Последнее время странное ощущение: я отлично чувствую собственный череп. Нет, не лоб, именно череп! Когда приложишь ладонь. И вовсе не мудрые мысли, так, машинально. А не похудел. Наверное, от безделья.

То есть достиг желанного: я не делаю ничего. «Я б хотел навеки так уснуть (как у Лермонтова), чтоб в душе дремали жизни силы и, дыша, вздымалась тихо грудь».

Правда, у меня вздыматься начало пузо. Но ведь это почти у всех городских мужиков к сорока годам начинает из штанов выпирать пузо. Менталитет, как говорится. Сам, может, активный, дела делает, а — пузо. А я не делаю дел.

Если припомнить, давно тайно я и хотел ничего не делать. В институт постун пал — известно, родители зудели, пусть земля им пухом. Службу мою — восемнадцать лет! — даже поминать скучно. И только сейчас, к середине жизни, «везунчик»; конечно: живу на халяву.

Дядя умер, я продал его старинный письменный стол (взял зелеными), его старинный буфет новым буржуям, часы с маятником, XIX век, ломберный столик. В общем, все. Вложил в акции, получил проценты. Большие. Но не втянуло, лень. Забрал свое, оттого и не проиграл. Наоборот. Еще как! И на их митинги, акционеров, мне ходить незачем.

Я, понятно, делаю вид, что ищу работу, контора наша вконец протухла, закрылась, и на улице стараюсь не улыбнуться, вроде жизнью озабочен, как все. Хожу, покачиваю хмуро деловым дипломатом, втягиваю пузо и — счастлив.

Ну пусть, пусть пока. Но чего загадывать? Я не хиромант. Они говорят, раньше лучше жили. Лучше?.. Для меня правильней поддакивать и, еще раз повторю, на людях не улыбаться.

Правда, рожа иногда выдает. Умиротворенная. «Как луна», да! И нос, им видится, картошкой. Но это считается, что добродушный. Вроде молодой отставник, огородник, моложавый пенсионер.

Только вот, помню, в командировке, тысячу лет назад, познакомился: инженер по гидроресурсам, здоровяк, сорок с небольшим, мечтает: «Выйду на пенсию, тогда и оформлю, что задумал». А что задумал? Не ресурсы никакие, а историю края, шире — республики! И все собирает для будущего. Даже статистику по старым журналам венерических заболеваний в тысяча девятьсот двадцать восьмом году.

А ведь я в полном соку мужчина, и на кой мне венерические заболевания в двадцать восьмом году. Да и на пенсии, это обычно, вовсе хотят оформить, описать не историю республики, а собственную жизнь. Почему? Понятно.

Мне это не надо. «В жизни живем!» — говорил Никанор, как прочел когда-то у одного писателя. Точно, вот совершенно точно.

Что еще важно: хорошая у меня жена. У нас как обычно бывает, сплошь пилит, пилит и пилит, и то не так, и это не так, и то не сумел, и это не может он. А он… Ну, две собаки. Ав-ав, гав-гав. Гав.

Но моя мудрая. Когда поженились мы семь лет назад, ей уже за тридцать было, значит, хорошо понимала — нельзя требовать от человека то, что противно его натуре, ну что никак делать не может он.

Поэтому считает так же, что покамест могу вполне от службы отдохнуть. К тому ж детей у нас нет, сколько ни ходила к врачам, и я тут не виноват, глава семьи.

Сама она конструктор, опытный. Но настоящий заработок подсобный теперь. Сметчик. Составляет сметы для новых богачей, для коттеджей. Это мало сейчас кто тянет, расценки старые, но везде ж коэффициенты! Надо рассчитать. А она — как семечки: щелк, щелк, щелк, щелк. Умница. Инженер ведь. Правда, тучная уже стала и как бы ниже ростом, теперь в очках постоянно, и такие каштановые ее волосы посерели, и веснушчатая. Но эти веснушки детские меня умиляют.

Сегодня спустился я, как всегда, утром в пол-одиннадцатого вниз на лифте за газетами к почтовым ящикам. Вижу: с самого края ключи торчат в нижнем ряду, целая связка в запертом чьем-то ящике. Какой-то дурак забыл, раззява.

Сую связку в карман, замечаю номер квартиры и со своими газетами под мышкой еду на лифте туда, на восьмой этаж.

У дверей квартиры на заляпанном полу сидит человек в джинсах и в такой же голубоватой куртке. Положил голову на поднятые колени, волосы длинные, белокурые, свисают чуть не до пола. Спит, значит.

— Ну, ты, — говорю я, трогая его ногой.

Он поднимает голову и пальцами с трудом прибирает волосы. Вот так-так! Это девка. Глаза непонятные, они, что ли, синие, но как стекло. Смотрит неотрывно, а вроде вообще меня не видит! Пьяная? Или «под газом»?..

— Клю-чи, — выговаривает, еле двигая распухшими губами, и облизывает их. — Вой-ти не могу. По-теряла.

— «Потеряла»! Вставай. «Ключи». Ну, вставай, вставай.

Бросаю газеты, поднимаю ее, просовывая ладони ей под мышки. Ух ты, какая грудь упругая.

Встает, пошатываясь, глаза закрыла. Я ее поддерживаю за локти уже.

Высокая, почти моего роста. А красивая. Ресницы… И нажралась. С самого утра.

Скажу честно, я-то вообще не слишком пьющий. Вот разве что пиво. Иначе как растянул бы баксы свои безбедно? Ну на торжествах — понятно, на поминках — это охотно, люблю. А так… И тут вспомнил: да видел недавно, даже поразился — милиционер выталкивал эту, учреждение там какое-то недалеко отсюда, днем было, а она кричала, а приличная вроде, ненамазанная, вся в «фирме».

Придерживаю ее одной рукой, лезу за ключами в карман, тычу ей:

— Держи, на, открывай.

Бесполезно. Как спит стоя.

Левой рукой обнимаю, ой, какое тело теплое, под курткой голая, значит; принимаюсь отпирать дверь. Потом, все так же обнимая, — заграничным мылом пахнет — вволакиваю ее в квартиру, в коридорчик.

Однокомнатная. Там, прямо, кухня, слева комната большая, все раскидано и разбросано. Тахта широкая, заграничная. Подволок туда и уложил ее.

Лежит на спине, раскинувшись. Не могу, нагнулся. Великолепная! Джинсы модные, самые дорогие вроде, молодежные, с прорезями широкими, как оборваны над коленками, а там… Белоснежное, блондинка же. И руку всовываю в эту дырку, в ее брюки. Как бархат тело… Выше, выше. Ноги прямо из-под мышек, что ли. Нужно… Нужно «молнию» расстегнуть впереди! Она ж без трусиков, похоже.

Дергаю «молнию» вниз.

Рывком, как чертик, привскакивает и отбрасывает мою руку.

— Вы кто? Кто? — Не понимает кто, держится за «молнию». Какие огромные глазищи…

— Вася я. Василек, — улыбаюсь ей, задыхаясь. — Лежи, лежи так, лежи. Я сейчас. Сразу. Я Василек. Лежи. Я Василек.

— Ва-си-лек?.. — Она отталкивает меня и садится, опустив ноги на пол. Смотрит.

— А… Василий Васильевич, вас я знаю. Здрасьте. Вы с пятого этажа.

— Я… Здрасьте.

— Не помните меня? Я же Таня.

— Та-ня?..

— Прошлый год, помните, Ксения Антоновна, жена ваша, помните, помогала нам? Мама моя болела, помните? Умерла мама. Помните?..

— Мама. Да… — Я нащупываю сбоку стул и, так же согнувшись, стараясь, понятно, чтобы не выпрямиться, сажусь на стул. Ну и ну. — Татьяна, значит. Ладно… А где целый год была?

— В Голландии, Василь Васильич.

— В Гол-ландии? И чего тебя туда понесло, Татьяна?

— Меня… — Молчит. Отводит глаза.

Стоп. Да я ж ее знаю! Была такая еще закривленная, тощая и вредная малявка. Это сколько ж тому назад?.. И тоже молчала, насупясь. Я еще, обозлившись, разъяснял ей, будто я папаша, что, когда в лифт входишь, — вас что, в школе не учат? — старших надо пропускать. И вообще. Да-а. У женщин это бывает. Но как они появились, уйма, красавицы длинноногие пацанки!.. Или у них мини до… Конкурсы сплошь, «Мисс Россия». Раньше куда ни посмотришь, все кургузые вроде, и ножки как у рояля. Менталитет. А может, с солидностью эти тоже понизятся? Вон Ксения моя хорошего была роста. Да что говорить…

— Ты чего, чего? Ты плачешь?! Таня, Танюша, ну извини меня. Я… Я ничего плохого… Ну чего ты плачешь, Таня? Извини. Фу-ты… Не плачь, слушай!..

Плачет. Пригнулась совсем, плечи дрожат, лицо в ладонях.

— Танечка, да успокойся, — говорю, — Танечка, не надо, слушай, успокойся…

Встал. Что делать?.. Глажу так осторожно по голове, точно младенца. Что делать…

А она руки протянула, и сел я рядом, близко, ткнулась мне в грудь и плачет. И тенниска, чувствую, на груди у меня намокает. В общем, идиот.

— Ксенюшка, — говорю я, когда пришла моя с работы домой. Мы уже отужинали, сидим за столом, она в халате, и я предлагаю — что надо бы сироту удочерить. Как-то… Чтоб, в общем, ну по-человечески, не по-голландски.

Это ж как оно, по-голландски?! Заключили контракт, фирма, пригласили пожить в семье сироту. От нас, отсюда. Хозяйка бесплодная, и хозяин, по их согласию, живет с контрактницей. А ей двадцать с половиной тысяч долларов! Беременна, угождают хозяйка с хозяином, ухаживают. Ребенка родила, записали голландцем счастливые хозяева, и контракт закончен, сироту отправляют домой. Это как?!

— Перевяжешь палец? — вместо ответа просит Ксения, и я совершаю наш вечерний обряд: делаю компресс на палец. Я считаю, что она просто руку перетрудила, а не артроз это.

Потом она достает Библию, приобрела ее недавно, листает, наклонившись, поправляет очки, ворот халата сзади у нее приподнимается, лицо сморщилось, челка редкая на лоб, и мне моя Ксеня с челкой вдруг напоминает черепаху.

— «А Сара, жена Аврама, — начинает Ксеня вслух читать, — не рожала ему. И была у нее рабыня, египтянка, — читает Ксеня, — имя ее Агарь. И сказала Сара Авраму: «Вот не дает мне Господь рожать. Войди же к моей рабыне — может, родится от нее». И услышал Аврам речь Сары… И он вошел к Агарь, и она понесла».

— Да остановись ты! — перебиваю ее. — Понимаю, не хочешь. Ох ты ханжа.

Совсем уже поздно вечером я все сидел в кресле, бросив на пол газету, в своей комнате, спим мы отдельно, две наши комнаты смежные. Думал. Ксения наконец перестала скрипеть пружинами у себя, ворочаться.

Но за окном неспокойно. То голоса пьяные, то собаки хрипло залают наперебой, как в деревне, а то сверлящие вдруг звуки во всю мощь. Будто он взорвался, охранный этот сигнал, или как он там называется, чтоб машину не увели, у меня-то нет машины. Нет. А внизу у домов уже сплошь машины… Машины и машины. И этот проклятый звук никак не затихает, бесконечно. Вопит. И — прерывается.

Тишина. Ох, тишина… Но теперь почему-то, когда утих, этот звук напоминает такое сверлящее тарахтенье игрушки в детстве. Она китайской называлась, как и мячики бумажные на резинке и «уйди-уйди», что продавали в праздники на углу. А короткую палочку надо было вертеть, вертеть, вертеть, на ней нитка, и на нитке вот это. Тарахтело громко, долго. Я думал о Тане.

В общем-то, у каждого поколения свои потрясения. И даже в самых чепуховейших, любых мелочах… И с самого детства. Даже припомнились сгинувшие давно наши лифчики «девчачьи» с резинками, их ненавидел я, и к ним надо было пристегивать вовсе не дамские, понятно, а мои заштопанные чулочки в рубчик.

Я сидел в кресле, оно казалось твердым теперь, как стул, и вроде возле двери. Сбоку тоже, только пустые стулья вдоль стены. Один я еще сижу. А они все толпятся, народу вдруг полно, у длинного стола, чтобы их записали. За столом двое служащих записывают. Нам всем, одногодкам, надо обязательно отрубить сейчас палец на правой руке. «Проснись! — я прошу. — Ну проснись!» Но не помогает.

Первым с левого края у стола Вадька, мой бывший однокурсник, который прошлой зимой умер. Я вижу, как нагибается он, вытягивает, кладет на стол руку и стонет, вскрикивая. Служащий то ли рубит, то ли режет ему палец. И второй служащий, напротив меня, вытаскивает клинковый, ножевой штык. И все уже сгрудились тут, интересно им… А я больше не вижу, встаю тихонько, и, единственный, я выскальзываю в дверь, пряча в левом кулаке мой правый, еще не отрубленный палец.

— Если тебе мертвецы, — говорит мне утром Ксения, — бредятся во сне, скверно. Но хуже, что тебе, по-моему, приснился военкомат.

Тон у нее независимый сегодня, очки посверкивают, на меня не смотрит. Она — с самого утра! — уже причесалась давно, и не в халате, а в американских джинсах, зад выпирает, и в белой футболке сиськи ее торчат.

— Объявляли уже по радио, — говорит Ксения, — из запаса будут призывать офицеров и — туда, похоже. А ты ж офицер? Да, ты офицер.

И, накрасив неприступно губы, надела модный, не надеванный еще ни разу плащик, вильнула хвостом и унеслась. На работу. Гордая вдруг…

«Не спешить, только без паники. Только без паники. Не торопись, говорю я себе. — Не торопись».

Медленно, сознательно не торопясь, надеваю брюки вместо тренировок и кроссовки. Поверх майки медленно надеваю куртку. У меня это давний принцип. Прочел когда-то, не помню где, но усвоил, как родное: никогда и никуда нельзя опоздать. Беды, они ведь найдут всегда. И потому не спеши никуда. А счастье — это ведь случай.

Выхожу из квартиры, еду вниз на лифте за газетами. Может, напечатали о призыве. Обычно в газетах, ясно, проглядываю я не все, о происшествиях больше, спортивное. Мог не заметить ничего.

Газет в ящике почему-то не было. Лежала только узкая бумажная полоска.

Свет в подъезде не горел, темно. Я вышел из подъезда прочесть. Там было напечатано очень четко: «Нет, Андрюша, все будет хорошо».

Я держал в руках бумажку, перечитал еще раз об Андрюше, кому будет хорошо. Ящики перепутали.

Мимо прошел в подъезд высокого роста человек в измаранном халате, на ходу натягивая брезентовые рукавицы. На голове у него была иностранная зеленого ядовитого цвета шапочка с длинным козырьком. Он кивнул мне слегка, я ответил.

Только это был, понятно, не Андрюша, мне неизвестный, а наш уборщик мусоропровода. Единственный, кого запомнил четко из тех, кто вступает молча в лифт и — «вам на какой?» — потом исчезает так же молча в нашей башне. Это ж не маленький домик, где жил я когда-то.

Я все вертел в руках «Андрюшу», не понимая, и заподозрил вдруг нечто в конце концов. Вошел в подъезд, поехал на восьмой.

— Кто?.. — мне ответил наконец на звонки сонный-сонный голос.

— Я. Андрюша, — сказал я бодрым молодым баритоном. — Открой, Танечка.

— Какой Андрюша? Не сюда! Отваливай! — и зашлепали от двери ее длинные, босые, дивные ее ножки.

Ну, что ж, надо было начинать активно — только опять-таки не спеша! — кое-что предпринимать.

В нашем дворе укромный был закуток в высоких кустах, и еще прикрывали это место деревья. Здесь я встал и закрыл глаза, тренируясь.

Пальцем правой руки было необходимо ни за что не дотронуться до носа. То же самое с указательным пальцем левой руки. Почему-то это было не просто, пальцы сами собой тянулись к носу.

Кроме того, вытянув обе руки, надо было растопырить дрожащие — но только обязательно дрожащие! — все свои десять пальцев. За восемнадцать лет после института и военной кафедры от любых лейтенантских сборов я — или на бюллетене у невропатолога, или в командировке дальней, естественно.

Когда я приоткрыл глаза, две бабули, одна простоволосая, другая в берете, замершие перед моими кустами, сразу дернулись в стороны, отворачиваясь, словно никогда они не подглядывали!.. Почему я не потренировался дома, самому непонятно.

Я шел по проспекту, сдерживая шаг. Солнце так светило, и все было ярко. Шли люди, одетые ярко, и пестрые-пестрые витринки палаток, и блестели зеркальные стекла нового банка. А мне очень хотелось бежать. Скорей. Я сдерживал шаг, даже на секунду прижмурил глаза. И наткнулся.

Перегораживая тротуар наискосок, как змея, тянулась толпа. Они стояли в затылок друг другу, но как-то не везде, растрепанно. И еще: толпа была серая, разве что с прокладками цветными, то куртка была оранжевая или шаровары китайские с лампасами. Вся змея дергалась, переступая, влево, только очень медленно.

Вообще-то у каждого, ну пусть не у самых молодых, сохранилось, не важно сколько лет прошло: коли дают, стань в затылок. Но я ведь не мог, я очень спешил, надо было обойти. А прямо передо мной был большой затылок крепкого старика. Он стоял к толпе лицом, ко мне затылком. Руководил или следил?.. Соблюдал порядок?

Прямые седоватые волосы его были как подрублены топором. Явно, дочка или, скорее, внучка ровняли сзади садовыми, что ли, ножницами, и это было похоже на короткую стрижку ударниц с фотографий тридцатых годов.

Я шарахнулся от него левее, чуть не сбив очень радостных пацанов, они шныряли, меняя что-то в толпе. Что — я не понял.

— Ух ты да ух ты! — навстречу мне вдоль толпы, ликуя, плясала бабка, хлопая в ладоши и притопывая, и даже пыталась кружиться, кружиться.

— Ну, чокнутая. — Я попятился.

— Нет, — ответил мне сзади голос. — Если верблюда качает буря, козла ищи уже в воздухе.

— Что?.. — я обернулся.

Какой-то человек с рыжеватенькими щетинками-усами мне улыбался.

— Это пословица, — кивнул он. — Только казахская.

Может быть, оттого, что нацелился я в поликлинику и так боялся растренироваться, соображал я туго. Как будто всерьез я нервный.

А толпа передо мной уже разбредалась с досадой, и танцорка прекратила, остановилась и плюнула.

— Народу много, — объяснил мне рыжеусый, — не хватило. Сигареты двадцать коп, водка три шестьдесят две.

— А-а-а, — понял я наконец, — пробуете, да?! На старые деньги, значит! И вы спон-сор-р.

— Нет, — ответил он. — Подкуйко.

— Это что «подкуйко»?

— Фамилия такая моя. Подкуйко. А вас?..

— Василь Васильевич, — сказал я не очень приветливо, не называя на всякий случай своей фамилии.

— А я Федор Викторович, — улыбнулся он, и рыжеватые его усики шевельнулись. — Подкуйко.

Потом заявил, что сам нездешний, из Кустаная, что идет как раз в мою сторону, и, ни на шаг не отставая, рыжеусый почему-то пошел со мной.

Я шел быстрей, чтобы оторваться, а он не отставал. Зачем пристроился ко мне, было непонятно. Я поглядывал искоса на него. Он был пониже ростом, но коренастый, плечи такие широкие, темный пиджак, и кепка надвинута на лоб. Сколько ему лет, тоже было непонятно.

— Что, безработный? — спросил вдруг на ходу Подкуйко.

— Я? Допустим…

— Тогда свернем сюда, — сказал Подкуйко, — незачем никуда бежать. Вот и скамеечка, присядьте.

Сквер был маленький, деревья редкие, пыльная трава и пустая скамейка.

— Вы понравились мне, — сказал Подкуйко, ладонью тяжело надавливая на мое плечо, чтобы я сел. Я сел. — Не козел явно. А мы таких именно и приглашаем пожить.

— Куда?.. — Я напрягся.

— Да это недалеко отсюда, — успокоил меня Подкуйко, — девяносто три километра. Поля там, речка рядом, лес. Хорошо жить.

— А зачем?.. — Я глядел в него насквозь, подозрительно.

— Экспедиция, поиск разума земли, — усмехнулся Подкуйко. — Я шучу.

— Глупо, — резко объяснил я и встал.

— Глупо, — согласился охотно Подкуйко, задержав меня за руку. — Но самый непобедимый-то человек — это усвой, — кто не боится быть глупым. Сядь.

Лицо у него было точно азиатское, усики, и скулы как каменные, узенькие глаза под кепочным козырьком.

— Ну ты и грозный какой, ну я прямо испугался, — сказал я независимо, раз он на «ты», и я на «ты». — Даже усы у тебя грозные… — И спохватился: — Извини.

— Тоже глупость, — кивнул Подкуйко. — Но принципиально! А ты садись. Са-дись. — И я сел опять. — Пацанва — помнишь? — дразнилась когда-то: папа рыжий, мама рыжий, рыжий и я сам? Вся семья моя покрыта рыжим волосам? Помнишь ты? А я-то, каких цветов мама с папой, — ни сном ни духом! Я сирота.

— Да я тоже, знаешь, — сказал я примирительно, — уже сирота. Да. Уже сирота.

И тут мысль шальная мелькнула.

— Куда ты предлагаешь уехать? — спросил я. — На сколько?

— А сам увидишь, — кивнул он загадочно. — В помощь страдающим. — И не то улыбнулся, не то усмехнулся.

«Темнит, темнит. Ну да ладно. Ох и рискованно… — опять я подумал. — А что не рискованно для меня?.. А?»

Я смотрел на него, соображал.

— А могу я, к примеру, ну… как бы с дочкой? — спросил я.

— Это конечно, — подтвердил он. — К нам можешь и с дочкой. Маленькой, большой, какая есть.

Когда я распростился с ним, обговорив, когда тут встретимся завтра, я направился медленно к дому. По дороге у первого лотка с фруктами задержался, выбрал и купил килограмм апельсинов.

Я шел домой, прижимая к животу целлофан с апельсинами и тощую брошюрку ксерокопийную, которую всучил мне — «это обязательно!» — Подкуйко: «Лао-цзы. Изречения, избранные Львом Николаевичем Толстым».

Лифт не работал; наверное, опять чинили. Я шел, шел и шел вверх по лестнице. Ее площадка. Но почему-то дверь в квартиру была не прихлопнута. Я взялся за ручку, толкнул осторожно, вошел в коридорчик. В кухне на полу, прислоненная спиной к холодильнику, как кукла, — Таня, лицо у нее было мертвое.

И прыгнули, покатились вперед апельсины из целлофана, я кинулся, я нагнулся к ней, потом к окну, распахнул. Запах! Потом нос, рот зажав ладонью, рванул к плите. Закрыл газ, опять к Тане, ее голова, неживая, качалась вперед, назад, я тряс ее за плечи. Зачем?! Почему я сразу не позвонил в «Скорую», почему не позвал?..

Это почти как во сне. То в одном ты, то вообще совсем уже в другом месте, и перед тобою все другое… Кухня, комната. Что я делал?.. Таня… Водой в лицо — из чего, не знаю. Еще, еще. Может, ее рвало до этого. Как растирал, зачем тащил…

Наконец я понял, что чищу апельсин. Но к чему… Я стал разлипать его на дольки. Пальцы у меня уже были липкими, желтыми.

— Съешь, — сказал я. — А?..

Она не отвечала, полулежала неподвижно в кресле, куда втащил, в комнате.

— Слушай, — позвал я, — съешь, а…

— Что… — показалось, расслышал это. — Я… Не нужно жить.

— Ну неужто ты, — я нагнулся, — разве ты полюбила его?

— Его?.. — Она пошевельнулась. — Нет, не знаю. Девочка. Маленькая, черненькая. Девочка…

— Черненькая? У голландца?!

— Он темноволосый. И у ней волосики видны уже. Черные.

— Послушай, — сказал я, — у тебя ж будут еще дети, дура ты молодая! Зачем?.. Дура ты!

Она как сглотнула непонятно что, и тогда я опять ей протянул апельсин.

— Не знаю, я, нет, не знаю… — Попыталась сесть прямей, отвела в сторону мою руку. — Я назад хотела. Может, забрать, украсть ее…

— Украсть?! Дурость! — Я постучал пальцем себя по лбу. — Ду-рость! Это как же ты себе представляла?

— Не знаю я ничего. — И замотала головой. — Хотела… Или, думала, у нас кого-нибудь. С коляской.

Я положил разъятый апельсин свой на журнальный столик и, пододвинув стул, сел напротив нее.

— Татьяна, — сказал я, — вот ты послушай. Только внимательно слушай меня. — Она действительно годилась мне в дочки. «Малявка». Но… и не только в дочки. Я спас ее и имел, что ли, право!.. Право?

Не буду пересказывать, что говорил. Вообще-то, только то, что узнал от Подкуйки о сообществе, где жить хорошо на 93-м километре. И даже хотел ей прочесть изречения, избранные Львом Николаевичем Толстым. Но брошюрка валялась где-то в кухне на полу, и я не прочел. Однако вспомнил главное — Дом ангела, так называл его Подкуйко, где у них были маленькие дети. Ангелы…

И мне стало вдруг тошно. От самого себя. Но ей же вправду некуда было податься. Как, впрочем, и мне. Хотя, конечно, по-другому, «господин офицер»…

Я циник, да?.. «Рожа»? А ты прими меня каков я есть! И положил ладонь ей на колено да еще похлопал там, где прорезь в джинсах.

— Договорились? — Она кивнула. — Значит, утром едем. Татьяна, едем!

Из-под намокших ее, размазанных ресниц на меня глянули синие и тоже, мне показалось, крашеные глаза. Жалобные?.. Какие-то непонятные. Вроде изучающие. А вроде бы и влекущие. Странный у «малявки» взгляд.

— Ну пока. — Я похлопал опять ее по колену. — Танюша, все будет хорошо!

Дома я достал рюкзак с полатей, раскрыл и вытрусил его на балконе, выветривая нафталин. Зачем в него нафталин (это Ксения), неизвестно. А рюкзак хорош, объемистый, оранжевого веселого цвета. Я складывал рубашки и подумал, решил плавки брать, потому что река, а места не занимают.

Завязал шнур, застегнул клапан, начал уминать, надавливая ладонями. И еще постучал кулаком изо всех сил, разравнивая. Затем, прикидывая, надел — терпимо, стал перед зеркалом. Как?..

Походный был вид. Ну что пузо… Ведь это ж я был тем мальчиком — и сколько нас было! — высокие, сильные, красивые, вдруг выросли мы в семидесятые, в самом конце…

Я увидел в зеркале, как отворилась дверь и Ксения вошла, у нее перерыв на обед, приходит всегда, ей до работы восемь минут, даже если не спеша.

Я смотрел на нее, не оборачиваясь, сжимая в кулаках лямки рюкзака.

Ксения стояла в дверях, смотрела молча.

«Откуда это? — вдруг я подумал. — Везде и всегда — обязательно женщина для мужчины зеркало!.. То увеличит она, а то принизит унизительно. Ну как человеку жить, когда не хочет она, не дает расти в собственных глазах?!»

Я обернулся и объяснил ей твердо, куда и как, а почему — понятно, уезжаю завтра на определенное время. Обо всем, конечно, еще буду сообщать.

Потом достал брошюру из кармана для подтверждения и прочел:

— «Добрый побеждает, и только. Побеждает и не гордится. Побеждает и не возвеличивается». — И посмотрел на нее со значением: — Лао-цзы.

Когда я подошел к скамейке, время не подоспело, но Подкуйко уже сидел откинувшись, жмурился, подставив под солнце лицо, с удовольствием шевеля усиками. Утро было ясное, дождя не обещали.

— Привет, — кивнул я и поглядел на часы. — Во сколько?..

— На троллейбусе до вокзала двадцать пять минут, — благодушно пояснил Подкуйко. — А до электрички час.

Его кепка лежала на портфеле, волосы были зачесаны набок, влажно, с пробором, рыжеватые, и чуть проступала седина.

— Дочка вещи собирает, — объяснил я.

— Хорошо. Скидай пока рюкзак.

Я стянул с плеч рюкзак, поставил его на скамейку рядом с портфелем, сел. Это очень удобно, когда кто-нибудь возьмет организацию и всю ответственность на себя.

Троллейбусы проезжали и проезжали мимо к остановке неподалеку, все раскрашенные, как везде, дурацкой рекламой. То какое-то кухонное оборудование НПО «Альтернатива», то — «Внимание! Новинка! Жидкое мороженое. Новинка!»

Я уже поглядывал на часы.

— Отвлекись, — предложил мне Подкуйко. — Послушай… Смотри. Слышь?..

Сбоку в траве шелестнуло что-то, и Подкуйко сделал мне знак, потом стал глядеть туда пристально. Я тоже, но не увидел ничего. А все стихло.

— Магнетизм, — кивнул мне Подкуйко, улыбаясь. — Это еж сбежал откуда-то. А теперь не сдвинется. Сидит. Видишь его?

— Не вижу я ничего. Ты что, фокусник еще, да?

— Успокойся, — сказал Подкуйко. — Не гоношись. Совершенный человек должен всегда сохранять спокойствие духа.

— Опять ты вычитал? — я разозлился. — Это ты, что ль, совершенный?

— Тихо. Тихо. — Он покосился. — Да… Дочка твоя уже не придет, похоже.

Подкуйко надел кепку, надвинул ее на лоб и встал, взял портфель за ручку.

— Приемная у меня дочь, — сквозь зубы объяснил я.

Теперь мы стояли с ним у троллейбусной остановки. Была явная задержка, троллейбусы не шли. А народу подходило все больше.

Но наконец появился. Пестрый такой же: «Новинка! Заморозь — и съешь! Жидкое мороженое!» По борту намалевано и вкось.

Мы впихнулись в него с трудом последними.

— Подождите!..

Я оглянулся. Бежала Таня, волоча за ремень красную сумку на колесиках.

Я подхватил сумку, Таню левой рукой и втолкнул внутрь рядом с собою, двери задвинулись, прихватив сзади мою куртку.

Через три, по-моему, остановки стало свободней, я даже сел у окна, взгромоздил на колени рюкзак. Впереди в соседнем ряду села и Таня, потом место освободилось сзади нее, Подкуйко присел. Нагнулся к ней, они разговаривали. О чем?

Мелькали в окне вывески разноцветные, под ними стекла вспыхивали подряд — одно, другое, третье, четвертое — от солнца. Мелькало, мелькало, и стало жарко, я расстегнул куртку, даже прикрыл глаза. Ночь плохо спал. Кем я там буду?.. Да хоть ночным сторожем. День будет мой. Солнце. Это я застолбил Подкуйке. Троллейбус мчался, качало, тормозил, остановка, опять качало, трясло, качало. Остановился прочно, и я открыл глаза.

Последние пассажиры выходили в двери. А внизу — толпа. Вокзал. Конечная.

Я подхватил рюкзак, кинулся к дверям, навстречу лезли прямо на меня с сумками, ручными колясками. С силой расталкивая, я вывалился вниз.

— Таня! — закричал я. — Подкуйко! — и огляделся. — Где вы?..

В одной руке у меня был рюкзак, другую поднял вверх.

— Я здесь! — и опять огляделся.

По площади тащили быстро вещи, обвязанные мешки, ящики на колясках, машины проскакивали то туда, то назад.

Я бросился наперерез. Какой поезд, куда идет, Подкуйко, я ж не знаю!

Я стоял, толкали со всех сторон, у дверей вокзала, опустив на асфальт рюкзак. Не отчаиваться, только не отчаиваться, слышишь.

Для того чтобы увидели меня, я влез на бетонные плиты, они лежали друг на друге неподалеку, высоко. И сел, я глядел сверху, озираясь. Долго. Потом встал. Я был не нужен никому.

— Таня! — позвал я. — Подкуйко!.. Где ж вы?

Всматриваясь в двери вокзала, я так стоял и стоял. А меня тронули за ногу вдруг снизу. Милиция.

Но нет, я почувствовал, что-то похуже. Незнакомый, коротко стриженный, в штатском, сильно загорелый, в белой куртке, с папкой под мышкой внимательно рассматривал меня, несколько запрокинув голову, будто я не человек, а памятник.

— Вы Федора Викторовича? — спросил он вежливо, отчего мне стало и вовсе не по себе.

— Ммм… — сказал я, приседая на корточки. — Понимаете… Я…

— Понимаю, — все так же вежливо подтвердил человек с папкой. — Федор Викторович посчитал, наверно, что вы не годитесь. Потому… Но Федор Викторович Подкуйко, видите ли, довольно радикален, а полагается испытательный срок шесть месяцев.

— Это где… — я сморгнул, — полагается?

— Да там, куда вы направлялись, — он пояснил. — Только электричка уже ушла. Придется… — и указал на большие вокзальные часы. — Двадцать семь минут до следующей.

Вагоны этой следующей электрички были полупустыми, будний день, двенадцатый час, из города мало кто ехал. Со мной рядом в вагоне сидел этот коротко стриженный, молодой, на вид слегка за тридцать, Максим, я его слушал и изображал, что поддакиваю. А за окном уже ни домов никаких, ни домиков давно не было, и мимо пробегал, как забор, осинник на взгорках, тонкие, всплошную светло-зеленые стволы.

— Интеллигенции, — мне говорил Максим, — пора прекратить болтать. В дни такого маразма в современный момент истории, — он выжидающе посмотрел на меня, — вы же слышите сигнал опасности, Василь Васильевич.

— Конечно, — поддакнул я.

— Потому мы и создаем сообщество истинных учителей. Вы же читали «Общину» Елены Рерих.

— Конечно… То есть нет, не до конца.

— Все равно главное, — успокоил меня Максим, — суть.

— Разумеется, — поддакнул я молодому Максиму, кандидату наук.

— У нас теперь двадцать пять детей. — И улыбнулся мне повеселевшими черными глазами на таком худом, загорелом лице. — А больше половины из Дома ребенка. Ясли, — он стал перечислять, — хорошая школа у нас, детский сад. Воспитаем. Я член рабочего совета. Мы не секта, нет! Нас пока семьдесят четыре, отовсюду, разные. Но это пока! Постойте… Максим встал. — Сейчас я пройду в соседний вагон, сесть должны были кое-кто в пригороде. Нам-то еще целых шесть остановок. Я сейчас. Максим положил папку на скамейку рядом со мной, одернул свою курточку. — Сейчас приведу. — И пошел по пустому качающемуся вагону.

За окном опять появились серые избы. И к ним вплотную подступала вода. Разлив. Мелькали деревья в воде по пояс… Пропали. Снова, снова низкая трава, по ней, извиваясь, рядом с поездом черная тропка, и круглый белый пепел костра. Электричка замедляла ход.

Я оглянулся, посмотрел на пустой вагон, поднял с пола рюкзак.

Я сбежал на станции по деревянной лесенке вниз. Когда прошел наш поезд, перебрался, перешагивая через рельсы, на платформу напротив, постучал в закрытое фанерой окошко, купил в кассе обратный билет. Потому что — да, да, да! — вот ведь еще говорил Лао-цзы, это я запомнил! — кто действует, он не в состоянии овладеть Поднебесной! Вот так!..