Владимир Крупин

Крупинки

Содержание:

Петя Ходырев

Умру любя

Зелёнка

Дежурная

Тяжелый случай

Авторучка

Муська

Первое слово

Сашка

Упрямый старик

Дунайское похмелье

Петя Ходырев

Гляжу на выпускную фотографию нашего 10 "А" и понимаю, насколько же все мы были красивы, чисты и наивны. Вот наши девушки в платьицах с поясами, в белых носочках. Все с косами. Вот мы, младоюноши, стоим за ними. До чего ж все красивы. Келарев, Шишкин, Чучалин, Шампаров, Коршунов... Но конечно, бесспорно, самый впечатляющий и вид, и взгляд у Пети Ходырева. Удивительные, глубокие глаза, густые волосы, сам такой крепкий, ладный.

Петю убили, когда ему было всего тридцать два года, в Васильево, рядом с Казанью. Это была первая смерть в нашем классе. На родине, в селе Кильмези, в Троицкой церкви ко мне подошла пожилая женщина, сказала, что она мать Пети, что осталась совсем одна, и просила зайти. Она помнила меня. Конечно, сотни раз я бывал у них в крохотной комнатушке при конторе леспромхоза, где она работала уборщицей. Сейчас у нее хороший, теплый дом, чистый, уютный, застланный половиками. Анна Михайловна все старается угостить меня, а сама все говорит и говорит про Петю и про Петю. Он у нее был единственный. Достает альбом. Я перекладываю его тяжелые страницы. Много знакомых.

-- Это ведь Таня Юрлова! -- восклицаю я.-- И Валя.

-- Да, нам по родне, -- говорит Анна Михайловна. -- Тоже уже не- живые.

-- Я ведь помню Таню, Анна Михайловна, -- вместе в пионерлагере работали. Такая худенькая, быстрая, шагом не ходила, все в руках горело.

-- Да, давление высокое было. Замуж не выходила. А Валя выходила, сестра. Таня пришла к Иринке, Валиной дочери: "Ирин, я замерзла, мне, что ли, помыться?" Сильно чем-то была расстроена. Пошла в ванную, нет и нет. Думают с мужем: чего-то Таню не слышно. А там уже вода через край льется.

Фотографии в основном похоронные. Вот Петя с женой, вот с дочерью, вот с женой и дочерью. Зимние снимки, летние. Вот его дочь, уже взрослая, с детьми.

-- Начинали жить хорошо, -- говорит Анна Михайловна, -- да ты чего ничего не ешь, гость дорогой, вы ведь больно с Петей дружили, на улице заигрывались.

-- Не допоздна же.

-- Бывало. Раз я его, грешница... он в шестом был, припозднился: "Снимай ремень". Потом он вспоминал: "Ой, мам, как ты меня порола, сбдко было, по одному месту угадывала. Мам, ты правильно меня порола, я из рук не выбился. Теперь сына ращу, понимаю..." Бери, бери курочку, салат бери. У меня уж больно все простое... Ведь как жили-то, а? Придет с улицы, ноги как лед, обувь худая. Никогда ничего не просил. Я ходила по найму жать, в военкомате еще была уборщицей. Мякину не ели, но и богатыми не были. А вот уж женился-то, о-ой. -Анна Михайловна призналась: -- Она и пила, и курила, а Петя говорит: "Мам, ведь она хорошая". Привез девочку Ленку, денег на телевизор: "Будете смотреть, у тебя поживет, ты лучше нас воспитаешь". Где уж, не смогла, быстро жена обратно забрала.

Еще перевернул страницу. Наша школа, наш класс. О, как же Петя пел. Мы его на концерте насильно выталкивали из-за кулис. Зал не видел, а мы видели его сцепленные за спиной руки, он нещадно щипал себя, терзал ногтями. А как же он стеснялся своих волос.

-- Выдрать был готов волосы. Вьются и вьются. Утром встанет, голову под умывальник, намочит, расчешет. "Куда ты с мокрой головой?" -- "Да хоть прямые". Какие прямые, высохнут -- опять кудри. Да-а. И все ей не хватало, все мало. Прежние ее дружки -- сестрины мужики его убивали. Он знал их секреты, а им не поддавался. Кончил техникум, честно работал. А я ведь, я ведь... -- Анна Михайловна заплакала, -- я ведь велосипедика ему не покупала, не было у него детского велосипедика... Приехал в последний раз, говорит: "Мам, что со мной случится, приезжай хоронить". Его они так убили, что будто сам с поезда упал.

Страшна фотография похорон. Невозможно смотреть. До чего же напоминает мертвое, измученное лицо Есенина.

-- Бог их наказал. Один спился, другого в электрической стрелке смололо. Сам попался или засунул кто. Первого ее мужа, который и раньше сидел, снова посадили. А я до того говорила ей и ему: "Галя, разойдитесь". Он: "Мам, ведь это ж дети мои". Он же голодный ходил. На похоронах как его соседи жалели. Только они да я плакали. Зайдет, говорят, займет десять рублей -- детей накормить. Обязательно отдаст. Они не берут. Хорошие соседи. У меня тоже жили чужие люди из города, муж с женой. "Мы вас, Анна Михайловна, к себе заберем". Ой, говорю, я в лифтах не понимаю. Сяду, буду кататься, меня не найдете". Смеются.

Я закрыл альбом.

-- Вы ведь ровесники. Ему бы столько же сейчас было. Последний раз приехал, пометал-пометал Ленку, меня взял поцеловал в обе щеки: "Мам, прощай, мам, прощай". Вот и распростилась. Уж так себе говорю, что мне Господь жизнь дает, чтоб я за них за всех молилась.

На прощанье Анна Михайловна подарила мне платок. Вышитый, наверное, еще в ее девичестве. Такие -- белые, с цветочками и подзорами -- держали в руках наши девушки на школьных вечерах, на танцах. Конечно, получить такой платочек было мечтой парней. Мы тогда не догадывались о печальном смысле такого дарения. Платочек дарился к слезам.

Петька, милый!..

Умру любя

Первое, что я запомнил у Пушкина наизусть, была поэма "Цыганы". Было мне лет шесть. Я не знал значения знаков препинания, разделения на строки, не понимал смысла скобок, я читал слова подряд, так и заучивал. Не специально, а от частого перечитывания. Рука магнитно тянулась к книге, привычно раскрывалась на влекущем месте, и я шептал: "...они сегодня над рекой в шатрах изодранных ночуют". Все было настолько точно, что я и понятия не имел, что это написано больше ста лет назад. Цыгане приходили в село летом, разбивали изодранные шатры недалеко от реки, ходили по улицам. Нас к табору не отпускали, цыган побаивались, мы смотрели издали. А благодаря этой поэме я как будто был вместе с ними, знал, что там у них костры, сидит у костра старый цыган и рассказывает о Мариуле и успокаивает Алеко. Ну разлюбила тебя Земфира, ну что ж делать, все они такие, цыганки.

Я читал и читал, а как добирался до самого главного места, забывал дышать и читал взахлеб:

"Вдруг видит близкие две тени и близкий шепот слышит он над обесславленной могилой первый голос пора второй голос постой первый голос пора мой милый второй голос нет нет дождемся дня первый голос уж поздно второй голос как ты робко любишь минуту первый голос ты меня погубишь если без меня проснется муж алеко проснулся я куда вы не спешите оба вам хорошо и здесь у гроба Земфира мой друг беги беги Алеко постой куда красавец молодой лежи вонзает в него нож Земфира Алеко цыган умираю Земфира Алеко ты убьешь его взгляни ты весь обрызган кровью о что ты сделал Алеко ничего теперь дыши его любовью Земфира нет полно не боюсь тебя твои угрозы презираю твое убийство проклинаю Алеко умри ж и ты поражает ее Земфира умру любя умирает..."

Так я и читал: "Алеко умри ж и ты поражает ее Земфира умру любя".

Я всецело был на стороне цыган. Мы их так обидели. Алеко же от нас пришел к ним. Пришел и цыгана убил. И ему не отомстили, только и сказал старик: "Ты зол и смел оставь же нас прости да будет мир с тобою".

Когда к нам приходили цыганки с детьми, мы обязательно что-то давали им. Раз я отдал маленькой неумытой девочке-цыганке цветные тряпочки для ее куклы. Ее мать поняла все величие моего подарка, мне же еще предстояло объяснять свой порыв сестрам, взяла мою руку, повернула ладонью кверху:

-- Ой дорога, дорога, ой дальняя дорога. Будешь ты полковником, будет у тебя жена Маруся, и проживешь ты восемьдесят лет.

Два ее предсказания уже не сбылись. Но цыган я люблю. И не осуждаю, когда они ходят и цыганят деньги по электричкам и поездам. И когда подаю, то будто искупаю нашу вину перед ними. Ведь это же как страшно:

Взгляни: ты весь обрызган кровью!

О, что ты сделал?

Зелёнка

В наше село были вывезены дети блокадного Ленинграда. Вывезли их совсем крошечными. Когда окончилась война, многих нашли оставшиеся в живых родители, а многие так и остались детдомовцами. Окрепшие на вятском молоке, живущие в любви к ним и жалости, детдомовцы оказались вскоре и вредными, и драчливыми. Круглосуточная совместная жизнь сплачивала их, им было легко побеждать нас, измученных к тому же еще и межуличной враждой.

Мы звали детдомовцев бандой зеленых. А звали потому, что их лечили не как нас, не йодом, а зеленкой. Тогда я ее впервые увидел. Детдомовцы были лихие ребята, все перецарапанные, поэтому все перемазанные зеленкой. Но наступили школьные годы, детдомовцы были включены в число обычных школьников, и у них, и у нас появились новые друзья. Только мы не могли понять, зачем надо воровать картошку для костра, если мы ее и так принесем. Другое дело -- воровать старые аккумуляторы в МТС, чтобы свинец из них переливать на битки, это и мы делали.

Все наши игры были военными: с разведчиками, пленными, землянками, штабами, трофеями. Спасибо нашим тогдашним учителям военного дела и физкультуры: они наши стихийные сражения превращали в увлекательные состязания по скорости разжигания костра, переправе через реку и чтоб сохранить сухими спички, по ориентированию в лесу по компасу, а зимой -- по бесстрашному катанию с крутых гор и прыжкам через трамплин. Так и говорили: через трамплин, а не с трамплина. Эти трамплины можно было и объехать, испугавшись в последний момент. Еще бы не испугаться: на нем так подбрасывало, что земля, покрытая снегом, долго летела под тобой где-то внизу. Тут уж мы давали фору ленинградцам.

Детдомовцы стали бывать и в наших домах, а мы ходили к ним. Помню случай, когда один мальчик стал настолько своим в многодетной семье, что его уже не отличали от своих и он стал называть мамой маму своего друга. Также помню, как инспектор роно взяла на воспитание троих мальчиков. Они выросли у нее, одинокой, не имевшей своих детей.

А тот первый мальчик рос и рос в многодетной семье, и ему уже было лет четырнадцать, когда его разыскала настоящая мать. Она приехала вся такая нарядная, с подарками. И он, ее сын, сказал ей:

-- Я понимаю, что вы моя мама, но я от своей мамы никуда не уеду.

Эта женщина пожила у них несколько дней, пыталась помогать по хозяйству, ходила с сыном пастушить корову и теленка, потом уехала. От нее потом часто приходили посылки. Им, многодетным, это очень помогало.

Уже нет того детского дома, только стоит на этом месте памятный знак, и еще иногда приезжают в село бывшие детдомовцы, седые мужчины и женщины, приезжают на свою вятскую родину.

Дежурная

Признаки сегодняшней демократии примитивны, как хрюканье: воровство, вранье, развитие жадности, злобы и... и непрерывный страх быть обворованным и убитым. Мы же, прежние русские, как были, так и остались добрыми и доверчивыми. В подтверждение я расскажу случай, бывший со мною в Великом Устюге.

Великий Устюг -- город, увидев который понимаешь, что всю жизнь он будет для тебя мерилом красоты. Стоящий у слияния рек Сухоны и Юга, образующий из этого слияния могучую Северную Двину, Устюг незабываем. В городе много церквей. В одной из них потрясающий воображение своими экспонатами краеведческий музей. В Устюге, как известно, промысел северной серебряной черни, Устюг -- родина беспокойных первопроходцев, в городе дары со всех стран света. Нынче вспомнили все-таки, что дед Мороз ни из какой не из Лапландии, а из Великого Устюга. Так вот, я пришел в музей и понял, что в него надо не прийти, а приходить. Выбрал время с утра назавтра, вооружился блокнотом и старался побольше запомнить. Иконы, золотые, серебряные оклады, утварь, богатство купеческого и крестьянского быта, расшитые бисером и жемчугами наряды девушек, а уж драгоценностей было любых мастей.

В тишине я услышал, как зазвонил телефон дежурной. О чем ей говорили, я не понял, но то, что она встревожилась, было ясно.

-- Ой, -- говорила она, -- ой, не успею, обед только через час. Ох ведь, ох ведь! -- она положила трубку.

Я стоял у камня, на котором подвизался устюжский юродивый блаженный Прокопий (в Москве придел, освященный во его имя, находится в церкви Малого Вознесения на Никитской, наискосок от консерватории), и увидел, как ко мне подошла дежурная.

-- Ой, молодой человек, -- сказала она, резко занижая возрастные оценки, -- ой, ты долго ли еще будешь смотреть?

-- А вы уже закрываете?

-- Нет, мы по расписанию, нельзя закрывать. Я знаешь чего тебе скажу? В кооперации дают гречку. Подружка звонила. Но ей не дадут четыре, сама берет, надо со своими заборными книжками. Ой! Знаешь чё, -- решилась она. -- Ты побудешь еще минут двадцать? Побудь. Я же вижу -- интересуешься. Я быстро сбегаю. Мне уж очень надо гречки: от диабета, и хозяин любит, в армии, говорит, привык. Побудь, а? Если кто придет, пусть билеты оторвут, а школьников так пускай, сэкономят пусть. -- И дежурная поспешила к выходу, напоследок крикнув: -- Без меня не уходи!

И вот я остался один вместе с этим несметным богатством серебра, золота, жемчугов, бриллиантов, золотого шитья, икон, фарфора, хрусталя...

Конечно, я не был похож на грабителя, но кто на них похож, сейчас как раз грабители и убийцы выглядят очень интеллигентно. дело в другом. Дело в русском доверии человека к человеку. Скажут: вот сейчас гречка доступна, на всех прилавках. Нет, скажу, как раз она стала недоступна. Эта же дежурная сейчас на нее только смотрит сквозь стекло витрины. Многое еще можно сказать, но не буду. Только помню тишину церкви, мерцание золота в лучах солнца и камень. Камень блаженного Прокопия.

Тяжелый случай

Писатель А., коммунист с почтенным стажем, женатый на писательнице-коммунистке, очень дорожил членством в КПСС. В дни уплаты партвзносов они с супругой приходили в партком торжественные и при наградах. Он давно ничего не писал и не печатал, платил всегда только с суммы персональной пенсии. И вот произошел ужасный случай: писатель потерял партбилет. Он даже слег от переживания и больше не встал. Платила за него взносы жена.

Но реагировать на пропажу партбилета партком был обязан. Учитывая возраст, заслуги и болезнь, ограничились простым выговором без занесения в учетную карточку. Дубликат выписывать не спешили, так как знали, что никто не вечен. И точно -- писатель умер. Его похоронили, вдове выдали пособие, а на смену выбывшему члену приняли двух новых.

История с пропажей на этом не кончилась. Однажды в партком явилась вдова и сообщила, что требует снять с умершего мужа выговор, ибо партбилет не утерян, он лежит в кармане костюма, в котором писателя похоронили. Она это помнит точно, ибо всегда муж надевал хороший костюм, когда ехал платить взносы, а тут зять подарил ему свой костюм. Писатель надел подарок, поехал в партком, там хвать за карман -- нет краснокожей книжицы.

-- Он был рассеянный, он представить не мог, что билет в другом костюме, -- возбужденно и радостно говорила вдова, -- я требую раскопать могилу, я отдам партбилет на родину писателя, в музей. Требую! Или раскопаете, или я дойду до Брежнева.

Сколько же крови и нервов стоило это дело парткому! По какой графе отнести расходы? Как сформулировать снятие выговора? Но вдова стояла насмерть:

-- Я не позволю испортить ему биографию, она у него как стеклышко, она такой и должна остаться. Как же нам, на каких примерах воспитывать молодежь? Именно вы этим выговором свели его в могилу.

Как ни уговаривали эту вдову -- ведь раскопала! Ведь доказала! Добилась, конечно, оплаты труда могильщикам.

И уж тут, естественно, выговор с умершего коммуниста сняли. Посмертно.

Авторучка

Мне подарили красивую авторучку. Очень. Такую красивую, что ею я писать не осмеливался, но с собою возил. Приехав в Троице-Сергиеву лавру, вначале, как всегда, пошел к преподобному Сергию в Троицкий собор. Взял у монаха листочки чистой бумаги, достал красивую авторучку и ею написал имена родных и близких для поминовения о здравии у раки преподобного. На столе были и другие ручки, и карандаши, но ручки уже были исписанными, а карандаши притупившимися. Это я к тому, что люди подходили и тоже писали свои памятки. У меня попросили ручку, я отдал, а сам пошел в храм, к гробнице.

Там почти всегда очередь, но такая благодатная, такая молитвенная, что очень хорошо, что очередь. Читается акафист преподобному, поется ему величание, а между ними всегда-всегда звучит молитвенный распев: "Господи, помилуй". Поют все. Особенно молитвенно поет монах, которого привозят сюда на коляске.

Приложившись к мощам преподобного, отдав дежурному монаху памятки, я вышел и хотел взять свою авторучку. Но к ней уже была очередь. А я торопился и подумал, что зайду за ручкой потом. Но и потом ручка не простаивала, и мне было как-то неловко заявлять, что это моя ручка. Она уже стала не моей, а общей. Я подумал: сколько же ею уже написали имен, сколько же с ее помощью вознесется горячих молитв о здравии болящих, о прозрении заблудших, об утешении страждущих! И разве я что-то могу равное написать этим памяткам? Нет, конечно.

Решив так, я порадовался за ручку: каким же счастливым делом она занята -и пожелал ей долгой жизни.

Муська

Муська -- это кошка. Она жила у соседей целых восемнадцать лет. И все восемнадцать лет притаскивала котят. И всегда этих котят соседи топили. Но Муську не выбрасывали: хорошо ловила мышей.

Муська после потери котят несколько дней жалобно мяукала, заглядывала людям в глаза, потом стихала, а вскоре хозяйка или хозяин обнаруживали, что она вновь ждет котят, и ругали ее: "У, зараза!"

Чтобы хоть как-то сохранить детей, Муська однажды окотилась в сарае, дырявом и заброшенном. Котята уже открыли глазки и взирали на окружающий их мусор, а ночью таращились на звезды. Была поздняя осень. Пошел первый снег. Муська испугалась, чтоб котята не замерзли, и по одному перетаскала их в дом. Там спрятала под плиту в кухне. Но они же глупые, выползли. И их утопили, уже прозревшими. С горя Муська даже ушла из дому и где-то долго пропадала. Но все же вернулась.

Хозяева надумали продавать дом. Муську решили оставить в доме: стара, куда ее на новое место. Муська чувствовала их решение и всячески старалась сохранить и дом, и хозяев. Наверное, она думала, что они уезжают из-за мышей. И она особенно сильно стала на них охотиться. Приносила мышей и подкладывала хозяевам на постель, чтоб видели. Ее за это били.

Утром Муську увидели мертвой. Она лежала рядом с огромной, тоже мертвой крысой. Обе были в крови. Крысу выкинули воронам, а Муську похоронили. Завернули в старое, еще крепкое платье хозяйки и закопали.

Хозяйка перебирала вещи, сортировала, что взять с собой, что выкинуть, и напала на старые фотографии. Именно в этом платье, с котенком на коленях она была сфотографирована в далекие годы. Именно этот котенок и стал потом кошкой Муськой.

Первое слово

В доме одного батюшки появился и рос общий любимец, внук Илюша. Крепкий, веселый, рано начал ходить, зубки прорезались вовремя, спал хорошо -- золотой ребенок. Одно было тревожно: уже полтора года -- и ничего не говорил. Даже к врачу носили: может, дефект какой в голосовых связках? Нет, все в порядке. В развитии отстает? Нет, и тут нельзя было тревожиться: всех узнавал, день и ночь различал, горячее с холодным не путал, игрушки складывал в ящичек. Особенно радовался огонечку лампады. Все, бывало, чем бы ни был занят, а на лампадку посмотрит и пальчиком покажет.

Но молчал. Упадет, ушибется, другой бы заплакал -- Илюша молчит. Или принесут какую новую игрушку, другой бы засмеялся, радовался -- Илюша и тут молчит, хотя видно -- рад.

Однажды к матушке пришла ее давняя институтская подруга, женщина шумная, решительная. Села напротив матушки и за полчаса всех бывших знакомых подруг и друзей обсудила-пересудила. Все у нее, по ее мнению, жили не так, жили неправильно. Только она, получалось, жила так, как надо.

Илюша играл на полу и поглядывал на эту тетю. Поглядывал и на лампаду, будто советовался с нею. И вдруг -- в семье батюшки это навсегда запомнили -поднял руку, привлек к себе внимание, показал пальчиком на тетю и громко сказал: "Кайся, кайся, кайся!"

-- Да, -- говорил потом батюшка, -- не смог больше Илюша молчать, понял, что надо спасать заблудшую душу.

Потом думали, раз заговорил, то будет много говорить. Нет, Илюша растет молчаливым. Хотя очень общительный, приветливый. У него незабываемый взгляд: он глядит и будто спрашивает -- не тебя, а то, что есть в тебе и тебе даже самому неведомо. О чем спрашивает? Как отвечать?

Сашка

У Сашки отец водитель, мама продавец, и еще у Сашки есть бабушка. Бабушку он не слушает, маму тоже, у него один авторитет -- отец.

Сашке пять лет. Он уже разбирает буквы, но особенно у него получается арифметика. Вот он играет с соседской девочкой Варей. У Вари очень шумная мама, поэтому Варя очень тихая. Варя считать еще не умеет, поэтому Сашка ее все время обманывает. Вот они бросают по очереди палочку маленькой собачке Туське. Туська очень любит бегать за палочкой.

-- Ты близко кидаешь, -- говорит Сашка. -- Ей короткие рейсы делать невыгодно. -- Он размахивается и бросает палочку.

Туська сразу кидается и с ходу хватает добычу.

-- Тормоза у нее хорошие, -- одобряет Сашка.

Он бросает и бросает, Туська бегает и бегает. Варе тоже хочется поиграть.

-- Ладно, -- решает сашка. -- Давай бросать по три раза. Чур, я первый.

Он бросает и с левой, и с правой руки.

Варя чувствует, что ее обманывают.

-- Теперь я, -- говорит она.

-- Нет, я, -- возражает сашка. -- Это же я все нулевые бросал.

Вскоре бежит кататься с горки. Горка рядом с улицей, поэтому бабушка идет следом и дежурит. Бабушка уже замерзла и умоляет:

-- Саша, ты же говорил: еще десять раз, и пойдем домой. А ты уже десять по десять раз проехал.

Румяный и довольный Сашка тащит на горку санки и заявляет:

-- Считать надо уметь.

Интересно, кем будет Сашка, когда вырастет? Наверное, бухгалтером. У новых русских.

Упрямый старик

На севере вятской земли, в селе Пестове, был случай, о котором, может быть, и поздно, но хочется рассказать.

Когда началась так называемая кампания по сносу деревень, в деревне километрах в двенадцати от Пестова жил хозяин. Он жил бобылем. Похоронив жену, больше не женился, тайком от всех ходил на кладбище, сидел подолгу у могилки жены, клал на холмик полевые и лесные цветы. Дети у них были хорошие, работящие, жили своими домами, жили крепко (сейчас, конечно, все разорены), старика навещали. Однажды объявили ему, что его деревня попала в число неперспективных, что ему дают квартиру на центральной усадьбе, а деревню эту снесут, расширят пахотные земли. Что такой процесс идет по всей России. "Подумай, -- говорили сыновья, -- нельзя же к каждой деревне вести дорогу, тянуть свет, подумай по-государственному".

Сыновья были молоды, их легко было обмануть. Старик же сердцем понимал: идет нашествие на Россию. Теперь мы знаем, что так оно и было. Это было сознательное убийство русской нации, опустошение, а вслед за этим одичание земель. Какое там расширение пахотной площади! болтовня! Гнать трактора с центральной усадьбы за десять--пятнадцать километров -- это разумно? А выпасы? Ведь около центральной усадьбы все будет вытоптано за одно лето. И главное -личные хозяйства. Ведь они уже будут -- и стали -- не при домах, а поодаль. Придешь с работы измученный, и надо еще тащиться на участок, полоть и поливать. А покосы? А живность?

Ничего не сказал старик. Оставшись один, вышел во двор. Почти все, что было во дворе, хлевах, сарае, -- все должно было погибнуть. Старик глядел на инструменты и чувствовал, что предает их. Он затопил баню, старая треснутая печь дымила, ело глаза, и старик думал, что плачет от дыма. Заплаканным и перемазанным сажей он пошел на кладбище.

Назавтра он объявил сыновьям, что никуда не поедет. Они говорили: "Ты хоть съезди посмотри квартиру. Ведь отопление, ведь электричество, ведь водопровод!" Старик отказался наотрез.

Так он и зимовал. Соседи все перебрались. Старые дома разобрали на дрова, новые раскатали и увезли. Проблемы с дровами у старика не было: керосина ему сыновья достали, а что касается электричества и телевизора, то старик легко обходился без них. Изо всей скотины у него остались три курочки и петух, да еще кот, да еще песик, который жил в сенях. Даже в морозы старик был непреклонен и не пускал его в избу.

Весной вышел окончательный приказ. Сверху давили: облегчить жизнь жителям неперспективных деревень, расширить пахотные угодья. Коснулось и старика. Уже не только сыновья, но и начальство приезжало его уговаривать. Кой-какие остатки сараев, бань, изгородь сожгли. Старик жил как на пепелище, как среди выжженной фронтовой земли.

И еще раз приехал начальник: "Ты сознательный человек, подумай. Ты тормозишь прогресс. Твоей деревни уже нет ни на каких картах. Политика такая, чтоб Нечерноземье поднять. Скажу тебе больше: даже приказано распахивать кладбища, если со дня последнего захоронения прошло пятнадцать лет".

Вот это -- о кладбищах -- поразило старика больше всего. Он представил, как по его Анастасии идет трактор, как хрустит и вжимается в землю крест, -нет, это было невыносимо.

Но сыновьям, видно, крепко приказали что-то решать с отцом. Они приехали на тракторе с прицепом, стали молча выносить и грузить вещи старика: постель, посуду, настенное зеркало. Старик молчал. Они подошли к нему и объявили, что, если он не поедет, его увезут насильно. Он не поверил, стал вырываться. Про себя он решил, что будет жить в лесу, выкопает землянку. Сыновья связали отца -- "Прости, отец" -- посадили в тракторную тележку и повезли. Старик мотал головой и скрипел зубами. Песик бежал за трактором, а кот на полдороге вырвался из рук одного из сыновей и убежал обратно в деревню.

Больше старик не сказал никому ни слова. Вскоре он умер.

Дунайское похмелье

Север Болгарии, Силистра, набережная Дуная, осень. Я сижу у стоящего на постаменте танка Т-34 и погибаю с похмелья. Накануне был торжественный вечер, перешедший в еще более торжественную ночь. Здравиц пять или больше я сказал о русско-болгарской дружбе, мне отвечали тем же. Мои сопровождающие переводчики Ваня и Петя курили и хлопали кофе, делать им было нечего: в Болгарии все, по крайней мере тогда (это было лет десять назад), понимали по-русски. Конечно, пели: "Дунай, Дунай, а ну, узнай, где чей подарок", конечно, клялись в любви до гроба. Под утро я упал в своем номере, но вскоре вскочил. Меня подняла мысль: я же еще не умылся из Дуная.

До чего же я любил Болгарию! Все в ней незабываемо, все такое прекрасное, женственное: и юг, и побережье, и горы. В ушах стояло птичье разноголосие Среберны, в памяти зрения навсегда запечатлелись скальные монастыри, Купрившиц, Сливен, Пловдив, Русе, Жеравна. Теперь вот Силистра, Дунай. Но до Дуная еще надо было пройти метров сто. Я решил посидеть у танка, все-таки свой, уральский, может, он даст сил. Дал. Я немножко заправился из посудины под названием "Каберне", вздохнул и огляделся. Осень. Ну, осень, она везде осень. Листья падают под ноги деревьям, шуршат. Хорошо, тихо.

Ощущение счастья охватило меня. Никого не обидел, никому не должен, ни перед кем не виноват. Все проблемы потом, в России, а пока счастье: дружба, братство, любовь и взаимопонимание. Тем более до обеда свобода, беспривязное содержание. Искать не будут, я оставил записку Ване и Пете. Да, ведь Ваня и Петя это не мужчины Иван и Петр, а женщины, это имена такие женские в Болгарии -- Ваня и Петя. Переводчицы мне достались непьющие, но зато непрерывно курящие. Едем с ними -- курят без передышки, я погибаю. Вот остановили машину, вышли. "Ваня, кури, пока стоим, кури, Петя". "На воздухе неинтересно, -отвечают Ваня и Петя, -- надо же иногда и подышать". Садимся в машину, они начинают смолить. Да еще обе пьют страшное количество чашек кофе. А так как я кофе совсем не пью, то это для Вани и Пети очень подходит. Они на меня заказывают сразу четыре чашки, а потом эти чашки у меня утаскивают. А заказать чай, по которому тоскую, вроде уже неудобно, поневоле хлещу прекрасные сухие болгарские вина.

Увы, вчера были не только они. Но сегодня, решаю я, только сухое. Только. Хотя бы до обеда. На обеде, а тем более вечером все равно пить. Все равно говорить здравицы о дружбе. Не тосты, именно здравицы. "Тосты" -- слово нам навязанное. Тем более болгары, поднимая бокалы, говорят: "Наздрав!"

Ну, наздрав, говорил я себе, все более оживляясь от солнечной виноградной лозы. Наздрав! Наздрав-то наздрав, а одному становилось тоскливо. Да, умыться же из Дуная. Я быстро пришагал к берегу, спустился к воде. Недалеко рыбак возился у лодки.

-- Доброе утро, брат! -- крикнул я.

-- Доброе утро! -- откликнулся он.

Вот с кем я выпью. А пока умоюсь. Есть же славянская примета: умыться за год из двенадцати рек -- и помолодеешь. А Дунай надо считать за три реки, не меньше: по всему же славянскому миру течет.

-- Эй, эй! -- услышал я крик. -- Не можно, не можно! Химия, химия!

-- Что делать, везде экология, -- сказал я, подходя к рыбаку.

Мы поздоровались. Рука у него была могучая. Но я вроде тоже крепко тиснул:

-- Нож у тебя есть? А то я первую открывал, палец чуть не сломал.

У него был и нож, и штопор, и стаканы. Правда, не граненые, пластмасса. Звука от чоканья не было, но выпили от души. И допили от души.

-- Слушай, -- сказал я, -- у меня еще одна есть. Но знаешь чего, давай ее выпьем в Румынии. Я везде был, а в Румынии не был. Или пристрелят? А?

-- То можно, -- сказал рыбак.

Мы столкали лодку на воду, сели. Мотор взревел, мы понеслись к румынскому берегу.

-- Вот тут, -- кричал я, -- наш Святослав, киевский князь -- слышал? -сказал: скорее камни со дна Дуная всплывут, скорее хмель утонет, нежели прервется русско-болгарская дружба! Вот тут, именно тут!

-- То так! -- кричал и кивал головой рыбак.

Обдуваемый ветром, обдаваемый брызгами, я чувствовал себя превосходно. И продолжал просвещать рыбака:

-- Отсюда, именно отсюда -- понял? -- от Суворова ушла депеша, донесение Екатерине, императрице, -- слышал? Депеша: "Слава Богу, слава нам, Тутрукан взят, и я там". Турок гнал отсюда. А Святослав печенегов изгонял. Его предали, Святослава.

-- Предал кто?

-- Кто! Свои, кто! Славяне. А в эту войну наши гнали отсюда фашистов, вот! А теперь мы с тобой тут собрались.

Лодка ощутимо ткнулась в отмель, я даже со скамьи слетел. Вытащили лодку на берег. Не успели изъять пробку, как подошли трое румын. Но не пограничники, тоже, может быть, рыбаки. Они по-русски не говорили, рыбак им объяснил, что я из Москвы. Восторг был превосходительный. Но что такое бутылка сухого на пятерых, это несерьезно.

-- Гагарин! -- кричали румыны. -- спутник! Дружба! -- и все примеряли на меня свои цыганские меховые шапки.

Дружба, оказывается, была не румыно-советская дружба, а нефтепровод "Дружба", спасающий страны Варшавского договора.

Дружба дружбой, а одними словами ее не укрепишь. Мужики смотрели на меня как на старшего брата в социалистическом содружестве, как на представителя сверхдержавы, защищавшей их от нападок империализма, да и просто как на человека, экономически способного оплатить продолжение радости.

-- Выдержит твоя лодка пятерых? -- спросил я рыбака. -- У меня только болгарские левы.

-- Хо! -- отвечал рыбак. -- левы они любят. Лишнего не давай.

Самый молодой румын умчался и примчался мгновенно. Принес какое-то "Романешти". Оно было хуже болгарского, но крепче. Очень интернационально мы выпили. И еще этот румын сбегал. И еще.

-- Парни, -- сказал я, -- меня эта песня про Дунай заколебала. Давайте споем, а то она из меня не выветрится. Диктую: "Вышла мадьярка на берег Дуная, бросила в воду венок. Утренней Венгрии дар принимая, дальше помчался поток. Этот цветок увидали словаки..." Я, правда, не понимаю, как мадьярка бросила венок, а дальше поплыл цветок, но неважно. Давайте разом. Три-четыре!

-- Мадьяры тьфу! -- сказал один румын.

-- Тьфу мадьяры, тьфу, -- поддержали его два других.

-- И словаки тьфу! -- сказал румын.

-- Хватит "тьфу", -- сказал я как старший брат. -- Давай еще беги.

Вскоре мы дружно ругали и Николае Чаушеску, и Тодора Живкова, и особенно крепко Брежнева. Оказалось, что все мы монархисты. Это сблизило окончательно. Правда, румын время от времени плевался и сообщал, что и поляки -- тьфу, и чехи тем более тьфу, а уж немцы -- это очень большое тьфу, такая мать... Румын ругался по-русски.

-- И сербы, и албанцы...

-- Сербы не, -- возразил мой рыбак. -- Албанцы то да, сербы не.

Время летело. Начали обниматься, прощаться, меняться часами и адресами. В знак признательности румыны забежали в воду, провожая нашу лодку. С меня содрали оброк -- за то, что уезжаю.

Лодка наша петляла по межгосударственному водному пространству, будто мы сдавали экзамен на фигурное вождение. Румыны нам махали своими шапками.

На берегу... на берегу меня ждали Ваня и Петя. Конечно, меня легко было вычислить: русских тянет к воде. Я закричал им по-болгарски:

-- На дружбата на вечната на времената! Ура, товарищи! Каждой по пять чашек кофе, и немедленно! Я был в Румынии, чего и вам желаю. Там я вам нашел по кандидату в мужья. Мне же вас надо отучить от сигарет и кофе и выдать замуж к концу визита. Милко, жаль, ты женат, пошли с нами. Или грузим Ваню и Петю -и в Румынию.

-- Румыны -- тьфу, -- сказали Ваня и Петя.

-- Тьфу румыны, -- подтвердил мой рыбак.

-- Да что вы, японский бог, -- сказал я. -- Варшавский же договор. Так на кого же тогда не тьфу? Чур, на Россию не сметь. СССР -- одно, Россия, Россия... тоже одно. Вот! -- воздел я руки к небу в подтверждение своих слов: по небу проносился сверхзвуковой самолет-перехватчик "МиГ".

-- О, только без самолетов, -- сказала Ваня или Петя -- я их путал.

-- Хорошо. Допустим. А допустить турок, вас истребляющих? А пляски печенегов и питье из черепа славян? А? Было же. Так само и буде, так?

-- Вы, русские, сильно всех учите, вот в чем наша претензия, -- сказали переводчицы.

-- То так, -- поддакнул им мой рыбак.

-- Теленка, -- отвечал я, -- тоже тащат насильно к вымени, а не подтащишь, умрет. Да, диктуем, тащим -- значит, спасаем. Значит, перестрадали больше всех, испытали больше. Но и у вас учимся. Я ваши скальные монастыри навсегда запомню. Только почему они у вас уже не монастыри, а музеи?

-- Вопрос из области диктата.

-- Какой диктат -- пожелание воскрешения церковной жизни? У меня диктат один: чтоб вы не курили, вы же черные уже внутри.

Петя и Ваня молча и оскорбленно пили кофе и курили.

-- Хорошо, -- нарушил я молчание, -- все плохи, одни болгары да русские хороши. Но ведь это тоже гадательно. Мы для вас диктаторы. А мы, между прочим, вас любим, что и доказывали. Вот тут Святослав, древнерусский князь...

-- Ой, не повторяй, -- сказала Ваня или Петя, -- ты вчера это произносил. И про Суворова произносил. И про танк. -- она дернула плечом в сторону Т-34.

-- И мне произносил, -- настучал на меня пьяный рыбак.

-- Тогда немного филологии, -- повернул я тему. -- Вы -- русистки, слушайте. И следите за ходом рассуждения. Вот я, вы же помните, во всех монастырях, церквах, куда мы заезжали и заходили, я же там читал все надписи совершенно свободно. Особенно домонгольские. Да даже и ближе. Так же и в Чехословакии -- и у чехов, и у словаков. Но современный болгарский для меня непонятен. То есть? То есть я к тому, что мы раньше были едины и по языку, и по судьбе. А судьба -- это, по этимологии, без науки ни шагу, по этимологии -суд Божий. Потом -- может быть, со времени Святослава, может, позже или раньше -- мы стали отдаляться. То есть своеобразное славянское вавилонское столпотворение, то есть смешение языков. Мы стали расходиться, перестали понимать друг друга. Так?

-- То так, -- подтвердил пьяный рыбак и стрельнул у Вани сигарету.

-- И что же должно произойти, чтобы мы стали вновь сближаться? что? -вопросил я. -- Какое потрясение, какой, так сказать, катаклизм? Неужели дойдет до такого сраму, что кого-то будут из славян убивать, а остальные будут на это взирать? А?

Ваня и Петя докурили, утопили окурки в чашках из-под кофе и объявили, что мне пора на званый обед.

Так что пора было идти пить за дружбу. Между славянами.