…Сын мой, теперь ты понимаешь, зачем я извожу время, чернила и пергамент. Хочешь узнать, отчего манускрипт, задуманный как Книга Судьбы, превратился в Книгу Мести? Наберись терпения.
Меня купили на никомидийском рынке. Том самом рынке, куда отец пару раз брал нас с братом с собой. Тот год, помнится, выдался урожайным, и отцу в одиночку было не справиться. А потом пришла засуха. И на следующий год тоже.
Немногие нынче вспомнят, что согласно эдикту, объявленному августейшим Константином еще за два года до моего рождения, граждане империи получили законное право продавать собственных детей. Разумеется, только в случае крайней нужды.
Говорят, что, стоя пред толпой потенциальных покупателей, я так лихо цитировал греческих комедиографов, что хохот собравшихся зевак докатывался до самого берега Предморъя. Неудивительно, что продавец заломил за мои таланты тройную цену.
Собственно, этого-то я и добивался. Очень уж не хотелось от зари до зари гнуть спину на полевых работах. Другое дело — жизнь в богатом доме. Снимать пробу с господских блюд, быть виночерпием или, на худой конец, служить номенклатором, вся забота которого сводится к тому, чтобы вовремя напоминать забывчивым хозяевам имена и должности приглашенных гостей, — вот к чему нужно было стремиться.
Желающих расстаться с объявленной суммой не нашлось. Когда торговец уже был готов сбросить сотню-другую драхм, из толпы вышел мальчик. Примерно моего возраста, лет десяти. Из-за его спины, как из-под земли, тут же выросли два дюжих нубийца, держащих свои огромные кулаки на рукоятях заткнутых за пояс мечей.
Мальчик, не оборачиваясь, подал кому-то едва заметный знак. Клянусь, я в жизни не видел более властной особы.
Смахивающий на евнуха толстяк, метнув в мою сторону презрительный взгляд, покорно подскочил к продавцу и, не торгуясь, небрежно бросил деньги на землю. В то же мгновение меч одного из нубийцев с грозным свистом рассек на мне веревки. Свобода? Нет, я всего лишь поменял хозяина…
…«Может ли раб когда-нибудь стать счастливым?» — спрашивал я себя тогда. Но ответ знала лишь пряха Клото, разматывающая веретено людских судеб. Теперь я безмерно благодарен ей за тот так своевременно завязанный узелок.
Особой трагедии в своем тогдашнем положении я не видел. В конце концов, разве не был рабом великий Эзоп, прежде чем обрел свободу, завоеванную мудростью и искусным слогом? А я ведь и сам за словом в карман не лез, да и Музы всегда были мне верными союзницами.
О, если бы я тогда знал, сколько всего предстоит пережить мне и моему Господину! Смел ли я предположить, что судьба определит мне место рядом с самим императором? Или сделает меня его душеприказчиком? И что боги предпримут все от них зависящее, чтобы я пережил всех, кого любил? Впрочем, Мойры для того и ткут человеческие несчастья, дабы грядущим поколениям было о чем слагать песни…
…Невзлюбивший меня толстяк звался Мардонием. Он и впрямь оказался евнухом. В годы правления Констанция Августа их развелось особенно много, никто толком не знает почему. Поговаривали, что император, поддавшись восточной моде, ценил их преданность превыше верности всех остальных подданных. Что ж, если и так, его можно понять. Ведь вопреки молве евнух ни в чем не уступает обычному мужчине. Как кастрированный жеребец, который перестал вставать на дыбы и лягаться почем зря, но при этом остался верным конем. Или пес, что угодил под нож холостильщика и вместе с куском плоти утратил привычку облаивать всякого встречного и сбегать от хозяина, но по-прежнему служит надежным стражем его дома. Вот таким был и Мардоний: преданным как собака и отважным как лев.
Сразу по окончании сделки на никомидийском рынке мой Господин заявил, что, коль скоро ему так скучно и одиноко в ссылке, он желает, чтобы я неотлучно находился при нем. И не как слуга, а как соученик и партнер по играм.
— Как участник совместных забав? Безусловно. Соученик? Не думаю. Разве сумеет этот безродный мальчишка осилить бездну знаний, причитающуюся будущему государю? — с сомнением глядя на меня, возразил на это евнух, а затем добавил, что о таких, как я, в Греции презрительно говорят, что они «не умеют ни читать, ни плавать». Я весь вспыхнул от негодования. Это омерзительное выражение и впрямь было тяжелым оскорблением для любого эллина. Особенно из уст какого-то там кастрата.
— Разве ты не слышал, как бойко он декламировал Менандра? — положил конец спору мой Господин.
Почтительно склонив бритую голову, евнух принял приказ к неукоснительному исполнению. Лучше бы он этого не делал.
Начиная со следующего утра, дабы как можно быстрее ликвидировать мое отставание, Мардоний стал лично следить за тем, чтобы по окончании дневных занятий я продолжал постигать науки еще и ночью.
Надо было отдать толстяку должное. Несмотря на персидское имя и варварское происхождение — поговаривали, что скифское, — он был настоящим знатоком греческого. А также редкостным ревнителем его чистоты. Всякий раз, когда я совершал ошибки в грамматике или упражнениях по чистописанию, Мардоний тут же хватался за пучок побегов ивы, вымоченных в соляном растворе. Прикрывая ладонями наиболее уязвимые части тела, я с визгом принимался цитировать уже пройденного по программе Плутарха, утверждавшего, что бить ребенка означало «поднимать руку на святыню». Строгий, но отходчивый евнух заходился хохотом и, для порядку шлепнув меня ладонью по «святыне», возвращал розги на место.
Мои муки закончились, лишь когда благодаря памяти, усидчивости, природной сообразительности и настойчивости Мардония я наконец наверстал отставание от хозяина, до крайности расположенного к наукам.
Во всем остальном мы с виду были обычными детьми. Если бы не следующие по пятам темнокожие телохранители, мало кто мог догадаться, что в ватаге барахтающихся в пыли мальчишек может оказаться потомок самого Константина. Того самого, в чью честь и был назван город, так величественно раскинувшийся между Золотым Рогом, глубоко врезавшимся в каменную твердыню и потому спокойным, как озеро, и открытыми всем ветрам просоленными берегами Предморья…