…Увы, наслаждаться столичной жизнью довелось недолго. Неожиданно для всех назначив слабого и болезненного Галла Цезарем, непредсказуемый Констанций Август отправил его на Восток усмирять непокорные провинции. Как ни странно, возвышение брата лишь усугубило положение несчастного Юлиана. Подозрительный император вновь приказал удалить его с глаз долой в Никомидию.

Я еду домой! Разумеется, вместе с нами переезжает и походная библиотека. А значит, в моем сердце все еще теплится слабая надежда. Помоги же мне, Асклепий! Говорят, ты врачуешь не только телесные, но и душевные раны. А шрам в моем сердце никак не хочет зарастать.

Вот я опять столкнулся на центральной площади с Федрой, в сопровождении служанки, возвращавшейся с никомидийского рынка.

Волосы — как грива вороной кобылы, стан гибкий, словно покачивающийся на ветру тростник, кожа белее пергамента, что за бешеные деньги привозят из-за моря Юлиану, и губы ярче самых алых маков. И, конечно, глаза. Они больше, чем на иконе с ликом Христородицы, что в Святой Софии вывесили галилеяне, — я тайком от Юлиана бегал на нее смотреть.

Я никогда не выдерживаю испытующего взгляда Федры. Ощущение такое, будто на тебя смотрят две баллисты, запускающие смертоносный заряд точно в душу. И никакой надежды увернуться.

Кстати, она все чаще стала оборачиваться в мою сторону. С чего бы это? Из жалости к неуклюжим попыткам привлечь ее внимание? А может, она насмехается над моей растерянностью при встрече? Или этот огонь во взоре — плод презрения, какое в силу вековых традиций испытывает свободнорожденный к вчерашнему рабу вроде меня? А между прочим, я ведь тоже родился свободным. И дар речи у меня пропадает лишь при виде Федры, а в остальное время стараниями тех же педагогов, что отточили ораторское искусство Юлиана, я сыплю шутками и глубокомысленными сентенциями не хуже записных демагогов с Форума. И некоторые мои высказывания становятся столь популярными, что даже местный комедиограф Полидор не постеснялся нагло спереть у меня пару удачных каламбуров. Да и вниманием нежных дев я с некоторых пор тоже не обижен. Так за что же меня презирать?

«Полна любовь как медом, так и желчью», — в сотый раз подтрунивает надо мной зануда Мардоний, прекрасно осведомленный о том, что происходит у меня в душе…

…Проходит еще немного времени, и вот в одно прекрасное праздничное утро — как сейчас помню, отмечали День Фиалок — я, в глубокой задумчивости гуляя по тенистому портику, совершенно неожиданно нос к носу сталкиваюсь с Федрой. По обыкновению залившись краской и утратив способность говорить, молча склоняюсь в учтивом поклоне, пряча выдающие чувства глаза.

— А я слышала, ты бываешь куда разговорчивее.

О боги! Она заговорила со мной! Заговорила первой!

Я в изумлении поднял голову и остолбенел. Вместо холодного надменного взгляда, что всегда чудился мне в этом божественном взоре, я вижу… слезы!

— Ноя думал…

Не дав мне договорить, Федра запечатала мой рот нежнейшим из поцелуев. Обезумев от страсти, я прижал ее к своей груди и не отпускал до тех пор, пока наши языки и губы не онемели от изнеможения. Сначала мы долго и жадно пили друг друга, словно истязаемые жарой путники, нашедшие спасительный ручеек в знойной пустыне. Потом мы еще дольше пили друг друга так, как это делают лесные пташки. Мелкими-мелкими глотками.

И ни на земле, ни на небе, ни даже в интермундиме, этом недоступном для смертных междумиръе, где, по словам всеведущего Эпикура, живут вечные боги, в тот момент не было и не могло быть никого счастливее меня…

…Наша жизнь бурлит. Сначала мы вместе с Юлианом в Никомидии тайком читаем и с жаром обсуждаем крамольные трактаты Либания в защиту эллинской веры и культуры. Затем едем в Пергам к Эдезию, дабы научиться у неоплатоников основам магии и постижению духовности посредством особых разновидностей экстаза. И хотя заветной цели, мы, к сожалению, не достигаем, сам процесс, детали которого мне придется целомудренно опустить, надолго западает в нашу память.

Наконец, мы отправляемся к еще одному наставнику — Максиму Эфесскому, в надежде освоить труднейшее искусство теургии, позволяющее, ни больше ни меньше, вызывать богов.

Как истинный учитель таинств, из тех, кого восторженные последователи с уважительным придыханием зовут мистагогами, он упорно и настойчиво вбивает в наши распухшие от наук головы труднопроизносимые заклинания и без конца заставляет повторять за ним диковинные движения и прыжки. Лишь когда мы назубок вызубрили тайные пасы и молитвы, Максим торжественно объявляет, что мы наконец готовы к священнодействию.

Наступает долгожданный момент, и каждый из нас, облачившись в белые одежды, выпивает по чаше какого-то омерзительного снадобья, судя по вкусу, настоянного на морской воде и птичьем помете, и, дрожа от волнения, приступает к инвокации.

К несчастью, выясняется, что боги показываются далеко не всем. Они во множестве милостиво являются Юлиану и категорически не желают общаться со мной. В то время как Юлиан ведет оживленные беседы с Аполлоном и видит его так же явственно, как Максима и меня, я лишь слышу шум в голове и, оставаясь трезвым, страдаю, словно от похмелья.

Наши увлекательные занятия науками прерваны страшным известием: несчастный Галл оказывается никудышным правителем, за что тайным повелением Констанция Августа беднягу без суда и следствия лишают жизни. Следующим в очереди Юлиан. Он — последний из оставшихся в живых претендентов на престол.

Даже прекрасно умеющий владеть собой Мардоний не может скрыть беспокойства. Мы почти не разговариваем и в глубине души ожидаем худшего.

Вместо смертного приговора из императорского дворца совершенно неожиданно приходит благая весть: стараниями бездетной Августы, симпатизирующей Юлиану, меч, нависший было над светлой головой моего благодетеля, на время отведен — нас ссылают в Афины.

Юлиан вне себя от радости. А я вне себя от горя. Ведь библиотека и, конечно, ее смотритель вместе со всей семьей остаются в Никомидии. В Афинах и своих книг полно…