Есть на Волге утес

Крупняков Аркадий Степанович

Часть первая

АЛЕНКА

 

 

НА МОКШЕ-РЕКЕ

 

1

Подьячий Ондрюшка, сын Яковлев, прозванный Сухотой, всему Темниковскому воеводству пугало.

Боятся Сухоты посадские людишки, боятся попы, дьяконы, городские жители, а уж про тяглых крепостных и говорить нечего. Да что там тяглецы, сам красно-слободский помещик Андреян Челищев поглядывает на подьячего с опаской. Уж этому-то вроде бы чего бояться? И богат, и знатен, воеводе Василию Челищеву брат родной, но все равно, как только начнет совать свой мокрый нос Сухота в его дела — оторопь берет. Ведь ежли что — настрочит Ондрюшка грамоту в Москву, понаедут приказные с доглядами, беды не оберёшься. И хитер, собака, и нагл. Мстителен. Как-то влез он к воеводе в спаленку середь ночи, тот, вестимо, облаял его и выгнал. А на рассвете загорелся казенный подвал, где хранился свинец и порох. Трахнуло на весь город так, что маковки соборной церкви закачались.

Утром воевода хотел было учинить разнос, а подьячий остудил его:

— Сам, Василей Максимыч, виноват, стрельцов послал бегунов ловить, а у подвала охраны не было. Я хотел тебе о сем донести, а ты меня вытурил. Вот и…

— А без моего указу ты не мог?

— Стрелецкий голова мне неподвластен.

— Что же делать теперь? Ежели в Москве узнают…

— Не узнают. Замажем как-нибудь. Положись на меня.

С тех пор Сухота вхож к воеводе в любое время дня и ночи.

А брату воеводскому, Андреяну, он как-то сказал:

— Запомни, сударь мой, присказку: «Воевода воев водит, а подьячий рядом ходит».

Такой наглости Андреян не стерпел, сказал:

— Ты, гусино перышко, место свое знай. Куда не следует не лезь. Нос оторву!

С тех пор Сухота на дела помещика стал смотреть еще пристальнее. И высмотрел, прощелыга. Заметил он, что приказчик барский Логин зачем-то в Заболотье ездит. Приказал городскому ярыжке выследить. Тот через пару дней донес: ездит Логин-приказчик на берега реки Мокши, что за болотами. Там в землянке живет некий кузнец из беглых, с женой и дочкой. Кузнец, как и положено ему, кует, а дочка скачет на коне, пасет табун. А чье те кони, ему, ярыжке, неведомо.

Сухота, недолго думая, оседлал кобыленку — и по Логинову следу. Верст двадцать пять отмахал, миновал болотистый пояс и вышел на широченную поляну, окруженную лесными рощами. Слева роща сосновая, справа — липовая, прямо — березовая, а посреди течет Мокша-река. В крутом правом берегу вырыта землянка, дверь прямо на воду смотрит. Тут же, на берегу, кузня с ковальным станком, а за нею загон. Подьячий укрыл коня в роще, забрался на высокий сук старой липы, ометнул взглядом поляну.

Было знойно, кони хоронились в лесу. Кузня не дымилась, недалеко от липы спокойно катила свои воды Мокша. Плескалась в реке мелкая рыбешка, пуская по омутам круги, над травами играли мотыльки. Было тихо. Вдруг раздался конский топот, и из березовой рощи выскочил вороной жеребец. На коне — парень. На парне белая холщовая, с откидным воротом, рубаха, шапчонка и пестрядинные портки.

Парень подъехал к берегу, бросил поводья, соскочил с лошади и пошел прямо на Сухоту. Подьячий прижался к шершавому стволу липы. Замер. Парень подошел к воде, скинул шапчонку, и две черных косы упали на плечи «Те-те-те, — прошептал Сухота. — Так это та самая девка и есть».

А девка сдернула рубаху, обнажила полные покатые плечи, смуглую, загорелую шею. Мелькнули упругие груди с розовыми, торчком, сосками, потом девка повернулась к подьячему спиной, спустила портки, погладила ладонями крутые бедра и бросилась в воду. Плавала она отменно, вскидывая сильные и красивые руки.

Искупавшись, вышла на прибрежный песок, не торопясь расплела косы, отжала волосы и раскинула их по телу шатром — сушить. У подьячего мелко дрожали колени, от волнения дробно стучали зубы. Теперь хорошо было видно лицо девушки, освещенное солнцем. Большие черные глаза, длинные ресницы, лицо чуть продолговатое, верхняя губа вздернута, под ней нитка белых, будто жемчужных зубов. Подбородок немного выдается вперед, и оттого лицо, не теряя красы, отдает какой-то суровостью.

«Красы много — нежности мало, — подумал Сухота. Он в бабах толк знал. — Зато телеса, телеса! Стройна, яко херувим».

Девушка, погревшись на солнце, оделась, поднялась па берег, подошла к коню. Сняла с него седло, уздечку. Обняла за шею, ткнулась губами в мягкую лошадиную морду, хлопнула по холке. Конь, игриво крутнув головой, ускакал в лес.

«Моя будет, — подумал Сухота, слезая с дерева, — В струну вытянусь».

Когда девка отошла к загону, подьячий направился к землянке. Открыл дверь, шагнул через порог в нос ударило запахом какого-то снадобья. В землянке было сумрачно, оконце, затянутое бычьим пузырем, свету пропускало мало. На нарах лежала женщина, болящая, видно. Старый, угрюмого вида мужик натирал ей спину мазью. Увидев чужого, укрыл больную шубой, шагнул навстречу.

— Мир дому сему, — сказал Сухота, глянув на мужика исподлобья.

— Входи с добром. Садись. — Мужик смахнул со скамейки тряпье, пододвинул ее подьячему. Страха в глазах мужика не было.

— Как зовут, чей будешь? — Сухота уселся на скамью, оседлав ее словно коня.

— Зовут Ортюхой. А буду я ничей. Сам свой.

— Ишь ты! Ты, стало быть, сам свой, а табун чей?

— Табун на выпасе. Андреяна Максимовича кони.

— Ни орешь землицу, не сеешь. Чем живешь? По ночам с кистенем на дорогу выходишь?

— Я мастеровой. Кузнец я.

— Куешь, стало быть. А где железо берешь?

— Андреян Максимыч исполу дает. Жена корзины, верши плетет, дочка табун пасет. Кормимся, слава богу.

— Знаешь, кто я?

— Мало ли людей по свету ходит. Всех не узнаешь.

— Я тебя тоже не знаю. В поместных списках ты не значишься. А должон! Ежли ты Андреяна Максимовича человек, то почему в списках тебя нет?

— У него спроси.

— Дочка велика ли?

— Двадцать первый идет.

— Покличь. Скажи — воеводский подьячий зовет.

Мужик вышел, оставив дверь землянки открытой.

Сухота подошел к нарам, приоткрыл шубу, спросил:

— Простудилась, ай что?

— Кости болят, — простонала женщина. — Всю жисть по землянкам сырым… О, господи!

— Лекаря звали?

— Где тут лекарь. Аленка, дочка, травы знает, снадобья варит. Если бы не она.

— Девку твою видел. Замуж ей пора.

— Женихов нету. Леса кругом, болота.

— Я позабочусь.

В дверях появилась Аленка. Она прошла к нарам, на подьячего даже и не глянула, будто его нет совсем. Подняла с пола кафтан, набросила на плечи, села около матери.

— О тебе разговор шел, — строго произнес Сухота. — В город приходи, работу дам, место подыщу хорошее.

— Мне и здесь неплохо, — ответила Аленка не глядя на подьячего.

— Ты девка видная, красивая. Ты как горох на дороге. Кто не пройдет — всяк ущипнет.

Аленка поднялась, распахнула кафтан, положила пуку на черенок привешенного к поясу ножа, повернулась к Сухоте, сказала дерзко:

— Пусть попробуют. Я так ущипну! — И блеснула глазами. Подьячий вздрогнул, про себя подумал: «Такая прирежет и глазом не моргнет».

— Зачем звал, говори?

— На тебя посмотреть хотел. Всех, кто в воеводстве пребывает — я знать должон.

— Посмотрел? Ну и поезжай с богом. Мне к табуну пора. — И вышла.

— Вон какая! — Подьячий поднялся со скамьи, сказал в сторону больной — Передай мужу, чтобы в город явился, ко мне зашел. Я его в списки внесу. Инако как беглых поведут на воеводский двор, под батоги. Всех троих.

На обратном пути Сухота заехал в деревню, узнал о кузнеце подробности. Бабы рассказали, что живет Ор-тюха на Мокше третий год, кует всякую кузнь: ухваты, сковородники, сошники, зубья для борон — тем и кормится. О дочке бабы говорили, перекрестясь, — ведьма с бесовским взглядом.

Всю дорогу Аленка не выходила из головы подьячего. Было ясно, что кузнец в бегах, инако зачем ему хорониться в глуши лесной. И еще было ясно — барину он выгоден. В списках кузнеца нет, тягла он не несет, под налог государев не подходит. И польза от него только помещику: почти даром пасет его лошадей, кует их и поставляет все железные изделия. И — кто знает — может, Андреян эту дикую ягодку-малинку бережет для себя? Беглых, бессписочных людей к нему прибилось немало, о них воеводе, конечно, известно, а кузнеца почему-то держит от всех в тайне. Наверно, не зря. Тоже кобель старый: и жена при себе, и крепостных девок полон двор — так на тебе, еще на лесную красавицу-ведьму позарился. А он, Ондрюшка, в свои тридцать пять лет един яко перст… Погоди, Андреян Максимыч, я ужо подумаю, как обхитрить тебя. Припугнем мы тебя и воеводу сокрытием беглых людишек, за такие дела государь-батюшка не жалует. А потом смуглянку эту подставим воеводе. Старый вдовец замуж ее, конечно, не возьмет, а при дворе оставит. Вот тут и не зевай, подьячий…

 

2

…Табунок был небольшой — сорок лошадей. Как только в лесу появилась трава, прислал их Андреян Максимович на попечение кузнецу Ортюшке. Наказ был такой: пусть кони пасутся на лесных полянах до троицы, а после всех заново перековать, искупать в реке Мокше и доставить на господский двор для продажи.

Вожаком в табуне был вороной жеребец с белой отметиной на лбу. Могучий, с широкой грудью, он властвовал над лошадьми безраздельно. Водил табун с поляны на поляну, не позволял рассыпаться по лесу, защищал кобылиц от волков и прочего лесного зверя.

Про Белолобого кузнецу было сказано: никого, кроме хозяина, не признает, никому, кроме Андреяна, на себя садиться не позволяет. Может-запросто убить.

Аленку это упреждение только подзадорило. Три лета подряд она пасет табуны, скачет на любой лошади, а тут вдруг — зашибет. Дня три она приглядывалась к Белолобому со стороны, потом взяла нагайку и пошла к табуну. Отец понял намеренье дочки, но задерживать ее не стал — бесполезно. «Все одно ей стеречь этот табун чуть не все лето, все равно она от этого жеребца не отступится».

Девка сызмала росла своеобычной. Отец Аленке не препятствовал ни в чем — он и сам не терпел над собой насильства. Лет до двенадцати девчонка бегала в штанах, сарафан надевала редко. В юность вошла по-мальчишески дерзко, смело. Дралась с деревенскими парнишками сверстниками, верховодила ими. На удивление всем к пятнадцати годам у Аленки сломался голос. Говорить она стала грубовато, властно, по-прежнему водилась не с девчонками, а с мальчишками-подростками.

Со временем у Аленки выросли длинные косы, тело утратило угловатость, женское в нем взяло верх. Смуглое лицо посветлело, щеки зарумянились, на подбородке появилась ямочка, придавая девичьему облику нежность. Глаза, раньше мало заметные, вдруг округлились, стали большими, переменчивыми. То в них бездонная нежность, то колючая злость. Голос по-прежнему остался сочным, чуточку басовитым. Настойчивость в характере укрепилась еще больше. Сейчас она решила укротить коня, и отец понимал ее.

Аленка подошла к табуну и направилась к Белолобому. Жеребец угрожающе заржал, вырвался из табуна и, высоко выкидывая копыта, помчался прямо на человека. Своим конским разуменьем он понимал, что этот парень не сможет причинить табуну зла, но в его руке была нагайка. Этот ременный бич Белолобый не любил. И петому человека с нагайкой нужно было отогнать, показать, кто в табуне хозяин. Конь знал — парнишка сейчас побежит. Даже сильные мужики бегивали от него, когда хозяин выпускал Белолобого во двор. Угрожающе пригнув голову и раздувая ноздри, жеребец мчался на человека. Сейчас парень побежит!

Но что это?! Повернувшись спиной, человек сел на луговую кочку, и коню пришлось остановиться- на скаку, резко вскинуть передние ноги над головой паренька и подняться на дыбы. Разбег был велик, и конь смог простоять так лишь какое-то мгновение. Перескочив через человека, Белолобый пробежал немного, остановился, повернул голову. Человек лежал вниз лицом. Неужели зашиб? Это обескуражило жеребца. Может, парень испугался и сейчас поднимется? Нет, лежит неподвижно. Неподалеку, сбившись в круг, стояли кобылицы. Они, как показалось Белолобому, смотрели на него укоризненно. Вожак переступал с ноги на ногу — он не знал, как быть дальше? Постояв немного, конь медленно пошел к человеку. Обнюхал голову, запаха крови не было. Мягко, одними губами, взял шапку, сдернул. За нею потянулись две девичьи косы.

— Ну, не балуй, — услышал конь повелительный голос, — Иди сюда, — Девушка села па траву.

Белолобый не знал людских слов, но он хорошо понимал голоса: Этот голос был женский, и он знал его к себе. И жеребец подошел. Девушка ласково потрепала его гриву, перекинула ее. Вынула из кармана штанов краюху хлеба, приложила к конским губам. Потом легко и привычно набросила узду…

Через час Аленка скакала на жеребце впереди табуна, и черные косы, растрепавшись, стлались за нею по ветру. Конь с гордостью нес на себе необычную всадницу.

С тех пор Аленка и Белолобый неразлучны. Ома часто приносила ему хлеба, купала в реке, заплетя."а гриву в косички. Раз в педелю ездила в село, чтобы привезти муки, мяса и другой снеди.

После троицы приехал приказчик Логин. Дело было под вечер, Аленка только что затворила лошадей в загон и торопилась в землянку. У входа сидел Логин, хрипло выговаривал отцу:

— Ты, Ортюшка, сам знаешь, кака твоя стать. Ты мужик беглый, ты сберегаешься в сих лесах по милости Андреяна Максимыча. Стоит ему моргнуть глазом, и ты снова крепостной.

— Жена у меня хворает. Второй месяц спину не разогнет, — угрюмо оправдывался отец.

— А если она не выздоровеет год — кони год не кованы будут? Они уже нагулялись, их на ярманку вести надо, а ты…

— Подковы я чуть не все изделал. Неделю повремени — всех подкую.

— Я-то бы повременил, а ярманка! Барин узнает — с нас обоих шкуру спустит.

За спиной Логина появилась Аленка. Спросила:

— А кто ж ему тогда коней ковать станет?

— Это ктой-та не в пору голос подает? Скажи, Ор-тюха?

— Дочь моя Аленка.

— Под носом сперва утри!

— Не скажи, Логин Петрович. Без Аленки тут ничего бы не было. Она и за табуном смотреть успевает, она и в кузнице мне помогает, матерь лечит.

— А ну, покажись.

— Смотри.

— Ты чего, это самое… в портках, в мужичьей рубахе? Такой красавице не к лицу.

— Мне братьев бог не дал, отцовские штаны и рубахи донашивать некому. Вот я и стараюсь:

— Смела! — Логин бесцеремонно оглядел стройный стан девушки, задержал взгляд на упругих грудях, взглянул в глаза. Взглянул и осекся. Словно огнем полыхнуло из этих глаз. Логин прищурился, отвел взгляд, сказал:

— Ладно, Ортюха. Помогу я тебе. Завтра начнем лошадей ковать втроем. За неделю, я думаю, справимся.

— За неделю мы и без тебя справимся, — холодно сказала Аленка.

— Не с тобой говорят!

— Нам приказано дело делать — не тебе.

— Ты гонишь меня? Да как ты смеешь?!

— Смею. Погостил, хватит.

Давно Логину никто не перечил. Случалось, сам барин не решался возражать приказчику, а тут какая-то девчонка!

Логин взмахнул рукой, подбросил плетку, ухватил ее на лету за черенок. Поднял голову — и снова эти большие, с бездонной глубиной глаза. И снова полыхнули они каким-то злым светом, и опустилась рука с плеткой.

— Поезжай домой, — твердо сказала девка. — Через неделю я пригоню табун сама.

И Логин покорно зашагал к коню, привязанному у дерева. И только проехав верст пять, он одумался. И никак не мог понять, какой силой девчонка заставила его сесть на коня и уехать против своей воли. Поразмыслив, решил, что глаза у девки колдовские.

СПИСОК СЛОВО В СЛОВО

«…В нынешнем во 170-м (1661 г.) году, ноября в 2 день, били челом тебе, великий государь, и в кругу нам, всему Войску Донскому, наши низовые казаки Степан Разин да Прокопий Кондратьев, а сказали: обещалися-де они соловецким чудотворцам Изосиму и Совватию помолиться, и чтобы ты, великий государь, пожаловал, велел их отпустить соловецким чудотворцам помолиться. И мы тех казаков отпустили с Дону из Черкасского городка ноября в 4 день».

«…Послана великого государя грамота в Танбов к думному дворянину и воеводе Якову. Тимофееву сыну Хитрово. А велено ему ис Танбова послать человек дву или трех на Дон и проведать тайно, нет ли у донских казаков каких шаткостей, и не пошли ли куды в стругах морем войною, и на которые места; и про воровских казаков про Стеньку Разина с товарищи, где они ныне. И что проведают, о том отписать скоро…»

«…Да после того ж те воровские казаки Стеньки Разина пошли морем под гор. Баку и взяли деревню Бзану, и многих полону набрали, а взяли ясырей 150 человек. И взяв, пошли на моря, и на выкуп оценили за человека по 30 рублев, 100 человек выкупили».

 

ПОБЕГ

 

1

Темниковскнй воевода Василий Максимович Челищев готовился ко сну. Года четыре назад, сразу, как только сел на воеводство, заболели у него пятки. Какая невидаль — пятки, подумал воевода и лекаря звать не стал. Потом началась ломота в костях ниже колеи, а после заныли и колени. Да так заныли, что хоть ложись и помирай. Все ночи напролет Василь Максимыч мучился и отсыпался только днем, когда ноги болели меньше.

Лекарь натер их каким-то вонючим зельем, замотал овчинами и не велел открывать ноги до утра. Сколько уж мазей перепробовали, сколько натираний делали, а проку что? Может, эта вонючая смесь поможет? Лекарь ушел, воевода заложил под бороду край одеяла, плюнул на палец, придавил язычок пламени свечи. И верно — ноги ныть перестали, дрема сразу перешла в сон…

Вдруг загремело кольцо в двери. Да так сильно, что воеводу подкинуло на кровати будто от удара грома.

— И-ироды, умереть спокойно не дадут, — плаксиво заговорил воевода. — Кто та-ам?

— Василий, открой — дело спешное! — раздалось за дверью, и воевода узнал голос брата.

— Заходи-и, Змей ты Горыныч. Не заперто.

Брат толкнул дверь, вошел. За ним через порог шагнул подьячий Ондрюшка.

— Што это тебя черти носят, полуношник. Мне вставать не велено, телеса оголять нельзя, а ты…

— Не бранись, Василий. Доспишь потом.

— Что в твоей усадьбе до завтра подождать не может, а?

— Да не из усадьбы я. Из Москвы. Разве забыл?

— Совсем из головы вон. Ну и что там, в Москве?

— А то… Воеводе козловскому башку оттяпали.

— Как это… оттяпали?

— А так. Положили на плаху и…

— Так он же давний приятель мой. Сосед.

— И на это не посмотрели. Заворовался, говорят.

— Расскажи.

— Лучше вот это прочитай. Какой-то стервец челобитную накатал. Будто бы от дворян разных городов. Имен нет, токмо подписано — из города Козлова. Мне один дьяк список с челобитной сделал. Слово в слово; Держи, — и подал воеводе свиток.

— Я дюже глазами слаб. Пусть Ондрюшка чтет — у него глаза вострее.

Подьячий принял свиток, взял шандал, прижег свечу от ночника и начал читать:

— Царю, государю и великому князю Алексею Михайловичу. Бьют челом холопы твои, дворяне разных городов, и дети боярские, и разных чинов помещики и вотчинники. Служим тебе, великому государю, мы, холопы твои, на твоих государевых дальних службах, а без нас, холопей твоих, в вотчинах наших и поместьях люди наши и крестьяня, разоря домишки наши без остатку и пограбя животы наши всяки, бегают от нас в понизовые городы — в Казань, а також по саранской черте…

— Это к нам, выходит?

— Ох-ох-хо! — вздохнул Андреян. — Вся земля опрокинулась. А от нас, думаешь, не бегут?..

— А которые, государь, крестьянишка наши последние осталися и не хотели с ними итти, тогда беглыя крестьяня, собравшись, все у них отняли, желая за ними пусто учинить ввек. Поместьишка оттого совсем запустели, и с тех пустых дворов мы, холопи твои, с последними разоренными крестьянишки всякие твои государевы доходы окупаем, должася великими долгами. Да те же, государь, разорители, приходя из бегов в поместьишка наши, последних крестьян наших подговаривают, из полей лошадей крадут. А коль мы, холопи твои, сами в погоню ездим или людишек своих посылаем, и те, наши крестьяна беглыя, бьются до смерти. А иныя беглыя наши крестьяна, збежав от нас, поженились на посатских землях, у вдов, и на девках, и на работницах, а воевода Горчаков тем посатским людям потакал, да и сам беглыя люди принимал тож…

— Будто про нас, — вздохнув, промолвил воевода и засунул ноги в овчины.

— …принимал тож в имения свои, полныя дома свои, а нам, холопам твоим, не отдает.

— Много там еще? — спросил Челищев, вытирая влажную шею.

— Столько же, — ответил подьячий.

— Давай сюда, утром дочту.

В опочивальне воцарилось молчание. Прервал его Андреян:

— Я еще не все высказал. Упредил меня тот дьяк из приказа, что и на нас с тобой подметное письмо есть. Что делать будем? Если дело до сыска дойдет…

— Чует кошка, чье мясо съела, — воевода прищурил левый глаз. — Сколько, Андреянушко, в слободе твоей было людей, когда ее тебе государь пожаловал?

— Триста пятьдесят душ.

— А сей день у тебя сколько? Токмо не лги, говори честно. Если что — на одну плаху ляжем.

— Тыщи с полторы.

— И все беглыя?

— Разныя. Теперь слобода раза в три больше города сталась.

— Зачем допустил?

— Не ты ли позволял?!

— Я позволял, я и запретить могу!

— Поздновато, Василь Максимыч, запреты класть. Полторы тыщи душ к слободе приросли, домов понастроили, землянок понарыли — не оторвешь. В тягловых-ту ходить кому хочется?

— А сколько еще в лесах, вроде кузнеца Ортюшки, — заметил Сухота.

— Эго кто — Ортюшка?

— Есть тут один, — Андреян махнул рукой, — Трижды от барина бегал, теперь в Заболотье хоронится. Золотые руки. Выгоду от него имею большую.

— Гроши, поди, какие-нибудь. А в случае чего…

— Не в кузнеце дело, Василь Максимыч. — Подьячий заговорил уверенно, он знал, что его теперь будут слушать внимательно, — Дело в мысли им поданной. Был я в том лесу. Вокруг болота, глушь. Приказных сыщиков теперь не остановить — они все одно приедут. Но оммануть их можно. Всех, кто в списках не числится, можно в те леса переселить, дабы спрятать. Смутная пора, я чаю, когда-нибудь кончится…

— А он, братан, дело говорит, — сказал воевода, подумав. — В случае чего, скажем: «Знать не знаем, ведать не ведаем».

— Стало быть, благословляешь?

— Выселяй. Год-другой в землянках поживут.

— Спасибо, воевода. Ради этих слов я и потревожил тебя.

Андреян поклонился, вышел, а подьячий чуток задержался. Потоптавшись у порога, сказал:

— Все ж даки Андреян Максимович совет мой выслушал в пол-уха. Тех бессписочных мужиков, сказал я ему, от домов не оторвешь ничем, окромя страха. Ныне и так беглых людей много, а скажи им про Заболотье, они скорее разбегутся, чем…

— Многословен ты, — недовольно перебил его воевода. — Дело говори.

— Тог Ортюха убежал из Алатыря. Позволь туда грамотку заслать? Дескать, тот беглый Ортюшка снова у нас. Сыщики мигом будут здесь. И попросить, чтобы они заковали его в железы на виду всей Красной слободы и шкуру ему спустили тут же. Ему не привыкать, а на наших страху нагоним. И пойдут они за болото, как милые. А так…

— Давай, пиши грамотку.

— Прости, воевода, чуть не забыл. Есть у того кузнеца дочь — девка красы неписаной…

— Ну и што? Мало ли красных девок на свете.

— Я в смысле хвори твоей. Лечит та девка травами всякую боль, и глаза у нее — чисто волшебные. Многим помогала она. Если велишь — приведу.

— Спрашивать было нечего — веди. Чай видишь — муку терплю.

Когда подьячий ушел, воевода пытался уснуть, но не смог. Снова вздул огонь, стал читать грамоту дальше!

«…Из сел и деревень крестьяна, умысля воровски, бегут в посады и слободы, собрався человек по сту и больше, а дворы в тех селах жгут, а нам, холопям твоим, всякое разорение чинят. Идут явно в день и ночь, собрався в большие обозы, с ружьем, и с луки, и с пища» ли, и с бердыши, и убивства чинят и фалятся нас, холопей твоих, побить до смерти. Смилуйся, государь, вели тем, кто беглова человека принял, наказание зело суровое чинить».

Дальше воевода читать пе стал. В голову пришла страшная мысль: «Не дай бог бунтарский дух проникнет в сии места. Царь голову снесет или нет, а уж голытьба оторвет башку непременно».

 

2

На другой день по слободе и посаду слух прошел. Бабы испуганно шептались: всех бессписочных людей будут срывать со своих мест и выселять за реку Мокшу. Заволновались бессписочные, забегали. Ведь если это правда, то всех сгноят в замокшанских болотах. Начались суды-пересуды. Ехать или не ехать, а если ехать, то как туда добраться?

Долго бы еще судачили мужики и бабы около приказной избы, но вдруг услышали топот. Вырвалась на площадь на высоком жеребце девка, а за нею табун сытых лошадей. Еле успели люди сунуться в проулки, прижаться к заборам. Пронесся табун мимо, пыль поднял выше хором, остановился перед барскими воротами. Глянул Челищев из окна — ахнул. На его Белолобом девка сидит. Уж не дочка ли Ортюшкина, про которую Логин докладывал? Она, пожалуй. Хороша, ничего не скажешь. Ах ты, как красива! Особливо на коне. Глаза блестят, косы как смоль, брови вразлет.

Мужики из-за углов тоже девкой любуются. Вот и Логин вышел. Еще более барина удивился:

— Чем же ты его, девчонка, покорила?

А она словно плеткой огрела:

— Тем же, чем и тебя! Помнишь!

Ну, истинно колдунья.

Вечером к воеводе пришел подьячий.

— Обещанную девку я привел, Василь Максимыч.

— Давно жду. Веди ее сюда.

— В сенях распоряжается. Велела воду кипятить.

— Она, што, и верно колдунья?

— Истинно сказать не могу, но совет дам. В глаза ее не гляди — утонешь.

— Мне сие не грозит. Я пятый год вдовствую без забот.

— А если она и впрямь колдунья?

— Хоть сама сатана. Лишь бы ногам было легче. Ночи напрочь не сплю.

Воевода хоть и не стар, лет полсотни с хвостиком, но на баб уже не глядел. Сперва схоронил жену. Потом забот полон рот, хворь навалилась — до баб ли? Чтоб еще раз жениться — и мысли не было. Потому на девку, что вошла в спаленку, он толком и не глянул. Да и что глядеть— такая, как и все: платок, косы, сарафан с оборками, лапти. За девкой слуги несли два ушата, поставили их рядом с кроватью. Девка воеводу тоже не очень разглядывала. Будто всю жизнь то и делала, что воевод лечила. Молча села на порог, разула лапти, подоткнула полы сарафана под пояс, засучила рукава. Слуг, что стояли рядом разинув рот, вытолкала за дверь. Подьячему кивнула головой: «И ты выйди», — закрыла дверь на засов.

Воевода, вытянув шею, разглядывал ушаты. В одном курится паром вода горячая, в другом плавают льдинки. «Видать, из погреба», — опасливо подумал воевода. От холода он свои ноги берег.

Девка подошла к ушатам, вытянула из мешочка пучок трав, бросила в горячую воду, покрыла овчинным тулупом. Глянула на воеводу, сказала кратко:

— Подштанники засучи.

Воевода хотел было возразить, но девка упредила:

— Оголяйся. К тебе лекарь пришел, не поп.

Натянув на себя пуховое стеганое одеяло, воеводе, кряхтя, начал подтягивать подштанники.

— Садись на край кровати, ноги свесь. Вот так. — Девка взяла подсвечник, осветила ноги, ощупала коленки. — Теперь суй ноги в ушат, — и распахнула тулуп. Воевода окунул пятки в воду и тут же выдернул — кожу обожгло нестерпимо. Девка крикнула: «Сиди!», — навалилась на голые коленки, вдавила ноги в ушат. Василий Максимович хотел было треснуть девку по шее, но пятки вдруг перестали ныть, кожа обтерпелась, и приятственное тепло растеклось по всему телу. А девка оседлала воеводские колени, набросила на Челищева тулуп. Воевода хмыкнул: «Ты не задави меня, — девка», — но та снова сказала: «Сиди, сейчас потеть будем», — и еще крепче сдавила больные ноги.

Воеводу сразу прошиб пот. И не столько от кипятка, сколько от прикосновения к молодому телу. Стало трудно дышать, хотелось сбросить тулуп, но девка обняла его так крепко, что он не мог пошевелиться и только мычал, захлебываясь паром и потом.

Наконец, тулуп сброшен, девка встала, приподняла воеводские ноги, переместила в соседний ушат. Ледяная вода, будто клещами, сжала ноги, у воеводы зашлось сердце, он открыл рот, словно окунь, выброшенный на берег. Хотел что-то крикнуть, но девка снова водворила его конечности в кипяток.

— Ты што это вытворяешь, скверная, — заговорил воевода, отдышавшись. — Я ноги от ветерка берегу, а ты — в лед. Кости мои больны, а ты…

— Не ври, кости твои здоровы. У тебя жилы кровяные болят, жиром заросли, мясом сдавлены. Кровь по телу не ходит, оттого и боль. Сиди, давай, — не дрыгай.

И так раза четыре она совала воеводские ноги то в кипяток, то в ледяную воду.

От потения одежда на обоих — хоть выжимай. Девка задвинула ушаты под кровать, уверенно, словно всю жизнь провела в воеводской спаленке, подошла к коробу, достала чистое белье, бросила воеводе. Пока тот переодевался, погасила светец и закопошилась у печки. Челищев растянулся под одеялом. Пятки не болели, ноги не ныли и не дергались — в тело вошел блаженный покой.

— Ты ишшо тут? — спросил он в темноту.

— А где мне быть?

— Я думал — ушла.

— В мокром сарафане? Да и некуда мне итти.

— Тогда достань в коробе перину да скамейки сдвинь…

— Уже достала, сдвинула. Спи.

Легко сказать — спи. Пока болели ноги, воевода толь» ко о сне и мечтал, а тут сразу полезли в голову грешные мысли. «Может, она осталась тут намеренно, может, ждет, когда приласкаю ее? А я лежу, как бревно».

Прошло полчаса, может, более — сон не приходил. Девка лежала тихо. Воевода, наконец, решился. Откинув одеяло, спустил ноги на пол, на носках, чтоб не за «скрипели половицы, дошел до скамеек. Протянул руку, наткнулся на мокрый сарафан, висевший у печки. Опустил руку ниже, почуял теплоту одеяла, упругость девичьего бедра. Погладил легонько. Девка не шевелилась. Осмелел, откинул одеяло, прилег на скамью, прижался рыхлым брюхом к обнаженной девичьей спине.

— Ты чего это, козел старый?

— Молчи. Я ить не каменный. Всю ночь не усну.

— Уснешь, — девка вильнула бедром, сбросила вое» воду на пол.

— Сказано — на всю ночь мука! — Сердце у воеводы. колотилось бешено.

— Я тебе говорю — спи! — твердо сказала девка, словно хлестнула кнутом, — Спи!

И — странное дело — ноги сами повернули к кровати, воевода лег поверх одеяла и провалился в темноту.

Утром проснулся — девки и след простыл. Только на перине вмятина от ее тела да под одеялом пряный запах женского пота.

— Что же она со мной сделала, ведьма? — воевода сжал ладонями виски, сел на скамью. — Околдовала она меня, подлая. Теперь мне либо жениться, либо в лямку.

Но, увидев на скамейке свиток — грамотку из Москвы, Челищев сразу поостыл. Понял — не вовремя грешные мысли в голову полезли, ой, не вовремя.

 

3

Аленка возвращалась из Темникова довольная. Табун довела благополучно, барин Андреян Максимыч похвалил ее, дал денег и назад отпустил не пешком. Лошаденку на конюшне выбрали хоть и захудалую, но разрешили держать ее за болотом до следующей весны. Купила Аленка две больших связки баранок, четыре калача ситных — матери гостинцы. Домой возвращалась тем же кружным путем, прямая дорожка через болота была только для пеших. Вот и ее землянка. Аленка обрадовалась: мать, давно не встававшая с лежанки, сидела у порога. Повесив связку баранок ей на шею, Аленка обняла мать:

— А батя где?

— Беду чую, дочка. Был Сухота — воевода отца к себе зовет. Не к добру это. Убьют они его.

— За что же, мама? Я воеводу лечила, Андреян доволен. Смотри, денег дал, коня дал, обещал бате желе* за. Может, затем и позвали.

— Хорошо, если так.

— Все будет ладно, мама. Вот и ты поднялась— стало легче тебе. Мази мои помогли?

— Не знаю, что и сказать. Знаешь, поди, все эти годы, еще до рождения твоего, мы с батей спор вели. Я Чам-пасу молилась. А он русский крест надел, в Христа поверил. И так сильно поверил, что послал меня в монастырь за его здоровье русского бога молить. Он тог» да умирал совсем, ну, я и пошла. Принесла ладанку— дорого, ой, дорого за нее заплатила. Повесила ему на шею, и к осени поднялся отец твой на ноги, оздоровел. Велел и мне крест принять. Потом родилась ты, он сказал — тоже ладанка помогла. Заставил меня крест взять. Я взяла, но не носила на груди, спрятала. Ныне с весны он ту ладанку надел на меня, я в силу ее все равно поверить не могла, нечистые руки дали мне ее.

— Но тебе же легче стало.

— Не ладанка меня подняла — тревога. Если отца убьют — погибнем мы. Может, съездишь туда еще раз?

— Завтра не вернется — поеду. Подождем.

 

4

Подьячий Сухота Аленку перед воеводой как мог расхваливал, желание его распалял. Съездил в Красную слободу, завел свои лисьи разговоры:

— Что делать будем, Андреян Максимыч, — воевода жениться вздумал?

— Не ври. Из него жених, как из лыка чересседельник.

— Может, это и так, однако невеста — такая ягодка-малинка…

— Кто?

— Кузнеца Ортюхи дочка. Очаровала она его.

— Вот уж истинно — седина в бороду, бес в ребро. Не сладить ему с ней.

— Помогут.

— Кто?

— Да хоть бы и ты.

— Я те язык за гнусные речи вырву!

— Не понял ты меня, боярин. Я ж не в смысле греха.

— А в чем?

— По-братски поможешь девку обломать. Она ершиста, сам знаешь, а кузнец тошнее ее. Век благодарить тебя будет. Сколь добрых дел сделаем: воеводе радость, девке сладкая жизнь и тебе услада.

— Ну и сатана ты, Ондрюшка.

— По Ортюхе давно батоги плачут. Я знаю: о нем прежний барин разнюхал. Вот-вот сыщики приедут. Сей побег у него четвертый — пощады не будет. И куда ей тоды деваться? Только к воеводе прислониться.

— Подумать надо, подьячий.

— Чо тут думать. Я уж за Ортюхой гонца послал.

 

5

Отца ждали пятеро суток. Все думали: вот-вот появится. Мать упрашивала ехать, Аленка медлила — боялась разминуться.

На шестые сутки, утром, — снова гонец от Сухоты. И принес тот вершник страшную весть: прибыли из-под Арзамаса сыщики, на Ортюху наложили кандалы, будут бить батожьем, и только одна Аленка может его спасти. Надо броситься на колени перед Андреяном Максимовичем или перед воеводой — жизнь Ортюхи в их руках.

Аленка, оседлав лошаденку, поскакала в Красную слободу.

Все эти дни бессписочные людишки жили в большой тревоге. Одни настроились на заболотское сидение, другие подумывали о побеге. Есть же иные места, где можно скрыться от глаз сыщиков и дьяков. Вдруг по слободе весть — Заболотского кузнеца Ортюшку поймали, выдали сыщикам, и велено всем выйти на площадь, где беглеца положат под батоги. Правеж — не новость для краснослободцев, но раньше били виновных либо на конюшне, либо в Темникове на воеводском дворе. А ныне, на-ко, на площади при всем народе. Около приказной избы вкопали сосновый столб, ввинтили в него кольцо…

Аленка въехала на площадь, не успела соскочить с копя, как схватили ее за руки два дюжих стрельца, подвели к Сухоте.

— К Андреяну Максимовичу мне! — крикнула Аленка.

— Поздно приехала, девка. Андреян в Темникове, у воеводы.

— К воеводе пусти! Я вымолю…

— Гневен он ныне. Отец твой дерзостен с ним был. Поздно.

Толпа на площади загудела. Из приказной избы вывели кузнеца, раздетого по пояс. Он заметил Аленку, остановился. Палачи потянули его дальше, но Сухота поднял руку, кивнул стрельцам. Те отпустили Аленку, она рванулась к отцу, обвила руками шею.

— Прости меня, дочка, — сказал тихо Ортюха. — Мать береги. И не покоряйся.

— Изверг ты! — злобно сказал подьячий. — Сам в могилу идешь и дочь туда же тянешь.

— Погоди, гад, придет время. И ты в муках подохнешь! — кузнец резко развел локти, протянул к Аленка руки в кандалах. — Погляди на железы, дочка, навек за» помни.

Палачи рванули кузнеца, подтащили к столбу, подняли руки к кольцу, звякнула защелка. Привычно взяли длинные палки, поплевали в ладони, встали по сторонам. Сначала размахнулся один, ударил по обнаженной пояснице. Кузнец вытянулся, охнул. Затем ударил другой палач, по спине. Колени у Ортюхи подломились, он повис на руках. Аленка, вырываясь из цепких лап стрельцов, закричала на всю площадь:

— Не надо-о!..

Сухота махнул рукой, стрельцы поволокли Аленку на крыльцо приказной избы. Свистели батоги, удары глухо и равномерно падали на обмякшее тело отца. У Аленой потемнело в глазах…

…Очнулась на ступеньках от громких голосов. Стрельцов рядом не было, а на крыльце стоял Логин и строго говорил стоявшим на площади мужикам:

— Вашего же спасения ради Андреян Максимыч велел передать — скоро на темниковской земле дьяки из Москвы будут сыск творить. И всех, кто в посадских списках не значитца, будут ловить, ковать в цепи, бить батогами и отправлять в прежнее тягло. Воля ваша, если не хотите в Заболотье стоять, ждите дьяков здесь. У них, я мыслю, цепей и батогов на всех вас хватит. Помните это.

Кто-то крикнул: «Избушки наши ломать, ай нет?!»

И Логин ответил:

— Жилье рушить не след. Уедут дьяки — сызнова сюда вернетесь. До холодов в землянках перетолкаетесь.

Толпа медленно расходилась.

— Батя… где? — спросила Аленка приказчика.

Логин ничего не ответил, помог встать на ноги, привел на господский двор. Ортюха лежал на старой телеге вниз лицом и тихо стонал. Спина вспухла буграми, по багряным полосам сочилась сукровица.

Заводя в оглобли лошаденку, на которой приехала Аленка, Логин сказал:

— Благодари Андреяна Максимыча. Итти бы вам всем троим в Арзамас, к помещику. Теперь же вы принадлежите господу богу и ему. Откупил он вас. Батю лечи — может, выходишь.

Выехав из слободы, Аленка остановилась на берегу, нарвала листьев подорожника, вымыла их в воде, положила на спину отца. Сняв с себя исподницу, расхлестала ее на ленты, перевязала. Отец стонать перестал, но в сознание не приходил.

В пути он умер.

 

6

Как проснулся воевода после той злополучной ночи, так и задурил. Ни домашние, ни городские дела на ум не идут. Из столичных приказов грамоты одна за другой идут — их не только исполнять, читать воевода не успевает. Одна лишь мысль в голове — как бы девку Аленку увидеть. Холопы каждый вечер ноги ему парят, боли стали проходить, а сна нет. Только закроет воевода глаза, а перед ним Аленка стоит. Полы сарафана под пояс заткнуты, ноги — будто репа, икры — словно балясины точеные. Уж до чего дело дошло — стоит воеводе повернуться на левый бок, как чует он всем телом девичье тепло. Очнется воевода, а рядом пустота, и рука плетью падает на холодную перину…

Помучился Василий Максимович и давай брата звать:

— Пропадаю я, Андреяшка! Околдовала меня ведьма подлая. Жить без нее не могу, ночи не сплю. Что делать?

— Бери, да и вся недолга. Теперь она моя крепостная. Куплена.

— А что люди скажут?

— Тебе ли на людей оглядываться. А ей ныне деваться некуда. Отец умер, мать тоже на ладан дышит. Если хочешь, я Логина пошлю. Пусть сватает.

— Посылай.

Нагретая солнцем земля покрывалась разноцветьем трав, в полях колосилась рожь. Вокруг буйствовало лето. Аленка сидела на краю свежей могилы. Внизу, в землянке, причитала мать. У Аленки слез нет, они ушли, отлетели вместе с юностью в тот миг, когда она коснулась окоченевших рук отца и поняла, что его уже нет и никогда больше не будет. Не плакала Аленка и тогда, когда мать упала на тело отца и забилась в рыданиях. Она дала матери выплакаться, сходила в кузню, принесла молоток и зубило, срубила на кандалах заклепки, сняла их с рук отца. Гроб делать было некому, Ортюху положили на перевернутую скамью, обмотали кусками полотна, опустили в сырую и темную пасть могилы. Мать положила на холмик кандалы, сказала:

— Всю жизнь вольным хотел быть, а умер в цепях.

— Неправду говоришь, мама, — Аленка сдернула железо с могилы. — Он не покорился. Он и мне…

— Знаю. Ты такая же непокорная будешь.

А время шло и надобно было жить дальше. Похлебав кислых шей из щавеля, женщины легли спать. Волнения прошлых дней умаяли их, и они быстро уснули.

Утром Мотя разбудила дочь:

— На берегу кто-то гомонит? Сходи.

Аленка возвратилась быстро:

— Несписочные это, беглые, как и мы. В берегу землянки роют, жить здесь будут. Андреян их тут до зимы спрятать хочет.

— Пойдем, посмотрим.

Они вышли из землянки, тихие, скорбные. К ним сразу же подошли мужики, бабы, ребятишки. О смерти Ортюхи они уже знали.

— Не тужи, Матрена, — сказал один. — Проживем как-нибудь. Соседями будем, помогать друг другу станем. Бог поможет.

— Бог-то бог, да сам не будь плох, — заметил другой, — Всех нас батоги и железы ждут. В слободе народишко остался всякий, они тоже эти места знают — укажут.

— Народишко, может, и утаит, а вот подьячий, собака, за полушку продаст. Да и барин, если выгода выйдет…

— Ему-то кака выгода?

— Ортюху не кто иной, как он под батоги положил. Неужто вы думаете, что Сухота без его ведома донос в Арзамас мог послать.

— Эва! Для чего же?

— Нас устрашить хотели.

— Но почему? Ортюха на него спину гнул. Любого из нас бы…

— Откуда мы беглые — они не знают. А кузнеца уж ловили здесь единожды.

— А мне холопка воеводского двора сказывала, — вступила в беседу молодая бабенка, — что воевода Аленку высмотрел. Подьячий Андрюшка будто зубы скалил. Воевода, мол, сам давно мышей не ловит — ждите, мол, молодых котов. Теперь, мол, девке некуда податься, сама в воеводскую постель полезет.

Аленка слушала эти речи, и комок обиды подступал к горлу, не давал дышать. Значит, в смерти отца она виновата, сговорились, гады!

Молодка, поняв, что сболтнула лишнее, перевела разговор на другое. Но это другое было такое же горестное и безысходное. Чем тут жить, где работать? Стоит ли ждать, когда придут в Заболотье сыщики, не лучше ли подаваться в иные места? А гам разве легче? И туда дьяки и сыщики ходят. Кто-то заговорил про Стеньку Разина. Собирает-де казак бедных черных людишек против бояр и обещает всем волю. Говорит, что давно нора всем холопам собираться вместе, показать свою силушку. Только кто знает, где этот Стенька?

После полудня приехал на Мокшу Логин. Он вошел в землянку, велел Моте подняться.

— Умереть спокойно дайте…

— Ладно, лежи. Я от Андреяна Максимовича. Шлет он тебе пять рублей серебром на первое время. Сказал — в беде вас не оставит. Дочка где?

— К коню ушла.

— Я сватать ее пришел. За воеводу. Скажи — пусть не строптивится.

Мотя долго молчала, что-то обдумывая, потом тихо промолвила:

— Скажу.

Вошла Аленка. Глянула на приказчика смело, спросила:

— Что надо?

Мать приподняла руку над грудью, покачала: «Не дерзи».

— Что же ты, девка, не долечив воеводу, убежала? — строго заговорил Логин. — Теперь он не только ногами, но и сердцем мается.

— Мне там делать нечего. Траву я оставила, воду греть и без меня есть кому. Холопов у воеводы, я чаю, много.

— Воду греть есть кому, это- правда. А вот грудь воеводе кто будет греть?

— Пусть в баню ходит чаще. Веником греется.

— Окромя шуток говорю — воевода жениться надумал. И тебя, девка, в жены хочет взять. Пойдешь?

— Откажу если? Я знаю — он без венца хочет.

— Воевода упрям и силен. А ты слабая, вся в грехах. Тебя в округе колдуньей чтут. Отдаст он тебя монахам, а те сожгут за всяко-просто.

— Дай подумать.

— Думай. Послезавтра снова приеду. Сватать.

— Какой ты сват! Жидковат немного. Воевода в боярском сане ходит, пусть брата своего пришлет. Иного не приму.

— Не много ли чести? Да и где ты, девка беглая, таких слов наслушалась? Андреян Максимыч к тебе на поклон не пойдет.

— Не пойдет, и не надо. Обойдусь без воеводы.

За сутки Заболотье изменилось совсем. Несписочники изрыли весь берег — в мягкой глине долго ли землянку сделать. Вынул землю, покрыл толстым слоем из пихтовых и еловых лапок, придавил это все плахами на скат, повесил на вход рогожу — и живи. Слава богу, лето — тепло и сухо. Иные изладили шалаши. Они, как понимала Аленка, в затею барина не верили и готовились в бега. Из крепких мужиков Логин сколотил артель лесорубов — теперь Челищев будет продавать втридорога даровые бревна, дрова и иную плотницкую нужду. Баб Логин нацелил на грибы, ягоды и орехи — задаром баб тут никто кормить не будет.

А как Аленке быть? В какую сторону ни качнись — везде тупик. Если в бега удариться — на первой же заставе словят. В монастырь уйти — сгниешь заживо. Да и как оставить мать одну-одинешеньку? Думы, думы без конца…

Мать беспокойно ворочалась на нарах. Среди ночи вдруг позвала:

— Сядь рядом. Покаяться тебе хочу… — сняла с шеи ладанку, передала Аленке. — Помнишь, я про нее тебе рассказывала?

— Помню. Она бате здоровье принесла.

— Дал мне ее монах один. Цену, большую запросил А у меня какое богасьво? Только одно — молода была, красива. Глянул он на меня глазищами своими… и пошла я за ним, будто овца. Силу он в глазах бесовскую имел. И свершился меж нами великий грех. Неделю, словно цепями, держал меня, говорил, что полюбил сильно. С собой звал.

— Но ты же не пошла.

— Убежала я от нею. А Ортюху еще больше любить стала. Но камень греха до сих пор грудь мою давит.

— Если он околдовал тебя, какой тут грех?

— Оно так, доченька, но… у тебя его глаза.

— Нет, неправда! Я кровь от крови отца своего!:

— В минулом году в церкви узнала я… монах тот ныне выше царя стоит.

— Опомнись! Выше царя только бог.

— И патреярх Никон. Иди в Москву, найди его, ладанку эту покажи, обо мне напомни. Защиты у него попроси. Он в силе большой — поможет. Может и себя, и людишек наших сохранишь.

Аленка вскочила с нар, подошла к окошку. В землянке будто посветлело. Мыкаясь вместе с отцом по лесам и скитам, Аленка часто слышала имя Никона — патриарха всея Руси. О нем говорили мужики, раскольники, попы, монахи. Спорили, ругали, хвалили, но сходились на одном — Никон сильнее царя, власть его от бога.

— А как же ты? Как одну тебя оставить?

— За мною присмотрят. Теперь тут люди.

— Дальше Темникова не бывала я, дорог не знаю. Денег нет, лошаденка хилая. Да и поймают меня — воевода погоню пошлет.

— Об этом я всю ночь думала. И надумала. Приедут от воеводы за тобой — ты согласие дай. Проси денег на приданое. Больше проси. А с деньгами не только до Москвы, на край света дойти можно.

— Я полушки чужой не брала. А эти деньги все одно, что краденые…

— С волками жить — по-волчьи выть. Ты не для себя одной стараться будешь.

— Ладно, мама.

— Ну, вот и хорошо. Мне сразу легче стало. Камень, с груди я нынче вроде скинула. Ко сну клонит…

Мать уснула. А наутро появились в землянке сваты. Андреян Максимыч, Логин и Сухота. Подьячий положил на стол полотенце, раскинул его, обнажил пирог с мясом. Аккуратно разрезал его на части, сказал шутейно:

— Приехали сваты, не бедны, не богаты. У нас купец, у вас товар.

Логин выставил на стол полуштоф вина, разлил по чаркам:

— Свату первая чарка…

— И первая палка, — закончил Андреян и принял вино.

Мотя взяла кусок пирога в одну руку, чарку в другую:

— Против божьей воли, против добрых людей мы не идем.

— А дочка молчит отчего? — спросил Логин.

— Скажите воеводе — буду его любить.

— Только знай, девка, — заметил Сухота. — Свадьбы и венца не будет. Царь не велит, — и подмигнул Логину.

— Это я знаю, — просто сказала Аленка. — Однако в старом сарафане я к нему не пойду. Пусть шлет деньги на приданое. Но если воевода, как и ты, скуп, — Аленка подбросила на ладони пять серебряных рублевиков, — то лучше и…

— Кто скуп? Андреян Челишев скуп?! Не знаю, что скажет воевода, а от меня вот тебе подарок! — Боярин выхватил из-под полы кафтана сафьяновый кошелек, тряхнул, и высыпались на столешницу золотые рубли, серебряные полтинники и гривенники. Аленка таких денег отродясь не видывала.

Съели пирог, выпили вино, договорились: везти не весту через неделю.

На следующий день в Заболотье снова появился Сухота. Он привез деньги от воеводы с приказом помогать невесте в покупке приданого. И еще было велено не спускать с девки глаз.

…Увидел подьячий — у омута людно. Шарят мужики с берега в воде баграми, молодые парни ныряют в омут, что-то ищут. Соскочил с коня, подбежал к песчаной косе. А на ней лежит Аленкин сарафан, исподница, гребенка и медный крестик на цепочке. Сел Сухота около одежды, стал размышлять. Утопиться Аленка не могла— не такая девка. Конь, подаренный Логиным, тоже исчез. Ясно, что девка убежала. Догнать ее, конечно, можно. Но надо ли? Не лучше ли сказать воеводе, что деньги он Аленке отдал, но не углядел. Пошла невеста вроде в село за покупками, да и бросилась в омут.

Воевода, узнав печальную весть, трое суток не вставал с постели, стон стоял на весь дом. Хотел поколотить Сухоту за недогляд, но как раз приехали приказные дьяки из Москвы по царскому указу. Тут уж стало не до женитьбы.

СПИСОК СЛОВО В СЛОВО

«174-го июля в 9 день. Царю, государю и великому князю Алексею Михайловичу бьют челом холопы твои, стольники и стряпчие и дворяня московские и жильцы, тульские и дедиловские и сомовские помещики, и туляня дворяня и дети боярские. В нынешнем, государь, году идут с Дону казаки и прибрали на дороге воров, наших крестьян, которые от нас збежали, и всяких чинов люди. И те, государь, люди приезжают в деревнишки наши и разоряют всяким разорением, животину отымают и насильствования чинят.

И остальные наши крестьянишки от нас, холопов твоих, бегут, видев их воровское самозванство. А стоят те казаки с ворами от Тулы в 8-и верстах на берегу Упы-реки и похваляются те воры на нас всяким дурным и на домишки наши разорением…»

«…И из тех пущих заводчиков велеть казнить смертью трех человек, а с достальными учинить наказанье, бить кнутом нещадно, смотря по их винам, и разослать их в городы, в прежнее тягло, а барских холопей и крестьян отдать помещикам».

 

СУДЬБЕ НАВСТРЕЧУ

 

1

Аленка скакала без передыху почти сутки. Из Заболотья вырвалась в полночь — медлить было нельзя. «Сваты» от воеводы приходили под сильным хмелем и недодумались приставить к ней стражу. Мать зашила деньги в отцовские портки, отрезала дочке косы, укоротила кафтан. В котомку положила краюху хлеба, мужское исподнее, ладанку. Смекнули, что безопаснее ехать в мужской одежде — девка на коне у каждого будет на замете. Поднялись на холм — проститься с могилой отца. Аленка хотела было взять горсть земли, но мать молча указала на железные наручники. Расстались без слов. Не до этого было — летняя ночь коротка.

До рассвета отъехала недалеко. Обгоняла ватажки бродяг, идущих неведомо куда и зачем. Попадались навстречу обозы, стрелецкие разъезды. Увидев их, Аленка сворачивала в сторону, пряталась. Бог ее миловал, никто не остановил, не задержал.

За день умучила себя и коня. Ломило спину, клонило ко сну. Под вечер въехала в лес; он глухо шумел, дышал сыростью и мраком. И тут Аленка не то чтобы испугалась, а опомнилась. День ото дня тетива ее жизни натягивалась все туже и туже. Настал миг — лук распрямился, выкинул Аленку будто стрелу, и полетела она в далекий, полный опасностей мир. И взяла девку оторопь: в таком глухом лесу разбойников, наверно, полным-полно, ждут они за каждым поворотом. Не успеешь оглянуться — не только с коня сдернут, но и портки снимут.

Дорога все чаще стала разбегаться по сторонам, разветвляться тропинками и просеками. По какой из них ехать? Куда они ведут, у кого спросить? К кому подойти без страха?

Скоро ночь, надо найти место для ночлега. А как быть ночью без костра? У нее огнива нет, как разжечь огонь? И голод донимает — краюха съедена еще утром. И на сто верст кругом ни живой души. Придется ночевать на голодное брюхо, без костра. Аленка сошла с коня, взяла его под уздцы и свернула в сторону. Пробираясь сквозь чащобу, она решила отойти подальше от дороги.

Вдруг пахнуло дымом. Запах тянулся из низины, заросшей невысокими лиственными деревьями. «Там должна быть речка или ручей, — подумала Аленка, — а у речки люди». Было страшновато, но она, не раздумывая, пошла в сторону костра. Не все люди злодеи, а одной в лесу еще страшнее. Скоро тропинка привела ее к глубокому оврагу. Пихты и елки, росшие на его дне, покачивали своими вершинами перед лицом Аленки. Привязав коня к дереву, решила спуститься вниз. Сначала спуск был пологим, потом вдруг под ногами захлюпала мокрая глина. Аленка подскользнулась и, ломая кустарник, съехала вниз. Перед ней журчал родничок, выбиваясь из-под коряги. За ручейком чернел угол зимовья. Стены избушки подернуты белесым лишайником, лубяная крыша поросла зелеными подушечками мха. На двери висела полуистлевшая рогожа. Аленка на всякий случай вынула из-за голенища нож и откинула рогожу.

В зимовке было пусто. Тонкой струйкой дыма дышал костерок. Угли подернулись пеплом, лишь кое-где вспыхивали оранжевые огоньки. У маленького оконца прилажена грубоотесанная доска, заменяющая стол. На земляных нарах свежие березовые ветки. Хворост в углу.

Аленка бросила в костер несколько хворостинок, они вспыхнули, осветили избушку. Стены черны от копоти и дыма. Такие избушки комары облетают стороной.

Над оврагом сгущалась ночь, было тихо. Аленка привела коня, стреножила его, отпустила пастись. Трава на дне оврага густая, сочная. Конь рвался к воде, но Аленка не пускала его. Пусть остынет — разгоряченную лошадь поить нельзя. Самой Аленке тоже хотелось пить. Стряхнув пыль с рубашки, она ополоснула лицо. Вода была холодная, ключевая.

Напоив коня, Аленка опустила подпругу, воткнула в луку седла две ольховые ветки, обошла зимовку. Трава повсюду была не топтана.

После холодной воды острое чувство голода вроде бы притупилось, но затем в животе засосало с новой силой. Аленка бросила на костер несколько пихтовых лапок, дым белыми клубами поднялся над костром, заполнил всю избушку. Комары, отчаянно трубя, выскакивали через отверстие в крыше. Заткнув оконце травой, Аленка легла на ветки. Было слышно, как сонно бормотал ручеек, как лошадь с хрустом секла зубами траву. Защебетала над крышей пичужка. Сон не шел к Аленке. Да и как уснешь, если думы беспрерывной чередой приходят в голову?

Может, возвратиться и уйти с матерью в лесную глушь, затаиться. Они-то, может, и проживут тихими мышками, а людишки Заболотские как? Вспомнилось и материно признание. Неужели она, Аленка, дочь того монаха, который сейчас сильнее царя? Может, мать просто хотела отослать ее от злых людей, от воеводской похоти? Ведь рожала же она и после монастыря. Были два брата, да умерли. Из костра стрельнул уголек, выскочил, упал на влажную землю. Стрельнул уголек — жди гостя. Сейчас Аленке нужен был человек. Пусть разбойник, пусть. Одиночество было нестерпимым. Но никто не пришел, и думы потекли спокойнее, сон подкрался, как вор — не заметно…

— Эй, отрок! Коня проспал.

— Где… конь?! — Аленка вскочила, тряхнула головой, протерла глаза. Перед нею стоит мужичонка щупленький, глаза узкие, махонькие, бородка лохматая. На голове камилавка, из-под нее торчат седые космы волос. Аленка рванулась к выходу, мужик схватил ее за рубашку.

— Не боись, отрок. Цел твой конь. Слышь, заржал. Учуял, что хозяин проснулся.

— Кто ты? — Аленка одернула рубаху, затянула потуже кушак.

— Сие мне вопрошать надобно. Не я, а ты на моей подстилке растянулся. Не я, а ты у моего костра грелся. Сам-то кто есть?

— Я человек, — ответила Аленка, огрубляя голос.

— Это я вижу. Именем каким наречен?

— Але… ксашкой зовусь.

— Стало быть, раб божий Александр. А может, инако как?

— Ей-богу, Александр, — Аленка перекрестилась испуганно.

— Издалека ли едешь, отрок?

— Издалека. Отсюда не видать.

— И на том спасибо. Одначе честному человеку скрывать нечего. Вот аз, к примеру. Зовут меня Савватий, а в просторечии я поп Савва. Иду я, с божьей помощью, в Москву на опасное, но богоугодное дело. К патриарху Никону иду! — И Савва поднял палец. — Но не на поклон иду. Нет! Я ему в очи бесстыжие упрек всенародный брошу. Ныне всему люду ведомо, что Никон— антихрист! Усомнился в старой вере, расколол церковь на две половины. Я спрошу его — разве ты, Никон, не чтешь священные книги, разве ты не знаешь, что пророчества сбываются? Грядет Страшный суд, два с половиной года осталось до судного дня. И когда настанет конец света — только те унаследуют царство небесное, кто не отдаст свою душу антихристу. И ты, Никон, первый ввергнешься в геенну огненную! — Глаза попика сверкали, камилавка упала с головы, обнажив лысину. Экая сила в таком маленьком человеке! Аленка слышала о староверах и раньше, но тогда она не верила, что раскольники сжигают себя в скитах. Теперь, глядя на Савву, поняла, такой может сгореть сам и сжечь других. Но неужели люди Никона антихристом зовут? Если так, то стоит ли итти к нему?

— Скажи мне, отче, все люди Никона ненавидят?

— Если бы все! Не сидел бы он на Москве выше бояр, выше царя. Ты мало жил, отрок, мало видел. Люди злобные, жадные, алкающие славы, крови и денег, сильнее многих человеков трудом живущих. Им, злодеям, ученье Никона по душе.

— Ну, пойдешь ты к нему, скажешь. А он тебя на плаху. Много ли ты один сможешь?

— Я не пойду, ты не пойдешь, другой отмахнется. Кому-то надобно правду злодеям нести. Вестимо — он меня не помилует, но знать будет, что есть на Руси люди за истинную веру смерть принять могущие. Говорят, он зело умен — поймет.

В избушке воцарилось молчание. Аленка обдумывала услышанное, Савва успокоился, снова стал щуплым, обыкновенным.

— Ну ладно, отрок. О Никоне мы еще поговорим. Жрать хочешь?

— Хочу, — призналась Аленка. — Вторые сутки ни маковой росинки во рту.

— Тогда поедим, чего бог послал, — Савва натянул на лысину камилавку, развязал котомку. — А бог послал нам в эту ночь каравай житного хлеба, ведерко яблочков, хоть и зеленых, три меры крупы.

Попик разломил каравай через коленку на две половины, одну подал Аленке. Потом вытянул флягу, жестяную кружку. Сходил за водой, начали ужинать. Аленка жевала черствый хлеб, запивала водой, думала: «От этого старца мне отставать никак нельзя. Он знает дорогу и добрый человек. Да и ему веселее будет вдвоем».

— Чего я тебе хочу сказать, отче. Возьми меня с собой на Москву.

Вытирая полой рясы яблоко, Савва, не глядя на Аленку, ответил:

— Пеший конному не товарищ. А тебе в Москве какая нужда?

— Нужда большая.

— Не хочешь — не говори, — Савва оглянулся, покачал головой. — Не с чистой душой ты едешь, отрок.

— Поверь, сказать не могу.

— Скажи — солгать не хочу. Ох-хо-хо, люди-люди. На, ешь, — и Савва бросил ей яблоко. Аленка раскинула колени, яблоко пролетело меж ног, стукнулось о землю.

— Язык солгать может, отрок, а естество — нет.

— О чем ты, отче? — спросила Аленка, поднимая яблоко.

— Все о том же. Кинул я в твои колена плод — и что же вышло? Дабы поймать его, отрок должен колена сжать. А ты раздала их вширь, ибо носила сарафан и привыкла улавливать предметы подолом. Может, скажешь теперь, отроковица, как имя твое и зачем ты в Москву стремишься?

— Скажу, отче. Зовут меня Аленка, бегу я от Арзамаса. Воевода, козел старый, снасильничать хотел. А у меня жених в Москве в стрельцах ходит.

— Коня выкрала?

— Не. Барин подарил.

— Опять врешь.

— Ей-бо. Барин тот воеводе брат. Он не хотел, чтоб воевода с крепостной девкой грех принял. Не только коня, но и денег дал.

— Сие похоже на истину. Ныне беглых по земле шатается превеликое множество.

— А скажи мне, отче, сколько нынче хорошая лошадь стоит?

— Лошадь? Хороший конь рублей восемь стоит. А вот девке крепостной — рупь цена.

— Девку покупать не будем. Девка, вот она, своя есть. Коня для тебя купить бы. Только где?

Савва посмотрел на Аленку — нет, вроде не шутит. Сказал:

— В Касимове. Там ярманка, божже ты мой! Только птичьего молока нет.

— Далеко ли?

— Верст шестьдесят будет.

— Вдвоем на одном коне сможем, а?

— Да я за седлом пристроюсь. Весу-то во мне… сорок фунтов вместе с камилавкой.

Когда меж стволов берез засверкало солнце, путники выехали на дорогу. Ехали шагом; вдвоем много не наскачешь. Дорогой Савва рассказывал сколь хороша старая вера, сколь противна богу новая. Аленка в делах веры разбиралась слабо, она никак не могла понять, за что люди идут на мученическую смерть? Богу не все ли одно, как люди крестятся — двумя перстами или тремя? Дважды они поют «аллилуйю» или трижды? По солнцу ходят округ купели или наоборот? Потом Савва рассказал, как в церкви его прихода случилась драка. Прислали к ним нового священника, неистового никонианца. Савву за приверженность к старой вере сделали сначала дьяконом, потом пономарем.

— Я все терпел, девка, все терпел. Как он троеперстно крестился — будто соль щепотью берет али блох в бороде ловит. Трегубно аллилуйю пел — я терпел. Но когда он вокруг купели не посолонь пошел — не вынес. Треснул ему кадилом по голове. Уголь и ладан рассыпались, началась свалка. Потом мужики собрались и послали меня всю правду Никону выложить.

— У мужиков одна вера — чтобы жить легче стало, — тихо оказала Аленка, но поп Савва все равно до конца пути порицал Никона.

 

2

В Касимов приехали около полуночи. Савва подъехал к знакомому двору, разбудил хозяина. Тот начал было ворчать, но перекрестился Савва двумя перстами, и мужик распахнул ворота, увел коня в хлев, указал на сеновал. Сидя на пахучем сене, Савва вновь располовинил краюху хлеба, съели ее всухомятку и уснули, как убитые.

Когда Аленка проснулась, поп успел уже накормить-напоить коня, сварил кашу и, пока Аленка ела, сбегал в лабаз к купцу, разменял два рублевика.

— У тя карманы есть? — спросил он, выставив голову в лазе сеновала.

— Есть, — оказала Аленка и оттопырила карман на кафтане.

Савва стал сыпать в карман монеты горстями.

— Вот тебе пятьдесят копеек серебром, вот тебе сто медных денежек, держи еще двуста полушек да пятнадцать алтынов по три копейки. А двадцать полушек купец-ворюга недодал, ну, да я и браниться не стал. Бог с ним…

Аленка догадалась, что про двадцать полушек попик соврал — глаза у него были масляные, от бороденки попахивало брагой.

— Допрежь чем на ярманку итти, спросить хочу — каково одеяние покупать будем. Женско али мужско?

— Посоветуй?

— Я мыслю — в портках буде лучше. Косу все одно ты обрубила…

Касимовская ярмарка ошеломила Аленку. Такой толпы людей она не видела ни разу. Площадь кишела, как муравейник. Разноязыкий говор, многоцветие одежд оглушили Аленку, и она, уцепившись за рясу Саввы, шла за ним, очумело поглядывая по сторонам.

А сколько тут было товаров, боже мой! Яркие, разноцветные- шелка, сукно, ткань, расписные сапожки, шитые золотом одежды — у Аленки разбежались глаза. Пушнина, бумага, краски, золото — все продавалось, покупалось, менялось в невероятном гомоне, суете и прелести ярмарки.

Савва подвел Аленку к рядам, где продавалась одежда, толкнул впереди себя, сказал: «Выбирай».

Аленка указала пальцем на кафтан тонкого зеленого сукна. По зелени золотое шитье, крупные серебряные пуговицы. Савва взял кафтан, хотел прикинуть его на плечи Аленке, но купец вырвал одежину, сказал:

— Не про тебя это, суконное рыло. Одежа сия боярская!

— Сколько стоит?

— Рупь сем гривен золотом.

Савва вопросительно глянул на девку, та, не говоря ни слова, развязала кошель, вынула горсть монет. Купец глянул, засуетился и мигом накинул кафтан на плечи Аленке.

— И еще портки. Вот эти. И рубашку.

Потом сторговали коня с седлом. Аленка настоль осмелела, что потянула Савву в оружейный ряд. Там выбрали пистоль, саблю в дорогих ножнах, пояс с медными бляхами. Напоследок купили красную шапку с беличьим мехом и пошли на постой.

Когда Аленка переоделась на сеновале и спустилась во двор, при сабле и с пистолем засунутым за пояс, поп ахнул:

— Мати пресвятая богородица! Истинно боярский сын! Вони! Пошли.

— Куда?

— В кабак! — Савва засмеялся. — Такую одежку непременно оммыть надо!

— Не пойду я…

— Вот и дура! — попик сердито свел брови. — Ежели ты в мужскую стать перешла, учись все по-мужицки делать. Привыкай по кабакам шататься. Вот скажи мне, как отца твоего зовут?

— Ортюха.

— Это у боярского-то сына?! Нет, тебе иного батьку завести надобно. Ладно, так и быть, подскажу. Отныне ты будешь Александр, сын Буйносов. Род твой, хоть и не древен, но княжеский, а прадед твой в стоянии на Угре отличился. Если спросят — так и говори. И еще скажу: за собой следи постоянно. И по сторонам поглядывай. Что мужики делают, то и ты. Не выделяйся.

Кабак ходил ходуном.

Столы сдвинуты к стенам, скамейки уронены. В конце кабака, у высокого прилавка, сидят прямо на полу трое дудошников, два сопельщика да парень в рваной красной рубашке с барабаном. Играют, поют, дрыгают ногами.

Питухи, что потрезвее, пляшут, орут песни. Один, высокий, с русой, обмоченной в браге бороденкой, стоит посередке, притопывает ногой, поет:

У Иванова двора было трое ворота, Ой, дымно, дымно, дымно. Было трое ворота.

Другие ходят вокруг него обнявшись, топают лаптями, не то поют, не по плачут:

Не порою Васька ходит, не по времени гуляет, Да по Ваське петля плачет, место Лобное рыдает…

Около порога скачут, бьют по ляжкам и коленкам ладонями, голосят невесть что пятеро распоясанных питухов. Пьяная жонка, задрав сарафан, сверкает полными икрами, повизгивая, скулит:

Девка по саду гуляла, хмелю яру нащипала, Вина-пива напарила, парня в гости пригласила.

Целовальник стоит за прилавком, ухмыляется. Рожа лоснится не то от жира, не то от пота. Пусть бесятся люди. Устанут — будут браги просить. Кто-то взгромоздился на стол и бьет одной ногой по столешнице, видно думает, что пляшет.

На черных, закопченных полатях лежат, свесив головы, пропившиеся до нитки. Они босы, голы, на грязных шеях болтаются крестики — единственное, что у них осталось.

Шум оглушил Аленку. Она спряталась за Савву, готовая выскочить за дверь. Попик пырнул ее локтем — не робей. И двинулся к столам. Целовальник со своего насеста заметил дорогой зеленый кафтан, мигнул кабацким ярыжкам. Трое подскочили к попу Савве, растолкали пляшущих и, крича: «Место боярину, место красивому», — посадили Аленку за ближний к прилавку стол. Мигом притащили четыре кружки с медом, пшеничные калачи, миску холодной телятины. Питухи притихли. Не часто здесь появляются боярские сынки. Бес его знает, зачем он спустился в эту дыру. То и гляди — появятся за ним земские ярыги с бляхами на пузе, а то и стрельцы. Начнут щупать питухов — не оберешься беды.

Савва шепнул Аленке: «Пей смело, ешь. Здесь робких не жалуют». Аленка согласно мотнула головой, отстегнула от пояса саблю, положила поперек стола. Сидевший рядом здоровенный детина опасливо отодвинулся. Осторожно пригубив из кружки, Аленка единым духом опорожнила ее — медовуха понравилась. Савва выпил тоже, крякнул. Аленка, сыскоса глянув на него, крякнула тоже, хоть и с опозданием. Такого приятного питья она не пробовала ни разу. В голове зашумело, робость ушла, и ко второй кружке Аленка приступила увереннее. Потом разломила калач, начала жевать вкусно пахнущую белую мякоть. И хлеб такой она ела тоже впервые. Ярыжка подскочил к ним другорядь, просунул меж локтей Саввы и Аленки еще две кружки, спросил:

— Можа фряжского?

— Давай, — коротко сказал Савва. Мигом на столе появилась ендова с вином.

Фряжское Аленке понравилось еще более, она отхлебнула несколько глотков, но Савва отнял ковш, сказал: «Хватит пока», — доггил вино сам.

У Аленки сразу полегчало на душе. Ушли заботы, страхи, сильнее захотелось есть. Подтянув к себе миску с мясом, она опорожнила ее всю, заела калачом. Тут подскочила к ней баба, обхватила за плечи, прижалась пышными грудями, зашептала на ухо:

— Полюби меня, молоденькой, полюби, красивенькой. Уж так уважу-ублажу.

Но Савва оттолкнул жонку:

— Изыди вон, сатана! Не по зубам орех.

У Аленки в глазах круги, голова отяжелела — не поднять. Вытянула руки на стол, уткнулась в них лицом. Круги в глазах стали блекнуть, погасли.

Очнулась от громкого говора. Кто-то басовито гудел над ухом, кидал слова редко, тяжело, будто гири. Не поднимая головы, Аленка приоткрыла один глаз, глянула через локоть. Рядом с Саввой сидит длиннолицый мужик с русой бородкой, вокруг него склонились несколько голов, слушают внимательно:

— И было с ним, с атаманом Васькой Усом, всего-навсего тринадцать казаков. И повел тот атаман казачишек к Москве. По пути принимал к себе всякий беглый люд и, дошед до Оки-реки, укрупнился до полутора тыщ. А как встал он лагерем на Угтской гати, что пол Тулой-городом, собралось вокруг него уже три тыщи. И ходят те казачишки на барские именья во все стороны, усадьбы жгут, хлеб, куры и сыры имут, коней забирают, а крестьянишки бедные все текут к нему рекой. И мыслит тот Васька Ус ударить по Москве.

— На царя замахивается?

— Нет. На бояр, кои козни всяческие супротив государя-батюшки творят. Тульский воевода Ивашкин в Москву сбег, убояся…

— Ты, Илейка, нащот бояр потише. Тута боярин спит, глянь-ко. А может, он и не спит вовсе.

— Не боись, Илья, — сказал Савва. — Сей отрок со мной.

— Что за птица?

— Князя Буйносова сынок.

— Погодь-погодь. Тут что-то не так. Я сам князя Юрия Петровича дворовый человек, и уж не по мою ли душу сей гусь послан?

Длиннолицый встал, обошел Савву, тряхнул Аленку за плечо:

— Поп сказал, что ты князя Буйносова сын. Это правда?

— Сын, — твердо сказала Аленка и взялась за рукоятку пистоля.

— А ведомо ли тебе, что у Буйносова, князя Ростовского, сыновей нету, а есть токмо две дочки?

— А ты отколь знаешь? Ты тех дочек крестил?

— Крестил.

— Стало быть, ты сам есть беглый холоп. Я пристава крикну. Хочешь?

— Кричи. Сам-то ты, калена вошь, с кого кафтан содрал? Ну, зови пристава, зови!

— Сказано тебе, Илья, — не кипятись. — Савва встал меж Аленкой и мужиком. — Твоя правда — у Буйносова сыновей нет. Но дочки есть?

— Две.

— Так вот эта — одна из них, — попик затряс бородкой, захихикал и укоряюще проговорил — Эх, ты, молодой мужик, трясешь носом над кафтаном, а титьки под ним не заметил. Смотри — словно репки.

— Ух, ты!

— Не базлай. Тихо сиди.

СПИСОК СЛОВО В СЛОВО

«...объявились на Волге воровские люди, беглецы с разных мест, Стенька Разин с товарищи. И по указу великого государя нашего в то время посланы были на них ратные люди, велено тех воровских людей побивать и разорять. И тех людей с ратными людьми в понизовых местах на Волге и на Яике бои были многие, и тогда воровские люди ушли на Хвалынское море. И о том их побеге на море государь наш к брату своему, Аббас-шахову величеству, писал, чтобы он в своей Персицкой области, около моря Хвалынского велел остереганье учинить. И с тою любительною грамотою послан был иноземец Томас Бреин.

И великий государь с милосердия своего воров пожаловал, вины их отдать велел и отпущены они, вор Стенька Разин с товарищи, на Дон. Быв на Дону, вор Стенька, забыв свое обещание, снова изменил и вдругие пошол на Волгу, многие воровства чинил, царского величества казну, промысленных людей, насады, струги громил, а людей побивал а иных привел к себе в ызмену. И умножа с такими своими ворами и единомышленники, пакости всякие чинил…

…А что вор Стенька Разин пограбил шахова величества посланника и купчин, то тот Стенька и царскова величества бояр и воевод грабил и побивал до смерти…

…А убытки, которые от того вора и врага учинились, достойно положить на волю божию…»

 

В ПУТИ ДАЛЬНЕМ

 

1

Никита Ломтев — купчишка, если судить по московской мерке, совсем захудалый. Но здесь, в Касимове, простой люд шапку перед ним ломит часто. Сначала, когда он пустил попа с парнем на постой, страха не было— люди истинной веры худыми быть не могут. Но сейчас взяло купца сомнение. Парнишка сходил на базар, лохмотья стряхнул и оделся как боярин. Лошадь купили самолучшую, саблю, пистоль и сразу ушли со двора, не иначе, как в кабак. Вот полночь на дворе, а их нет и нет. Вестимо — награбленное пропивают.

Наконец около ворот раздались голоса, в калитку застучали. Открыл Никита ворота, струхнул еще более. Теперь перед воротами было не двое, а трое. Здоровенный мужичина, чуть согнувшись, прошел в калитку. Он нес попа, перекинув его через плечо, как мешок.

— Убили? — сипловато спросил Ломтев.

— Да нет, — пробасил мужик. — Перепил, калена вошь, ну и обезножел. Куда его?

— Тащи на сеновал, куда ж еще? Токмо не спалите меня.

— Ты не боись, дядя Никита, — икая проговорил парнишка. — Мы сразу спать. А завтра на Москву.

Все трое исчезли под лабазом. Ломтев, хоть и обрадовался, что завтра сбудет постояльцев, однако страха не избыл. Мужик шибко смахивал на разбойника с большой дороги, и поэтому купец решил не спать до утра. Обойдя вокруг лабаза, Никита вдруг услышал разговор. Быстро приставив лестницу к расшиву сеновала, он поднялся наверх и прильнул ухом к тонкой, из дранки, стене.

— Слышь-ко, Ляксандра, ты не спишь?

— Чо тебе?

— Попик мне сказывал — вы к Москве пробираетесь?

— Ну, к Москве.

— Мне туда же надобно. Втроем не сподручнее будет, а?

— Мы же на конях. А ты чо — у стремя побежишь?

— Ох-хо-хо! — Мужик тяжело вздохнул. — Старое да малое — разуму ни на грош. Вам коньми до Москвы не добраться. Вас еще до Коломны ограбят, коней отымут, да еще и побьют. Там что ни лес — то ватага, что ни роща — то разбой. А ты же боярином одетая, а на бояр гулящие люди злы.

— А с тобой не тронут?

— Ни пальцем. Я заветное слово знаю.

— Ну, а тебе какая корысть с нами итти?

— Я тебя от разбойников оборонять буду, а ты меня от царских приставов да земских ярыг. Ты как-никак боярина Буйносова сынок считаешься. И потом вот что рассуди: где ты видела, чтобы боярин один, без холопов ездил. Я за холопа и сойду.

— Ну, а как поедем? Третьего коня у нас все одно нету.

— О коне не твоя забота.

— Хмельна я да и спать хочу. Утро вечера мудренее.

Купец Ломтев, успокоенный, спустился с лестницы.

Спать до утра однако не лег — поди узнай, что еще постояльцы надумают.

Утром Савва и Аленка спали долго. Проснулись, когда солнышко уперлось в поясницу. Илейки не было. Мелькнула у обоих одна и та же мысль — не украл ли лошадей? Спустились с сеновала, вышли во двор — Илья запрягал лошадь. На дворе стояли дрожки. На дрожках — плетеная корзинка с козлами.

— Пока вы спали, я кое-чем разжился, — сказал Илья, — Вот сюда, на большое место, — указал на корзину с сеном, — сядет молодой боярин. Ты, Савва, — за-мест кучера на козлы. Я сзади верхом для охраны. Сабля, боярин, тебе будет только мешать — отдай ее мне. Все одно владеть ты пока не умеешь.

— Уж больно жидковато, — Савва тряхнул экипаж.

— До Коломны хватит.

— А после? — спросила Аленка.

— В Коломне лошадей продадим, купим ладью с парусами и… ветер в спину. Там Москва-река в столицу-матушку на своей спине принесет. Какой дурак от Коломны по суху ходит. Ну, так как, поехали?

— Опохмелиться не мешало бы, — сказал Савва, почесав в виске.

— На пути кабаков немало.

Аленка передала Илейке пояс с саблей, села на телегу, спросила, вроде бы шутя;

— А ты с моей саблей да на моем коне не ускачешь?

— От твоих глаз ускачешь, — серьезно и вроде недовольно ответил Илейка. — Приковала ты меня, как цепями.

Выезжая со двора, Савва крикнул купцу:

— Прости, если что не так, хозяин.

— Бог простит.

Поели в кабаке у дороги, поехали дальше. Илейка скакал впереди. Савва дремал на козлах, запряженная лошадь бежала за всадником ходко. Илейка то и дело оглядывался, и у Аленки возникла смутная догадка, что она пришлась мужику по нраву. Не дай бог, полезет женихаться. Но потом успокоилась. Он не больно молодой, да и в Москве у каждого свое дело, разойдутся они по сторонам и не встретятся никогда. Успокоившись, задремала, свернувшись калачиком на душистом сене.

Проснулась от холода и сырости. Было темно, накрапывал дождь, по сторонам чернели высокие сосны и ели — ехали по лесу. Дорога чавкала грязью, от лошади валил пар. Савва шел рядом с козлами и ворчал:

— Сам мучится, скотину мучает, нас терзает. Скажи ему — ночевать пора.

К телеге подъехал Илейка.

— Может, и впрямь заночуем, Илья? — сказала Аленка, поежившись.

— Где? Сырь кругом, костра не распалить. Дождь ежли уймется — комары сожрут. А верст через пять деревня должна быть…

— Тогда коню дай передохнуть. Смотри, весь в мыле.

Дождь застучал по листьям бойчее. Аленка выскочила из плетенки, сунулась под широкую, разлапистую пихту, на сухой островок опавшей хвои. Рядом с ней примостился Савва. Илья спрыгнул с седла, отпустил коня на траву, потом бросил запряженной кобыле сена из плетенки и тоже полез под пихту.

— Говорил вам в кабаке — захватите чо-либо для сугреву, — упрекнул Савва, постукивая зубами. — Не послушались. Вот и томитесь от мокроты да холода.

— И еды бы надобно купить, — добавила Аленка.

— А кто вам не велел? — Илья поднял воротник чопана. — У меня денег три медные полушки осталось — все за эту таратайку отдал.

Пронзительный свист заглушил слова Ильи. Лес ожил, кругом затрещали сучья, и на дорогу выскочили здоровенные мужики с дубинками, ухватили лошадей под уздцы, окружили телегу. Подскочили четыре парня с копьями наперевес, заорали враз:

— Смерти али живота?!

Живота, живота, — сердито ответил Илья и, не вынимая сабли, раздвинул пихтовые лапы. Его сразу схватили, завернули руки за спину, вытянули саблю из ножен.

— Что же это вы, вши каленые, своих хватаете? Кто из вас атаман? Слово надо сказать.

— Ну, я атаман, — к Илье подошел широкоплечий, чуть сутуловатый человек без шапки.

— Отойдем в сторону. Слово тайное.

Атаман кивком головы приказал отпустить Илью, шагнул в сторону. Разбойники настороженно ждали.

— Эй, Федька!

— Тут я! — к атаману подскочил чернобородый горбун.

— Зови купцов в гости. Живых, не трогать. Делай.

Телегу вмиг подняли, вытащили из глубокой грязной колец на обочину дороги, лошадь повели под уздцы. Горбун тянул за повод коня Ильи. Окруженные разбойниками, Савва и Аленка двинулись по просеке. Атаман и Илья шагали сзади.

Дождь усилился еще больше, нависшие над узкой просекой ветви обдавали путников тучами брызг.

Наконец, вымокшие до нитки, они выбрались на берег речки. Берег был глинистый, крутой, и в нем, будто стрижиные гнезда, были вырыты землянки с узкими входами, завешенными либо рогожей, либо мешковиной. На поляне маячили и шалаши. Илья понял, что ватажники в землянках хоронятся в холод и непогодь, а при тепле спят в шалашах. За шалашами виднелись два сруба с плоскими крышами — один широкий, другой меньше. «Меньший для атамана, широкий для кашеварни», — догадался Илья. Атаман с Ильей молча пошли в меньший сруб, горбун отнял у Аленки пистоль:

— Далее поедешь — отдадим. А сейчас сушиться и спать. Ты, поп, пойдешь в мою нору, а парубок ваш заночует у кашеварки Насти.

— За что парня губишь, Федя? — крикнул щуплый разбойник и захохотал. — Она же его прибьет!

— Зубы, Теренька, не скаль — атаман велел.

Аленка догадалась — это Илья попросил поместить ее к Насте. Иначе ей одежды не высушить.

Внизу, на прибрежном песке, весело запылал костер. Подошла Настя, женщина лет тридцати, взяла Аленку за руку:

— Пойдем, женишок. Спасибо атаману: и обо мне, сирой вдовушке, позаботился.

В кашеварне пылал очаг, над огнем висел закопченный котел, дым расстилался под потолком, уползал под застрехами.

— Ну, девка, разболокайся, сушись. Да ты не оглядывайся— знаю я про тебя все. А я пойду, пришлых покормлю.

Настя ушла кормить разбойников. Аленка торопливо разделась, развесила у очага исподнее белье. К приходу Насти белье высохло, Аленка согрелась и сушила кафтан. После ужина кашеварка положила сена на нары, накрыла шубой, сказала: «Спи с богом», — и принялась готовить завтрак.

— Может, я помогу? — сказала Аленка. — Я всю дорогу спала — сон не идет ко мне.

— Помогай, коли так, — согласилась Настя. — Жерново покрути, мучицы сделай. Тяжко мне одной. Такую ораву дармоедов накормить надо. И поговорить по-бабьи не с кем.

— А мужики не помогают? — спросила Аленка, прокручивая жернова.

— Ну их, жеребцов. У них одно на уме…

— Силой тут тебя держат или как?

— Нуждой, — Настя залила воду в котел, присела рядом с Аленкой, принялась подсыпать зерно под камень. — Убежала я от барина в чужой придел, полюбила своего Петрушу, да и поженились мы с ним. А чтоб ты знала — беглую жонку закон велит вместе с мужем возвращать тому, у кого в крепостях она записана. Мы в крепость итти не захотели, вот и прибились к этой ватаге. А весной Петрушу убили. А мне одной куда деваться?

— Средь разбойников не худо?

— Да какие они разбойники?! Тоже от нужды да беды прячутся, себя кормят. Разве вот атаман… На его душе грех, он дьяка убил. Остальные — все оброчные мужики. И сбились они в ватагу потому, что жить стало невтерпеж. Сама посуди: деревенька наша малая, не более двадцати вытей земли. А оброк князь на нас наложил тяжкий — шестьдесят рублей с полусохи. Где мужику такую великую деньгу взять? Да только ли оброк. А подати? За суд, за ловчий путь, поборы для тиунов, проверчиков да доводчиков. Еще повинности идут: подводные, ямские деньги, стрелецкие деньги, мостовые, пожарные. Долги растут, правеж кажинную осень — ложись, мужик, под батоги. Оттого и бегут люди в лес. И опять же — не век в нетях ходить, надо куда-то приклоняться. В деревеньку свою хода нет, вот и скребут мои мужички в затылках. Ты думаешь, почему они вас не тронули? Сказал им твой брательник, что у него письмо от Стеньки Разина есть.

— От Стеньки? Письмо?

— Неужто не знаешь? Давно по земле про того Стеньку слухи ходят. И все его ждут. Наши ждут тоже. Будто собирает он под свою руку все лесные ватаги и поведет он их на бояр, воевод и дьяков. Погоди-ка, девка, у меня, кажись, вода закипела. А я, заболтавшись с тобой, крупу еще не намыла. Сбегай-ка, дровец принеси.

Бросив охапку дров, Аленка сказала:

— Не успеть нам с кашей-то. На дворе светает, дождь перестал.

— Успеем. У моих дармоедов работа ночная — до полудня дрыхать будут.

Над лесом вставало летнее погожее утро. Солнце высушило травы и землю, в листве защебетали птицы. Аленка вышла к реке, села на мостки. Над водой курился легкий пар. Спокойная лесная река текла медленно, чуть-чуть шевеля прибрежную осоку. Аленка вспомнила слова поварихи про Стеньку. Вот он каков, случайный попутчик! Стоит за ним неведомый Стенька, а за Стенькой — большое дело: итти на бояр, воевод и дьяков.

Может, и ей стать рядом с Илейкой, ходить по земле, собирать народ, чтобы всем вместе добывать новую, вольную жизнь? Есть о чем задуматься.

Около полудня начали выползать из своих нор ватажники. Зажгли на берегу костер. Мужики подходили к берегу: одни умывались, другие входили на мостки, раздевались догола, плюхались в воду. Аленка застыдилась и ушла к поварихе.

Через час, когда котел каши был съеден, ватага собралась у костра. Подошли туда и Аленка с Настей. Атаман, Федька-горбун и Илейка вышли последними. Илья поклонился ватаге и вытянул из-под рубахи сложенный вчетверо лист бумаги, подал его атаману. Тот развернул его, поднял, над головой:

— Мужики! Вчерась прибыл к нам с Дону казак Илья, сын Иванов, по прозвищу Долгополов. А послал его атаман Разин. Вот оно, долгожданное. Я сам, вы знаете, в грамоте не силен, посему поручаю его моему асаулу. Федька, чти!

Горбун взял письмо, поднялся на пригорок, выпятил грудь вперед и, облизнув губы, начал читать:

— Грамота. От Степана Тимофеича Разина и ево есаулов молотцов. — Еше раз облизнул серые губы. — Пишет вам Степан Тимофеич, всем русским людям, а також татарам и чуваша и мордва и черемисе, што задумали мы поднятся супротив государевых неприятелей и изменников, штобы из Московского государства изменников — бояр, думных дьяков выводить, а в городах воевод и приказных и мирских кровопивцев выводить, а черным людям дать свободу. А хто хочет промыслить, всем итти на Волгу, а с Волги итти на Русь. А все апальныя и кабальныя шли бы к моим казакам, когда я знать дам. — Горбун замолчал, перевернул лист, поглядел на обратную сторону.

— Читай дале!

— А все, мужики. Более ничего не написано.

— Как это все?! — закричали ватажники. — Если будет знак, то когда? И куда иттить? Волга велика. Раз пришел звать — говори.

— Тихо, ватажники! — Атаман поднял руку. — Ватага наша малая, и шел Илья Иваныч, сами знаете, не к нам. Однако все, он нам обскажет. Только не базлайте все сразу. По одному.

— Иде счас Степан Тимофеич? — крикнул кто-то.

— Где сейчас атаман, я не знаю. Расстался я с ним весной. Послал он меня по земле ходить, грамоту эту носить. Велел в Москве побывать.

— Людей вокруг его много ли?

— Считай сам. Окромя его казаков, обещают быть со стороны атаман Серега Косой, а с ним три тыщи воль-ников. С Терека был гонец от Алексея Протакина. У того две тыши. Чешреста конных привел из Запорожья атаман Боба. И еще много вольных людей идут и идут под Стенькину руку.

— Может, пока ты по земле ходишь, они там уже и на Волгу вышли?

— Не думаю. Зачин такому великому делу не прост. Итти на бояр и воевод без пушек и пищалей немыслимо. Придется вам подождать.

— Я вот о чем знать хочу, — горбун подошел к Илье. — Скажи, казак, как с батюшкой-царем будет? Ежли на бояр итти, то государь наш тоже боярин. А он помазанник божий. Атаман твой в божий промысел верит?

— Атаман бога чтет. Пять лет тому он с казаком Кондратием в паре пешком в Соловки ходил, штобы святым чудотворцам Изосиму и Савватию поклониться. А насчет батюшки-царя, это как придется. А тебе помазанника божия жалко, или как?

— Я не о себе думаю, а о людях. Ежли божеского благословения промыслу атаманову не будет — черный и всякий люд за ним не пойдет. Все мы люди православные…

— Знает он об этом. Думал много. Есть в Москве служители церкви нашей, кои с атаманом рядом стать хотят, и дело его будет благословлено. Я как раз за этим в стольный град иду.

— И еще скажи, казак…

— Хватит, ватага! — крикнул атаман. — У нас разговоров до ночи не кончить, а у Ильи Иваныча впереди путь долгий и трудный. Скажи, казак, Степану Тимофеичу, что мы его знака будем ждать. Грамоту асаул перепишет. Спасибо тебе за речи прелестные, поезжай о богом.

Когда Аленка садилась на телегу, подошел горбун, подкинул пистоль, поймал за рукоятку, сказал:

— Штука сия атаману зело приглянулась. Ты бы, парень, подарил ее ему, а?

— Подарки не передаривают, есаул, — выручил Аленку Илья. — Да все равно у вас зелья для пистоля нету.

Ватажники гостей проводили к тракту.

До Коломны добрались без помех. Лошадей и телегу Илья продал на базаре. Лодку с парусом нашли легко, на коломенском берегу их было много. Купили еды, остальные деньги Илья передал Аленке. В городе не задерживались — вышли в путь ночью, на веслах. Ветра не было, двигать ладью против течения было нелегко.

К утру измаялись все трое, но прошли немало. С рассветом водная тишь растревожилась легким ветерком, затем пришел теплый упругий ветер. Илья поставил парус, сменил Савву у кормила. Поп перебрался на нос лодки и тотчас же уснул.

— И ты, калена вошь, спи, — сказал Илья. — Я уж как-нибудь один. Такой ветер прозевать грех.

Аленку бессонная ночь доконала, она сидела на веслах наравне со всеми Болели плечи, спина На ладонях всплыли мозольные подушечки — пальцы жгло будто огнем. Сон свалил ее сразу.

Проснулась — над нею полог звездной ночи. Проспала весь летний, длинный день. Лодка, слегка покачиваясь, стояла у берега, неподалеку мерцал костерок. Там Илья и Савва готовили какое-то варево. Увидев выброшенные на песок верши, догадалась, что варится уха.

— Руки болят? — спросил Илья, когда Аленка вышла на берег.

— Вроде бы легче.

— До свадьбы заживет, — заметил Савва. — А мы рыбки промыслили.

— Из чужих вершей вынули. Украли, — Илья рассмеялся, обнажив крепкие зубы.

— Рыбка ничья. Она божья, — убежденно сказал Савва.

— А верши чьи?

— Верши мы снова в воду внедрим. Вот и выйдет — несть греха.

— Котелок откуда?

— Хлеб покупая, Христа ради выпросил.

С ухой расправились быстро.

— Снова за весла? — спросила Аленка.

— Не твоими руками за весла, — сказал Илья, облизывая ложку и засовывая ее за голенище сапога. — Ночью будем спать. Я, калена вошь, тоже не двужильный.

Савва ничего не ответил, он старательно тер мятый котелок. А когда Илья ушел, сказал:

— Человек сей — необычный. Про Стеньку я слыхал и до него. Говорят, от Войска Донского оторвался, ходит по низу и разбой творит Истинно — душегубец, вор и сатана. Этот — его промысел тянет. Стало быть, одного поля ягода. Но погляди ты на доброту его. Нас с тобой, как малых дитев, от Касимова ведет, жалеет, помогает. Ни полушки медной из твоих денег не взял, а мог бы. Лодку выкрасть ему — плюнуть раз, а вот купил же. На разбойника не похож. Аки голубь.

— И то, — промолвила Аленка. — Весь день с кормилом и парусом маялся, а меня не разбудил. Добрая душа.

— Про тебя иной сказ, — попик глянул через плечо на Аленку и подмигнул. — Помнишь, что в Касимове он сказал?

— Боялась я его. Не запомнила.

— Приковала, мол, ты меня глазами, как цепями. А у тебя глаза и впрямь колдовские. Красивая ты девка, Аленка. Ежли бы не разбойного ремесла человек — лучшего жениха и не надо.

— Мне до женихов ли ныне?

— Уж будто бы? В Москву-то, мыслю, не зря бежишь. Есть там кто?

— Есть, но не жених. Я тебе, отче, правду сказать должна. Стыдно мне. Ты во всем нам открытый, Илья тайное письмо несет и то не скрыл, а я… Вот ты вначале про Никона вспоминал, про патреярха…

— Не в ночи будь помянут, изверг.

— А кто он по роду-племени, знаешь?

— Из мордвы, говорят.

— Я тоже мордовка.

— Что из этого следует?

— А то, что Никон мне вроде как родня. Он мать мою знал, отца.

— Вона! И ты, стало быть, к нему в гости бежишь?

— Я теперь без отца-матери осталась. Мне итти более не к кому.

— И ты мыслишь, что он тебя приголубит? Родителев твоих он давным-давно забыл. Ты для него мошка. Прихлопнет он тебя и не заметит. Истинно говорю.

— Что же мне теперь, назад ворочаться?

— Да уж лучше с этим разбойником итти, чем антихристу в лапы.

— Нет, отче, пока патреярха не увижу…

— Мне бы лучше этого не знать, — резко сказал Савва, бросил котелок и отошел в сторону. Не было его долго. Аленка не раскаивалась, что сказала Савве про Никона. Попа она не боялась. Пришла другая мысль — посоветоваться с Ильей. Тот не Савва, тот верный совет даст. Через полчаса Савва возвратился, ноги его были мокры от росы. Не глядя на Аленку, сказал:

— Раз господь послал нас одной дорогой — так, видно, ему и надобно. Иди в ладью, спи. Я вас тут покараулю, подумаю.

Аленка вошла в лодку, влезла под кафтан, прикорнула у теплой Илейкиной спины.

Проснулась на рассвете. Над рекой плавали хлопья густого тумана. Одежда отсырела, было зябко. Поднялся и Илейка. Он опустил ладони в воду, сказал шепотом:

— Туман, это хорошо. Солнышко после тумана всегда шлет ветер.

— Савва где? — также шепотом спросила Аленка.

— Спит на берегу.

— Я думала — он ушел от нас. Напугала я его.

— Знаю. Я не спал — все слышал. И рад.

— Чему?

— Что все трое в одно место идем. И если ты к Никону станешь близко — дай знать. Мне тайная беседа с ним нужна.

— А ты не боишься? Узнает, что ты от Стеньки, да и на плаху тебя.

— Если бы я плахи боялся, на великое дело не пошел бы. Разину мысли патриарха знать надобно. Без божьего благословения чернь около нас не удержать. И если Никон пойдет с нами рядом…

— Супротив царя, бояр?!

— Ты многова не знаешь. Теперь бояре все — ярые недруги Никона. И долго он на патриаршем престоле не усидит. И вот тогда мы ему надобны будем. В недавнее время атаман в Соловки ходил. Ты думаешь, ему чудотворец Зосима был нужен? Он сильного человека искал.

— Опасное дело задумали вы.

— И святое. Волю народу надо дать. Давно пора.

— Слышал, Савва сватал меня? За тебя.

— У меня жена есть. Грунькой звать. И сватать я тебя не стану, хоть ты и люба мне. Но если стала бы ты со мной в нашем святом деле…

— Что я могу?

— На первых порах ниточкой между мною и Никоном будь.

— Ладно, Илья. Всю правду выложу тебе. Не своей волей я Никона ищу. Там, на Мокше-реке, прячутся от дьяков и бояр бессписочные беглые люди. Тыща, а может, и более. Батю моего забили до смерти. Смотри, — Аленка вынула из котомки наручники, подала Илье. — Кровь отцова на них. Тех беглых эта же участь ждет. И послали они у патриярха защиты просить.

— Почему у патриарха? Почему тебя?

— Мать открылась мне… Будто Никон любил ее, когда простым монахом был. Может вспомнит? Савва говорит — забыл.

— Ты попа не слушай. Иди к Никону. Далее будет видно. Я помогу.

— А если бы наших беглых…

— Людишек твоих Никон не защитит, теперь ему не до того. Им на Стеньку одна надежда.

— Вот ты про Ваську Уса в кабаке поминал. Может, он…

— Вот придем в Москву — будет видно. Я в тебе силу большую чую, вставай с нами. Придет время — атаманшей над вашими беглыми будь, за отца отомсти.

— Не по плечу ношу кладешь, Илья.

— Говорю — в тебе сила некая есть. Сможешь! Вот Савва сказал, что голубь я. Врет он. Я только около тебя такой. Ты глянешь — я и усмиряюсь. У тебя, как и у Стеньки, в глазах искра какая-то есть. Савве о нашей беседе не говори. И Никону не говори.

— Не скажу.

Савва около лодки появился неожиданно. Он кашлянул, сказал сердито:

— Из ладьи выйди, Илья. Поговорить надо.

Шагая по берегу вслед за Илейкой, поп заговорил:

— Куда ты девку влечешь, хочу спросить тебя? Сначала к диаволу в лапы, потом в разбой? Молчи, молчи— все речи твои я слышал. Она ж юная совсем, чистая. Она сирота, ей добрый поводырь по жизни нужен…

— Такой, как ты?

— Но и не разбойник! Я думал, ты…

— Ты святостью кичишься, а чужую рыбу из вершей вынул. А я, пока мы вместе, хоть крошку чужую взял? Не разбойник я, нет! Мы с тобой одной стати— душ людских уловители. Я полземли исходил, и зову я людей на святое дело, а ты куда сироту эту поведешь?

— Ты видишь, она как бабочка ночная на огонь летит. Сгорит ведь. Ей душу истинной верой укрепить надобно, потом мужа найти доброго, работящего.

— Холопа, инако говоря. И станет она рабой вечной, из черноты выйдя, в черноту уйдет же. Нет, она девка необычная, ей другой удел в жизни искать надо. Я силу в ней чую не ведомую, но большую.

— Драться буду, но тебе не отдам ее! Дочерью своей назову.

— Ты сперва живым от Никона выйди, потом уж… Да и не такая она овца, чтобы в любое стадо… Сама решит.

— Пойдем, спросим!

— Спросим.

СПИСОК СЛОВО В СЛОВО

«…Государю царю и великому князю Алексею Михайловичю холоп твой Янка Хитрово челом бьет.

Посылал я, холоп твой, в Букановский городок, что на Хопре, Данилку Михайлова для проведывания вестей о Разине… И сказывал Данилке хоперский казак Костька Косой, что Степанко Разин приехал в Паньшин-городок, а людей-де с ним тысячи с четыре, а сверху с Дона идут к нему непрестанно казаки и иные беглые люди. При нем, при Костьке, у Разина круг был. И докладывали — на Русь пи им на бояр итти, и они-де молвили «любо» как есть все…

…У Стеньки Разина круг был, и ясоулы-де докладывали в кругу, что под Озов ли итить, и казаки-де в кругу про то все умолчали. А в другой-де докладывали, — на Русь ли им на бояр итить, и они-де любо молвили небольшие люди. А в третий-де докладывали, что итить на Волгу, и они-де про Волгу завопили».

«..Судят и насилуют мирские судьи, и сего ради собрал ты. против себя в день судной великий сбор, вопиющий о неправдах твоих. Ты всем проповедуешь поститься, а теперь и неведомо кто не постится ради скудости хлебной; во многих местах и до смерти постятся, потому, что есть нечего. Нет никого, кто был бы помилован: нищие, слепые, вдовы, чернецы — все данями обложены тяжкими; везде плач и сокрушение; нет никого веселящегося в дни сии… Берут людей на службу, хлеб, деньги берут немилостиво, весь род христианский отягчил царь данями сугубо, трегубо и больше — и все бесполезно».

 

ДЕЛА ДУМНЫЕ

 

1

Летний день душен, зноен. Узорчатые окна царской палаты распахнуты настежь. Под потолком, расписанным золотом, стайками вьются мухи. Они садятся на лики схимников и угодников. Глухо переругиваются из-за мест бояре. Эта ругань ведется искони, привычно. Словеса говорят вроде злые, обидные, но тихо, не поднимая голоса. Грызня эта скорее от скуки, чем от вражды. И один другого облаивает по мелочам, а у всех одна общая ненависть — к патриарху Никону.

— Ну куда ты лезешь, Родионко? — гнусавит Воротынский, глядя на окольничего Стрешнева, пробирающегося к столу. — Там первосоветников места. Приобычился лизать царские миски, а здесь блюд нет, здесь дума.

— Ты бы, князь-воевода, помолчал, — Стрешнев распахнул ферязь, сел на лавку около оконца. — Окромя седины в бороде да перхоти в гриве, ничего нет, а расселся на передней лавке. А мы, Стрешневы, от государя вторые.

— С чего это вторые?

— Мы с государем по крови родные — ты по древности своей запамятовал?

— В думе не по родству сидят, — проворчал Трубецкой, — а по мудрости. Вон на Богданину погляди — царю седьмая вода на киселе, а садится по праву руку. Как же — первосоветник!

— А где он, кстати? — спросил Юрий Долгорукий.

— Чай, царя с подушек поднимат, — ответил, глядя в потолок, Никита Одоевский. — Лезет в государевы покои днем и ночью.

— Горшки ночные выносит, — заметил Ромодановский. — Мудрости кот наплакал — одна хитрость. Недаром — Хитрово.

— Не скажи, князь Юрей, — возразил боярин Милословский. — Хитрость совокупно с умом — суть мудрость и есть. Оружейный приказ он ведет зело умно. Палату Оружейную обогатил, богомазов ищет — порсуны пишут.

— Мало того — казну царскую под свою руку загреб. Подождите — одни мыши останутся в ней. За полушку удавится.

— Государь ему верит.

— Никону тоже верил. Особинным приятелем звал. А что вышло?

— А не ты ли, Иван Федорыч, за Никона горло драл, когда его на патриаршее место сажали? Многие иные были против. Мыслимо ли дело — язычника да в патриархи! С мордовским-ту рылом. Вот он теперь бесовско обличье свое и показал.

— Ох-хо-хо! — вздохнул Одоевский. — Который год русская церковь вдовствует. Сей вепрь лесной, мордовской, яко гвоздь в сапоге. Ходить тяжело, и вытянуть не можем.

— Испортил нам государя, проглядели мы, бояры. Все дела его вершил, приучил токмо к спанью да молитве. Мыслимо ли дело: в день по пятнадцать тыщ поклонов кладет государь, с вечера в пуховики ложится, днем трижды в сон уходит. Вот и сей раз ждем более часа, а его все нет. Я в своей вотчине полгода не был: то с царем к заутрене, то к обедне, то на стоялую Думу, то на сиделую.

Скрипнула дверь. В палату вошел Богдан Матвеевич Хитрово. Молча поклонился боярам, оглядел лавки, нахмурился. Кругом сидели все недруги его. Исподлобья поглядывал Юрий Ромодановский, рядом, насупившись, сидел Стрешнев. Князь Трубецкой отвернулся, глядя в окно. Никита Одоевский чесал тремя пальцами шею под бородой, устремив глаза в потолок. Делал вид, что не заметил прихода первосоветника, и Юрий Долгорукий. Только один князь Воротынский ответил на поклон Хитрово.

— А где иные бояре, стольники где? — спросил Богдан, раскладывая на бархат стола свитки.

— Бог знает, — ответил Воротынский. — Может, не позваны.

— Государь седни худо спал, — заметил Стрешнев. — Сидения должно не быть, сказывают, что из Нову Иерусалиму приехал Никон. Чтой-то надо порешить. Давно церковь святая без призору. Господь нам сего не простит.

— Вселенский Собор звать надо, — сердито промолвил Одоевский. — Инако…

Он не договорил, скрипнула дверь, в палату вошел царь. Бояре встали, склонились в сторону государя. Алексей Михайлович тихо прошел к столу, сел в кресло, махнул вяло рукой: «Садитесь». Глаза его заспаны, на круглом румяном лице скука, а может быть, нежелание говорить с боярами о патриаршем деле. Все знали — царь Никона любил сильно, и если бы сам патриарх не заартачился, быть бы ему в сане долго. Весь этот год Никон настаивал на встрече, а царь ее все оттягивал. Хитрово успокоился: бояре, стало быть, позваны как недруги Никона.

Оглядев бояр, царь поднял глаза к потолку, увидев мух, оживился, вздохнул:

— Ох-хо-хо, до чего дожили! Мух во дворце развели, гляньте, бояре, — они на лики угодников гадят. Был я вчерась у Сухаревой, кучи назема лежат, дрянь везде, оттого и нечисть плодится. Твое дело за порядком во дворе следить, Родион?

— Прости, великий государь. Ныне нечисти в державе много развелось, за ней следить не успеваю. То тут, то там…

— Как у нас седни дела? — перебил его царь. — Говори ты, Никита.

— На дворе патриарх объявился. И просит он…

— Иных дел нет?

— Есть, великий государь, — спешно проговорил Долгорукий. — Получена грамота от донского казака Васьки Уса.

— Чти сперва ее, — обрадовался царь. — Святитель подождет. Мы его долее ждали.

Юрий Долгорукий развернул свиток, начал читать.

— Титлы опусти. Самую суть вычитывай.

— Пишут те казаки, великий государь, вот што: «На Дону ныне голод, и твою службу цареву нести нам невмоготу. Слышали твой, великого государя, подвиг, просим мы тебя принять нас на службу, где ты, великий государь, нам укажешь. Несли мы к тебе челобиты немногие, но теперь к нам пристали во множестве иные голодные люди, их бы ты тоже, государь, принял бы…»

— А што атаманы думают? — недовольно спросил царь. — Послали такую уйму казачишек.

— Они, государь, пришли самовольно, И в службу нигде их брать не можно. Ибо они не что иное, как разбойники обрелись. Господские дворы разоряют, лошадей, коров и всякую животину отнимают, крестьян подговаривают хозяевам и всякое разорение чинить. Теперь они встали около Упской гати, тульского воеводу Ивашкина чуть не убили.

— Именье Голицина-князя начисто пожгли, — добавил Стрешнев. — Всю приокскую пойму возмутили, в иных деревеньках мужиков совсем не осталось — все ушли к Ваське Усу.

— Где тот Ус ныне? — спросил царь испуганно.

— Здесь, в Москве. Стоит в Замоскворечье, с ним пятнадцать казаков.

— Немедля имать и закрепить в застенке! — торопливо крикнул царь.

— Не советую, великий государь, — тихо, но твердо сказал Долгорукий. — На Упской гати теперь не одна тысяча, им до Москвы сутки ходу, а нам полки собрать не успеть.

— Чего ждать будем?

— Я вот тут, великий государь, ответ самовольникам заготовил.

— Говори.

Долгорукий вынул из рукава бумагу, начал читать:

— «Вы, казаки, пришли ныне з Дону без ево, великого государя, указу, самовольством. Свою братью, беглых людей и холопий, и слуг боярских, и жон их и детей к себе ныне позвали, и с ними уездных людей разоряли, и всякое насильство чинили. И великий государь огневался на вас зело и сказал, что в полках здешныих без нужды служить негде. И указал вам великий государь настрого, тем, которы донцы — на Дон, а всех людей, которые збежали из полков же и из городов, и также боярских холопей и крестьян, всех отпустить без остатка. За ослушание, если будет, государь вас станет сажать по застенкам, ссылать в Сибирь, а зачинщиков карать смертью».

— Ослушаются они, — заметил Одоевский. — Им ныне деваться некуда, на Дону их тоже не помилуют.

— Беглых выдать они не посмеют, — заметил Ромодановский.

— Да и не смогут.

— Что же делать? — Сонную скуку с царя сдуло словно ветром.

— Казаки, великий государь, без круга ничего не решают, пока они совет будут творить да еще к тебе грамоту пошлют — к тому часу мы два полка соберем.

— Какие?

— Полк Матвея Кравкова здесь, полковник Жданов с воями здесь же, а войско князя Борятинского, недавно к Белгороду ушедшее, вернем. Всего будет у нас три с лишним тысячи с пушками, мушкетами и коньми.

— Кого над ними поставим?

— Если, государь, позволишь, я сам пойду, — Долгорукий приложил руку к груди.

— Ты, князь Юрий, в Москве надобен. Может, Юрья Борятинского?

— Молод зело, не справится, — заметил Трубецкой.

— Не скажи, князь, — возразил царь. — Поляков он бил отменно. Я как счас помню, он с князем Урусовым под Вильно и Брестом отличался.

— Спесив и жесток, — сказал Воротынский. — Со Ждановым и Кравковым не учиниться ему.

— Не в этом беда, — Ромодановский, сжав кулаки, поднял руки над головой. — То и ладно, что жесток. Не он ли под Ковно бил служилых людей и булавой, и кнутом, и плетьми беспощадно. Пусть идет.

— А воеводам всех городов, — царь поднялся с кресла, вперевалку прошел к двери, — от Тулы до Воронежа, включно туда Ефремов, Каширу, Елец, Крапивну, Дедилово, послать гонцов, дабы поднимали все дворянское ополчение. Не дай бог, своевольники сойдутся с Разиным! Ты, князь Никита, моим именем Борятинского отзови, и с ним за усмиренье Васьки Уса ответствуйте. Ясно?

— Добро, государь. На том и порешим.

— А ты, Богдан Матвеич, што молчишь? — царь подошел к Хитрово, раскатал по столу свитки. — Я чаю, на полдня делов приволок?

— Это не к спеху, великий государь. А говорить мне много ли? Мое дело — оружие да казна. Что велишь, то я и выдам.

— Патриарха звать, великий государь? — спросил Стрешнев. — Обидчив он. То и гляди снова на свой Иордан укатит.

На лицо Алексея Михайловича снова набежала скука, глаза закрылись, и он, откинувшись на спинку кресла, проговорил:

— Истомился я, бояре. Поговорите с ним сами. Что установите — я соглашусь, — медленно переваливаясь с ноги на ногу, вышел.

— Греха боится, — мотнув бородой, сказал Одоевский.

— А может, Никона? — ухмыльнулся Воротынский и кивнул стоящему у дверей стольнику: — Пошли за великим святителем.

— А ты и впрямь молчалив, боярин, — сказал Стрешнев, глядя на Хитрово. — Первосоветнику так, вроде бы, не гоже?

— Не молчалив он. Осторожен, — Одоевский хитро глянул на Богдана, сощурил правый глаз. — Не дай бог, намнут Борятинскому под Тулой бока, он тихонечко государю шепнет: «Не то тебе бояре насоветовали. Надо бы казаков деньгами да посулами от беглых мужиков отколоть и дать бы им службу, чтоб они тех холопов повязали да господам своим выдали. А Ваську Уса звать бы в атаманы. Он бы в струну вытянулся, а…»

— Провидец ты, Никита, — перебил Хитрово боярина. — Истинно так я думал. Казаки — они защитники наши. Сейчас с чернью жестокому быть — разбойников плодить. Не важно сейчас, кто кому бока намнет, важно другое — тысяча разбитых своевольников вскорости десятками тыщ обернется. Сколь тому примеров было — не счесть. А вы все одно, да одно.

— Чего ж ты молчал, первосоветник?! — воскликнул Стрешнев.

— А что мне говорить, коли князь Юрий уже грамоту казакам изготовил, ни с кем не посоветовавшись. Ему ратной славы мало, ему бы…

Распахнулась широко дверь, и в палату, стуча посохом, вошел Никон.

Бояре невольно и разом поднялись — Никон был в полном патриаршем одеянии, которое бояре видывали редко, на болыших праздничных богослужениях. Высокий белый клобук большого наряда вышит шелком. Края воскрилий обсажены яхонтами, жемчугами, изумрудами. Посредине — изображение святителей. На маковке крест золотой с затеями. Клобук надвинут на брови, из-под него сверкают злые и насмешливые глаза. На плечах темно-зеленого бархата мантия с источниками и скрижалями. Источники — две широкие ленты белого, — как снег, шелка — струятся с обоих плеч ручьями.

На подоле и на плечах — малиновые парчовые скрижали: куски ткани, пришитые золотой нитью. На подоле в два ряда привешены звонцы — бубенчики из серебра. Края мантии обнизаны жемчугом, посреди скрижалей золотые кресты. Две овальные иконы, осыпанные драгоценными камнями, — панагии — висят на золотых цепочках. Под мантией на груди широкий златотканный запон, пояс тоже увешан драгоценными каменьями. Посох тяжел и велик, почти в рост патриарха, верхний наконечник — в виде турьих рогов из золота, вниз от маковки спущен парчовый фартучек с золотой бахромой — для удобства держания.

Никон окинул взглядом бояр, увидел пустое кресло царя, сдвинул черные, нависшие над глазами брови.

— Лодка думы пуста, и кормчего нет, — оказал Никон. — К кому же зван я?

— К нам, святый владыка, — ответил глухо Богдан. — Все первосоветники государя здесь. А сам Алексей Михайлович болен.

— Уж не ты ли, Богдашка, первосоветник? — Никон метнул на Хитрово острый взгляд, и боярин не нашелся, как ответить.

— Ну что ж, — Никон вытянул руку в сторону бояр, склонил посох. — Коль мирского пастыря нет, да заменит его пастырь божий, — и, обойдя стол, грузно опустился в царское кресло.

Бояре разинули рты. Они хотели было возмутиться, встать и уйти, но патриарх обвел их тяжелым взглядом, сказал внятно:

— Я между богом и царем, бояре. Помните это. А ты, Богдаша, — Никон вперил взор в Хитрово, — оконца закрыл бы. Хил я стал, сквозняков боюсь.

Богдану бы надо защитить царское место, а он сам, будто простой дьяк, пошел закрывать окна. Патриарх искал, куда бы поставить посох — он ему мешал. Глянув вправо, ухмыльнулся и решительно положил посох на кресло, где сидел Хитрово. Увидев это, боярин помрачнел, но перечить не стал и присел на свободное место около круглой печи. Некоторое время все молчали.

— Ты, Богдаша, любишь меня более всего, ты и починай, — сказал Никон мирно и тихо.

— Великий государь повелел свой гнев тебе передать.

— За што он гневается на меня?

— Пошто ты сам называешь себя великим государем и вступаешь в государевы дела?

— Мы великим государем не сами нарекались, люди так звали, в дела государевы вступали, коли сам великий князь просил. И ничего греховного нам в этом не видно. И не ради честолюбия, а ради правды говорения мы так назывались, не ради корысти, а избавления государства от бед ради.

— Пошто ты в проповедях своих хулил государя, упреки слал ему?

— Простые пустынники и то говорят царям правду, а мы же говорили с кафедры патриаршей. А заповеди ж мы приняли от господа, который сказал: «Кто слушает заповедь мою — меня слушает».

— Но ведь ты от патриаршества отрекся, — крикнул Стрешнев, вскакивая с места.

— Это я от вас отрекся! А паству народную я не оставил, попечения об истине не оставил. Для люда простого я пастырь по-прежнему. А вы окоростевели от неучения истины божьей, называете меня еретиком, иконоборцем. За то, что я новые книги завел, вы камнями хотели побить меня. Я потому от вас отрекся, что ни царю, ни богу вы не служите. Вы корысти своей служите, алчности. Вам я не патриарх, но сана патриаршеского не оставил. И человеки, што истинной вере преданы, меня не оставят. Так и передайте великому государю.

Никон поднялся, взял посох, ни на кого не глядя, вышел из палаты. Дума установила — просить великого государя о созыве Вселенского Собора.

 

2

В приказ Богдан Матвеич вернулся усталый. На крыльце хором развалилось около десятка нищих. Распахнув тряпье, они грелись на солнце. Увидев боярина, исчезли быстро, как мыши. Мало того, что на храмовых папертях не пройти от просящих — теперь уже и в хоромы ладят пролезть.

По каменным плитам Кремля бродили псы, куры, свиньи. «Господи, свиньи-то откуда?» — Хитрово пнул хрюшку ногой, та, взвизгнув, убежала.

В приказной палате подьячий царапает пером по бумаге, другой дремлет. Солнечные лучи ударяют по листу, сушат строки. Увидев боярина, подьячие вскочили. Успокоив их ленивым взмахом руки, боярин прошел к себе. Не успел снять терлик, ввалился в палату приказной дьяк, вывалил на стол груду свитков, грамот с печатями и без и, тряся бородкой, удалился, подумав: «Знаю, боярин, тошно тебе, но на то ты и голова приказа». Читать свитки, и верно, не хотелось. Боярин подошел к окну, присел на подоконник, стал глядеть на кремлевский двор. В голову полезли мысли о бренности жития, о своих невзгодах.

С тех пор как умерла его жена, в доме и во дворе ладу не стало. Челяди и холопов вроде нагнал больше, а порядка стало меньше. В хоромах грязь, со двора все крадут свои же челядинцы, припасы тают, а спросить не с кого.

Холопы глядят бирючьем, то и гляди сожгут амбары, клети, а сами утекут в леса. Шепчутся меж собой о Стеньке Разине, о вольных людях, кои хоронятся в лесах, об антихристе, что тайно ходит по Москве у. вселяется то в одного, то в другого. Второй год вдовству — пора бы боярыню себе подыскать, да боязно. Старую взять неохота, а молодую… Идет ему ноне пятидесятый год, что скажет государь Алексей Михайлович? Да и молодухи в Москве своенравны, греха не боятся. Взять соседа, боярина Ромодановского. Женился на молодой и с плетью не расстается. То к одному приревнует, то к другому. Конюха из-за молодой боярыни запорол. Опять же одному, хоть и в полсотни лет, скушно. Мало ли в Москве греховодников, живут с дворовыми девками тайно, а ему, приближенному царя, благопристойному христианину, и грешно и опасно. Дома томишься-томишься, в приказ придешь — здесь тошнее того. Одну грамоту прочтешь — на душе муторно, вторую прочтешь — хоть в петлю лезь. Особенно тяжко стало в последние две недели. Государю в летний спас минет сорок лет, к этому дню вся Москва готовится, с худыми вестями не подступись, вот и копит боярин бумаги в сундуке, на боярское сидение с царем не несет. А ведь потом ответствовать придется. Нет, хочешь-не хочешь, а читать надо.

Перекрестился боярин, взял на удачу свиток, развернул. Так и есть — ответ воеводы из Кузьмодемьянска. Еще в конце весны запросил оружейный приказ у всех воевод о состоянии крепостей, оружия, потому как слухи о бунтовщиках, ворах и разбойниках с весны пошли густо.

«Град наш, — пишет воевода Хрипунов, — видом жалок и худ. Мосты починили, башни стоят без кровли, ров засыпался, а кое-где и совсем не копан. Ратных людей почти нет, стрельцов и воротников — ни одного человека, пушкарей токмо шесть, да и те голодные. Пороха нет, хлебных запасов нет. Посадские люди от правежей почти все разбежались с женами и детьми. Волости кругом выжжены, опустошены, в тюрьме сидит сорок разбойников, а чем их кормить?»

Пакет за сургучной печатью. По почерку боярин узнал — пишет его старый друг, воевода из Нижнего Новгорода.

«…Доведешь ли ты, Богдан Матвеич, до государя али нет, но дела на Волге плохи. Крепость наша укреплена дурно и надежным убежищем жителям города на случай разбойного промысла служить не может. Народ округ города разорен, а налогов множество. То запросные деньги давай на случай опасности, то хлебные поборы на содержание служеных людей. А брать негде, посошно службу нести некому. Деревни пусты, народишко бежит в леса. Я, исполняя строгие царские наказы, собираю посадских и волостных людей, бью их на правеже с утра до вечера, ночью голодных и избитых держу в застенке, а утром сызнова вывожу на правеж и многих забиваю до смерти. Люди округ мрут от голода и холода, бегут в леса, а там еще горше им. Попадают беглыя люди в разбойные ватаги, множат воровское племя, и оттого худо нашему государству может быть. На той неделе староста одного села сказал мне на правеже: «При басурманских набегах нам и то легче было жить, разорений было меньше». Монастырские владения, что стоят на нашей земле, делу государеву не помогают, ибо у всех в разное время данные льготные грамоты есть…»

Третье письмо еще больше расстроило боярина. Оно было из Галичского уезда, от управляющего его вотчины.

«…Велел ты мне, холопу твоему, государь мой, писать всю истинную правду, вот я и пишу. Ныне в вотчине твоей, во селе Никольском, приключилась беда. Изо многих иных вотчин, то из князя Михайлы Черкасского, то из боярина Василия Одоевского, Григория Собакина тож, черные людишки бегут в леса, сбиваются в ватаги и воруют повсеместно. У нас, слава богу, никто пока не ушел, однако на этой неделе наскочили воры и разбойники, меня и челядь всю повязали да закрепили в клети и двор наш пограбили: увезли десять свиней, полсотни баранов, пять лошадей самолутчих. У меня в доме отняли хлеб, куры и сыры, сорок кусков холста…»

Просунул нос в дверь подьячий. Проворковал:

— Думный дворянин, воевода из Танбова.

— Янка! — обрадованно воскликнул боярин. — Зови! — И сам пошел навстречу. В палату, широко распахнув дверь, ворвался Яков Хитрово — племянник Богдана. Одной рукой облапил дядю (другая на черной повязке), поцеловал трижды.

— Каким ветром, Янка? И с рукою што?

— А-а, — Яков нахмурился, — за вором одним гонялся, стрелу в плечо словил. До свадьбы заживет.

— Ну, садись — рассказывай. Как там, в Танбове?

— Танбов жив-здоров. Разбойников развелось, как собак. Шайки не токмо в каждом лесу, а и в малой роще. Одну не успеешь вытурить, ан на ее месте целых две. Тут один вор объявился, Баловнем зовут, до сих пор поймать не могу. Стрела в плече — его.

— В Москву позван зачем?

— Царь-государь позволил. Руку полечить, оклематься.

Богдан был искренне рад приезду молодого племянника:

— В свою вотчину поедешь, али как?

— Поглядим.

— У меня оставайся. Скушно мне одному, а? Женим тебя.

— Мне и так хорошо.

— Сам сказал — до свадьбы заживет. Стало быть, думал.

— Не по обычаю, Богдан Матвеич. Ты сам в холостых ходишь, мне через тебя перескакивать не гоже. Я тайну думку вынашиваю — на твоей свадьбе погулять, а потом уж…

— Я свое отгулял…

— Не скажи. Думается, всех дворовых девок перещупал. Я так — бью и сороку, и ворону.

— Ой, охальник ты, Янка. Не дай бог, государь узнает.

— Как он ныне? Неужто не видит — измалодушествовался народишко. То и гляди опять смутное время придет.

— Где ему о народе думать? Боится он подданных своих более, чем иноземцев.

— С чего бы это?

— Ты, Янка, молод, а я все помню. Мы с государем почитай ровесники. Не успела смутная пора уйти, а Русь снова встряхнули многотысячные шайки Захария Збруцкого. Потом раскатился медный бунт, за ним соляной. Потом появился в Пусторжеве разбойник Ясько. Три года князь Пожарский за ним гонялся. Потом атаман Баловень…

— Уж не мой ли?

— Твой только прозвище взял. А этот всколыхнул всю Ярославию, Пошехонье, Бежицу, Кашино. Ныне вот Разин. С детства всякий раз в теремах дрожал от страха тишайший.

— Нонь дела-то, видать, совсем худы? — тихо спросил Яков. Богдан подошел к двери, закрыл ее плотно, ответил:

— Далее некуда. Дон казачий возмутился, во всех местах черный люд в леса течет, то и гляди вселенский пожар вспыхнет, а у нас города не укреплены, крепости обветшали…

— Об этом мне ведомо.

— Государь более спит да молится, а бояришки дел делать не хотят. Приказов основали множество, а кто за что ответствует — неведомо. Те же градские воеводские дела взять. Сначала поручили земскому приказу. — Тот перетолкнул в приказ разрядный. Ныне подбор воевод в города взвалили на меня. Дескать, твой приказ оружейный — ратные дела тебе решать. Ныне вот кузьмо-демьянский воевода одряхлел, а кем заменить, не придумали?

— Только что встретил я Ивашку Побединского. Толкается по Москве без дела, язык распустил, что лисий хвост. Нашу породу порицает, тебя. Дескать, роду мы захудалого, а всю власть захапали. Дескать, жадны, скупы и алчны — хватаем, где и что попало, готовы каждого раздеть до нитки. Про тебя хулы более всего нес— морит-де голодом челядь и дворню, сам сидит на капустных щах, кому богатство копит, неведомо. Сунь его в эту дыру. Если ухлопают беглые — беда невелика.

— Пошлю.

— Никон в Москву не возвернулся? Тот же Ивашка болтал, что ты его с царем поссорил.

— Глубже бери. Коса на камень нашла. Никон супротив бояр пошел. Много сказать о том можнв, но надо ли? Поживешь — узнаешь. Устал я, пойдем ко мне.

Иван Побединский говорил правду. Первым недругом Никона был Богдан. Как закатилась звезда боярина Морозова, Хитрово встал около царя рядом. Не ненадолго.

На патриаршем престоле появился Никон. Умный и образованный, честолюбивый и волевой, он оттеснил боярина Хитрово и стал «собинным приятелем» царя. К тому времени началась война с Польшей, царь все больше находился около войск, препоручив Никону управление страной. Патриарх взял в свои руки не только духовную власть, но и государственную, советами бояр пренебрегал, называл себя Государем всея Руси. Бояре пытались расшатать патриарший престол, но ничего сделать с Никоном не могли. Царь любил патриарха, доверялся ему во всем.

Богдан к тому времени дослужился до комнатного стольника, давал царю мудрые советы, что Никону было не по душе. В то время патриарх с плеча не рубил — убирал опасных ему людей хитро. Стал он нахваливать боярина, говорить о его ратной мудрости, убедил царя послать Хитрово воеводой в захолустный мордовский город Темников. За год Богдан Матвеевич темниковскую крепость привел в наилучший вид. Никон посоветовал государю перевести воеводу в Керенск, где крепость совсем обветшала. Хитрово укрепил и Керенск. Царь пожаловал любимому воеводе 500 дворов под городом Царево-Санчурском и послал его обносить валом город Симбирск. И здесь Хитрово отличился тоже. Тогда царь вопреки советам патриарха позвал боярина в Москву и сделал его головой челобитного приказа. В 1654 году Богдан уже царский оружейничий с многими иными поручениями. Под руку Хитрово попала Оружейничья палата и тесно к ней прилежащие Золотая и Серебряная, а также мастерские царя и царицы. Здесь создавалась вся живопись: и парсунная, и простая. Отношения Богдана с Никоном крайне обострились. Для вида вроде бы соглашаясь с Никоном в искоренении икон «франкского и польского письма», Хитрово подбирал богомазов, умевших делать иконы со смыслом, в новом, живом исполнении. Никон жаловался царюг «Что толку — я жгу ерестные иконы, глаза им колю, на плиты каменные бросаю, а толку что? Богдашка со своими иконописцами Янкой Козанцем, Симонкой Ушаковым да Гришкой Кондратьевым сызнова напишут». Царь защищал Богдана.

Три года боролся Никон со смутой и разбоями, сумел убедить царя, что на земле Московской воцарится покой, но его крутые меры мало помогали делу, скорее, еще более ожесточили народ.

Беглые люди, страшась кары, умирали в лесных ватагах, но в свои деревни и села не возвращались.

Пустели вотчины, горели именья, всюду лилась кровь.

В 1655 году Никон убедил царя издать указ, по которому объявлялось прощение всем беглым, если они принесут покаяние и возвратятся восвояси. Эта мера не помогла. Люди по-прежнему бежали от голода, налогов и поборов. Грабежи, поджоги, убийства господ увеличились. Никону казалось — вся страна превратилась в сплошной разбойничий лагерь.

Снова пришлось вернуться к устрашению. Было набрано несколько тысяч сыщиков из дворян, их рассылали во все концы державы. Ловили, судили, казнили беглых крестьян и посадских людей, а заодно и обирали мирных жителей. Убегали в лес из своих полков ратные люди. Вера во всемогущество Никона пошатнулась. После раскола православной церкви усомнился в его святости и сам царь. Боярин Богдан Хитрово решил нанести Никону первый удар.

В 1658 году в Москву приехал грузинский царевич Теймураз. Связи с Грузией в ту пору для царя были очень важны, и гостю уготовили пышную встречу. Привечать Теймураза поручили Богдану. Никона на торжество боярин не пригласил, а это было неслыханным оскорблением патриарха. Никон послал во дворец своего дьякона, чтобы узнать, почему его обошли приглашением.

Хитрово дьякона во дворец не пустил, а когда тот хотел войти силой, ударил его палкой. Дьякон с окровавленной головой прибежал к патриарху. Никон тотчас же написал царю письмо с требованием наказать боярина. Царь ответил: «С боярина Богдана сыщу, когда будет время», — но Никона во дворец не позвал. Уязвленный до крайности, патриарх уехал в свой Воскресенский монастырь на Истре. Стало известно, что он решил торжественно отречься от верховной кафедры, надеясь напугать царя.

Бояре только этого и ждали. Они сразу стали искать замену Никону. Было названо три имени: Питирим, троицкий архимандрит Иосиф и ростовский митрополит Иона.

Борьба Никона за власть длилась более пяти лет. Стоило только появиться на патриаршем престоле новому человеку, Никон приезжал, изгонял его и снова уезжал на Истру. Он знал: бояре без Вселенского Собора патриарха сменить не могут.

ЧИТАЮЩИМ ДЛЯ УВЕДОМЛЕНИЯ

«По рассказам весьма серьезных людей я знаю, что Разин тайно, переодевшись, чтобы не быть узнанным, приходил в Москву и рассылал оттуда своих людей, чтобы они узнавали, каковы настроения русских и подстрекали их к мятежу под предлогом борьбы за прежнюю свободу против боярского засилья».

 

В МОСКВЕ

 

1

Над рекой поднялось утро. Вышло из-за леса солнце, осветило золотые маковки церквей. Илья встал на корму лодки, крикнул:

— Аленка! Смотри — Москва!

Впереди, на холмах, раскинулся огромный город, окутанный прозрачной дымкой. Аленка прыгнула на берег, за ней Савва, а потом и Илья. Взбежали на кручу, увидели впереди скопище лодок, пузатых барж и плотов. Река пестрела разноцветными парусами.

— Вот тут мы и причалим, — сказал Илья. — Ладью продавать не будем — пригодится.

— А не уволокут? — усомнился Савва.

— Есть кому приглядеть.

— Выходит, ты в Москве не впервой?

— Город знаю. Посему от меня ни на шаг. А инако заплутаетесь — ищи вас тогда.

Свернув парус, Илья засунул его под кормовую скамейку и куда-то ушел. Возвратился с бородатым, закопченным мужиком, указал на лодку. Тот молча кивнул головой.

— Он банный журавельщик, — сказал Илья Савве, — живет при банях, каменки топит, воду подает. Человек старой веры, как и ты, Савва.

— А ты разве антихристовой.

— У меня своя вера — казацкая. Ну, да не в том суть. Говорил я с банщиком о Никоне. Его долго в Москве не было, а ныне он объявился.

— Где его, сатану, найти?

— В патриарши палаты нас, вестимо, не пустят. Надо итти в собор. На заутреню, я думаю, успеем. Пошли с ботом.

По дороге Илья заливался соловьем залетным, рассказывал про Москву все, что знал. Попутчики, разинув рты, слушали.

— В блаженную пору царя Бориса сей кремль опоясали двумя стенами: одна широкая, белокаменная, та, что вокруг храмов. Другая, что ближе к нам, — красной кирпичной кладки. Она пригородила ко кремлю городское поселение. Вокруг нее — Скородом: лачуги, лавки, мастерские. Люд тут живет трудовой, и улицы зовутся: Котельничья, Оружейничья, Кожевничья, Серебряничья. А там, далее, — гончары, сыромятники, хамовники.

— А пошто Скородом зовется? — спросил Савва.

— Все пожары здесь починаются. Дома быстро горят, еще скорее строятся. Оттого и Скородом.

Они вышли на высокий вал, по которому шла деревянная стена. Вал опоясан широким рвом, через него перекинуто множество мостов, мосточков, мостиков. Через один из мостов Илья вывел Аленку и Савву в Стрелецкую слободу. Указал на одну из лачуг.

— В случае чего ищите меня здесь.

Все улицы, по которым они шли, начинались и кончались воротами из сосновых бревен, с дубовыми решетками. Всюду стояли сторожа.

— Мужиков так и зовут — решетники, — говорил Илья. — Запирают ворота на ночь и во время пожаров.

— При пожаре-то зачем? — удивилась Аленка.

— А от людишек вороватых. Чтоб погорельцев не грабили. Ну и от ордынских набегов тож все решетки падают на запор. Опять же при бунтах удобно. Укажут все ворота закрыть — не много набегаешь.

Сторож у решетки сидел на скамейке, держал меж колен бердыш. Аленку и Савву он пропустил беспрепятственно, перед Ильей навесил бердыш, спросил:

— Куда, грешник?

— Успенью помолиться. К заутрене.

— Ыхы… Ну иди. У тя, чаю, грехов-то ого-го-го.

Ближе к кремлю улицы устланы поперек бревнами, а там, где ездит народ почище — просланы доски, дабы ехать можно было без громыхания. По обе стороны мостовой — дома, одворенные садами, грядками для овощей. Здесь же колодцы и бани. Аленке все ново, все в диковинку. Да и Савва вертит головой во все стороны, натыкается на людей, ежеминутно крестится.

— А вот и Пожар, — сказал Илья. — Гляди.

— Где пожар?!

— Красна площадь, калена вошь. Простой люд ее Пожаром зовет. Теперь уж и до Успенья недалеко.

Народ густо валил к заутрене, и в кремль вошли с толпой вместе. Около Успенского собора Илья остановился и шепнул Савве:

— Ты с девкой иди, а я тут потолкаюсь. Разузнать кой о чем надо.

Вся площадь около собора запружена людьми, в храм пускают не всех, многие молятся прямо здесь, обращаясь к святым угодникам, писанным на стенах собора.

Савву и Аленку втолкнули в храм, в лицо ударило горячим воздухом, запахом ладана и воска. Храм был набит плотно, и Аленка, раздвинув молящихся, втиснулась между двух дородных баб в черных платках.

Заутреня уже началась, блюститель патриаршего престола митрополит Иона нараспев читал кафизмы.

— Шапку сними, чай, не басурман какой, — прошипела баба в черном. Аленка сорвала шапчонку, торопливо начала креститься.

Митрополита из-за голов не было видно. Пораженная величественным, блестящим убранством собора, Аленка стала глядеть на расписной потолок, на стены, сплошь увешанные рядами икон. Мерцание множества свечей слепило. Не заметила Аленка, как около нее появился здоровенный монах в коричневой рясе, сильно двинул ее локтем, отбросил в сторону. За спиной раздались возгласы:

— Дорогу патриарху всея Руси!

— На колена пади, православные!

Ряд за рядом, волной, народ опустился на колени. Двери храма распахнулись, в них; освещенный с улицы ярким светом, показался Никон. Десятка два монахов раздвинули проход, стали в ряд. Иона, растерявшись, замолк. В храме наступила тишина. Патриарх шагнул с порога храма, по гранитным плитам гулко застучали каблуки с железными подковами. Никон шел твердо, печатая шаг. Полы багряной мантии распахнуты, под нею золотной бархатный саккос — одеяние Большого выхода. На голове клобук, вязанный из белого крученого шелка; на челе — изображение херувима, низанное жемчугом; наверху в золотом подлобьи утвержден золотой же четырехконечный крест, осыпанный драгоценными камнями, украшенный жемчугом.

В глазах Никона решимость и гнев. Он резко поворачивает голову то в одну сторону, то в другую, как бы выискивая противников новой веры, которую он, Никон, исповедует. Рот сжат, над ним полумесяцем опустились черные усы, борода всклокочена. Он не опирается на патриарший посох, а несет его в опущенной руке, как копье, которым собирается поразить всякого, кто воспротивится ему.

Легко поднявшись по ступенькам амвона, Никон встал рядом с Ионой, сказал строго:

— Не то чтешь. Дьякон, подойди. — Подскочил к амвону дьякон, патриарх вырвал у Ионы соборное евангелие, сунул дьякону в руки. — Ектенью читать будешь. А вы, миряне, встаньте, — и поднял руку. Люди шумно поднялись, Никон грубо оттолкнул Иону на ступеньки, сам уселся в патриаршье кресло.

Дьяк басовито начал читать ектенью.

Аленка не спускала глаз с патриарха. Неужели это отец ее? Могучий, властный и потому недоступный. Зря она пришла в Москву, не допустят ее к этому великому в своей державности человеку. Да и не станет он слушать простую мордовку, не поможет он заболотским людям. До них ли ему. И дочерью ее не признает никогда. Напрасно она пришла в сей страшный город, напрасно.

Дьякон окончил чтение, вопросительно глянул на патриарха. Тот поднялся с кресла, вышел на амвон, хотел что-то сказать, но от двери пошел шум, там монахи, сгрудившись в проходе, кого-то оттесняли в придел.

Никон махнул рукой, монахи пропустили в храм Одоевского, Стрешнева и Алмаза Иванова. Стрешнев подошел к амвону, поставил ногу на нижнюю ступеньку, спросил грубо:

— Зачем ты здесь, Никон? Без воли государя и священного совета вошел ты в соборную церковь. Ступай в свой монастырь!

— Я тебе, собака, не Никон! — Патриарх шагнул к Стрешневу, ударил посохом в пол. — Я великий архиепископ Москвы, всея Великия, Малыя и Белыя Руси и многие земли патриарх! Изыди вон, сатана!

— Не бранись, Никон, ты не во хлеве, — зло проговорил Одоевский. — Ты патриарший престол покинул, и вольно тебе! Уходи!

— Врешь, христопродавец. Я с седалища сего сошел никем не гонимый и пришел никем не званный. Патриаршество по праву мое. Мне господь бог явлением своим велел сюда прийти.

— А государь и бояры велят тебе сойти в монастырь!

— Замолкни, Алмазко! Не ты, худородец, сведешь меня отсюда. Токмо бог и народ. А бог в моей душе, народ в моей власти. Смотри! — Никон поднял правую руку над головой, резко опустил ее. Все, кто был в храме, покорные знаку, рухнули на колени. В проходе появился полковник Бяков. За ним попарно шли стрельцы с бердышами на плечах.

— Святотатствуешь, Стрешнев! Насилие в храме сотворить хочешь! Убери псов своих, я сам уйду. Уйду, чтобы прийти. — Никон медленно начал опускаться с амвона. Алмаз Иванов крикнул:

— Жезл патриарший оставь!

Никон сверкнул глазами, чуть подался в сторону Алмаза, поднял посох:

— Возьми, если смеешь!

Иванов сделал шаг назад, устоять перед взглядом Никона не смог — начал пятиться к выходу. За его спиной подался назад Бяков, за ним стрельцы. Аленку так поразило это, что она забыла упасть на колени. Никон словно наткнулся взглядом на побледневшее лицо Аленки, шагнул к ней.

— Ты веруешь в меня, сын мой?

У Аленки от страха сжалось сердце, и она дрожащими губами проговорила чуть слышно, по-мордовски:

— Верую… отец.

— Приходи ко мне на Иордан, — эти слова Никон сказал тоже по-мордовски. Аленку будто ударили кнутом. Она закрыла лицо руками, выскочила на крыльцо храма. Кровь частыми толчками стучала в виски.

 

2

Яков Хитрово решил недельку погостить у дяди, потом ехать в свою вотчину. Всю ночь они просидели за столом, цедили медовуху, разговаривали. На рассвете Яков сказал шутливо:

— Ну и скуп ты, дядя. Хоть бы романеи выставил. От сей браги завтра голова расколется.

— Делать тебе нечего — выспишься.

Но выспаться не удалось. Утром, чуть свет, в спаленке боярина вопль. Вбежала старая ключница Федосья, упала на колени перед кроватью боярина:

— Государь свет-Матвеич! Нашу домову церкву ограбили!

Хитрово вскочил.

— Двери расхлябенены, дорогие ризы и сосуды покрадены.

— А поп Фома?

— Избушка его пуста.

Не успел Богдан одеться — на пороге приказчик Корнил.

— Что делать, боярин? Снова двое холопов утекли. Хомуты на конюшне покрали.

— Что сторож смотрел?!

— Своих разве углядишь. Всякую щель знают.

— Пойду в приказ. Подниму всех сыщиков, стрельцов, ярыжек, пошлю по всем дорогам — догонят.

— Напрасно, дядя, — Яков тоже поднялся, надевая сапоги. — Воры умны. Они знают, что ты сразу погоню выставишь, и потому день-другой в Москве пересидят. А когда сыщики ни с чем возвратятся…

— Что же делать, Янко, что делать?

— Как ты думаешь, Корнил, куда мог бежать поп Фома?

— Вестимо, на Дон. Счас все на Дон бегут. К Разину. А Фома сам с донских степей приблудил.

— Видела я, видела, — проговорила ключница. — Днями приходил к попу казак от Васьки Уса. Дворня поговаривает, будто пришли они с челобитьем к царю…

— Все понятно. Послать, видно, погоню на Тульскую дорогу…

— Этого, дядя, мало. На Тулу едучи, Всесвятский мост не миновать. Поставь туда для догляда пару ярыг да стрельца.

— Может, холопи Фому убили? — сказала ключница. — Святой человек, мог ли на сосуды священные руку поднять?

— Святой?! — Корнил не утерпел. — Этот святой тремя перстами крестится, он Никона почитает.

Услыша это, Богдан рассвирепел:

— Ну, слуги верные, быть вам под батогами! В храме моем, в доме моем свил богохульник гнездо змеиное, ты, Корнил, знал и молчал! И тебя, старая, под сарафан розгами! Всех-то ты жалеешь, всех опекаешь. Пошли с глаз моих вон!

— Розгами старушку — не повредит, — улыбаясь заметил Яков. — Но этого, я полагаю, мало. На такую огромную усадьбу один глухой сторож — что он сможет? Ты десяток заведи…

— Их жа надо кормить, деньгу платить. Разорят…

— Дешевле выйдет. Да и пошто ты скопидомничаешь, дядя? Куда богатство копишь? С собой в домовину складешь? Жены нет, детей нет.

— Молод ты меня учить! Сидишь в своем Танбове и ничего не видишь. А время пришло буйное. Тула у Москвы под носом, а там три тыщи разбойников. А будет еще больше. И, коли вспыхнет бунт, — кто Москву защитит? Ты? Да тебе самому Танбова не удержать, как и иным воеводам. Воры же будут всюду. И ворвутся они во град, добро расхитят, хоромы пожгут, что тогда? А у меня в укромном месте в земле кованый сундук с золотом. Понял ты?

На указы боярин был скор. В тот же час послал погоню, на все мосты велел выставить догляд. И еще было указано Корнилу нанять пяток добрых охранников со стороны. Чтобы умели палить из ружей и чтоб не спали по ночам. Надежды на своих холопов по нынешним временам боярин не держал. Либо спят у ворот, либо сами ладят что-нибудь уворовать и сбежать в лес.

Там, где Белый город чуть приспускается к склону Москвы-реки, стоит восьмое чудо света — Всесвятский мост. Семь ворот поставлено над мостом, семь крепчайших дуг. По концам две шатровые башни. И все из камня, дуба, железа. И если вдруг к кремлю хлынет лавина ордынцев — падают семь решеток, запираются семь замков.

В дни покоя мост люден. По обе стороны крытые ряды, в них множество лавок и ларьков: торгуют пивом, квасом, сбитнем и еще всяким красным товаром. Даже ночью тут не прекращается людской поток, потому как все иные мосты ночью заперты.

Илейка, Савва и Аленка пришли к мосту поздно вечером. Казак провел их по площадям и главным улицам, обошли торговые ряды. Обедали в харчевне у Мытного двора. Савва забежал по пути в кабак и разговаривал теперь громко, размахивал руками. В соборе он понял, что Никон в Москве доживает последние дни, и итти к нему расхотелось. Он бранил патриарха всякими небылишными словесами. За то, что из-за него пришлось задарма проделать такой трудный путь. Расстроилась и Аленка. Если Савве можно было возвратиться в свой приход, то ей пути домой были заказаны. Доволен был только Илья. Он утешал Аленку:

— Вот оглядимся малость и махнем на Истру. Нам самое время к патриарху итти. Будем звать его к атаману. Ему теперь либо в ссылку, либо к нам. Инако бояре его все одно доканают.

Савва глядел на Илейку зло — не хватало того, чтобы тот антихрист встал над бунтующей Русью и окончательно сбил нарой с православного пути. Пришла в голову мысль — прибиться в Москве к спокойному месту, пристроить девку к делу. Совсем одинокий, Савва полюбил Аленку как родную дочь.

 

3

Москва, Москва! Ты настоль велика, что не оглядеть тебя, не объехать. Манит она Аленку своей необъятностью. Хочется девке везде побывать, все увидеть.

Ныне с утра Савва и Илейка ушли в город. Илейка по своим казацким делам, Савва — искать путей к Никону. Аленку оставили одну, строго-настрого наказали сидеть в лодке, никуда не отходить — заблудится. А одной сидеть томно. Долго глазела, как на торговой пристани разгружают баржи, лодки — надоело. Подумав, решила: если приметы запоминать, то можно и неда. лечко сходить. Поднялась на берег, переулочком выскочила на маленькую площадь. Приметила — около переулка стоит огромный чан на трех опорах. Опоры сгнили, чан наклонился. А поставлен был, видно, для воды, на случай пожара. Не спеша вышла на Лубянку, что у Трубы, и попала в плотницкие ряды. Боже мой! Бревна, доски, брусья, срубы. Можно купить все для стройки. Хошь целый срубленный дом на вывоз! Плотники разберут, перенесут по бревнышку куда укажешь, поставят на мох — плати деньги и живи.

В городе множество мостовых и мостов. Мосты разные: на сваях, на плотах, горбатые и пологие, — прямые и наклонные, большие и малые. А мостовые нескончаемы. Аленка ступила на одну мостовую у Охотного ряда, а вышла аж у Пушечного двора. На каждом мосту при въезде стоит часовенка, а на худой конец — крест. Аленка поняла: мост — место опасное. Тут то и гляди выскочат от свай тати или разбойники, а посему его надо оградить крестом.

Идет Аленка дальше, цепкой памятью ставит приметы — где в какой переулок свернуть, если итти обратно. В одном месте попала в людской водоворот, он выплеснул ее на Красную площадь. Здесь она уже была вчера. Встала в сторонку, средь гомона услышала громкий глас. Это бирюч с Лобного места читал приказные «сказки». Отсюда возвещали все царские указы, отсюда разносились вести о войне, о новых налогах и поборах. Здесь же рубили головы мятежникам.

Вокруг площади — великий торг; у Аленки разбегаются глаза. Отсюда рукой подать до Обжорного ряда. Там продают мясо, рыбу, калачи, пироги, квас и пиво. Если спуститься чуть вниз, попадешь в Зарядье. Это черта кабаков, кружал и харчевен. Тут же и ночлежные дома. В Зарядьи шум, гомон, песни. Здесь простой люд тешит свою душу зеленым вином, брагой и медовщинкой. Вправо от площади Гостинный ряд — это для тех, кто побогаче и познатнее. В Гостинном ряду Аленка не задержалась. У каждой двери зазывала — ловят за полы кафтана, тащат в питейные места — это Аленке ни к чему. Из Вшивого ряда тоже выскочила быстро. Здесь стригали и брадобреи на каждом шагу. Лязгают ножницы, кругом летят клоки волос прямо на мостовую, эти клоки не выметаются, они лежат толстым слоем, по ним ходят, ездят, они уже давно сбиты в войлок и кишат насекомыми. А дальше уж совсем чудеса. Идут по мостовой парни в цветных колпаках, рожи раскрашены сажей, румянами, мелом. Лихо дудят в рожки, бьют в бубны, шиплют струны балалаек. Один, самый разбитной, припрыгивая, поет:

Из боярских из ворот Выходил шельма-холоп.       Любо-лихо, любо-лихо, Выходил шельма-холоп. А навстречу-то холопу сама барыня идет. Сама барыня идет, сама спрашивает:       Эй ты, шельма-плут холоп.       Где, холоп, ты побывал?

Аленка такого не видывала и не слыхивала. Раскрыв рот, она зашагала за скоморохами вместе с толпой.

Ах, сударыня-барыня, в вашей горнице я был, В вашей горнице бывал, с вашей доченькой играл.

— Да уж шельма ты, холоп, со двора тебя сгоню! — женским голосом отвечает другой скоморох, изображая дородную барыню. Но первый стоит на своем:

Если ты меня погонишь — три беды я сотворю: Уж я первую беду — все ворота растворю. Уж вторую я беду — пару коней уведу, А уж третью-то беду — вашу дочку украду!

Тут на скоморохов словно вороны налетели монахи из ближнего монастыря, угнали веселых в переулок. Аленка опомнилась и испугалась — забрела она шибко далеко. Торопливо зашагала обратно, но куда итти не знала. Бредя разинув рот за скоморохами, она приметы не ставила, не запоминала. Заметалась из одного переулка в другой — примет не находилось. «Заблудилась! — подумала, Аленка с ужасом. — Куда теперь итти?»

Часа два, а то и больше, кружила по городу: ныли ноги, нестерпимо хотелось есть. Спросить было некого— все торопились, не шли, а бежали неведомо куда. Вог один, вроде, идет тихо и вальяжно. Бросилась к нему.

— Заблудился я. Мне бы к баням…

— К каким баням?

— На Москве-реке которыя.

— Москва-река велика. По всему берегу бани.

— Там у переулка чан стоит… Пожарной…

— Чудак ты. В Москве чаны на всех переулках, — и пошел далее.

Аленка хотела было заплакать с досады, но знала: слезы показывать никак нельзя. Что скажут люди — молодой боярин ревет как девка соплястая. Боярин! Как она забыла об этом. У нее же есть деньги.

Подтянув кушак, Аленка приосанилась и поманила пальцем мужика в синем суконном кафтане, с бляхой на поясе. На бляхе выбита буква в виде жука. Смело спросила:

— Ты кто?

— Земской ярыга, боярин.

— В кремль меня сведи-ка.

— Не могу, боярин. Мне туда показываться нельзя.

— Почему жа?

— Глянь на бляху. На ней жужелица. Я, стало быть, ярыга пригородной, а кремлевские ярыги на бляхе со змейкой. Ты што, не московской?

— Я из Буйносово вотчины.

— Слыхал! Богат боярин свет-Буйносов, богат.

— Вот тебе гривенник и, коль в кремль нельзя, веди к пристани, что около Зарядья.

— То иное дело! Еще гривну дай — и на плечах доволоку.

— Свои ноги есть. Веди.

Через полчаса Аленка была у лодки. Поняла, что в Москве надо быть смелой. Иначе пропадешь.

К полудню вернулись Илейка и Савва и повлекли Аленку в Обжорные ряды. Пока шли, Аленка натерпелась стыда: по всем приплощадным улочкам ходят гулящие девки с бирюзовыми колечками во рту, зовут мужиков ко греху и блуду, сверкают глазами, трясут оголенными телесами. К Аленке липли более всех — парень молодой, пригожий, кафтан богатый. Савва терпел-терпел, тоже не выдержал. Оторвал одну от Аленки, ткнул кулаком в грудь:

— Ну, что ты вывалила, глянь-ка! Титьки убери, срамница!

Другую, с подоткнутыми за пояс полами сарафана, отогнал Илейка:

— Ты бы, калена вошь, подол задрала до пупа. Изыди вон!

В кабаке сильно задержались и к Всесвятскому мосту пришли в сумерки.

Торговые ряды на мосту уже закрылись, прохожих было мало, все больше ехали верховые всадники, гремели колесами колымаги, кареты, двуколки. Около шатровой башни стояла кучка стрельцов, воротный сторож и худенький, перепоясанный веревкой не то дьяк, не то ярыжка. Он сидел около столбца и дремал. Вдруг встрепенулся, увидев Савву, моргнул стрельцам. Те скрестили бердыши перед носом Саввы. Ярыжка подскочил к попу, спросил:

— Куда путь держим?

— В Стрелецкую слободу, — ответил Илья.

— Пошто?

— Ночлег у нас там.

— Ты, я вижу, казак?

— Ну, казак.

— Не из Васьки ли Уса посольства?

— Я сам по себе.

— А тебя, святой отец, не Фомой ли зовут?

— А хотя бы и Фомой! — смело выкрикнул Савва. — Тебе како дело?

— В кабаке был? — Ярыжка хлопнул по тощей котомке Саввы. — Сосуды уж пропил? Хватай их! Это они!

Стрельцы повисли на Илье, на Савве, схватили за руки Аленку.

— Карманы обшарь, — приказал ярыжка.

Стрелец запустил во внутренний карман Аленкиного кафтана руку, вырвал оттуда тряпицу. Аленка ударила стрельца по руке. Узелок упал на мостовую, брякнул. Ярыжка схватил тряпицу, развернул — деньги.

— Вот они! Не успели пропить. Вяжи их!

— За што, служивый? — спросил Илья.

— На месте узнаешь.

 

4

Богдан Матвеевич готовился ко сну, усталый, но довольный. Ворюгу-попа перехватили, сосуды водворили. на место. Но вдруг на дворе снова люди. В опочивальню ввалился ярыжка, склонился, ткнул рукой в пол, проговорил:

— Поймали, боярин.

— Кого?

— Фому сцапали. На Всесвятском мосту.

— А ты не обмишулился?

— Он самый. И казак с ним, и хлопец. Сосуды продали, однако деньги — вот они.

Богдана взяло любопытство, и он мотнул головой: «Веди».

Стрельцы ввели в опочивальню Савву, Илейку и Аленку.

— Развяжи, — приказал боярин ярыжке. — А сами идите восвояси. Приказчик вас наградит. — Повернулся, сказал сурово:

— Говорите, кто вы?

Савва выступил вперед, хмель из головы выскочил еще на мосту:

— Истинно скажу тебе, боярин, сосудов мы не крали.

— Знаю. Воры уже пойманы.

— Ну и слава богу. Отпустил бы ты нас.

— Не задержу. Только знать любопытно — кто вы? И откуда?

— Из-под Темникова я. Священнослужитель в селе Аксел.

— А зовут тебя Савва?

— Истинно! Отколь узнал, боярин?

— Доносили мне про тебя в свое время. Это ты за старые порядки в приходе воевал?

— Неужто до Москвы дошло?

— Кто ныне в Темникове воеводой?

— Челищев Василий Максимыч.

— А кто до него был, не помнишь?

— Богдан Матвеич… Неужели это ты, боярин? Как же я не узнал тебя? А ведь видел не единожды. Издали, правда.

— И зачем ты в Москву пожаловал?

— И снова истинно скажу — к патриарху Никону.

— Вот как?! Пошто?

— От всего прихода посланцем. Велено сказать ему, что книги им присланные мы пожгли, ересь его не приемлем, лучше в огне сгорим, а троеперстно креститься не будем.

— А ежели Никон тебя за эти слова на плаху?

— И к этому готов. Пусть видит, сколь мы старой вере преданы.

— Ишь ты! А эти — кто они?

— В дальнем и тяжком пути встретились, шли вместе. А кто они — пусть сами скажут. Говори Илья.

Илейка, пока Савва разговаривал с боярином, надумал как лучше соврать:

— С Дону я. Послан войсковым атаманом вослед Ваське Усу. С наказом вернуться к войску, ибо ушел тот Васька на Москву самовольно. Со мною было трое казаков, дорогой отстали, а может, утекли неведомо куда. Зовут Илья, сын Иванов. Ныне на мосту схвачен. А этот казачок во мною. По имени Александр.

— Откудова у него деньги?

— Войсковой казны подорожные, — не моргнув глазом соврал Илья.

— Ваську Уса видел?

— Стоял он в Замоскворечье. А ныне, сказали, ушел на Упскую гать.

Богдан снова обратился к Савве:

— Знаешь ли ты, отче, что Никон ныне в опале?

— Был я в храме, да мало что понял.

— Время теперь позднее, да и устал я. Завтра договорим. Вам все одно теперь прикачнуться негде — ночуйте у меня. Земляки как-никак. Идите к Корнилу, он вам укажет.

Встреча с Саввой всколыхнула память о прошлом. Воеводство в Темникове было началом его восхождения к царю.

Ночью Богдан удумал незваных гостей задержать на сутки-двои, поразглядеть. Фома-поп тоже сначала благоверным прикинулся, а оказался неучем, вором и троеперстником.

Утром позвал Савву к себе одного:

— Поговорить с тобой хочу, отче. Давно я святых речений не слушал. Мой домашний пастырь вором оказался, это он сосуды украл, и теперь руки ему оттяпают за это. Велеречивости у него было много, а учености никакой. Тебя, полагаю, к патриарху не спроста послали, говорить с ним — искусным надо быть. Ведомо ли тебе — он большой науки человек и в гневе неистов.

— Я, боярин, науками не обременен, также отягчен грехами многими. Одначе избран на спор с Никоном за многоопытность мою. В молодости моей я долго искал праведность в вере своей и потому остался одиноким и преданным токмо учению господа нашего Иисуса Христа. Много лет ходил я по местам святым и благодатию божьей дошел до святого града Иерусалима, до земли обетованной. Обошел я все места Галилейские, где Христос, бог наш, ходил своими ногами и где показывал святым чудеса. Посетил я град Эфес, где гроб Иоанна Богослова, восходил на гору Елеонскую, омыл ноги свои в реке Иордане, был в граде Иерихоне, молился в лавре святого Саввы, где и принял новое имя свое. В церкви на горе Сионской видел место, где Христос умыл ноги ученикам своим, молился в граде Вифлееме, где рожден был господь наш. И среди добрых самаритян я был, и на горе Ливанской, и в Назарете, и в Кане Галилейской. Зрил я чудный свет, коей сходит ко Гробу Господню, и еще во многих Христовых местах я бывал, н Ветхий Завет, и Новый Завет изучал я не по книжному, а по земному видению очима своима. И даст бог, задержусь в Москве, ты позови меня, и аз расскажу тебе о хождениях моих, и о вере истинной не из книг, а из виденного мною.

— А после хождений своих пошто в глуши мордовской осел?

— Волею Никона и приспешников его был я гоним долго, много мук принял и успокоился в селе дальнем, но не малом, где борителей старой веры было много. Но теперь и туда проникло никонианство злолютое, и вот я пришел друзьями моими посланный.

— Истинных борителей старой веры, как ты, люблю, — сказал он Савве. — Хочешь мне служить?

— Как это?

— Священником домовой церкви будь. Время придет — помогу тебе Никона увидеть. Скажешь ему, что велено.

— Если так — буду! — решительно заявил Савва и опустился на колени. — Здесь к богу ближе.

— Добро. А вы, казаки? Вы мне послужить не хотите? Двор мой оберегать, холопов в страхе держать. Кормить буду, одевать.

— Мы царевы слуги, а стало быть, и твои, боярин, — ответил Илья. — Но у меня на Дону детишки остались, жонка. Да и служба.

— Молодец. Присяге верен.

— А вот Алексашку бери. Он сирота, в круг казачий пока, еще не заверстан.

Согласие Аленки никто не спросил.

На рассвете Илья разбудил Аленку, сказал: «Проводи». Тихо вышли со двора, добрались до лодки, сели.

— Ты же остаться хотел? На Истру собирались, — сказала Аленка.

— Вчера я с племянником боярским разговаривал. Воевода он. И сказал мне, что на Ваську Уса три полка посылают. Советовал к нему не ходить. Потому я спешно поскачу на Упскую гать. Ваську надо упредить — пусть под Тулой не мешкает, пусть бежит на Астрахань. У воеводы Борятинского пушки, пищали, а у Васьки топоры да рогатины. Лодку твою на коня променяю. Зачем она тебе.

— Меняй. А сюда вернешься?

— Непременно. Боярин поможет мне делу нашему послужить.

— Буду ждать.

— Савве об этом ни слова.

— Понимаю.

В тот же день Аленку привели к сторожу Мокею. Старик обрадовался:

— Заживем теперя! Ты, паря, пока днем на воротах постоишь, я — ночью. Привыкнешь — меняться будем. Пойдем, я покажу где стоять, где ходить, что хранить.

Неделю спустя Аленка заступила на охрану. Ночью полагалось все ворота запирать, а сторожу ходить вокруг усадьбы и отгонять от стены подозрительных людишек. Положив бердыш на плечо, она пошла вдоль стены. Сделала один круг, постояла около главных ворот, затем двинулась снова. В дальнем конце, у сада, где через стену навешивались густые кроны лип, Аленка увидела троих парней. Сразу было видно — не здешние. Они сидели на траве около забора и ели. На вытянутых ногах лежали холщовые платки, на них разложены хлеб и сало. Ели парни степенно, бережно собирая в щепоть хлебные крошки. Аленка поняла — крестьяне. И может, даже из мордвы: на них коричневые, домашнего сукна, кафтаны, войлочные шляпы. И лапти. Она знала: русские носят лапти с круглыми носами, а у этих — прямые.

— Эй, парень! Подойди сюда. Ты не из этой усадьбы будешь?

— Из этой. А что?

— Помоги нам хозяина увидеть.

— Зачем вам хозяин?

— Вторую неделю по Москве ходим — правду ищем. И не найдем.

— Садись, — предложил второй. — Если не брезгуешь — пожуй с нами.

— Мне сидеть нельзя. Я сторож — усадьбу храню.

— Сторож! Так это больно ладно! Помоги нам боярина увидеть —.шкурку горностая дадим.

— И не одну — пять шкурок дадим!

— Я бы вам и без шкурок помог, да не могу. — Я тут недавно, боярина видел только раз, и то издалека.

— Тогда ночевать тут нам позволь?

— Откуда вы?

— Из-под Кузьмодемьянска. Черемисы мы.

— А я из мордвы, — обрадованно сказала Аленка.

— Соседи. Меня Миронком зовут. А тебя?

— Алексашка. Рожден в Темникове.

— Уй-юй! Я в Темникове бывал, когда царю служил.

— Как с ночевкой-то?

— Ночуйте. Только от стены подальше.

Проходя мимо них второй раз, Аленка увидела, что парни, улегшись под ивой в логу, не спали, переговаривались по-своему.

— Тут со мной поп Савва есть, — сказала Аленка, — Он к боярину вхож. Приходите утром, может, он сведет вас.

Но утром черемисские парети не пришли.