма стали странными, а часто и бессвязными. Я уже подумывал о том, чтобы оставить мое дело в Меннлингене и приехать сюда присматривать за ним, ибо не могло быть и речи о его отъезде из Ррейннштадта. Но у меня самого есть семья, ну, вы хорошо понимаете, о чем я говорю.

— Конечно, господин, конечно. Какая досадная потеря. Подумать только, всего несколько часов назад я ел черствые остатки последнего шедевра этого человека. Так проходит слава мирская, не правда ли? — Гольдман поднялся. — Надеюсь, что его кончина была безмятежной.

При этих словах вдова издала такой душераздирающий стон, что Гольдман от всего сердца пожалел о своих словах. Маркус предложил выйти в соседнюю комнату, а потом объяснил:

— Это была его последняя попытка сохранить былую репутацию в среде булочников. Он занимался опытами с выпечкой хлеба из новой муки, полученной из диких грибов, но, к несчастью, собрал какой-то ядовитый вид. Если бы он продал этот хлеб, то отравил бы насмерть половину Ррейннштадта.

Гольдман вздрогнул.

— А вы уверены, что он этого не сделал? — Произнося эти слова, он почувствовал странную тошноту. На лбу его выступил пот.

— Абсолютно уверен. Он был настоящий профессионал и никогда не продавал новый хлеб, не удостоверившись в его вкусе.

Гольдман вздохнул с некоторым облегчением. Потом Маркус сказал:

— Позвольте, прежде чем вы уйдете, спросить вас — вы видели мастерскую моего брата?

Гольдман ответил, что нет, и Маркус пригласил его обратно. Они прошли через комнату, где лежало в мире тело усопшего Гейнриха, и вышли через другую дверь. В пекарне, холодной, как покойницкая, Гольдман увидел две большие печи, пшеничные плоды которых так много лет дарили ему радость и удовольствие. Кроме них, в пекарне был ряд меньших по размерам печей, в которых Гейнрих, словно одержимый алхимик, проводил свои эксперименты. На полках, развешенных по стенам, стояли кувшины и бутыли с этикетками, из которых явствовало, что в этих емкостях находятся всевозможные виды муки, все мыслимое разнообразие семян и шелухи, сердцевин и мякоти невероятного количества плодов. На полках, кроме того, можно было увидеть жернова и формы, а на столе лежали даже гипсовые модели хлебов.

— Он всегда любил доводить свои планы до совершенства. Смотрите, это книги его записей.

Несколько увесистых фолиантов были заполнены исключительно рисунками хлебов самой разнообразной формы и текстуры; был даже проект изготовления хлеба в виде парусного корабля.

— Он воплотил в жизнь лишь ничтожную часть своих замыслов. Но такова судьба любого искусства.

Гольдман дивился рисункам и наброскам, оставленным его скромным другом-булочником. Весь этот колоссальный труд посвящен всего лишь простому, самому обычному хлебу! Неужели все булочники таковы — поглощены своим собственным видением? Гейнрих был таким спокойным (таким унылым — Гольдман вдруг увидел Гейнриха в совершенно ином свете). Не было никаких признаков одержимости, двигавшей поступками этого человека.

Гольдман сказал, что очень благодарен Маркусу за то, что тот оказал ему честь, пригласив в святая святых хлебопечения, но, к сожалению, ему надо идти. Подойдя к двери магазина, Гольдман снова увидел на прилавке зачерствевший хлеб, ощутив при этом укол сожаления, смешанного с голодом.

— Мы будем сердечно тосковать о нем, — сказал он, — но все же мне надо не забыть заглянуть к герру Мозеру, чтобы сделать у него заказ. Художники должны получать почести, но жизнь продолжается.

Гольдман вышел на залитую ярким светом улицу и направился дальше. Какая жалость, что придется искать нового поставщика утреннего хлеба. Если бы он раньше знал, какого мастерства требует приготовление пищи, которую он ел! Теперь Гольдман попытался вспомнить текстуру и вкус этого замечательного хлеба и сравнить его с изделиями мастеров меньшего калибра. Поразмышляв на эту тему, он начал понимать, что именно отличало хлеб Гейнриха и делало его шедевром гения. В его изделиях были легкость и уникальные свойства поверхности, делавшие его хлеб незаменимым а сочетании с мясом и сыром, которые Гольдман так любил на него класть. Хлеб Мозера никогда не станет равноценной заменой. Подумать только, ведь он, Гольдман, знал этого великого человека и почти ежедневно разговаривал с ним на протяжении многих лет! Пожалуй, ему стоит написать о Гейнрихе короткие мемуары.

Он пошел дальше и через некоторое время заметил нищего, сидевшего у стены. Когда Гольдман проходил мимо, нищий заговорил.

— Подайте что-нибудь ветерану Брунневальда.

Эти слова заставили Гольдмана остановиться и внимательно посмотреть на произнесшего их человека, одетого в тряпье, отдаленно напоминавшее военную форму, хотя нельзя было утверждать этого с полной уверенностью.

— Вы сражались при Брунневальде? Но это же было бог весть когда, верно?

— Я был тогда сущим мальчишкой, милостивый господин.

— Но все же вы не можете быть стары настолько, чтобы…

— Я действительно не выгляжу на свой преклонный возраст, но я был при Брунневальде, и это так же верно, как то, что я сижу здесь перед вами.

— И с тех пор на этом основании вы и просите подаяния?

— Я участвовал во многих битвах, милостивый господин, но Брунневальд приносит мне самое большое денежное вознаграждение. Полагаю, именно потому, что это было так давно. Еще можно получить несколько мелких монет за Херринген и Мюльнау, но Кнерренберг — дело совершенно тухлое. За то сражение никто не дает и ломаного гроша.

Впрочем, последнее было неудивительно, учитывая то позорное поражение, какое мы там потерпели. Сегодня Гольдман был щедрым; щедрость была особым видом самолюбования, и Гольдман не мог отказать себе в удовольствии иногда сделать ему одолжение. Он порылся в карманах и попросил нищего поделиться своими воспоминаниями о великой битве.

— Я был заряжающим артиллерийской батареи, хотя до самого поля битвы я не дошел. — Нищий охотно приступил к рассказу. — Мы шли весь день и уже подумывали о том, чтобы разбить на ночь лагерь, когда наткнулись на хутор. Лейтенант взял меня с собой, чтобы посмотреть, есть ли кто-нибудь в доме. Мы постучались, и нам открыла молоденькая девчонка, едва ли старше меня. Она впустила нас в дом и накормила. Звали ее Лиза. Она жила вместе с глухой и почти слепой старухой.

— Продолжайте, — сказал Гольдман, — кажется, начинается самое интересное.

— Ну так вот, пока мы набивали наши желудки, остальные люди из нашей батареи разбрелись по скотным дворам, а потом лейтенант сказал, что нам надо уходить. Он занял комнату наверху, а я…

— А вы устроились на кухне.

— Точно так, милостивый господин. Удивительно, как вы сумели так верно угадать. Именно так все и было, я спал на кухне. Рано утром меня разбудил невообразимый шум.

— На вас напал неприятель?

— Не совсем так. Шум доносился сверху, и я услышал, как закричал наш лейтенант. Когда я вихрем взбежал наверх, то увидел страшную картину. Лейтенант лежал на полу, пронзенный собственной шпагой, а девчонка стояла над ним, забрызганная его кровью.

Я был поражен тем, — продолжал нищий, — что такая хрупкая молодая девица набралась сил — я уже не говорю о духе, — чтобы свалить армейского офицера. К тому же я недоумевал, что такое мог сделать лейтенант, чтобы заслужить подобную участь. Но Лиза велела мне успокоиться — я дрожал от страха — и сама объяснила причины своего поступка.

Вскоре после того, как она пошла спать, Лиза услышала стук в дверь и голос лейтенанта, просившего впустить его. Она решила, что он хочет с ней переспать, и отказалась открыть дверь. Но он просил ее только об одном — чтобы она оделась и вышла поговорить с ним. Он уговорил девушку, и через некоторое время она действительно оделась и вышла из комнаты.

Он сказал, что в первый же момент, когда увидел ее, поразился несомненному ее сходству с девушкой, которую он знал много лет назад, когда сам еще был молодым парнем. То была первая девушка, в которую он по-настоящему влюбился. Она была дочерью крестьянина, и они вместе ходили продавать овощи на деревенскую площадь. Однажды ночью молодому лейтенанту (каковым он впоследствии на самом деле стал) приснился сон, будто он оказался в каком-то странном доме. Он бродил по нему до тех пор, пока не зашел в одну комнату, где увидел девушку, сидевшую в кресле-качалке. Заметив его, она встала и обвила его руками. Они начали целоваться и лихорадочно обнимать друг друга. Он порвал на ней одежду, не зная, что должно быть под ней, так как ни разу в жизни не видел обнаженную женщину. Когда будущий лейтенант задрал девушке юбку, то увидел возле ее пупка необычное родимое пятно, похожее на синяк. Сходство было настолько сильным, что он спросил, не избил ли кто девушку. Но она сказала, что это родимое пятно, которое должно принести ей счастье. Потом он проснулся. Позже в этот день он узнал, что прошлой ночью его подругу закололи насмерть.

Лейтенант поведал Лизе всю эту историю и сказал, что она настолько похожа на его погибшую подругу, что он уверен: Лиза — ее реинкарнация. Лейтенанту позарез надо было знать, нет ли у Лизы такого же родимого пятна возле пупка. Лиза сказала, что у нее нет никакого родимого пятна, но такой ответ не удовлетворил лейтенанта; ему надо было все увидеть своими глазами. После бесплодных уговоров он наконец схватил девушку и сказал, что принудит ее силой показать пятно. Столкнувшись с таким насилием, она, как вы понимаете, была вынуждена схватить шпагу офицера и пригрозила, что ударит его. Он расценил это как шутку и продолжал удерживать Лизу. Девушка ударила его шпагой в грудь. Вот так он и оказался на полу мертвым.

— Какая необычная история, — сказал Гольдман, — и так похожа на ту, которую я где-то читал…

— Но потом внизу раздался грохот. Кто-то стучал во входную дверь. Это были люди из нашей батареи, которые искали лейтенанта. Ситуация была весьма скользкая. Они никогда бы не поверили, что молоденькая девица убила офицера, а вот меня могли бы наверняка повесить. Она сказала, что надо прятаться, и мы вбежали в ее комнату…

— Где спрятались под кровать.

— Конечно, куда же еще было нам прятаться? Мы едва там уместились — правда, довольно уютно, — и в этот момент в дом ворвались солдаты и сразу же наткнулись на тело убитого лейтенанта. Они разбудили старуху, которая, конечно же, ничего не слышала, и решили, что я, совершив ужасное убийство, бежал вместе с девицей, Все это мы слышали, лежа под кроватью.

Внезапно снаружи послышались глухие мощные удары. Неприятельская дивизия обнаружила наш лагерь и атаковала его. Все выбежали из дома, а мы с Лизой продолжали лежать в объятиях друг друга все время, пока за стенами бушевало сражение. Наш полк был разбит наголову. Те, кто уцелел, бежали в лес, и больше их никто не видел.

Мы, однако, пролежали в нашем укрытии всю ночь, и когда страх прошел, нам стало приятно чувствовать тела друг друга. Мне никогда прежде не доводилось лежать рядом с девушкой, и ее мягкая кожа и нежное дыхание переполнили меня жарким желанием. Наконец мы начали целоваться и ласкать друг друга и так провели остаток ночи. Но самым замечательным стало то, что когда я через голову стянул с нее юбку, то увидел на ее животе…

— Родимое пятно?

— Точно так. Как вы угадали? Она же никому об этом не говорила. На следующий день я явился в Брунневальд — единственный уцелевший солдат из всего полка, — и меня приняли в другую бригаду, как великого героя.

— Думаю, что эта история имеет продолжение, которое вы мне не рассказали, — сказал Гольдман. — Разве не случилось так, когда вы, скрючившись, лежали под кроватью, что взаимное давление ваших тел оставило на вашей коже некие неизгладимые следы?

— Не думаю, чтобы так было, милостивый господин.

— Разве не было такого момента, когда она с такой силой вонзила ногти в вашу кожу, что вы не закричали от боли только из страха, что вас обнаружат?

— Нет, такого я не припоминаю, милостивый господин.

— И не рассказывали ли вы эту историю несколькими годами позже кому-либо, кто мог выдать ее за свою собственную?

— Конечно, милостивый господин. За прошедшие годы кому только не рассказывал я свою историю.

— Я все же полагаю, — продолжал Гольдман, — что не только ваша память претерпела некоторую аберрацию из-за давности событий, о которых вы рассказываете, но более того, о тех событиях напоминает один шрам на вашей ягодице.

— Откуда пришла в вашу голову столь невероятная мысль?

— Дело в том, что мне уже приходилось слышать вашу историю. И не отрицайте очевидного; возможно, вас это немного смущает, но я точно знаю, что шрам там есть.

— Уверяю вас, что его там нет.

— Тогда будьте так любезны и докажите. Покажите мне свой зад.

— Здесь, на улице? Что за странное предложение от такого благородного господина, как вы?

— Очень хорошо, тогда давайте отойдем в проулок.

— Уверяю вас, господин, что там нет никаких следов, о которых вы говорите.

— В таком случае почему бы вам не доказать этот факт? Я дам вам один талер, если вы это сделаете.

— Я решительно отказываюсь, господин. Может быть, я нищий, но я честный солдат и приличный человек.

— Я дам вам два талера, если мы сейчас пойдем вон в ту аллею и вы покажете мне свой зад.

— Я сделаю это за три талера.

Итак, они вдвоем удалились в аллею, отошли подальше от улицы, и там старик сбросил штаны, а Гольдман принялся внимательно смотреть, есть ли на заду нищего искомый шрам. Именно в этот момент Гольдман почувствовал, как кто-то схватил его за воротник.

Обернувшись, он увидел щеголевато одетого унтер-офицера городской стражи.

— Я вынужден попросить вас обоих пройти со мной в Фреммелыоф,

Надо же было попасть в такое в высшей степени компрометирующее положение! Все извинения и объяснения оказались бесплодными. Унтер-офицер вывел обоих на улицу, махнул рукой, остановив карету, и доставил задержанных в большую крепость, служившую одновременно казармой и тюрьмой.

 

II

Внешний вид здания мало говорит о том, что находится внутри, за однообразными, монотонно окрашенными серыми стенами. Свет и воздух проникают в это угрюмое здание через маленькие забранные решетками окна, расположенные в один ряд высоко над землей. С тяжелым сердцем вступил сюда Гольдман, которого вслед за старым нищим втолкнули под арку мрачных ворот в массивной стене и провели в какую-то комнату, где оба они предстали перед офицером, сидевшим за пустым письменным столом. Офицер был худ и имел нездоровый вид. Лицо его было болезненно-желтым, а темные волосы, гладко причесанные и напомаженные, подчеркивали форму черепа. Гольдман попытался объясниться.

— На самом деле это просто досаднейшее недоразумение. Случайность, которая…

Офицер не обратил на его слова ни малейшего внимания, читая протокол, который дал ему унтер-офицер. Потом он метнул на Гольдмана суровый взгляд.

— Это не случайность, что вы оказались здесь. Вы здесь потому, что, насколько я понимаю, вели себя непристойно на улицах Ррейннштадта, а если вы вели себя непристойно, то это означает, что у вас непристойный характер, который, в свою очередь, явился следствием и результатом плохого воспитания, ваших нездоровых привычек и дурной компании, которую вы водили. Мне жаль видеть вас здесь, но я нисколько не удивлен, поскольку ваше присутствие в этой комнате уже само по себе неопровержимо доказывает, что вы — преступник и как таковой полностью заслуживаете стоять передо мной и чувствовать на своих плечах всю тяжесть и силу закона. Можете ли вы что-нибудь сказать в свое оправдание?

Гольдман был ошеломлен тем, что услышал от офицера.

— Если мое присутствие здесь столь неизбежно, в чем вы только что убедили меня, то не скажете ли вы, каков будет неизбежный исход?

— Пока не скажу. Я должен знать все факты, прежде чем решу, что с вами делать. Ну а ты, старик? — обратился к нищему. — В чем заключается твоя история?

— Я как раз рассказывал ее этому господину, который стоит рядом со мной, — ответил нищий. — Потом я шел целый день и дошел до поля Брунневальда к самому началу битвы. Я потерял мой полк, вступил в другой и храбро сражался, и это правда, хотя я сам это свидетельствую. Но к концу дня я получил пулю в ногу.

— Пулю, — промолвил офицер, — на которой, если можно так сказать, было написано твое имя.

— Можно сказать и так. Меня положили в телегу и повезли к хирургу, который сразу и без обиняков сказал, что ногу надо отнять. Я начал плакать и причитать при одной мысли о том, что лишусь драгоценной ноги (в самом деле, это была моя любимая нога, хотя потеря другой едва ли была бы намного легче), и попросил хирурга сохранить ее. Но он сказал, что если ногу не ампутировать, то я неминуемо умру от гангрены. Он ставит за это свою репутацию. Я сказал, что нога дороже мне, чем его репутация, и я воспользуюсь шансом. Несколько дней я метался в невыносимой лихорадке, но в конце концов рана стала заживать.

— И что, — спросил офицер, — по твоему мнению, все это должно для меня значить?

— Только то, что если мне было суждено в тот день получить пулю в ногу, то тогда же было суждено поправиться. И если случайностью было само ранение, то не меньшей случайностью стало и выздоровление. В любом случае все это было не в моей власти.

Офицера не удовлетворил рассказ нищего.

— Я отправлю в камеру вас обоих, и вы будете сидеть там, а я пока подумаю, что с вами делать.

Он приказал вывести арестованных из комнаты. Как странно, размышлял Гольдман, что его невинная прогулка обернулась таким печальным образом.

Камера, куда их поместили, оказалась сырой и тесной.

— Видимо, нам было суждено оказаться здесь, — заметил нищий, — или же это стало результатом простой случайности. Как бы то ни было, не стоит придавать этому большого значения, ибо это еще не худший жребий, не так ли? Но скажите мне, господин, почему вы были так уверены, что на моей заднице есть какие-то отметины?

Гольдман пустился в объяснения:

— Потому что когда-то я читал историю жизни одного аристократа по имени граф Цельнек. Говорят, что у него был слуга, которого звали Пфиц. Вот этот-то Пфиц рассказывал такую же сказку о своем отце. Поэтому, когда я на улице услышал от тебя этот рассказ, то подумал, не тот ли ты человек или, быть может, даже его перевоплощение. Отец Пфица лежал с Лизой под кроватью, и ее ногти оставили неизгладимые следы на его заду. История эта так похожа на твою, что мне было трудно поверить в простое совпадение. На самом деле я заподозрил, что ты, как и я, прочитал эту историю и что она является выдумкой с начала и до конца.

— Ах, мой господин, вы раскусили меня! — вскричал нищий. — Прошу вас, не думайте обо мне плохо, я вовсе не злокозненный обманщик. Эту историю рассказал мне мой родной отец, хотя я очень сомневаюсь, что он сам участвовал в битве при Брунневальде. Рассказывая ее, я просто в некотором смысле следовал семейной традиции. Видите ли, господин, я и есть Пфиц.

— Как странно, — заметил Гольдман. — Я был уверен, что этот персонаж придуман биографом графа Цельнека, а оказалось, что это ты — живой и в натуральную величину.

Пфиц печально кивнул.

— С тех пор как граф много лет тому назад умер, мне приходится жить своим умом. Здесь, в Ррейннштадте, у меня нет ни прав, ни гражданства. Никто не может взять меня на работу или предоставить убежище от непогоды. Официально я вообще не существую.

— В каком несчастливом положении ты оказался.

— С годами я привык. Но как же мне недостает графа и тех веселых денечков, что мы с ним проводили! Раньше я рассказывал ему истории, чтобы скоротать время, а теперь мне приходится продавать их, чтобы не умереть с голоду.

— Ты не записал эти истории?

— О нет, милостивый господин. Я просто рассказываю их таким же прохожим, как вы, за один-два талера.

— Ну что ж, — рассудил Гольдман, — если мы попали сюда на какое-то время, то почему бы тебе сейчас не рассказать одну из таких историй?

— Какую вы хотите — за один талер или за два?

— Пусть это будет история за полтора.

И Пфиц решил рассказать историю, известную как «Легенда о башне».

В царстве Городов Юга правили король и его жена, и была у них единственная дочь, которую мало привлекали красоты дворца. Принцесса проводила все дни во флигеле, более подходившем для слуг, где она читала или смотрела из окна в расположенный перед флигелем сад.

Там она и увидела как-то раз молодого садовника. Однажды он запел под окнами принцессы, она спустилась к нему, и они провели под звездами всю ночь. Каждую ночь они проводили в саду, украдкой лаская друг друга. Это продолжалось до тех пор, пока их не обнаружила дворцовая стража.

Король, будучи справедливым и милостивым, сохранил садовнику жизнь, но приговорил его к бичеванию и изгнанию. Принцесса же поклялась никогда не покидать своего флигеля, а король приказал заложить кирпичами ее окно, чтобы ни один мужчина больше не видел ее.

На следующее утро принцесса смотрела, как рабочий закладывает кирпичами и глиной ее окно, слыша при этом свист беспощадного бича, доносившийся из сада. Как только рабочий ушел, принцесса расковыряла пальцем влажную глину и извлекла из кладки один кирпич. Теперь она могла выглянуть в сад, но там уже никого не было. Она насухо вытерла кирпич, чтобы он не пристыл к стене, и вставила на прежнее место.

Вечером явилась служанка и принесла записку.

Мне дали доброго коня и воды и пищи достаточно для того, чтобы я смог пересечь пустыню. Я должен уехать немедленно, но всегда буду любить только тебя.

Особенно тяжелыми оказались для несчастной принцессы первые недели ее заточения. Она ни с кем не разговаривала, сидя в полумраке своей темницы. Служанка приносила пищу, которая оставалась нетронутой, и письма от короля и королевы, которые принцесса оставляла без ответа. Каждый вечер принцесса вынимала из кладки заветный кирпич и печально смотрела в опустевший тихий сад. Потом обнаружилось еще одно послание от садовника, приколотое к дереву, росшему перед воротами дворца.

Весь день я ехал верхом, но сейчас остановился, чтобы дать отдых коню. Караванным путем направляюсь я в царство Городов Севера. Я оставлю это письмо здесь вместе с просьбой к тому, кто найдет его, чтобы он, если следует к Югу, взял его с собой и приколол к дереву возле дворца. Может быть, ты прочтешь его, и если это случится, то жди от меня следующей весточки. Доброй ночи.

Принцесса была счастлива, прочтя эти слова. Потом ей стало еще хуже, чем прежде, и она перечитала короткое письмо. Остаток дня она провела за письмом. Принцесса изучала слова, почерк, складки бумаги, подтеки пыли и грязи на ней. Среди ночи она проснулась и снова взяла письмо. Ей показалось, что она забыла какую-то важную деталь.

Служанке было велено каждый день ходить к дереву перед дворцом; сначала семь или восемь раз в день, потом — постепенно — реже. Через несколько недель порядок устоялся: девушка ходила к дереву дважды — один раз на восходе, другой — на закате солнца. Писем не было.

Прошло шесть месяцев добровольного заточения принцессы, и однажды утром служанка принесла ей потертый клочок бумаги.

Любовь моя, прошел второй день. Сегодня я понял, что такое пустыня. Она бесконечна, неизменна и ужасна. Путь впереди ничем не отличается от пути, что остался позади. Стервятники — единственные живые существа, которые сопровождают меня. Но завтра я наконец увижу Города Севера, и муки мои облегчает надежда. Я оставляю это письмо здесь, надеясь, что какой-нибудь купец найдет и доставит его.

Месяц проходил за месяцем, посещения матери становились все реже и реже, а отец — король — вообще перестал ходить к принцессе. Первый год тянулся очень медленно, второй прошел намного быстрее. Прошли и многие последующие годы, стремительно сменяя друг друга в пустоте дней. За стенами дворца между тем начали распространяться слухи и истории о странной затворнице. Некоторые утверждали, что это мудрая и святая женщина, бежавшая от грехов мира, чтобы очиститься перед смертью; другие же, напротив, говорили, что это ведьма, которую приговорили к заточению, потому что ее невозможно убить. Отшельничество принцессы со временем довело ее мать до неизлечимой болезни, которая преждевременно унесла ее жизнь, и принцессу окончательно оставили в покое. Ее считали умалишенной все обитатели дворца, кроме верной служанки, которая по-прежнему каждый день ходила к дереву. Но писем больше не было.

Прошло двадцать лет. Все это время принцесса черпала мудрость из книг, наблюдая, как сначала расцвело, а затем увяло ее тело. Потом до дворца дошел слух о том, что в Городах Севера произошел кровавый бунт. Королевская стража убила короля и захватила власть. Собрана и направляется к Югу огромная армия завоевателей. Верная служанка собрала большой запас пищи, и они с принцессой, забаррикадировав дверь, заперлись в темнице.

Несколько дней спустя началась свирепая атака. Из темноты своего убежища принцесса и служанка слышали звуки битвы. Стены дворца были проломлены; до слуха женщин донеслись ржание коней и боевые клики врагов. Можно было только гадать о судьбе короля и его придворных. Сами же они — принцесса и служанка — остались живыми и невредимыми в своем тайном убежище.

Шум продолжался три дня и три ночи. Потом все стихло. Наконец принцесса осмелилась выглянуть в сад, вынув из кладки кирпич. Она прижала лицо к отверстию, чтобы видеть как можно больше, и в первый момент зажмурилась от яркого света. Она открыла глаза — и вместо деревьев сада увидела трупы, над которыми кружилось воронье. Потом она услышала треск битого стекла под чьими-то ногами и чужие голоса. Внизу ходили какие-то люди. Принцесса отпрянула, чтобы спрятать лицо в тени, но успела заметить двоих мужчин — вражеских офицеров высокого ранга. На одном из них, который помоложе и отличался хрупким телосложением, была надета мантия ее отца. Мужчины осматривали сад. Молодой командир, размахивая рукой, отдавал приказы. Потом он поднял глаза к заложенному кирпичами окну с маленьким отверстием в стене, и глаза принцессы встретили его взгляд. Она оцепенела от ужаса, уверенная, что он заметил ее. У офицера было молодое лицо, казавшееся почти добрым. Несмотря на пережитый ею страх, принцесса на краткий миг испытала тот же трепет, что охватил ее много лет назад, когда она впервые увидела садовника. Неужели ее заметили? Но двое офицеров скрылись из виду, и принцесса с облегчением вздохнула.

Следующие три дня и три ночи снаружи не доносилось ни единого звука. Завоеватели ушли дальше. Наконец запасы пищи истощились, и принцессе со служанкой пришлось покинуть безопасное убежище. Они вышли в сад разрушенного дворца. Последний раз принцесса выходила сюда больше двадцати лет назад. Женщины миновали руины города и присоединились к уцелевшим жителям, занятым добыванием скудной пищи.

Несколько недель в городе царила анархия. Народ нищенствовал и голодал до тех пор, пока завоеватель не прислал в город чиновника для управления. Город принялись восстанавливать, и принцесса со служанкой начали новую жизнь, работая прачками и никому не рассказывая о своем прошлом. Они поселились в бедном доме возле разрушенного дворца, на месте которого был теперь пустырь, поросший дикими деревьями и кустарниками. Родилось новое поколение, заменившее тех, кто погиб в войне, и Великий Лев — под таким именем был известен завоеватель — внезапно умер во время одного из своих походов. Некоторые утверждали, что его отравили.

Работа женщин была тяжела, но остаток дней они провели покойно и безмятежно. Служанка умерла на восьмидесятом году жизни, оставив принцессу наедине с ее воспоминаниями. Незадолго до смерти принцесса отправилась за бельем в дом богатого чиновника, который случайно заметил ее и позвал в свою комнату.

— Я пишу хронику Великой Кампании. Ты достаточно стара, чтобы помнить то время, и, возможно, была свидетельницей героизма, рассказ о котором я мог бы использовать в хронике.

Принцесса задумалась.

— Не знаю, господин. Это было так давно. С тех пор прошло тридцать лет, а может, и больше.

Чиновник проявил некоторое нетерпение.

— Смотри, что я имею в виду.

С этими словами он взял в руку старый, потертый клочок бумаги.

— Недавно мы нашли в пустыне это письмо. Оно скорее всего было написано солдатом его возлюбленной. Простая вещь, но она помогает придать истории жизненную достоверность. Может быть, ты тоже любила солдата?

Она постаралась прочесть написанное на листке.

— Ах да, господин. Да, я была влюблена. Влюблена в солдата. После того как город был взят, я пряталась в развалинах, где он и увидел меня. Сначала я очень испугалась, но он оказался ласковым и добрым.

— Очень хорошо. Подожди меня здесь, сейчас я принесу бумагу и запишу твой рассказ.

Как только чиновник вышел, она схватила письмо. Буквы стерлись и выцвели от полувекового лежания под палящими лучами солнца. Но как знакомы были ей эти строчки!

Окончен третий день моего пути. Видна цель странствия, его конечный пункт. Завтра я буду там. Судьба распорядилась так, что мы будем разлучены на всю жизнь, но соединимся после смерти, чтобы навсегда остаться вместе.

Когда чиновник вернулся, то нашел старуху сидевшей там, где он ее оставил. Она терпеливо ждала.

— Ну, — сказал он, усаживаясь, — как выглядел этот солдат?

— Он был очень храбр, господин, и очень добр. Но ему надо было уходить с его полком.

Чиновник записывал ее слова.

— Да-да, продолжай.

— Вот так он и уехал. Но мы поклялись сохранить верность друг другу до самой смерти.

— Это все?

— Да, это все, что я могу сказать.

— Понятно, — усталым голосом произнес чиновник. — Спасибо и на этом. Можешь идти.

Она собрала белье и отправилась восвояси. Нести корзину было неудобно и тяжело, но на сердце было легко, как никогда, когда она, как обычно, шла по мосту. На середине его принцесса остановилась и выбросила в реку содержимое корзины. Она внимательно смотрела, как куски пестрой ткани кружатся в уносящих их прочь потоках воды. Потом принцесса вернулась домой, легла в постель и тихо умерла во сне.

На четвертый день садовник достиг Городов Севера. Он медленно ехал верхом по незнакомым улицам среди странно одетых людей, говоривших на малопонятном языке.

После тяжкого путешествия по пустыне в горле его пересохло, в животе было пусто. Он насытился и напился воды в маленькой гостинице, где хорошенькая горничная спросила его, откуда он родом и почему так опечален. Он показал ей несколько монет, и она позвала его в свою комнатку наверху. Позже он рыдал на ее груди, оплакивая оставленную им невинную принцессу и проклиная ее отца, который так жестоко его наказал. Потом садовник оседлал коня и уехал в самый отдаленный уголок той страны, где люди вели простую жизнь земледельцев. Никто и никогда больше не слыхал о садовнике.

Но у горничной осталось постоянное напоминание о нем. Девять месяцев спустя она родила сына, маленького слабенького мальчонку, появившегося на свет с пуповиной, обвившейся вокруг его хилой шейки. Все думали, что он умрет или вырастет слабоумным. Однако мальчик выжил. Сначала за малый рост его называли Воробышком. Потом, когда он вырос и вступил в армию, его стали называть Орлом за острый глаз и ненасытную жажду убийства. Недовольный высокими званиями и почестями, которых он добился, Орел составил заговор, убил короля, а потом и всех своих друзей-заговорщиков, после чего его прозвали Великим Львом. Он собрал огромную армию и двинул ее на юг, по дороге предавая все огню и мечу.

— И какова же мораль этой истории? — спросил Гольдман.

— Я предпочитаю обходиться без моралей, — ответил Пфиц. — Я нахожу, что они только мешают. Но теперь я стал богаче на целых полтора талера, а моя голова легче на целую историю.

Стражники не показывались, и арестанты могли только гадать, сколь долго им придется еще здесь сидеть. Гольдман был уверен, что, как только они узнают, кто он, его немедленно с извинениями отпустят восвояси. Напротив, Пфицу вряд ли так повезет, а Гольдман уже успел проникнуться к нищему искренней симпатией. Чтобы успокоить свои переживания за нового знакомого, Гольдман снова заговорил:

— Я полагаю, что ты уже много раз бывал в таких положениях.

— Только один раз, господин. Все эти годы я прилагаю все усилия, чтобы держаться подальше от такой беды. Я не гражданин, и от внимания властей мне не приходится ждать ничего хорошего. Я же нарушу всю их канцелярию, поскольку меня нет ни в одной из их бумаг, и только Бог знает, как они будут со мной разбираться. Правда, несколько лет назад я уже был в этой крепости, в камере, которая была, пожалуй, похуже этой. Было это во время Зернового Налога…

— Но это же было бог знает сколько лет назад.

— Я не могу обещать вам, что мои воспоминания абсолютно точны, но можете быть уверены, что как бы несовершенны они ни были, историю своей жизни я знаю лучше, чем вы, и вам придется со мной согласиться.

— Но ты же не собираешься рассказывать еще одну сказку своего отца, правда?

— Какая вам разница, будет ли это история, приключившаяся со мной, с кем-то еще или вообще ни с кем? Она поможет нам скоротать время и не будет стоить вам ни гроша.

— Хорошо, хорошо, продолжай.

И Пфиц продолжил. Это произошло во времена Зернового Налога — весьма непопулярного в народе закона. Люди протестовали на многочисленных сходках и образовывали клубы, где оживленно обсуждался этот закон. Пфиц не интересовался подобными событиями, но по чистой случайности (а может быть, так было суждено) во время возникших волнений его арестовали.

— Все начиналось очень мирно, — рассказывал Пфиц, — но потом прибыли гвардейцы и превратили место встречи людей в поле битвы. Такое происходит, когда мальчишками с заряженными ружьями берутся командовать взрослые дяди. Я попытался выбраться оттуда и убежать на противоположный конец города, но не успел опомниться, как оказался посреди толпы. Потом меня схватили двое солдат, бросили в телегу и привезли в тюрьму.

В телеге вместе с ним оказалось десять — двенадцать человек — мужчин и женщин. После короткого, но очень некомфортабельного путешествия они прибыли во Фреммельгоф, где их немедленно распихали по камерам. Тем, кто проявил недостаточно ловкости и не успел занять место на каменной скамье, пришлось довольствоваться вонючими плитами пола. Одни арестанты рыдали, другие тупо молчали. Все опасались худшего. Пфиц обратился к человеку, сидевшему рядом с ним:

— Не важно, находимся ли мы здесь случайно или по воле Божественного провидения, но можно быть уверенным в том, что в пределах человеческой логики не найдется причины, по которой надо держать нас тут в качестве заключенных. Почему бы вам не рассказать мне, как получилось, что вы оказались здесь?

Соседом Пфица оказался человек с опущенной головой и очень скорбным видом. Скорбь его была настолько сильна, что не соответствовала даже его печальному нынешнему положению. Он сказал, что его зовут Шмидт, и начал рассказывать свою историю.

Мы с Ханной познакомились, когда каждому из нас было по пятнадцать лет, и сразу полюбили друг друга. Она была понятливой умной девочкой, весьма опечаленной смертью матери (очень достойной во всех отношениях женщины), которая скончалась за несколько лет до нашей встречи. Отец, напротив, был человеком с дурным характером, он сразу невзлюбил меня, хотя я не был обделен средствами. Он прогнал меня прочь, хотя и понимал, что настало время сбыть Ханну с рук. У торговца углем Хольцмана был сын подходящего возраста, и он показался отцу Ханны удачной партией. Не важно, что лицо вялого и ленивого юноши было покрыто ужасными угрями, а сам он был так худ, что его, казалось, вот-вот унесет ветром. Главное, что имело значение, было состояние его отца.

Ханна была, конечно, в ужасе от всего этого, и пришла в еще больший ужас, когда воочию увидела несчастного парня, который, разговаривая с ней, заикался и мямлил что-то невразумительное. Во время одной из наших тайных встреч она сказала, что скорее умрет, чем свяжет свою жизнь с этим жалким созданием.

Тогда мы решили, что единственный выход — это вместе бежать. У нас было мало времени на подготовку побега — переговоры о будущей свадьбе шли полным ходом, и отец Ханны настаивал на скорейшей помолвке. На всякий случай, от греха подаяние, он решил увезти дочь в деревню. Нам надо было исполнить наш замысел в течение недели.

За несколько следующих дней я собрал все имевшиеся у меня наличные деньги и упаковал вещи. Ханна тоже приготовилась, и вот настал назначенный вечер. Я уже купил места в дилижансе, отправлявшемся с городской площади. Как было условлено, я ждал Ханну в темноте возле ее дома. Наконец она дала мне знак подойти и помочь ей спуститься из окна ее комнаты на землю по лестнице, сделанной из связанных между собой простыней. Она благополучно спустилась, и мы поспешили на площадь.

Здесь случилась наша первая неудача. Дилижанс не пришел. Возможно, кучер предупредил обо всем наших родителей. Не было никакого смысла стоять на площади и ждать, не появится ли обещанный экипаж. Надо было искать другой выход.

Около часа мы шли по пустынным улицам. Я нес за спиной весь наш багаж, кроме маленькой сумки, которую несла Ханна. Прошло немного времени, и мы начали обвинять друг друга в том, что оказались в столь затруднительном положении. Если бы не перспектива выйти замуж за сына угольного торговца, Ханна скорее всего вернулась бы домой. Но по прошествии некоторого времени мы услышали за спиной цокот копыт и скрип тележных колес. За нами медленно двигалась какая-то кибитка. Ее вел старый торговец, который предложил подвезти нас. Они с женой ехали в Миттельбург продавать свои товары, и этот город показался нам с Ханной подходящим для начала новой жизни. Недолго думая, мы забрались в крытую повозку и обнаружили там жену торговца, баюкающую маленького ребенка. Эта маленькая кибитка служила им домом. В повозке как раз нашлось место для нас и наших пожитков, но мне пришлось все время беречь голову от бесчисленных горшков и сковородок, развешенных на крючьях внутри повозки. Женщина предложила нам поесть жаркого, которое готовилось тут же на углях в углу кибитки. Пока мы ели, я обратил внимание на детских кукол, сложенных на полу. Это, как сказала нам жена торговца, и был их товар. Они делали кукол и продавали их. Куклы были простыми и незатейливыми — примерно в равном количестве копии мужчин и женщин, одетых в грубую одежду, сшитую из разного тряпья.

Еда, отдых и простой уют повозки вдохнули в меня новую надежду, и я видел, что Ханна тоже преисполнилась решимости довести наш план до конца. Долгая вынужденная прогулка утомила нас, и вскоре сон заявил свои неоспоримые права. В повозке была лишь одна узкая лежанка, поэтому мы с Ханной легли на пол рядом с ней и очень быстро заснули.

Через некоторое время я проснулся от странного звука. Повозка стояла; в полной темноте я слышал ровное дыхание торговца и его жены, спавших на лежанке. Ханна лежала рядом со мной совершенно неподвижно. Ребенок спал в своей колыбельке, не издавая никаких звуков. Но я был уверен, что меня разбудил какой-то голос; очень тихий и высокий, как отдаленный детский плач. Я полностью проснулся и затих, ожидая, что звук повторится, и я услышал его! Тоненький голосок, зовущий на помощь из темноты откуда-то слева. Я понял, что звук исходит из угла, где были сложены куклы. Могло ли быть такое, что одна из них звала меня? Я протянул руку к их куче и схватил одну куклу, которую и взял, чтобы внимательно ее исследовать, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить хозяев. Я не видел куклу из-за темноты и ничего не услышал, приложив ее к уху, но когда я провел пальцем по лицу куклы, до меня вдруг дошло, что она сделана не из дерева, как я предположил вначале, а из какого-то другого вещества — холодного и твердого, но в то же время пористого и легкого. Должно быть, это кость, подумал я. Мне тут же привиделся кошмарный сценарий — эти торговцы убивают людей и делают кукол из их костей. Что же до жаркого, которым они нас угостили, то неизвестно, из какого ужасного мяса оно приготовлено. Я догадался, что этой же ночью, дождавшись удобного момента, торговец попытается перерезать нам горло. Может быть, нас уже чем-то опоили — недаром же мы так скоро уснули. Но теперь я бодрствовал и был готов ко всему. Всю ночь я без сна пролежал возле Ханны, готовый отразить любое нападение.

Никто, однако, на нас не напал. Настало утро, торговец и его жена, проснувшись, спросили нас, как нам спалось. Мы стояли: в каком-то уединенном, неизвестном мне месте на берегу большой реки. Торговец предложил нам немного хлеба с пивом, а потом мы вылезли из повозки, чтобы размять ноги. К тому времени я уже был совершенно уверен, что вся моя ужасающая теория оказалась полным бредом и что ночной голос мне просто послышался. Когда же я спросил женщину, из чего они делают кукол, она без всяких затей ответила, что они с мужем вырезают их из костей животных.

У нас с Ханной не было иного выбора, как продолжать путешествие вместе с торговцем и его женой. Идти нам было некуда, тем более что сами мы не имели ни малейшего представления о том, где находимся. Мы уселись в повозку с женой торговца и ребенком, сам торговец запряг лошадь и повез нас дальше. Я снова начал расспрашивать женщину о куклах — много ли они их делают, получают ли за них хорошую цену? Я все еще чувствовал любопытство и испытывал некоторое подозрение. Она ответила, что искусству изготовления кукол научилась у своей покойной матери, а та, в свою очередь, у своей. Секрет этот уже много поколений переходит в их семье из поколения в поколение. Годятся кости любого старого животного, да и сам стиль резьбы не имеет особенно большого значения. Очень важна лишь заключительная обработка, которой подвергается кукла после того, как она вырезана. В качающейся кибитке стояла восхищенная тишина, пока жена торговца объясняла нам с Ханной суть способа. Сначала надо найти человека, который готов окончить свой земной путь — смертельно больного пациента, лежащего на смертном одре или приговоренного к повешению преступника, — и взять у него что-нибудь, что можно потом прикрепить к кукле. Подойдет волос, кусок одежды, но самое верное — это последний вздох умирающего, который, если надо, можно заключить в бутылку для последующего использования. Потом женщина показала нам деревянный ящик, стоявший рядом с кучей кукол, полный маленьких закупоренных бутылочек, в каждой из которых был заключен последний вздох. За несколько лет муж и жена собрали множество таких бутылок — неистощимый запас для работы.

Такая кукла служит сразу двум целям. Во-первых, при надлежащем умении обработанные куклы поглощают все грехи донора, и его душа с большей легкостью достигает небесных врат. Во-вторых, такие куклы, кому бы они ни принадлежали, являются хранителями и опекунами своего владельца и при случае могут замолвить за него словечко или силой отогнать врага.

Тогда я сказал ей о голосе, который услышал ночью, и спросил, часто ли куклы издают такие звуки. Она не удивилась вопросу, но сказала, что эти звуки издают не куклы. Голос раздавался из бутылки. Это происходит часто, сказала женщина, особенно в тех случаях, когда донор что-то говорил в момент смерти, и его голос вместе с воздухом оказывался запечатанным в сосуде. Она поднесла одну из бутылочек к моему уху и попросила внимательно прислушаться; потом слегка встряхнула бутылку, и когда она это сделала, я сначала услышал глухой короткий звук, едва различимый и весьма неотчетливый, а потом раздался тонкий писк — точно такой же, какой я услышал ночью. Это одна из самых громких бутылок, объяснила жена торговца — в ней находится последний вздох одной женщины, которая недавно умерла очень мучительной смертью. Скоро ее дыхание будет отдано кукле, и тогда душа этой несчастной — освобожденная от всякого зла — воспарит в небеса.

Я бы нашел все не стоящим доверия, если бы не слышал этот звук собственными ушами. Вскоре мы добрались до Миттельбурга, где распрощались со своими необыкновенными друзьями. Но прежде чем оставить нас женщина протянула нам куклу и велела хранить ее на счастье. Это была грубовато сделанная девочка, хранившая последний вздох пятилетнего ребенка, умершего от тифа. Это будет очень могущественный покровитель, сказала женщина, и мы не должны причинять ему вреда.

Потом мы с Ханной пошли искать себе жилье и нашли его в чистой и недорогой гостинице. Управляющий не стал задавать нам лишних вопросов, решив поверить в то, что мы женаты, тем более что мы заплатили деньги вперед.

Мы были преисполнены решимости узаконить наши отношения как можно скорее, но до тех пор я спал на полу, а Ханна заняла единственную в номере кровать. Через пару дней комната приобрела вполне жилой вид. В пустую винную бутылку Ханна поставила цветы, а на подоконник — собственноручно выполненный портрет ее покойной матери. На кровати — на почетном месте — лежала подаренная нам кукла.

Все свое время я посвящал поискам работы. Я обошел все лавки и дворы, спрашивал каждого извозчика, не нужен ли ему помощник. Но найти работу оказалось очень нелегко. Иногда мне удавалось найти временную работу рассыльного или подносчика кирпичей, но постоянная работа ускользала от меня. Прошло несколько недель, и такое ненадежное существование начало подавлять нас. Мы не могли пожениться до тех пор, пока я не найду подходящую работу, и это препятствие еще больше усугубляло наши трудности. Однажды ночью неприятности довели нас до первой ссоры. Я никогда не видел Ханну такой, и то, что я увидел, мне совсем не понравилось. Мы кричали и ругались на чем свет стоит, выкрикивали ядовитые упреки и обвинения, оскорбляя друг друга и не обращая внимания на беспрерывный стук в стены. Придя в неописуемую ярость, Ханна схватила куклу и швырнула ее в меня. Я нагнулся, и детская игрушка, ударившись о стену, разлетелась на части.

Мы мгновенно замолчали. Осознав, что это очень дурной знак, Ханна разрыдалась, а я принялся собирать обломки разбитой куклы. Я подумал об умершем ребенке, который вдохнул жизнь в куклу, и мысль о бедной страдающей девочке заставила меня понять, насколько глупо мы себя ведем, ссорясь в то время, когда надо наслаждаться жизнью, дарованной нам свыше. Я обнял Ханну и со слезами на глазах попросил у нее прощения, а потом прикрепил к телу куклы ее ручки и ножки. Позже с помощью муки и воды я приклеил к ней остальные отломанные части. Мы с Ханной уснули в ту ночь с ощущением стыда и с дурными предчувствиями.

На следующее утро нам предложили выехать из гостиницы из-за шума, устроенного нами ночью. Мы упаковали вещи и отправились искать другое жилье. На этот раз нам было труднее найти что-либо приличное. Выглядели мы не такими свежими и достойными доверия, как по приезде в Миттельбург, и во многих местах нам попросту отказали. Наконец нам удалось поселиться в убогой гостинице, больше похожей на притон бродяг. Тонкие стены не заглушали звуки, отовсюду доносились неприятные звуки кашля и плевков. Из пивной, расположенной в первом этаже, отчетливо слышались непристойности, которыми обменивались завсегдатаи. Но это было лишь начало наших несчастий. Через несколько дней нечистота воздуха привела к болезни Ханны, которую было бы легко вылечить, будь у нас достойная пища и хоть какие-нибудь лекарства. Но ничего этого не оказалось, и здоровье ее стало быстро ухудшаться. У Ханны началась лихорадка. Я был уверен, что это месть куклы, но не осмелился ни разбить, ни сломать ее. Наоборот, я завернул ее в мягкую ткань в надежде смягчить ее гнев.

Однажды, вскоре после этого, я шел по улице в поисках работы и вдруг увидел на стене объявление, написанное отцом Ханны. Он предлагал большое вознаграждение за сведения о ее местонахождении. Город стал опасен для нас. Я вернулся домой и начал паковать вещи. Ханна была еще настолько слаба, что не могла даже встать с постели, но нам надо было быть готовыми бежать при первой же угрозе. Мы решили, что, как только она встанет на ноги, мы переедем в другой город.

В следующую ночь я был разбужен стуком в дверь. Встав с постели, я быстро оделся и пошел открывать, но, подойдя к двери, услышал голос отца Ханны. Нас предали! Я собрал все наши чемоданы и сумки, приготовившись к бегству, которое было возможно только через окно, которое я открыл. Ханна была в полудреме. Я поднес ее к окну, выбросил из него вещи и, выбравшись на узкий балкон, начал тянуть за собой Ханну. Люди начали ломиться в дверь. Это была отчаянная гонка — я пытался протащить безвольное тело Ханны сквозь узкое окно на не менее узкий балкон.

Дверь наконец выломали. В комнату ворвались отец Ханны, хозяин гостиницы и еще один человек огромного роста. Ханна была на улице только наполовину, я с усилием продолжал тянуть ее за плечи.

— Что происходит? — вяло спрашивала она, так окончательно и не проснувшись.

В этот миг я почувствовал, что из комнаты Ханну начали тянуть за ноги, чтобы не дать мне вытащить ее на свободу. Мне одному противостояли трое сильных мужчин, и я испугался, как бы мы не разорвали бедную Ханну пополам. У меня не осталось иного выбора. Ханну надо было оставить. Я отпустил ее, спрыгнул с балкона на землю, схватил кое-какие вещи и бросился бежать. Я переночевал в ближайшей гостинице, а утром сел в дилижанс и отправился в Гельмбах, проклиная свою несчастную судьбу и ненавистного отца Ханны, разбившего наши мечты. Однако в Гельмбахе дела пошли лучше. Я быстро нашел работу в мастерской печатника и смог начать достойную жизнь.

Сидя рядом со Шмидтом, Пфиц внимательно слушал его рассказ.

— Это конец вашей истории? — спросил он.

— Друг мой, — ответил Шмидт, — это даже еще не начало. Живя в Гельмбахе, я узнал о дальнейшей судьбе Ханны. Ее увезли домой, и она вышла замуж за Хольцмана, сына торговца углем. Могу сказать вам, что эта новость разбила мне сердце. Мне напоминали о Ханне лишь немногие оставшиеся у меня ее вещи и кукла, которую я продолжал хранить, не осмеливаясь ни выбросить, ни разбить, хотя именно ее я считал причиной всех наших бед. Мне очень хотелось вернуться в родной город и спасти Ханну, но ее отец поклялся убить меня при первой же возможности. Так я остался изгнанником в Гельмбахе, где в одиночестве вел мирную и размеренную жизнь. Что же касается моих родителей и родственников, то я не давал им ничего знать о себе.

Прошло много лет. Я стал равноправным партнером в типографской фирме, наслаждаясь удобной и благополучной жизнью. Однажды вечером я, как обычно, прогуливайся по городу и вдруг увидел растрепанную молодую женщину, сидевшую на мостовой. Перед ней было расстелено одеяло, на котором лежали костяные куклы. Я подошел к женщине и заговорил с ней, спросив, откуда у нее эти игрушки. Она ответила, что это очень древнее ремесло, которому она научилась у своей матери. По ходу нашего разговора я понял, что это, должно быть, та самая девочка, которую я когда-то видел на руках у жены торговца. Я рассказал женщине свою историю о том, как кукла принесла нам беду. Она закрыла лицо руками и горестно покачала головой.

— Несчастные, — сказала она, — разве можно было так глупо обойтись с куклой? Но если бы вы тогда нашли мою мать, она бы научила вас простому средству. Вашей подруге надо было искренне извиниться перед куклой, которую она обидела, и все было бы в полном порядке. Эти куклы — очень понятливые и чувствительные создания, особенно те, в ком живет дух детей. Но если она не извинилась, то вся ее жизнь, несомненно, превратилась в одно большое несчастье.

Я бегом бросился домой и отыскал куклу, которую хранил в буфете. Я понимал, что мне надо вернуться в родной город и найти Ханну, невзирая на риск. На следующее утро я уже был там. Мое воссоединение с оставшимися в живых родными было, как вы можете себе представить, несказанно радостным. Что касается отца Ханны, то он, как я узнал, уже умер и не представлял для меня никакой опасности. Умер и торговец углем Хольцман. Его сын, муж Ханны, унаследовал все его состояние. Но когда я приехал в их большой дом, то нашел его покинутым и заколоченным. Смотритель сказал мне, что супружеская пара, жившая здесь, влачила поистине жалкое существование. Все четверо детей фрау Ханны умерли в младенчестве. Торговля углем, на которой зиждилось их благосостояние, пришла в упадок. Эти двое переехали в скромную наемную квартиру на Нидергассе, где жили, зарабатывая на хлеб починкой одежды.

Пробежав почти все дома на Нидергассе, я наконец нашел тот, который искал. На стук в двери показалась достойная жалости фигура мужа Ханны, высохшего и исхудавшего. Он оказался слишком слаб, чтобы проявить хоть какие-то эмоции, когда узнал, кто я такой. Я сказал, что они с Ханной будут спасены, если он немедленно позволит мне переговорить с его женой, но он сказал, что это невозможно. С этими словами Хольцман показал мне записку, которую нашел в то утро. Я до сих пор помню каждое ее слово: Дорогой муж, я не принесла тебе ничего, кроме несчастья. Без меня тебе будет лучше. Ханна. Он не имел ни малейшего понятия, куда она уехала. С тех пор прошло пять лет.

— И все эти пять лет вы ее ищете? — спросил Пфиц.

— Именно так, — ответил Шмидт. — Я забросил все дела и отдал все силы поискам. Я настолько одержим ими, что уже объехал множество городов и деревень, мой путь пролегает по бесконечному кругу, следуя по которому я надеюсь, что в один прекрасный день найду ее. Мой последний визит в Миттельбург оказался, в очередной раз, неудачным, поэтому я приехал в Ррейннштадт, попал в толпу мятежников и был арестован, так же как вы и все, кто находится здесь.

— Это очень трогательный рассказ, — сказал ему Пфиц, — и поведали вы его очень красноречиво. Но вы простите меня, если я скажу, что мне очень трудно поверить хотя бы единому слову.

— Могу понять ваш скептицизм. Но, может быть, вы хотите взглянуть на предмет, который стал причиной всего, что произошло?

С этими словами Шмидт сунул руку в карман и достал оттуда костяную куклу, грязную и изодранную. Он протянул ее Пфицу, который принялся внимательно ее рассматривать.

— Как это очаровательно, — сказал он. — Итак, вы действительно приписываете свою судьбу и судьбу женщины, которую любили, влиянию этого поистине жалкого предмета?

Шмидт ответил, что верит в это, и ничто не заставит его изменить мнение.

Гольдман нашел историю Пфица весьма любопытной.

— Что было дальше со Шмидтом? Вас всех освободили?

— В камеру привели осведомителя, — продолжил свой рассказ Пфиц, — который заявил, что знает зачинщиков беспорядков. Он указал на Шмидта. Этот человек, конечно же, был невиновен, но осведомитель должен был назвать хоть кого-нибудь, чтобы такой ценой купить себе свободу. Точно так же он мог назвать меня или кого-нибудь еще, но то ли Шмидту не повезло, то ли ему было это суждено судьбой, однако выбор пал на него. Как бы то ни было, его повесили.

— Мой Бог! — Гольдман был поражен спокойствием Пфица и начал невольно гадать, что с ними будет, когда придут стражники.

— Но перед тем как его увели, Шмидт отдал мне куклу и заставил пообещать, что я буду искать его Ханну. На следующий день меня выпустили из тюрьмы.

— И что ты стал делать?

— Выбросил куклу в речку.

Гольдман был оскорблен в лучших чувствах.

— Ты нарушил обещание, данное осужденному на смерть?

— Он об этом все равно никогда не узнает.

— Он доверил тебе поиск, которым занимался столько лет, чтобы найти женщину, которую любил.

— Кто знает, может быть, она встретила уважаемого человека и удачно вышла замуж, обеспечив себе достойную жизнь. Если бы даже мне удалось ее найти, я бы сделал ее несчастной, рассказав эту историю. Зачем же увеличивать страдания мира ради того, кто больше в кем не живет?

— А как быть с куклой? Ты не испугался ее силы?

— Я уже сказал вам, что нахожу историю Шмидта нелепой. Прожить столько лет, мучаясь из-за какой-то женщины, — это уже очень плохо, но кукла? Даже если у нее и была какая-то магическая сила, то она не принесла Шмидту счастья. Я не захотел иметь с этой куклой ничего общего.

Гольдман не дал убедить себя этим аргументом.

— Ты начал мне нравиться, Пфиц, но теперь я вижу, что у тебя не сердце, а кусок льда. Ты чудовище!

Пфиц не был нимало смущен.

— Успокойтесь, господин. Если вам будет это приятно, то я могу сказать, что всего этого просто не было.

— Это так?

— Вам от этого лучше? Оба надолго замолчали.

 

III

Первым нарушил молчание Пфиц:

— Как мне не хватает моего хозяина.

— Ты имеешь в виду графа Цельнека?

— Мы вели с ним такие интересные дискуссии. Гольдман презрительно фыркнул.

— Ты и ему рассказывал такие отвратительные истории?

— Только когда ему этого хотелось. Но он также учил меня философии и заставил читать книги магистров этой науки. Я читал, но ни один из магистров не знал ответов на вопросы. Мы спорили о том, сможет ли слепой от рождения человек — если ему вернуть зрение — узнать окружающий мир, не ощупывая его. Мы обсуждали также вопрос, сможет ли ребенок, воспитанный животными, овладеть человеческой речью. Говорили мы и о людях, которые, возможно, живут на других планетах.

— Я тоже думал об этом, — сказал Гольдман. Это было однажды утром, пока жена спала, лежа рядом с ним. — Невозможно даже вообразить себе все те дальние миры и чудесные вещи, о которых могли бы рассказать обитающие там люди.

Гольдман с удовольствием бы развил эту тему — она могла бы отвлечь его от мрачных мыслей.

— Чтобы говорить с ними, нам бы пришлось для начала выучить их язык, — сказал Пфиц.

— Ты думаешь, это было бы трудно? — возразил Гольдман. — Знаешь, я тоже немного почитывал философов. Так вот, согласно новейшим теориям, естественным языком, на котором говорит Бог — а также, разумеется, и наши небесные друзья, — является немецкий.

Пфиц рассмеялся:

— Немцы — впрочем, так же как французы и англичане, — считают свой язык естественным. Это мнение доказывает только одно — философы способны молоть еще большую чушь, чем пьяный портовый грузчик. Разница лишь в том, что философы умеют преподать этот вздор более изящно.

— Ладно, допустим, — сказал Гольдман, чувствуя, что тема задела его за живое. — Так как, по-твоему, это бы выглядело, доведись нам встретиться с обитателями иных миров?

— Давайте попытаемся вообразить себе эту сцену, — заговорил Пфиц. — Нас отпустили, и мы с вами преспокойно едем по дороге, как вдруг на небе вспыхивает яркий свет, и из-за облаков медленно опускается фантастическое судно, которое, снизившись, плавно касается поверхности. Открывается дверь, из судна на землю вытекает густая слизь.

— Фу, какая гадость! — скривился от отвращения Гольдман. — Но где же сами пришельцы?

— Эта растекающаяся слизь и есть пришельцы. На их планете сила притяжения так велика, что они не могут ходить прямо, как мы, поэтому им пришлось стать плоскими, как блин. Не имея измерения высоты, они передвигаются лишь с помощью перераспределения массы.

— Но зачем им быть слизистыми? Знаешь, я еще не обедал.

— Если бы они не были слизистыми, то сила трения затруднила бы их передвижение. Но вот они здесь, лужицы слизи, выстроившиеся перед нами. Как мы поприветствуем их?

— Признаюсь, физическая форма этих пришельцев поражает меня, — сказал Гольдман. — Хотя, полагаю, что общепринятая вежливость обязывает меня сойти с коня, снять шляпу и поздороваться.

— И все? Но один из них может оказаться каким-нибудь слизистым королем, и в таком случае приличнее было бы встать перед ним на колени. Ну хорошо, вы сделали это — и что дальше?

Гольдман призадумался.

— Полагаю, дальше надо подождать, что они ответят.

— Мы что, ждем, когда они заговорят? Боюсь, на их планете нет воздуха, и поэтому им неизвестно такое явление, как звук. Они общаются между собой трением. Да, они трутся друг о друга особым способом и таким образом что-то говорят. Так как же нам приветствовать наших слизистых друзей?

Гольдман снова задумался. Потом его осенило.

— Я могу попробовать потереть их пальцем и посмотреть, какова будет реакция.

— На мой взгляд, это было бы не вполне вежливо, но я согласен, что это единственный способ исследования их фрикционного словаря. Однако как мы будем это делать?

— Я приближусь к одному из созданий, — ответил Гольдман, — и потру его несколькими разными способами. После каждой пробы я буду наблюдать реакцию.

— Очень хорошо, — одобрительно заметил Пфиц. — Вы потерли каждого из них десять раз и сказали им все, что хотели, и, возможно, они попытаются вам ответить, но вы не увидите никакого смысла в этих ответах.

— Ну что ж, — сказал Гольдман, — в таком случае я буду терпеливо искать повторяющийся рисунок движений. Возможно, мне удастся прочесть их ответ по движениям, которые они повторят много раз. Потом я как-нибудь научусь втирать в них ответные послания. Это все равно что я бы сказал «здравствуй» чужеземцу, а он в ответ тоже сказал бы мне «здравствуй», но на своем языке. Мы бы отлично поняли друг друга.

— Но таким способом нам пришлось бы очень долго расшифровывать язык слизистых людей.

— Да, это долго, но тем не менее возможно, — продолжал Гольдман. — Любой путешественник, попадая в неведомую страну, сначала тоже ничего не понимает, а туземцы не владеют его языком, но, пожив среди них некоторое время, путешественник постепенно, шаг за шагом, начинает общаться с местными жителями, вначале просто повторяя слова и связывая их с теми или иными вещами. Таким же образом учат язык дети. Поскольку же дети этих слизистых созданий тоже учатся языку у своих родителей, то, как мне кажется, мы смогли бы, подражая их усилиям, овладеть этим необычным языком. Возможно, это займет много времени, но я не вижу причин, по которым мы были бы не в состоянии в конце концов этого достичь.

Слушая Гольдмана, Пфиц согласно кивал, однако потом вставил возражение:

— Ребенок или путешественник — это люди среди людей. Они уже обладают общим языком — языком жестов, побуждений и инстинктов — еще до произнесения первого слова. Но что можно сказать о слизистых людях? Единственная форма поведения, которую мы можем наблюдать, — это их ползание по плоской поверхности.

Гольдман не дал сбить себя с толку:

— Скажем, один из них может вползти на камень и особым трением сообщить мне об этом факте, тогда я отвечу ему тем же, показав другой камень. После этого существо другим словом подтвердит мне, что я был прав, назвав данный предмет камнем.

— Но как это существо поймет, что предмет, который вы назвали, есть камень?

— Он поймет это из того, что я указал на него.

Пфиц рассмеялся:

— И эта лужа слизи с другой планеты, как вам кажется, должна понять, что если вы протянули свою конечность в каком-то направлении, то это означает, что вы что-то там назвали?

— Ну хорошо, я могу не только показать, но и подобрать камень и даже лечь на него, как это делают наши слизистые гости.

— Понятно, — сказал Пфиц. — Итак, вы выучили их слово (или, скорее, жест), обозначающее камень. После этого вы тратите уйму времени на то, чтобы искать камни, а потом приходите к соглашению с новыми друзьями в том, что это действительно камни, как на вашем, так и на их языке. Наконец вы берете в руки еще один камень, ничем не отличающийся от остальных, но в ответ на ваш жест эта тварь отвечает незнакомым словом-трением.

— И что это может означать?

— В том-то и проблема, что я этого не знаю. Может быть, мы ошибались, называя предыдущие камни избранным нами способом? Может быть, этот последний камень обладал какими-то особыми свойствами, какими не обладали другие? Возможно, что пришельцы старались показать нам, что мы ошибались, и только последний камень был назван нами правильно?

— Возможно, ты и прав, — нехотя уступил Гольдман.

— Для расшифровки языка пришельцев нам придется на каждой стадии работы делать великое множество допущений, а для проверки их истинности мы должны предварительно, еще до попытки изучения языка этих созданий, научиться понимать их самих. Нам придется понять их поведение, привычки, культуру. Только в этом случае мы будем в состоянии приняться за их язык.

— Я вижу теперь, что ты не простой нищий, — сказал Гольдман. — Граф хорошо тебя вышколил. Но я не могу согласиться с твоими доводами по поводу слизистых людей. Если они знакомы с законами какой бы то ни было логики, то нет никакого сомнения в возможности познания их языка.

— Попробуйте подойти к этому делу с другой стороны, — сказал Пфиц. — Если вы хотите, чтобы они поняли наш язык, то как сможем мы, к примеру, перевести такие слова, как «счастливый» или «сердитый»? Что могут означать эти понятия для лужи слизи?

— В таком случае эмоции вообще не имеют реального значения. Но мы могли бы, например, попробовать разобраться в их научных теориях. Для этого пришлось бы сосредоточиться на логике их языка.

Пфиц на некоторое время задумался.

— Однажды я видел попугая, — сказал он, — который умел говорить в точности как человек. Птица говорила женским голосом и знала великое множество фраз. Насколько я понимаю, ее можно было выучить рассказывать истории. Но поведение попугая ни в коем случае не привело бы меня к мысли, что за ним стоит что-либо, кроме желания имитировать человеческий голос и заработать от владельца лишний орех в награду.

— Почему это так существенно, Пфиц?

— Потому что, отдавая массу времени попыткам изучения языка этих слизистых созданий, вы, возможно, будете в основном наблюдать автоматические действия, производимые без всякого сознательного намерения. То есть вполне вероятно, что вы впадете в иллюзию разговора со слизистыми людьми (или существами, которых вы принимаете за людей), в то время как в действительности их слова пусты и лишены какого бы то ни было смысла. Итак, каким образом сможете вы решить, являются ли слизистые существа разумными, или их поведение — автоматическое и инстинктивное, как у муравьев или попугаев, а следовательно, для них самих лишено всякого осознанного значения?

— Ты заблудился в дебрях философии, Пфиц. Просто и без затей подумай о мире, который тебя окружает, хотя бы о только что упомянутых тобою муравьях. Разве может кто-нибудь назвать их поведение разумным?

— Вы всего лишь «знаете», что они неразумны, потому что они — муравьи. По каким признакам в таком случае смогут слизистые люди отличить поведение муравьев во дворе от нашего осмысленного поведения?

— Действия муравьев отличаются повторяемостью и автоматизмом, а наши — сложны и разнообразны.

— Следовательно, вы утверждаете, что упорядоченное поведение есть признак инстинктивности. Итак, самое разумное поведение из всех — это полностью случайное поведение. Так как же могут слизистые создания продемонстрировать нам свой разум?

— Ну например, они могли бы, используя подручный материал, построить себе укрытие,

— Как это делают птицы?

— Или они могли бы реагировать на мои слова.

— Как это делает собака?

— Или показать, что они знают о собственном существовании.

— Как обезьяны, которые узнают свое отражение в зеркале?

— Ну хорошо, — сказал Гольдман. — Полагаю, что, если бы я захотел узнать, обладают ли они человеческим разумом, мне пришлось бы общаться с ними, и через это общение я смог бы воспринять, что они способны мыслить.

Пфиц торжествующе рассмеялся:

— Но ведь мы уже договорились, что, даже если мы убедим себя в том, что сумели расшифровать их язык, это убеждение ничего нам не скажет. Кто знает, может быть, в действительности мы изобрели несуществующий язык или — такое тоже возможно — его выражения инстинктивны и не имеют ничего общего с человеческим сознанием. Истинным может оказаться и утверждение о том, что, чем более разумными окажутся эти создания, тем меньше у нас шансов понять их, поскольку их язык окажется сложным и абстрактным в отличие от языков тех божьих тварей, которые в своем обиходе пользуются двумя звуками: «пошел вон» и «я здесь».

Гольдман тяжело вздохнул:

— Значит, понять их у нас меньше шансов, чем заговорить с нашими земными животными.

— Именно так, — подтвердил Пфиц. — А если не так, можете считать меня полным простофилей. По крайней мере этот спор помог нам скоротать время.

Гольдман ни в малейшей степени не был удовлетворен исходом дискуссии, зато по горло насытился философствованием Пфица.

— Я уверен, что все эти идеи ты позаимствовал из книг, так же как и все свои истории.

— Конечно, господин. Будь это мои идеи, я вряд ли стал бы бесплатно раздавать их незнакомцам вроде вас, верно ведь? Я же говорил вам, что прочел всех великих философов и добрую толику не столь великих. Граф всячески поощрял мои занятия. Кроме того, много интересного я почерпнул из общения с посетившим дом графа человеком, который полностью потерял память.

Пфиц рассказал, как однажды, когда он занимался своими обычными утренними делами, а граф наверху, как обычно, читал, кто-то громко постучал в дверь. Открыв ее, Пфиц увидел на пороге жалкую фигуру худого, оборванного и грязного человека.

— Мы не любим, когда здесь околачиваются такие оборванцы. Убирайся! — («Видите ли, — объяснил Гольдману Пфиц, — это произошло до того, как я сам превратился в нищего. Последующие испытания научили меня мыслить более широко».) — Убирайся!

— Сжальтесь надо мной, господин, — произнес незнакомец. — Я прошу только дать мне немного воды.

Странник держал в руке баклагу и имел такой печальный вид, что Пфиц, смягчившись, повел нищего к колодцу. Пока Пфиц качал воду, незнакомец не только наполнил баклагу, но и подставил голову под струю, напился и вымыл лицо и волосы.

Освежившись, незнакомец выпрямился и произнес:

— Благодарю вас, господин!

— Ты выражаешься не как попрошайка, — сказал Пфиц, — и говоришь с иностранным акцентом. Откуда ты идешь?

Незнакомец печально посмотрел на Пфица:

— Боюсь, что не имею об этом ни малейшего понятия. Я забыл, кто я, где мой дом и куда я должен идти. Все, что может мне помочь, — вот эта папка с бумагами, которую я повсюду ношу с собой.

Пфиц, чувствуя, что за всем этим кроется история, могущая когда-нибудь принести ему выгоду, без обиняков пригласил незнакомца к себе, чтобы тот немного отдохнул и что-нибудь рассказал (естественно, в пределах своих ограниченных возможностей). Они сели за стол, и Пфиц угостил нищего хлебом и супом.

— Мне думается, что я пришел из какой-то горной страны, — заговорил человек, — но, возможно, я ошибаюсь. Горы часто видятся мне во сне, так же как лицо одной женщины, но и это может быть лишь плодом праздной фантазии.

Пфиц глубокомысленно кивнул:

— Мне тоже иногда снятся такие сны.

— Несколько дней назад (я не помню, сколько именно, ибо сбился со счета) я очнулся, лежа в придорожной канаве. Солнце поднялось еще не высоко, а разбудил меня мелкий дождь. У меня сильно болела голова, и я не только не мог вспомнить, как попал в ту канаву, но забыл даже свое имя.

— Похоже, что по дороге на вас напали. Грабители, должно быть, избили вас и бросили на дороге, сочтя мертвым.

— Я размышлял об этой возможности в течение тех дней, что иду по дороге, но я не могу сказать, ведут ли долгие часы моего пути к месту назначения, или я возвращаюсь туда, откуда пришел.

— Что за папку вы несете с собой?

Незнакомец положил ее на стол.

— Да, это, возможно, единственный ключ к разгадке, коим я обладаю, но в действительности он пока лишь мешает мне понять, кто я такой. Те, кто напал на меня, если мы примем, что на меня и в самом деле напали, справедливо сочли содержимое папки бесполезным для себя. — С этими словами он открыл папку и извлек оттуда исписанный лист бумаги. — Я бы очень хотел провести один опыт, — продолжил он. — Вы не могли бы дать мне перо и чернила?

Пфиц выполнил просьбу, и незнакомец принялся что-то писать на чистой стороне листа. Потом нищий перевернул его.

— Я так и думал. Почерк в самом деле мой, хотя я сомневаюсь, что авторство этих разнообразных документов принадлежит мне. Должно быть, я работал переписчиком в том городе, откуда пришел.

— Если вы жили исключительно трудом переписчика, то потеря памяти не станет для вас непоправимой бедой, — бодро предположил Пфиц. — Но каково содержание этих бумаг?

Незнакомец приподнял уголок одного из листов и всмотрелся в текст, словно напоминая себе нечто, что может вызвать его сомнение.

— Эти документы — суть не что иное, как фрагменты большого сочинения или даже целой серии сочинений, имеющих отношение к некоему определенному месту, которое представляется мне вымышленным: к какому-то фантастическому городу, а может, даже к нескольким таким городам, целому миру или вселенной. Эти сочинения — по их форме и деталям — можно назвать энциклопедическими. Несколько раз я задумывался, не пришел ли я сам из такого невероятного города, о котором собственноручно же и написал. Если так, то не является ли самое мое существование парадоксом или иллюзией?

Пфиц рассмеялся:

— Я собственными глазами вижу, что вы реальны, как этот стол. Может быть, вы дадите мне почитать что-нибудь из вашей рукописи?

И незнакомец показал Пфицу фрагмент, посвященный предмету, называемому «Словарь идентификации индивидуумов».

При поверхностном взгляде идея создания «Словаря» представляется тривиальной. Каждого из нас идентифицируют по имени, фамилия избыточна и добавляется зачастую из одного тщеславия. Естественно, что при этом многие люди носят одинаковые имена. Система становится неэффективной из-за недостатка приложенного к ней воображения. Если вместо имен использовать числа из двенадцати или около того разрядов, то их будет достаточно для присвоения единственного номера каждому из когда-либо живших людей и людей, которым предстоит родиться в течение нескольких будущих столетий.

Эти числа можно присваивать методом случайной выборки, как в наши дни людей называют в честь святых или героев древности. Однако издатели и редакторы «Словаря» решили придерживаться более логичного и системного подхода.

При разработке первой схемы они присвоили первые номера — 1 и 2 — Адаму и Еве; все остальные номера присваивались людям по ходу человеческой истории в строгом хронологическом порядке. Естественно, составление такой схемы очень скоро столкнулось с большими трудностями. Живших в глубокой древности людей очень трудно разместить в правильном порядке. Однако еще более трудная задача оказалась связанной с тем, что время рождения многих индивидов туманно отражено в древних писаниях. Сколько никому не известных людей родилось в краткий миг между появлением на свет Иакова и Исава?

Столкнувшись с таким очевидно непреодолимым препятствием, многие из составителей «Словаря» решили обойти его, признав все это множество людей попросту несуществующим. Сторонники подобной точки зрения утверждали (весьма энергично отстаивая свой взгляд), что священные тексты подразумевают каждого из живших в то время людей, но делают это неявным образом (что можно считать еще одним доказательством Божественного происхождения этих сочинений). Аргумент был прост. Сложив всех поименованных лиц, большие армии, толпы и сборища, а также тех, кто обозначен общим термином «население», можно показать, что количество людей, косвенно упомянутых в Библии, было в действительности большим, чем считается в настоящее время.

Вскоре, однако, были выдвинуты и контраргументы (желчность этих споров была равна святости предмета). Где, в каком месте Библии, можете вы отыскать упоминания (вопрошал один из схоластов) о народах Таити или Бразилии? В ответ противники привели пару должным образом истолкованных стихов. Но можно ли быть уверенным в том, что громадное количество душ, населяющих страницы Священного Писания, в действительности было значительно меньшим, ибо в разных местах, возможно, упоминаются одни и те же группы? Спор разгорался.

Как бы то ни было, составителям пришлось признать, что предложенный ими метод упорядочения имен чреват большими трудностями. Следующий подход едва ли оказался более успешным. Заметив, что прежняя система нумерации страдала большим изъяном по сравнению с системой имен и фамилий, так как утрачивалась генеалогическая цепочка происхождения индивида, составители прибегли к методу идентификации обоих родителей в коде, присвоенном их отпрыску (при расширении этого подхода получалось, что имя ребенка образуется из кодов всех его предков). Издатели и редакторы предложили создать Древо Рода Человеческого. В его вершине они предполагали поместить наших прародителей — Адама и Еву, — присвоив им те же номера: 1 и 2. Каин и Авель получили имена 121 и 122, причем последние цифры их имен указывали на очередность их появления на свет, а первые две представляли собой имена родителей. Таким образом, проблема хронологии была преодолена, но другие трудности остались. Адресные номера стали невообразимо длинными — несколько тысяч значащих цифр — после семи поколений. Оставались и провалы, которые следовало заполнить неизвестными людьми, выявить имена и даты рождений которых не было решительно никакой возможности. Целые семьи жили, трудились и умирали, не заслужив ни единого упоминания в каких бы то ни было текстах. Эти люди провели жизнь в тщетных потугах заработать на хлеб насущный и превратились в прах, уйдя в небытие. Стоило ли вообще их считать?

Были предприняты неимоверные усилия. Издатели привлекли многочисленный персонал (оторвав людей от другой, не менее важной работы) для того, чтобы все же достигнуть поставленных целей. Вскоре стало ясно, что хотя количество безвестных мертвецов безмерно, число тех, кого можно учесть, впечатляет не меньше. В среднем в одной книге (как выяснилось) можно поместить имена не более чем 58,3 человека (реальных или вымышленных, в чем еще предстояло разобраться издателям). Следовательно, в скромной библиотеке найдется место лишь населению большого города.

Историки поставили все эти вопросы перед исследователями, которые пытались проследить каждого человека по его родословной. Сократ говорит с рабом. Кто был этот раб? В какой заморской стране был взят в плен его отец? Александр Великий садится на коня — но кто изготовил седло? Кто держит уздечку, пока царь взбирается на своего Буцефала? Кто его чистит? И кем были родители этих людей? Всех их предстояло найти и пронумеровать.

Надо было каким-то образом справиться с безбрежным океаном полузабытых жизней и заполнить лакуны в кроне Древа Рода Человеческого. Для этого было разработано несколько подходов. Придумали специальные шифры, которыми кодировали неизвестных родителей. Была даже предложена принципиально новая схема, в которой цифры в разрядах чисел не обязательно указывали только родословную, но также относительную вероятность всех возможных линий происхождения. Эту систему, как бы красива она ни была (она заложила основы новой отрасли математики), также не удалось воплотить в жизнь.

В течение пяти лет издательский комитет присвоил каталожные номера (согласно той или иной схеме) приблизительно двенадцати миллионам душ. В конце этого срока стало очевидно, что все разнообразные схемы, которые должны были показать наше родство друг с другом, оказались безнадежно громоздкими и неуклюжими. Издатели начали подумывать, не прибегнуть ли к методу случайного выбора, то есть начать присваивать номера всем явившимся для переписи людям в порядке очередности их прихода. Столкнувшись с переплетением отношений и перекрестных отношений, издатели осознали, что разница между полной упорядоченностью и полным хаосом едва уловима и ее практически невозможно выявить.

Именно в этот момент издательский комитет наконец принял на вооружение правильное направление дальнейших исследований. Затруднения с помещением всего человечества в единый каталог с присвоением каждому индивиду определенного места были обусловлены лишь (несмотря на неимоверную огромность поставленной задачи) скудостью данных. Тогда издатели решили подойти к проблеме с другой стороны.

Для начала они сделали основополагающее наблюдение: численность всех человеческих существ на Земле конечна. Этот вывод, естественно, тотчас же подвергся ожесточенным нападкам со стороны некоторых ученых, которые в качестве контраргумента использовали факт разнообразия человечества. Однако издатели сумели без труда привести веские доказательства в пользу своего тезиса. Любое человеческое существо ограничено некими пространственными рамками и состоит из конечного числа базовых единиц, или «клеток» (возможно, что разнообразие самих клеток детерминировано изменениями более фундаментального принципа, многообразие которого ограничено еще более строго). Учитывая, что мы конечны, мы можем допустить, что существует вполне определенное максимальное количество возможных сочетаний клеток, из которых мы построены. Это был грандиозный план, которому отныне следовал издательский комитет. Комитету предстояло картировать все множество таких сочетаний. Словарь должен был стать перечнем всех возможных человеческих существ, классифицированных согласно упорядоченному перечислению клеточных перестановок, с указанием, какое из этих сочетаний уже реализовано в форме человека.

Масштаб предприятия рос как снежный ком. Вскоре его стало трудно охватить. Тем не менее комитет не мог отказаться от своего нового начинания, очарованный его совершенством и полнотой. Члены комитета уже провидели бессмертную славу. Они мысленно видели свои номера, свои места в классификационной схеме, которым будут соответствовать комбинации клеток, способные породить гениев и носителей вселенской мудрости. Они видели уже собственное отражение в своей работе. Их индивидуальности должны были обнаружить большую глубину, нежели они могли себе когда-либо представить. Когда издателей спрашивали о выполнимости работы и ее пользе для человечества, они не затруднялись с ответом. «Словарь идентификации индивидуумов» создаст небывалые возможности для изучения медицины, философии и истории. Можно будет показать, что одни определенные сочетания клеток (или, можно так сказать, определенные типы комбинаторных адресов) приводят к заболеваниям или моральной деградации, а другие, наоборот, к святости. Станет ясно, что благородство и героизм Карла Великого закодированы не только в его крови, но и в строении каждого волокна, каждой мышцы и сухожилия, каждого нерва его тела. То же самое можно будет сказать о предательстве Брута или простом благочестии святого Франциска. Эти клеточные построения, их комбинаторика, в свою очередь, обусловлены неким более фундаментальным принципом организации, который издателям — как они, во всяком случае, надеялись — удастся открыть.

Но как начать классификацию человеческих душ? Как идентифицировать потенциальную душу с реально существующей? Все эти проблемы требовали дополнительных исследований, дополнительного времени, дополнительных денежных вложений. В конце концов это будет сделано. И что получится в результате? К чему удастся прийти? К полному каталогу рода человеческого, всех, кто жил, кто живет сейчас и кто, возможно, родится в будущем. Существует ли более великая цель исследования, чем изучение целостности человечества?

Однако практически сразу на первый план выступила еще одна проблема. Она появилась буквально через несколько дней после того, как издательский комитет на своем заседании решил приступить к выполнению проекта. Один из членов комитета вышел подышать свежим воздухом на улицу, по которой медленно дефилировали парочки и пробегали торговцы, спешившие по своим делам. Какой-то мальчик подметал мостовую, на углу стояла согнутая, как складной нож, старуха, ни на кого не глядя, шествовал молодом денди с тростью. Это и были искомые комбинации, единичные вероятности, существующие в рамках более общих вероятностей. Член издательского комитета дошел до городского сада и миновал окованные стальной аркой ворота. Деревья, птицы — все это тоже было разнообразными клеточными построениями. Настанет срок, и эти существа тоже будут картированы и занесены в каталог. Даже облака в небе, и те, вероятно, могут быть — при выполнении конечного числа последовательных шагов — сведены к некоему простому правилу или принципу, который позволит отнести их туманную форму к тому или иному классу каталога природы.

Член комитета уселся на скамью. Его собственная жизнь представилась ему в виде конечной цепи событий, исходов и шансов — использованных или упущенных. Было ли все это детерминировано еще в момент рождения, а может быть, и раньше — в момент зачатия? Возможно, что в будущем (и, вероятно, не столь отдаленном) его поразит сердечный приступ, начнут гнить зубы, седеть и выпадать волосы — и все это будет не более чем содержание устрашающего послания, скрытого и угрожающего, которое он носит в своем собственном теле. И не есть ли его жизнь развертывание схемы, реализация единичной возможности, которая предопределена устойчивым конечным сочетанием определенных клеток или таких же определенных клеток внутри тех клеток, единственной перестановкой, которая была заложена клетками его родителей или явилась результатом игры случая? Не стоит ли в таком случае весь мир броска игральной кости?

Он ощутил на сердце странную тяжесть. Все вокруг, если оно действительно сводимо к столь беспощадной экспликации, к простому случаю, вдруг показалось ему бессмысленным и бесполезным. Когда эти размышления наконец повергли члена комитета в бездну отчаяния, он поднял глаза. На противоположной скамейке сидела гувернантка с двумя девочками-близнецами лет пяти-шести. Дети были абсолютно идентичны и неразличимы даже при самом тщательном рассмотрении. Обе девочки были одеты в одинаковые голубые платьица с оборками и одинаковые шляпки. У обеих были неотличимые светлые волосы (даже локоны были расположены одинаково). Синие глаза — невинные и бесконечно привлекательные — смотрели с лиц, как будто скопированных с одного оригинала.

Члену комитета сразу стала ясна ограниченность предложенного метода. Можно дважды сконструировать одного и того же человека и получить при этом две абсолютно разные личности. Когда эти девочки вырастут, одна из них может стать надменной гордячкой, а вторая — скромницей, одна умереть от любви, а другая окончить свои дни в монастыре. Кто может знать это заранее? Построение их тел — лишь первая стадия творения. Дальнейшее становление зависит от внешних событий, от превратностей и прихотей судьбы, которые повлекут развитие их характеров в том или ином направлении. Хотя бы от этой улыбки гувернантки, дававшей детям сладости, которые она достала из корзинки, стоящей у нее на коленях. Почему она сначала предложила пирожное девочке, сидевшей дальше от нее? Есть ли у нее любимица, и если есть, то почему? (Как можно отдать предпочтение одной из двух предположительно идентичных личностей?) И если сейчас гувернантка выбрала любимицу, то каким образом различное отношение усилит разницу между девочками — сделает одну жизнерадостной, а другую ревнивой и злой?

Он вернулся в зал заседаний комитета и доложил коллегам о своих наблюдениях. Можно ли идентифицировать гения или преступника, поэта или солдата единственно по структуре биологических данных? Разгорелся ожесточенный спор — индивид самим своим сложением уже предрасположен природой к определенным характеристическим чертам. Человек с врожденными криминальными наклонностями может появиться на свет в самой благополучной семье и так далее. Однако всем стало ясно, что «Словарь идентификации индивидуумов» должен быть расширен. Индекс телосложения стал лишь первой его ветвью. Необходимо было составить еще и «Антологию вероятных жизней».

Сейчас все мы как раз и работаем над этой проблемой. Последние двенадцать лет наши усилия сконцентрированы на грандиозной мечте — классифицировать весь диапазон человеческих возможностей, в коих персональное существование каждого из нас составляет мельчайшую долю. Иногда меня посещает то ощущение тяжести, какое я испытал тогда, сидя на скамейке в городском саду. Причина этой тяжести заключается не в ограниченности основного принципа человеческой жизни (поскольку теперь я вижу, что, хотя число возможностей ограничено, их комбинации многократно его умножают), но ограничениями, которые стесняют мою конкретную жизнь, что меня сильно печалит. Всё, или почти всё, возможно, но однако моя частная, единичная жизнь протекает в узких и строго очерченных пределах. Я мог бы стать авантюристом или пиратом, а стал ученым-архивариусом. То, что я буду именно архивариусом, стало ясно, едва я вырос из младенческого возраста. Не сыграли ли свою роль мое телосложение и конституция?

Этот предмет, однако, должен быть исследован отдельно и другими авторами. Теми, например, которые в наши дни изучают головной мозг и все возможные формы его строения и деятельности. Мои же текущие наблюдения закончены, и я возвращаюсь к основной теме моей работы.

— И что же содержалось в рукописи незнакомца? — спросил Гольдман.

— Не помню точно. Знаю только, что в рукописи речь шла о некоем «Словаре». Бедняга, показавший мне рукопись, всерьез полагал, что прибыл из какого-то воображаемого города.

— Похоже, он лишился не только памяти, но и разума.

— Возможно. Но я, конечно, понимал, что его философские положения были достойны уважения, хотя и отдавали абсурдом. Я сказал ему: «В вашем воображаемом городе все так чавкают, когда едят реальный суп, как это только что делали вы?» Чужеземец нахмурился и сказал: «Простите, господин, если то, что я говорю, звучит для вас полнейшей бессмыслицей. Все, что я помню, это то, что очнулся в канаве несколько дней назад, что несу какие-то непонятные мне документы и что не имею ни малейшего понятия о том, откуда они взялись и для кого предназначены. Среди бумаг есть одно письмо, писанное не моей рукой, которое разжигает, но ни в коем случае не удовлетворяет мое любопытство. В письме не указан ни отправитель, ни адресат».

Мсье,

много лет вы игнорировали или попросту прогоняли меня, так что у меня не было оснований полагать, что на этот раз вы обойдетесь со мной по-иному. Вселенная, как я уже неоднократно повторял, намного превосходит те узкие рамки, которые вы определили для нее в своей так называемой «Энциклопедии». Вы тщились посвятить свою жизнь разуму, пренебрегая теми чувствами и страстями, изучив которые вы смогли бы достичь большей мудрости и счастья. Многие годы своей жизни вы, как говорят, отдали одной женщине, которая просто использовала вас. Теперь, на склоне лет, в вашем распоряжении осталась лишь память, а эта область вряд ли доставит вам что-либо приятное, поскольку вы знаете (из свидетельств, которые я прислал вам), что ваши теории ошибочны, а ваша физика безосновательна. Вселенную нельзя объяснить всеми вашими теориями и принципами, вашей сухой механикой. В большей степени вселенная управляется случаем и необходимостью, законами вероятности.

Ваш бесплодный взгляд на мир настолько лишен воображения, третьей области, которая в ваших схемах мало чем отличалась от репозитория искусств, которые вы находите не более чем развлечением. Однако воображение в действительности является самой важной ветвью из всех, ибо именно с помощью воображения мы поистине строим ту вселенную, в которой предпочитаем обитать.

Вы и ваши коллеги сочли возможным отвергнуть и осмеять мои сочинения, но я сумел найти более сочувственных читателей. Я написал компиляцию работ великого множества ученых, как древних, так и современных, чье мнение вы, несомненно, отвергнете, но тем не менее оно расширяет человеческое познание далеко за пределы того, что смогли создать вы и ваши друзья. Ваша работа конечна по самой своей природе, и, поспособствовав завоеванию вами уважения, она все же будет забыта. Задача же, которую поставил перед собой я, безгранична по своему охвату. Другие продолжат ее после моей смерти. Ее значение не уменьшится никогда. Вы и ваши коллеги тщились свести все к нескольким бессмысленным аксиомам, мы же, напротив, стремимся построить целую вселенную.

— И что означает это письмо? — спросил Пфиц у незнакомца.

— Не знаю. Полагаю, что я — всего-навсего эмиссар автора, но верными могут оказаться и другие толкования.

— И что вы намерены делать теперь, когда наполнили баклагу водой, а желудок супом?

— Во-первых, поблагодарить вас за гостеприимство, а во-вторых, отправиться дальше в надежде, что в конце концов мне удастся добраться до места, где мне станет ясным смысл моей миссии.

Прежде чем уйти, он показал Пфицу еще один из своих документов. Это был обзор чужеземных языков и обычаев, ремесел и техники, а также описание того воображаемого города, откуда, по его предположениям, прибыл чужеземец. Среди прочего Пфиц прочел вот что:

Самым достопримечательным украшением башни являются астрономические часы, которые, естественно, привлекают внимание каждого, кто дает себе труд осмотреть площадь и строения, окружающие ее. Сама башня и ратуша, примыкающие друг к другу весьма красивы, но не представляют собой ничего исключительного, напоминая по архитектуре все прочие здания такого рода. Часы, однако, представляются единственным в своем роде чудом, уникальным по конструкции и совершенным по исполнению.

Установленные на башне механизмы, бьющие в колокола, поднимающие клинки и вообще оживающие через заданные промежутки времени, суть не что иное, как искусные игрушки, созданные на потеху черни. Скульптурный скелет, каждый час взмахивающий косой, весьма удачно воплощает древнее предостережениеmemento топ, но в действительности он не более чем декорация, отвлекающая внимание от непостижимо сложного циферблата (точнее сказать, множества связанных между собой циферблатов). Стоят здесь также воины, которые каждый час после явления скелета выступают вперед и беззвучно и абсолютно не воинственно скрещивают алебарды. Это тоже не более чем низменная потеха для тех, кто не в состоянии понять сложность механизма и его работы. Если и можно вывести какую-то мораль из бесконечно повторяющихся бессмысленных движений, то заключается она в том, что те, кто восхищается ими, сами суть не что иное, как части большего механизма, столь же невидимого для них, как невидимы часы для украшающих их немых деревянных фигурок.

Посмотрев на часы, можно узнать не только текущее время, но и дату, которую указывает стрелка, ползущая вдоль наружного края циферблата со скоростью один оборот в год. Времена года указывает медленно меняющаяся картина, установленная в прорези лимба, там же показано время восхода и захода солнца. На часах отображается великое множество сведений, и такое их обилие возможно единственно благодаря тому, что на циферблате нет обычных стрелок, вращающихся вокруг центра. Вместо них лимб часов содержит (или, лучше сказать, заключает в себе) набор неконцентрических движущихся дисков, которые, частично перекрывая друг друга, соединены между собой весьма сложными и хитроумными способами. Нужные сведения можно почерпнуть, рассматривая места пересечений дисков.

Час отмечается самым большим из движущихся дисков. Он перемещается вдоль края лимба и своим выступом поочередно указывает на одну из неподвижных римских цифр, нанесенных на циферблате. Этот часовой диск во время своего движения также вращается вокруг своей оси, а укрепленные на нем рычаги приводят в действие механизм, показывающий положение Луны и Солнца.

Я не могу сказать, сколько на этих часах расположено дисков. Они перекрываются и, кроме того, весьма сложно соединены друг с другом. Вдобавок в каждый данный момент времени наблюдатель не может видеть все диски сразу и пересчитать их. Меня часто ставил в тупик вопрос о том, почему создатель (или создатели) часов не придумал систему, в которой диски были бы взаимозаменяемыми и могли бы выполнять в разное время разные функции. Это позволило бы усложнить часы и сэкономить пространство.

Кроме положения Солнца и Луны (включая фазы последней), наблюдатель может увидеть положения как планет — относительно зодиакальных созвездий, — так и самих звезд. Недавно один из наших астрономов предсказал существование еще одной планеты Солнечной системы, и выяснилось, что на часах эта планета уже есть, причем обращается точно по предсказанной астрономом орбите. Из этого факта можно заключить, что часы построены по строгим и совершенным меркам, продиктованным самой природой (быть может, эти мерки даже превосходят требования природы). Итак, вместо того чтобы изучать небеса, мы могли бы сосредоточить свои усилия на выяснении устройства часов и работы их механизма. Это привело бы нас к не меньшим, а то и к более великим открытиям.

Как и все прочие измеряющие время устройства, астрономические часы основаны на идее повторяющихся циклов и перекрывания этих циклов. Есть, правда, одна деталь, которая делает наши часы необычными. Они могут отображать нерегулярные и неповторяющиеся процессы. Это свойство часов кажется иррациональным и лишенным смысла (поскольку наше обыденное представление о рациональности и смысле зиждется на идее повторения и повторяемости). На циферблате наших часов есть один маленький диск (обнаруженный лишь недавно), который совершает по лимбу, очевидно, случайные движения. Этот диск — размером не больше монеты — прикреплен к стержню, подвижный конец которого надежно спрятан под нагромождением дисков и рычагов, скрывающим центр основного циферблата. Маленький диск (едва видимый с площади) должен, по нашему мнению, подчиняться в своих движениях некоей фундаментальной регулярности, хотя, по видимости, его перемещения произвольны, изменчивы и неправильны. Назначение этой детали часов неизвестно, но было высказано предположение, что оно (как и другие подобные детали, обнаруженные к настоящему времени) каким-то образом указывает некоторые аспекты нашего прошлого и будущего. Сейчас уже хорошо известно, что на часах показана непрерывная череда римских пап, начиная с Петра. Изображены на часах также все главные войны, эпидемии чумы и голод. Не подлежит сомнению, что при тщательном поиске нам удастся обнаружить в часах и другие исторические подробности, а перспектива найти в механизме и на циферблате знаки будущего тревожит и наводит на глубокие раздумья. Следствием такого допущения может стать то, что вся человеческая история сама представляет собой своего рода великий цикл, который можно отобразить так же легко, как течение часа или суток.

Естественно, предпринимались многочисленные попытки свести всю бесконечную сложность астрономических часов к простому описанию их механизма. Однако решить эту задачу оказалось невозможно. Те, кому разрешили забраться на стену башни, чтобы поближе рассмотреть циферблат, нашли этот метод исследования совершенно бесполезным. При взгляде с близкого расстояния (утверждали эти храбрые люди) устройства, украшающие циферблат, оказываются столь многочисленными и сложными, что теряется представление об их назначении. Только с нижнего этажа можно охватить взглядом весь механизм в его целостности и выделить связные части его конструкции. Из всех, кто побывал на стене башни и сумел вблизи разглядеть циферблат, нашелся только один человек, который смог построить что-то вроде не совсем смехотворной и нелепой теории. Но теория эта касается работы одного-единственного малозначительного диска, который показывает время в Иерусалиме.

Осмотр внутреннего устройства механизма также оказался бесплодным. Вход в башню был замурован вскоре после создания и установки часов. Но один раз за всю историю нашего города власти проявили любопытство, и сложенная перед входом на лестницу стена была разобрана. За этой стеной обнаружились другие преграды, на преодоление которых ушло еще два года. Попадались там и ложные ходы, когда стену разбирали и находили коридор, заканчивавшийся тупиком. В какой-то момент возникло даже убеждение, что механизм так никогда и не будет найден. Но наконец система помещений была обнаружена, однако когда в них вошли, то не нашли ничего, кроме хаотичного нагромождения шестерней и цепей. Их исследовали несколько месяцев, но так и не сумели разобраться в хитроумных соединениях. Действительно, как можно понять назначение части машины, если не наблюдать результат ее действия? Таким образом, попытка понять устройство часов через конструкцию механизма была обречена с самого начала, поскольку, для того чтобы разобраться в движениях всех этих невообразимых шестерен, надо предварительно выяснить цель перемещений дисков по циферблату — истинному предмету исследования. Некоторые горячие головы предложили вывести из строя какие-либо части механизма и посмотреть, какое действие это окажет на движение циферблата. Этот план был, однако, признан слишком рискованным и отвергнут, поскольку отремонтировать потом механизм, устройство которого никому не известно, будет невозможно, а само повреждение часов окажется великим преступлением.

В механизме не удалось обнаружить ни маятник, ни какой-либо иной источник движения, который управлял бы ходом часов. Было постулировано, что работа часов поддерживается влияниями ветра или Солнца (хотя никто не был в состоянии объяснить, каким образом это происходит). Что же касается источника коррекции времени, то на этот счет было выдвинуто множество самых разнообразных гипотез. Согласно одной из них, прохождение Солнца мало того что дает энергию для работы механизма, но еще и управляет точностью хода (особое устройство калибровано таким образом, чтобы отмечать как период время между двумя появлениями Солнца). Более радикальной, однако, явилась идея полной независимости часов от маятника, Солнца или любого иного источника периодичности. Возможно, часы (это всего лишь предположение) воспринимают время как нечто абсолютное и несводимое к простым составляющим, то есть приблизительно так, как делает это человеческий разум, но без присущей ему неточности. В таком случае часы надо рассматривать как нечто большее, чем простой измерительный прибор — скорее как своего рода сознание, обладающее разумом и пониманием того мира, в котором оно обитает. Лично я считаю подобные спекуляции фантастическими и беспочвенными, но тем не менее остается проблема объяснения того, каким образом этот фантастический механизм в состоянии вычислять все формы движения небесных тел, не имея даже маятника для регулирования своего хода.

Имя мастера, создавшего часы, неизвестно. На этот счет были выдвинуты многочисленные предположения, но ни одно из них при ближайшем рассмотрении не оказалось соответствующим истине. Подобных часов нет нигде в мире, и поэтому невозможно проследить ремесленную традицию, ветвью которой могли бы стать эти часы. Они ни в коем случае не могут быть старше башни, на которой установлены, а самой башне не может быть больше двух-трех столетий. Эта датировка по крайней мере основана на времени постройки примыкающей ратуши. Возможно, однако, что строительство башни предшествовало строительству ратуши, а не наоборот (как полагают многие, основываясь скорее на общем мнении, нежели на твердо установленных свидетельствах). В скульптурах автоматических устройств прослеживается влияние славянского искусства, но это ничего не говорит о самих часах, так как обычно механизмы и украшения изготовлялись независимо друг от друга. Что же до циферблата с его наложенными друг на друга дисками и лимбами, то в нем было идентифицировано несколько различных стилей. Например, римские цифры, окружающие весь циферблат, отличаются по стилю от цифр, нанесенных на третьем лунном диске (цифра «четыре» представлена написаниемIV иIIII соответственно). Подобным же образом фигуры Адама и Евы на диске фурий (насколько это поняли ученые) выполнены в манере, разительно отличающейся от манеры, в которой выполнены фигуры воинов на диске перигелия. Некоторых исследователей этот факт натолкнул на мысль о том, что часы строились на протяжении значительного периода времени (некоторые считают, что не менее ста лет). Если довести эту идею до предела, то можно предположить, что часы не являются плодом индивидуального изобретения, но представляют собой произведение неизмеримого человеческого труда, превосходящее своим величием все, чего может достичь в одиночку талантливейший из гениев. Каждый следующий мастер мог понимать способ, каким будет работать его добавление к растущему гнезду дисков в соединении с более ранними деталями механизма, но тем не менее не был в состоянии вычислить полный эффект своего вклада. Таким образом, может статься, что функция часов превзошла намерения их создателей, и в глубинах механизма просто не существует деталей, предназначенных для чуда, — их туда просто никто не закладывал.

Несмотря на почтенный возраст часов, невзирая на многие годы, в течение которых циферблат смотрит на окружающие башню величественные здания, наше понимание работы часов до сих пор пребывает в зачаточном состоянии. Каждый вечер я хожу смотреть на них, и, стоя в толпе, развлекающейся игрушечными фигурками и звоном колоколов, глядя на непостижимое богатство циферблата, я мысленно еще и еще раз исследую тончайшую работу первого Мастера, явившуюся мне исполненной символического смысла, но не ставшей от этого менее реальной. Я снова и снова представляю себе день, который наступит в далеком будущем, когда последние тайны часов откроются наконец человеческому пониманию, когда каждое движение, каждый цикл внутри другого цикла будет описан и объяснен средствами основополагающей геометрии, которая сейчас ясна нам лишь в нескольких своих первоначальных деталях. Та отдаленная от нас эпоха станет временем мира и мудрости, когда будет искоренено невежество, коим страдают люди. И возможно, когда эта эра наступит (нас отделяет от нее сто, тысяча, а может быть, и сто тысяч лет), наши потомки смогут проникнуть в еще большую тайну, нежели ответ на вопрос, как работают часы и что они нам говорят. В действительности вопрос заключается в том, что именно измеряют часы, из чего состоит время и куда оно уходит, когда минует нас.

Ну а пока мы остаемся рассуждать и размышлять о бесконечной сложности перемещающихся дисков, совершающих медленные движения, запутанность которых говорит лишь о единстве, лежащем в их основе, о скрытой тайне, разгадка которой когда-нибудь объяснит и осветит все. Мы остаемся терзаться догадками о том, что это за цикл (или гнездо циклов), который определяет беспорядочное течение наших жизней, что за малозначительный диск, поддерживаемый неизвестными нам рычагами, движет нас по реке времени в пространстве, которое, быть может, и само представляет собой гигантский лимб, не поддающийся измерению циферблат, идеально круглый и рационально размеченный секторами, скрывающий за собой законченный неделимый механизм, который не оставляет нам ни малейшей надежды когда-либо познать его.

 

IV

— Жаль, что я не могу вспомнить все, что показал мне незнакомец, — сказал Пфиц Гольдману. — Поев, он сложил все документы в папку и ушел.

— Бедняга, — проговорил Гольдман. — Интересно, что с ним стало?

— Либо он умер, либо умрет, либо его просто никогда и не было.

— Ох, Пфиц, ты меня расстраиваешь. Неужели ты совсем ему не сочувствовал?

— Сказать вам правду, я почти завидовал ему. Мне часто приходило в голову, что неплохо было бы потерять память или хотя бы ее часть. Там так много лишнего и ненужного, что было бы, наверное, удобно освободить место для чего-то более полезного.

— Ты так равнодушно относишься к страданиям других! — вскричал Гольдман.

После этой вспышки у него иссякли слова, а Пфиц не попытался оправдаться или защититься. Они снова надолго замолчали. Гольдман опять почувствовал тревогу и беспокойство. Мало-помалу им овладело чувство отчаяния от того положения, в какое он попал. Когда их освободят? Что скажет жена? Молчание лишь усиливало беспокойство, и Гольдман в конце концов был вынужден заговорить.

— Расскажи мне еще какую-нибудь историю, Пфиц.

— Вы заплатите?

— Позже, у меня не осталось больше денег.

— Ну ладно. — Пфиц на мгновение задумался. — Двое случайно встречаются в глубине сада. Так начинается история. Она живет в замке, и каждый день няня водит ее в школу. По дороге они должны пройти по широкой тропинке, пересекающей сад. Он каждый день смотрит на нее и думает, кто она, куда идет и все такое.

— Она красива?

— Это имеет какое-то значение?

— Думаю, что нет, — согласился Гольдман. — Хотя обычно в таких историях девушки бывают красивыми.

— В каких «таких» историях? Я же только начал рассказывать. И между прочим, уродливые люди, видите ли, тоже влюбляются. Или вы этого не знали?

— Конечно, знал. Прости, я не хотел тебя обидеть.

— Чем это вы меня обидели? Я думал сейчас о графине Подольски.

— Давай вернемся к твоей истории, Пфиц. Мне не важно, как выглядела эта девушка, я знаю только, что каждый день она проходила через сад, когда няня выводила ее из замка. Ты не можешь сказать, сколько было ей лет?

— Не знаю, но, видимо, достаточно для того, чтобы влюбиться.

— И сколько лет бывает достаточно?

— Это вы сами должны знать. Я был слишком молод, когда влюбился последний раз, чтобы помнить, сколько мне было тогда лет.

— Но может быть, в истории есть какой-нибудь намек на возраст девушки?

— Ну, мы знаем, что у нее была няня, которая водила ее в школу. Это накладывает ограничения на возраст. Но скорее всего няня была кем-то вроде сопровождающей или компаньонки. История переведена с иностранного языка, поэтому слово, которое перевели как «няня», в оригинале имеет более узкое значение. На самом деле школа тоже могла попасть в историю по недоразумению, а может быть, и вся история — одно сплошное недоразумение. Но какое имеет значение, сколько ей лет и была она красивой или безобразной? Вы что, не можете принять историю такой, какова она есть?

— Я люблю все себе воображать, Пфиц, и если история слишком абстрактна, то я вообще ничего не могу себе представить. Или еще хуже, вещи, которые я себе воображаю, начинают противоречить друг другу. Например, я представляю себе хорошенькую пятилетнюю девочку, которую ведут по саду, и вдруг оказывается, что ей пятнадцать лет, а ее лицо похоже на лошадиный зад.

— Не стоит отзываться о ней столь грубо.

— Прости. Но продолжай свой рассказ. Они встретились в саду и что дальше?

— Вы так и будете перебивать меня и перескакивать с одного на другое, господин? Как прикажете мне развивать тему, если вы не даете мне даже должным образом начать?

— Понимаю, прости меня за нетерпение, Пфиц, но это ожидание, когда сидишь в камере и ничего не происходит. Это заставляет меня… я даже не знаю что.

— Наверное, нервничать.

— Нет, определенно нет. Мы же уверены, что нас скоро выпустят. Но сидение затягивается, и я чувствую… наверное, беспокойство.

— Я не вижу, чтобы вы беспокоились, — заметил Пфиц.

— Но у меня внутреннее беспокойство, я просто сгораю от нетерпения услышать продолжение истории об этой проклятой девчонке и ее няне!

— Если вы испытываете внутреннее беспокойство, то это и значит, что вы нервничаете.

— Перестань раздражать меня и расскажи до конца эту свою несносную историю. Все, что я пока знаю, это то, что девочка встретила в саду мальчика и они полюбили друг друга.

— Я этого не говорил.

— Но случилось именно это, верно?

— Ну, господин, если вы все знаете заранее, до того, как я успел что-либо рассказать, то мне лучше поберечь силы и слова. Вы так не думаете?

— Однако они, очевидно, полюбили друг друга.

— Не вижу здесь ничего очевидного. Вы допускаете, что оттого только, что они встретились в глубине сада, между ними возникла любовь. Это слишком вольное допущение, должен вам сказать. Вы тоже влюбляетесь в каждую женщину, которую встречаете в саду?

— Если бы я был героем этой истории, то, наверное, влюбился бы, иначе зачем бы я там оказался? Ну хорошо, они встретились в саду, где, как ты думаешь, они полюбили друг друга, но оказалось, что это совсем не так.

— Этого я тоже никогда не говорил.

— Так что это вообще за история?

— Что за история? Это история, которая сама вползает в тебя, не спрашивая, понимаешь ли ты ее. Это история о двух людях, которые встретились совершенно случайно. Вы ничего о них не знаете — ни того, как они выглядят, как одеты, и не имеете понятия даже о том, в какую эпоху они живут.

— Прекрасно, продолжай же.

— Спасибо, я продолжу. Они случайно встречаются, и это почти самое начало истории. Может быть, правда, они встретились еще до ее начала, потому что иногда бывает немного трудно сказать, когда точно встречаются двое людей. Может быть, они уже давно находились рядом, но просто не замечали друг друга. Иногда же вообще бывает тяжело решить, когда именно начинается история и когда она кончается, потому что порой создается такое впечатление, что услышанное вообще взято из ее середины.

— Продолжай, Пфиц. Поспеши и доведи рассказ до конца.

— Я уже довел. — Что?

— Я просто не сказал вам, что существуют истории, которые кончаются внезапно.

— Пфиц, ты идиот, мошенник и… и… — Но Гольдман не смог закончить фразу. Вместо этого он расплакался, и, чтобы его успокоить, Пфицу даже пришлось обнять его за плечи.

— Простите, господин. Но чего еще вы ждали от истории, рассказанной в кредит?

Потрясение от заключения, видимо, глубоко поразило Гольдмана, и Пфицу стало его жаль.

— Не беспокойтесь, господин, нас скоро освободят. Помните, я рассказывал вам, как меня арестовали во времена волнений по поводу Зернового Налога?

— Но что это была за ужасная история о кукле и человеке, которого повесили?

— О, ту историю я придумал от начала до конца. На самом деле человек, к которому я обратился, сказал, что его зовут Шлик, а не Шмидт.

Пфиц рассказал, как они сидели рядом на полу, в то время как другие либо сидели на каменных скамейках, либо нервно расхаживали по камере.

— Скажите мне, — начал Пфиц, обратившись к соседу, — как получилось, что вы оказались здесь?

И Шлик начал рассказывать свою историю.

«Я родился в деревне, неподалеку отсюда. Мой отец был школьный учитель, добрый и хороший человек. Я родился седьмым из одиннадцати детей, из которых лишь пятеро выжили и стали взрослыми. Мать прилагала все силы, чтобы подобающе одеть и накормить нас. Как вы можете себе представить, это было нелегкой задачей. Но даже при всем том наши родители сумели дать нам приличное воспитание и направить на путь добродетели. В нашем доме не пили спиртного, и каждый вечер отец читал нам на ночь главу из семейной Библии. По воскресеньям мы — все дети — выстроившись гуськом, ходили с отцом в церковь, и слова пастора и простые мелодии гимнов стали для меня уроками, глубоко запавшими в душу на всю оставшуюся жизнь.

Когда мне исполнилось двенадцать лет, я стал учеником учителя, а в шестнадцать начал уже самостоятельно проводить уроки. В будущем мне предстояло достойно пойти по стопам моего отца, следуя его благородному примеру. В то время я и встретил Марту. Ее отец постоянно приезжая в нашу деревню продавать овощи, а дочь помогала пересчитывать выручку. Так я увидел ее впервые — сидящей рядом с отцом в их телеге. Я влюбился в Марту с первого взгляда.

Вскоре я уже знал расписание их приездов. В первый вторник каждого месяца они приезжали в деревню и становились на площади, торгуя до вечера. Лучше всего было смотреть на Марту около двух часов дня. На площади было в это время много народа, и я мог не бояться, что на меня обратят внимание. За Мартой я наблюдал от ближайшего угла.

Тогда я еще не знал ее имени, но ее лицо всегда стояло перед моим мысленным взором. Однажды ночью мне приснился сон, что я нахожусь в чужом доме. Было темно, только луна отбрасывала длинные тени на стены и украшения незнакомого дома. Я встал и начал бродить по комнатам, исследуя зловещее место, в котором оказался. Дом оказался громадным, в нем было столько коридоров и комнат, что я едва ли мог надеяться осмотреть их все. Размышляя задним числом, я могу сказать, что этот дом, видимо, представлял собой все мои возможные жизни. Многие двери оказались запертыми. За некоторыми слышались голоса, смех или музыка. За другими играли и кричали дети. Наконец я наткнулся на дверь, которую смог открыть.

В комнате я увидел Марту, сидевшую в кресле-качалке и тихо раскачивавшуюся взад и вперед. Она подняла голову и сказала, что хочет сообщить мне нечто очень важное. Она рассказала, что отец, каждый месяц привозивший ее в нашу деревню на телеге, не раз подвергал ее жестоким гнусностям, которые она не хочет даже называть. Она попросила меня помочь ей, но когда я попытался ответить, из моего горла вместо слов вырвался лишь сухой хрип. Она взяла меня за руку и вывела через заднюю дверь в другую комнату, где на пропитанной кровью постели лежал ее мертвый отец с ножом в груди.

Пораженный ужасом от увиденного я выбежал в коридор и закрыл за собой дверь, не давая Марте открыть ее изнутри. Наконец ее попытки прекратились.

По коридору я прошел мимо нескольких запертых дверей, прежде чем нашел одну, которую смог открыть. В этой комнате я снова увидел Марту, сидевшую за столом вместе с отцом. Они мирно ели вареную репу. Оба оглянулись, посмотрели на меня и рассмеялись. Я проснулся».

— Он не ел сыр на ночь? — спросил Гольдман. — Я, как поем, тоже вижу подобные кошмары. Чтобы успокоиться, надо выпить стакан горячего молока.

Пфиц продолжил рассказывать услышанную от Шлика историю. Тот тихо говорил, а все узники терпеливо его слушали.

«Сон произвел на меня очень тяжелое впечатление. Я с трудом дождался следующего приезда Марты и отправился на площадь, полный решимости на этот раз заговорить с ней. Как обычно, она была вместе с отцом, продававшим с воза овощи. Я внимательно наблюдал за ее движениями, когда она отдавала товар покупателям, принимала от них деньги и отдавала отцу.

Я не мог оторвать глаз от изгиба ее спины, от ее белой блузки. Я смотрел и наслаждался счастливыми сценами, которые себе представлял, пока вновь не вспомнил отвратительный сон. Отец Марты заговорил с одним покупателем, и я решил воспользоваться этой возможностью.

Я приблизился к возу. Отец разговаривал с кем-то по другую его сторону, а Марта только что сдала сдачу какому-то старику. Она не успела вымолвить ни слова, прежде чем я взял ее за руку. От удивления она потеряла дар речи. Глаза ее были настолько темны, что напоминали бездонные озера, исполненные доверия.

— Я все знаю, — выпалил я, сжал ее руку и убежал, оставив Марту за ее занятием.

В ту ночь мне снова приснился странный дом, в котором коридоры и анфилады комнат расходились в самых разных направлениях. Я пошел искать Марту и странным образом знал, в каком направлении идти, за какие углы поворачивать, какие двери открывать. В конце концов я оказался в зеркальной комнате. Пол, потолок и все четыре стены были зеркальными, и я видел свои бесчисленные отражения, вложенные одно в другое. Отражения постепенно уменьшались, превращаясь в крошечные точки. Я подошел вплотную к одной из стен — точнее, одному из зеркал — и прижался лицом к холодному стеклу. От моего дыхания зеркало запотело. Я вытер зеркало рукавом и снова посмотрел на свои отражения. Между их слоями я вдруг увидел фигуру Марты, попавшей в ловушку. Я не мог дотянуться до девушки, выбежал в коридор и спустился вниз по лестнице.

Мне нужен был выход, и наконец, задыхаясь, я оказался на ступенях, найдя выход на улицу.

Я был в одном из темных закоулков большого города, казалось, покинутого обитателями. Я направился по какому-то сырому проулку, когда до моего слуха вдруг донесся шум. Может быть, это всего лишь кошка, подумал я. Когда я миновал угол какого-то дома, сзади меня схватила чья-то рука. К моему горлу был приставлен нож. Нападавший держал меня так крепко, что я не мог шевельнуться.

— Чего ты хочешь? — прохрипел я. Он сказал, что пришел убить меня. — Но за что?

— За то, что ты знаешь. Она сказала мне, что ты все про нас узнал, но я не позволю никому становиться нам поперек дороги.

Я вырвался из рук убийцы и взглянул на него. Это был не отец Марты, а мужчина гораздо моложе его. Я узнал в нем одного человека из нашей деревни.

— Ты не сможешь убить меня, — сказал я. — Зеркало не даст тебе этого сделать.

— Что бы это могло значить? — спросил Гольдман. Этого Пфиц не знал и продолжил свой рассказ услышанной от Шлика истории.

«Когда я проснулся, — продолжал Шлик, — то понял, что мне придется ждать целый месяц, чтобы еще раз увидеть Марту. Но было еще одно обстоятельство, которое требовало разъяснения. Почему я увидел во сне Карла, парня из нашей деревни, и почему он хотел меня убить? Карл был грубиян, неотесанный человек с полученным в какой-то драке шрамом, пересекавшим его щеку. Деньги, которые он зарабатывал тяжким трудом землекопа, шли на пиво и карты. Он был ненамного старше меня — восемнадцати или девятнадцати лет, — но воображал себя хозяином деревни. Перед ним действительно часто пасовали даже взрослые мужчины.

Мне было трудно поверить, что у Марты может быть что-то общее с таким драчуном, но Карл умел очаровывать девушек, а красоту Марты заметил у нас не я один. Сама мысль о том, что эти двое могут быть вместе, переполняла меня ревностью.

Каждый день, давая уроки в отцовской школе, я не переставал думать о том, как помешать Карлу. Он был крупнее, сильнее и красивее меня. Мне могли помочь только ум и добрые намерения. Но сначала надо было дождаться следующего приезда Марты в нашу деревню.

Когда настал этот день, я пошел на площадь и увидел Марту на привычном месте. Она сразу узнала меня, на ее лице отразилось явное волнение. Я подошел к возу, забрался в него и встал рядом с отцом Марты.

— Если ты еще раз прикоснешься к этой девушке, — сказал я ему, — то я убью тебя.

Он ошеломленно уставился на меня, потеряв от удивления дар речи, а я спрыгнул на землю и, уходя, сказал Карлу, который здесь же отирал стены:

— То же самое касается и тебя.

Позже я узнал, что случилось потом. Отец Марты захотел узнать, почему я заговорил с Карлом и что связывает его с Мартой. Он подозвал парня, и мало-помалу их разговор перешел в ссору. Отец обвинил Карла в том, что он домогается Марты (что она сама отрицала), а тот вытащил нож — только чтобы попугать или защититься, — но в конце концов ударил отца девушки. Потом он сбежал, оставив умирающую жертву истекать кровью, прежде чем зеваки сумели его остановить.

Все спрашивали меня, зачем я сказал покойному то, что сказал, и я объяснил, что хотел защитить Марту (только теперь я узнал, как ее зовут, что она была единственной дочерью, что все случилось незадолго до ее шестнадцатилетия и что после дня рождения она должна была выйти замуж за человека по имени Люллинг). Я сказал, что заподозрил отца в жестоком обращении с девушкой, хотя, сказав это, я уже не чувствовал былой убежденности в своей правоте. Мне сказали, что старик никогда не стал бы плохо обращаться с дочерью, потому что она — единственное, что у него осталось после смерти жены, а теперь Марта стала сиротой. Я понял, что, должно быть, совершил ужасную ошибку.

Прошли месяцы. Карл исчез, и о происшествии постепенно забыли. Овощи теперь покупали в другом месте, так как воз больше не приезжал. Но жители деревни по-прежнему относились ко мне с подозрением, и я стал изгоем.

Однажды вечером я шел вдоль реки. Сгущались сумерки, узкая тропинка между деревьями стала почти не видна. Внезапно сзади меня кто-то схватил и приставил нож к горлу. Я знал, что это был Карл, и вспомнил о зеркалах из моего сна и о фигуре, затерявшейся между ними. Я вообразил себя таким же потерянным, как та фигура».

* * *

— Только теперь до него дошло, — сказал Пфиц, — что его собственная жизнь была не более чем летучим видением, фигурой, мелькнувшей в смутном проеме между последовательностью образов в бесконечном множестве отражений, идентичных, но уменьшающихся друг в друге.

Они услышали лязг ключа в замочной скважине. Пфиц и Гольдман встали.

— Мы свободны! — воскликнул Гольдман.

— Благодарение небесам, — добавил Пфиц. — Еще немного, и я напустил бы в штаны. Почему они не дали нам ведро?

Надзиратель назвал имя Гольдмана.

— А мой спутник?

— Только вы, Гольдман.

Его отвели наверх, к офицеру.

— Герр Гольдман, я понимаю, что вы — уважаемый гражданин Ррейннштадта, и то нарушение закона, в которое вы были вовлечены, не соответствует вашему характеру. Я готов отпустить вас.

— А Пфица?

— Нищего? Мы ничего не знаем о нем. Думаю, что его мы повесим.

Гольдман вскрикнул:

— Сжальтесь над ним, господин офицер. Он не сделал ничего плохого!

— Это не так просто, как кажется, — заговорил офицер. — Арестовать по ошибке одного человека — это недоразумение, но арестовать двоих — это уже небрежность. Я уверен, что он нарушил закон.

— Прошу вас, не спешите. Я могу внести за него штраф. Сколько вы хотите?

Офицер задумался.

— Принесите мне тысячу талеров. Я подумаю, что можно сделать.

Гольдмана вывели на улицу через главные ворота, и он зажмурился от яркого солнца. Тысяча талеров! Это большие деньги, но выбора не было. Он поспешил к дому. Минна была поражена, увидев хозяина в столь растрепанном виде,

— Фрау Гольдман дома? — спросил он.

Минна ответила, что хозяйка наверху принимает гостей. Проходя мимо гостиной, он услышал заливистый смех своей супруги. Гольдман прошел к своей конторке, достал оттуда два мешка монет, торопливо сунул их в штаны и, пройдя мимо Минны, которая удивленно вскинула брови, заметив странную метаморфозу, происшедшую с фигурой ювелира, спустился по лестнице, нанял экипаж и велел везти себя во Фреммельгоф.

— Вот деньги, — сказал он и положил перед офицером мешки с монетами. Один из надзирателей проводил Гольдмана вниз, в камеру, где остался арестованный Пфиц. Камера оказалась пустой.

— Куда его увели? — Гольдман едва не плакал. — Может быть, вы повесили беднягу?

Никто не мог ответить на этот вопрос. Гольдмана впустили в камеру, чтобы он убедился, что в ней никого нет. Пфиц никуда не мог деться. Все, что от него осталось, — это лужа на полу. Когда Гольдман вышел на улицу, его переполняла печаль. Ему даже не вернули денег! Офицер сказал, что это научит самого ювелира впредь вести себя прилично.

С тех пор Гольдман ни разу не видел Пфица. Слух о приключениях ювелира распространился по городу, и Гольдману пришлось приложить массу усилий, чтобы утихомирить жену. Некоторые утверждали, что Гольдман сошел с ума или спьяну вообразил себе всю историю, другие же говорили, что Пфиц — привидение или дух, вызываемый рассказчиками злобных и легковесных историй. Прошло много лет, прежде чем Гольдман смог найти в большой библиотеке Ррейннштадта биографию графа Цельнека. Из нее ювелир узнал, что история Пфица является целиком апокрифической и что почти наверняка у графа не было слуги с таким именем. Кто бы ни был сокамерник Гольдмана, звали его не Пфиц. Это послужило утешением Гольдману, который — и это обязательно следует добавить — никогда больше не попадал в темные казематы Фреммельгофа и не отлучался из дома, не посоветовавшись предварительно с женой. Так по крайней мере звучит эта история в изложении Мюллера в его «Сказках Ррейннштадта». Лично я не могу засвидетельствовать истинность любой из этих историй и должен на сем закончить свое повествование — боюсь, что тем читателям, которые жаждут дальнейших развлечений, придется искать их в другом месте.