Есть на Волге утес

Крупняков Аркадий Степанович

Часть третья

ПОБРАТИМЫ

 

 

ПЕРЕД ГРОЗОЙ

 

1

Летом ходить по земле Илейка любил. Легко в пути летом, тепло. Не надо напрашиваться на ночлег — каждый кустик ночевать пустит. И голод не страшит. Где ягода, где гриб, где орех, где рыбка в озере. Да и стащить чего-нибудь легче. Кони в ночном пасутся. Поймал посмирнее кобылку в табуне, отмахал на ней верст сорок — отпустил. Она, милая, сама к дому дорогу найдет.

По лесам в летнее время, правду сказать, разбойные люди множатся, вроде бы опасно ходить бывает, но это ведь как кому. Гусь гуся с одного гумна сразу узнает. Покажи им Стеньки Разина письмо: и накормят, и обогреют, и чарку подадут.

Таким манером побывал Илейка в вологодских лесах, оттуда пришел на Галич и Чухлому, далее переполз на реку Унжу, в Макарьев монастырь, пожил малость с монахами, кое-что разведал и ушел на Ветлугу. Добрался до большого торгового села Баки, встретился там с кем следует и узнал — обитает в граде Кузьмодемьянске хоперский казачишка Ивашка Шуст. В лицо он его не знал, но много о нем слышал. И Стенька поминал о Шусте. Дескать, казак он заводной, рысковый и умный. У Илейки про того Шуста мыслишка затеплилась. Взять его в пару, да и пройти от Кузьмодемьянска до Сольвычегодска, собрать все шатущие ватаги под одно крыло, да и вдарить по Москве. Либо поддержать Стеньку, либо, если атаман на царя итти раздумает, двинуть без него. Потому как Илейка знал: Разин в прелестных письмах всюду зовет черных людей итти на бояр, дабы постоять за дом пресвятая богородицы, за всех святых и за великого царя Алексея Михайловича.

В Баках Илейка уворовал лодчонку и начал спускаться по Ветлуге в Кузьмодемьянск.

Лесная, спокойная Ветлуга несла его лодку по течению ровно, качая и убаюкивая. Но как только река вынесла лодчонку в упругую волжскую струю, сразу крутануло Илейку, выбило из рук весла, и потащила быстрина неведомо куда. И надо же тому случиться, наскочила лодка на топлое бревно, перевернулась прямо перед Кузьмодемьянском. Плавать Илейка был не очень горазд, до левого берега далеко, не доплыть. Пришлось барахтаться к правому. А там он, как кур в ощип, по пал в руки стрельцов. И потащили его в приказную избу, к воеводе.

— Кто таков, откуда? — устало спросил Побединский. Беглых людишек теперь к нему таскали десятками, и допрашивать их надоело. Илья понял это, осмелел:

— Зовусь я Илейко, прозвище Пономарев. Шел ладьей в Казань из Лыскова города. Вез казанскому воеводе упредительное письмо.

— Где оно?

— Прыгаючи в воду, обронил.

— А тут у тебя што? — воевода кивнул на кожаный кошелек, отнятый при обыске.

— Не знаю. Тоже велено передать в Казани.

Подьячий быстро растянул шнурок, извлек потрепанный и размокший листок. Буквы по бумаге расползлись, но письмо прочитать было можно. Тишка-подьячий присвистнул, подал лист воеводе, шепнул:

— Воровское, прелестное.

— Где взял?

— Лысковский воевода отнял у одного беглеца. А что там, я не смотрел, все одно читать не умею.

— Проверим. А пока посиди под замком.

— Мне бы домой надобно. Детишки, жена… Отпустите ради бога.

— Ништо. Посидишь, отдохнешь.

Подьячий Тишка повел его связанного в тюрьму. Дорогой разглагольствовал:

— Вот ты сверкаешь на меня злым оком, говоришь со мною с зубовным скрежетом, а я ведь ради тебя стараюсь. Ты ведь разбойник, чо скрывать, и грамотка воровская — твоя. Отпущу я тебя, а ты — хлоп! — попадешь либо под батоги, либо сразу на плаху. А я тебя, грешного, сберегу, сохраню. Посидишь ты в покое на даровых кормах, душа твоя лихая помягчеет, дурь уляжется. И власть богом нашим данную ты возлюбишь же. Поразмыслив лучше, ты обретешь святость — железы, в кои закуют тебя, не токмо гремят, но и учат смирению. Кандалы — они лучше всяких проповедей воспитывают, польза от них лихим людям огромадная. По весне мы тут тоже одного гуся гуменного словили. Ну, посидел бы, образумился. Ан, нет! Взял да, вырвавшись из рук стрелецких, побежал по ледоходу. Утонул, вестимо. А вину-то, может быть, ему и простили. Так что не ерепенься, садись с богом.

Они подошли к тюрьме, и Тишка не успел сказать, что того гуменного гуся звали Дениской.

 

2

Крепь была старая, ветхая. В самые строгие времена, при самых жестоких воеводах в ней содержалось не более тридцати узников. Ныне, при Побединском, в нее насовали более сотни беглых и иных заточников, а преступники все множились. Пришлось на скорую руку строить другую тюрьму. Около вновь возведенной городской стены обнесли частоколом немалый пустырь, посередине вырыли глубоченную яму сорока сажен в долину и пяти в ширину. Покрыли эту яму бревнами в два наката, на бревна взвалили вынутую из земли глину. Сбоку вырыли щель со ступеньками, замест двери поставили подъемную решетку и стали бросать туда заточников. Ни окон, ни дверей — полна горница людей.

Воевода, конечно, знал, что всякий ввергнутый в узилище старается из него вырваться: учуяв земляную стену, непременно начнет нору рыть. Чтоб оного не случилось, стали заточников ковать в железы. Если у тебя на ногах кандалы — далеко ли убежишь? У двери с решеткой поставили двух стрельцов сменных, внутрь ямы посменно же посылали двух ярыжек для пригляду. Через эту единственную дверь входила в крепь малая толика света и воздуха, через нее же выходила смердящая духота. На дно ямы накидали пихтовых лапок, на них вповалку спали узники. У двери отгородили рогожами отхожее место, поставили ушаты. Темень, вонь, духота и теснота. Кормили узников скудно, однако позволялось не ограниченно передавать им еду от родственников.

Илью в кандалы не заковали. Потому как сидеть ему в яме недолго, до выяснения.

Люди были к нему недоверчивы. Илейка догадался— его принимают за подосланного, поскольку он пришел сюда без наручников. Только один Ивашка, прозвищем Сорока, поверил ему.

— За что брошен? — спросил Илья.

— Бегал на Ангашинский мост. А как ловить стали — стрельца укокал. Как пить дать повесят.

— Бежать надо.

— А как?! Решетку дубову не открыть, да и не к чему. Проход по ступеням узок. Стрельцы сверху по темечку бердышом стукнут — и будь здоров. Если нору копать, то чем? Ногтями? А землю вынутую куда девать? Я уж думал, думал…

— Около меня держись.

У Илейки тоже надежд на лучшее нет. Скоро придет ответ из Лыскова, и закуют его в кандалы, препроводят в Москву. А там разговор короткий. Там заплечных дел мастера свою работу знают хорошо.

Но предаваться грусти не время. Стал Илейка помогать узникам: кому воды поднесет, кому совет даст, кого утешит. За больными стал присматривать, в томительно длинные ночи соузникам сказки рассказывать, бывальщины всякие. Заточники потянулись к нему, поверили. Очень хотелось узнать о Ивашке Шусте, но боялся навредить ему и молчал. А время шло.

 

3

Подьячий Тишка Семенов, не смотри, что мокроносый, а добился своего. Где рыл, где ныл, где ужом, где ножом — а дьяка Спирьку из воеводской избы вытурил. Теперь Спирька не у дел, день и ночь в кабаке — последнее пропивает. А Тишка у воеводы Побединского первый советник — дьяком стал. Всех и всякого знает, нашептывает воеводе — кого прижать, кого приласкать, кого за мошну потрясти. Это он, Тишка, дал совет собрать со всего уезда мужиков, по пяти от каждого десятка дворов, на укрепление Кузьмодемьянска. Пригнали стрельцы в город превеликое множество народа — дела на крепостных валах пошли ходко. Но только в первое время. Мужики думали — будет воевода их кормить-поить. А воевода повелел заказывать еду из дома. И сразу же строгости пошли. Сказал мужик слово против — в батоги его, пробыл дома лишний день — розги. А если побежишь да будешь пойман — сразу кандалы на ножки и в крепостной ров с киркой или ломом.

Тяжелее всех стало посадским людям. Сельскому мужику легче — его деревня кормит. А посадскому человеку где еду брать? И опять же обидно — в случае набега на город их первыми укокошат, весь, посад вне крепостных стен разбросан.

И потекли посадские люди на Ангашинскую гать, что в шестидесяти верстах от Кузьмодемьянска. Там, по слухам, Холки Косого ватага прироилась. А за посадскими потекли и городские. Да и как не побежишь, если у кабака, у каменной башни и у приказной избы палачи круглые сутки батогами и розгами работают.

Стали бежать семьями, бросать дома. Тогда дьяк Тишка дал воеводе еще совет:

— Ты, Иван Михайлыч, у всех посадских, кто убег, дома изломай, а бревнышки на крепость. Двойная выгода.

Так и сделали, а людишки все одно в нетях. В самом городе стали дома рушить, а худые которые — сжигать. Но нет страху — градские люди бросают дома, уходят на Ангашинский мост, хоть тресни.

Тишка снова совет дает:

— Аманатов надо брать, воевода. Заложников. И не простых мужиков, а сотников и десятников.

Вот это помогло лучше. Убегать стали меньше. Да и как побежишь, если ведомо — за это аманата сразу под розги либо в крепь, на хлеб и на воду.

Сегодня дьяку Тишке воевода повелел сделать отписку в казанский приказ о укреплении города.

Дьяк повыбросал из чернильницы дохлых мух, плеснул туда кипяточку, сыпанул молотой ореховой коры, размешал и, умокнув гусиное перо, начал гнать темнокоричневую строку по белому листу бумаги:

«…Яз Иван Михайлов Побединский воевода кузьмодемьянский Государю царю и Великому князю Алексею Михайловичи) челом бью. Служа и работая великому государю и слыша про приход воровских казаков, я ров округ города и острога выкопал пять сажен глубиною и семь сажен шириною. Через ров сделал подъемные мосты и колодезы, и тайники. Окромя того вкруг города и острога обламы новые сделал и всякие городовые крепости учинил, каких тут не бывало. А делал все градскими и уездными людьми, а також посацкими. Очищая городовые и острожские стены, дворы и лавки у многих людей отломал и на том месте выкопал ров. И были в Кузьмодемьянске воры, разных чинов люди, и дети их, и братья, и племенники, которые ушли в воровские казаки, я их домы и дворы и избы разломал и перевозил, которые годились, на то городское и острожное строение, на катки и на обламы. Да их же русских людей многих ставил на караул по городу и по острогу, и по улицам, и по перекресткам, а по иное время слушать по вестям. И всем людьми всяких чинов велел на карауле бессходно стоять от приходу воровских казачишков потому, что они, кузьмодемьянцы, и братья, и племенники, были в тое пору в воровских казаках более четырехсот человек. А стояли они, собрався с иными ворами в большом собранье, на Ангашинском мосту и хотели приходить под Кузьмодемьянск…»

В дверь постучались. Дьяк сунул перо за ухо, подошел к двери, толкнул ногой. Перед ним стоял молодой, смуглый и круглолицый человек в коротком суконном кафтане, в войлочной шляпе. По виду догадался — черемисин.

— Ты хто такой? Откуда?

— Я из деревни Мумары.

— Из которой? В уезде две Мумары.

— Из села Троицкого. Зовут меня Миронко — сотник. Где воевода?

— Пашто он тебе?

— Грамоту из Москвы принес.

— Дай.

Мирон подал грамоту. Дьяк прочел, почесал за ухом.

— Где воевода, говоришь? Либо на стене, либо в лесу, где бревна рубят, либо в каменоломне. Город, почитай, заново строим. Рупь дашь — помогу найти, — и ухмыльнулся.

— За рупь я и сам найду! — отрезал Мирон и пошел прочь.

Дьяк поглядел на него насмешливо, покачал головой.

 

4

Натерпелись братья в дороге, страшно вспомнить. Особенно тяжела была дорога до Мурома — шли без денег, без еды, без ночлегов. Спали в лесу: в деревнях прохожих инородцев пускать в дома боялись, попросить кусок хлеба именем Христа они не умели, да и кто подаст в нищих, полузаброшенных селениях? Питались ягодами, грибами, кореньями. Под Муромом, на Оке, сделали плот, по течению добрались до Нижнего Новгорода. От Нижнего по Волге опять же по течению приплыли домой.

Деревня встретила их тишиной. Почти все мужчины угнаны в Кузьмодемьянск, в заложники взяты, кроме Гришки, еще два десятника.

Наутро в кюс-ото собрались старики и женщины, дети — все, кто остался в деревне. Мирон и Левка начали читать грамоту. Мирон читал по-русски, Левка переводил.

— «От главы оружейного приказа Богдана Матвеевича Хитрово кузьмодемьянскому воеводе Ивану Михайлову Побединскому с товарищи. Пришли ко мне сотник Миронко Мумарин со братом и жалобились они на тебя, воевода, говорили про великие утеснения. Яз хочу напомнить тебе, воевода, указ Государя Великого, кой гласит: «Воеводам, будучи в уезде, к татарам, чювашам, к черемисам и всяким иноземцам держати ласку и привет, а для своей корысти ничем не жесточити. Насильства, продажи и убытков не чинить, посулов, поминков ни у ково, ни от чего не брать, чтобы оне, те инородцы, в уезде вашем измены не завели и никакого дурна не учинили». От себя я скажу тебе, воевода, что за поруху сего указа Государь велел строго спрашивать, а тебе самому надобно знать, что ныне времена настали беспокойные. Указываю тебе деревню Мумары не трогать, государевой милостью черемисских людей обнадеживать. Писано в Москве».

Гулом одобрения встретили мумарцы письмо боярина. Вперед вышел самый старый — десятник Яшкелда. Он сказал:

— Много лет я прожил на свете и не слышал, чтобы где-нибудь черемисам такую грамоту давали. Это великие слова, и завтра ты, Мирон, вези грамоту воеводе. Пусть он знает, что царь ему велел.

— Пусть кто-нибудь другой, — сказал Мирон, — я однако устал сильно, да и хлеб у меня не молочен.

— О хлебе не думай. Мы всем миром его обмолотим, крышу над твоим домом перекроем, огород твой уберем — за такую бумагу век благодарить будем.

— Ты наш глава, сотник, — сказал молодой десятник Толубейко. — Никто, кроме тебя, эту бумагу не повезет. Скоро время придет: много шкурок тебе подарим. Иди, отдыхай — мы твой хлеб молотить начнем.

Мирон качнул согласно головой и отпустил людей. Он любил оставаться в священной роще один — здесь хорошо думать. Шумят листвой вековые березы и дубы, качаются на ветру мутовки елей, теплый ветерок бабьего лета навевает воспоминания…

…Давно ли его отец — Федор Мумарин — был безземельным бобылем села Троицкого, жил в низком закопченном кудо, нанимался во всякие работы к богатым мужикам, к монахам, а то и к кузьмодемьянским горожанам. В детстве случалось голодать неделями, особенно тяжело было зимой. Потом отец принял русскую веру, Миронке тогда было тринадцать лет. Крестились в сельской церкви. Поп поглядел на широкоплечего подростка и оставил его при церкви служкой. Парнишка был старателен: пилил-колол дрова, топил печи, подметал двор, а во время церковной службы раздувал кадило, пономарил.

У попа Миронко выучился читать и писать, бойко говорил по-русски. Быть бы ему пономарем, но деревня позвала домой. Пришел государевый наряд: с каждых трех дворов послать одного человека на дальнюю ратную службу. Жребий пал на Миронка. В походы ходил и воевал Мумарин три года. Возвратился домой живым и невредимым. Отец болел, братья подросли, Мирон стал старшим в доме. И тут как раз деревне понадобился сотник. Старый сотник Яндушко умер, нового выбирали долго. Раньше на место главы ста дворов ставили мужика побогаче, и чтоб борода была больше. Теперь сотнику в волость ходить надо, грамоту знать надо, по-русски уметь говорить. И вышло, что окромя Миронка ставить в сотники некого.

И жить мужикам стало легче. Раньше как было: сдают мумарцы воск, мед, шкуры — ставит сотник зарубки на палке. Полгода проходит — снова сборщики приехали. А палку с зарубками сотник либо потерял, либо перепутал. Ведь на мед, на воск, на шкурки — разные палки. Да и что палками сборщикам докажешь? Приходится платить ясак второй раз. Да и кто знает, каки в волость приказы пришли — сборщики берут когда хотят, что хотят. При Миронке порядок пошел. Все, кто уплатил ясак, в бумагу вписаны, сборщики знак в бумаге ставят — второй раз уж не придут. С волостными писарями Мирон разговаривает смело, новые указы, наказы и приказы сам читает. Все знают — сотник правду любит, смел и честен. И всем миром построили Мирону избу, братьев десятниками выбрали. Ну а теперь, когда сходили Мумарины в Москву, тут уж совсем первыми людьми стали.

На следующее утро Миронко поехал в Кузьмодемьянск. Оседлал коня, завернул грамоту в платок, положил в котомку. День хоть и осенний, но выдался погожим. Грязь на дорогах подсохла, лес нарядный, багряный, солнце светит. Едет Мирон по лесной дороге, песню поет. Про что эта песня? Про то, что был Миронко бобыль, а теперь едет к воеводе с письмом от русского царя. И сказано в письме, чтобы черемис не обижать, землю не отбирать, ясак брать честно.

Потом другая песня пошла. Идет Мирону двадцать пятое лето, а любимой все нет у него. А почему нету? Не выросла, наверно, такая девка, к какой бы сразу сердце прикипело. В деревне девок много, но все не пара молодому сотнику. Робки, глуповаты, в саже от котлов измазаны. Разве таких девок он видел в Троицком селе, в городах, где воевал? Ладно, время есть еще, подождем, — пел Миронко. Так вот с песней подъехал к Кузьмодемьянску. Подъехал и удивился. Две деревянные башни головных ворот были нарушены. Теперь возведены из камня, с черными дырами — бойницами, с тесовыми шатрами. Старые ворота сброшены, вместо них плотники рубят дубовые. Тешут брусья толстенные, доски в ладонь толщиной. Одно полотно ворот уже навешено на кованые железные петли, обито железными полосами. Другое почти готово. Около стен народу великое множество, будто в лесу на муравейной куче: копошатся бабы, снуют по склону, копают крепостной ров, носят землю на валы. Мужики чинят стены, ставят на них новые обламы — брустверы, просекают в них бойницы. Поглядел Миронко налево — испугался совсем: в посаде раскатывают чью-то избу, бревна носят на стены. С коня пришлось сойти, вести его в поводу. В воротах четверо стрельцов. Один беззлобно спросил:

— Ты куда, немаканный?

— Язык прикуси! — крикнул в ответ Миронко и вытянул из-под рубахи медный крестик. — Я сотник, еду к воеводе, грамоту из Москвы несу.

— Неси, коли найдешь. Он не Хрипунов, дома не сидит. И другим не дает.

— Так давит на грацких людев — стон округ стоит, — добавил низкорослый стрелец, уступая Мирону дорогу…

Миронко пошел вдоль крепостной стены. Казалось, весь город вышел на стройку. Стены крепости преображались, но улицы были похожи на место, где только что прошла конница хана Батыя. То тут, то там виднелись разрушенные дома, пепелища, где бродили грязные, оборванные женщины и дети, рылись в мусоре и золе, выискивая съестное. Сырой осенний ветер метал по улицам настенный мох, тучи золы и пыли. В одном месте, где стена уже была устроена, Мирон увидел женщину с грудным ребенком. Она сидела под куском рогожи, натянутым меж стеной и вбитым в землю колом. Ребенок не плакал, он тихо скулил, будто щенок, тыкался губами в отвислый сосок груди. Женщина безучастно глядела на бегущие темные тучи и молчала. Мирон остановился около нее, но она словно не заметила его. Он понял, что женщина голодна: впалые щеки ее посерели, губы окинулись синевой. Он торопливо вынул из котомки караваец хлеба, разломил его, подал.

— Испить бы… — прошептала она и взяла хлеб. Мирон бросил повод коня, схватил на пепелище пустое ведро, кинулся к колодцу. Она жадно, крупными глотками выпила полный ковш, начала есть хлеб.

— Голод в городе али как? — спросил Мирон, когда женщина съела краюху. Она покачала головой, ответила:

— Новый воевода дом наш порушил, а я вот мужа жду.

— Где муж?

— В казаки убег. Говорят, к Стеньке Разину. У всех беглых воевода домы разметал, бревна на крепость вынес, а развалины пожег.

— Дальше-то как жить думаешь?

— С грудным дитем, больная, куда я пойду. Умирать будем.

Мирону от чужой беды больнее, чем от своей. Особенно он жалел детей. Женщина, как будто угадав его мысли, простонала:

— Сына жалко. Только на свет появился.

— На коне ездить можешь? — спросил Мирон, подумав что-то.

— Езживала. Мой-то ямщиком был…

— Садись в седло, беги в мою деревню. Тут недалеко. Мумары называется.

— Где это?

— Село Троицкое знаешь? От него пять верст. Там найдешь Левку — брата. Пусть тебя приютит, а сам ко мне едет. Не мешкая.

В воротах, на выезде, стрелец глянул на женщину:

— На погост везешь, сотник?

— Жену разыскал, домой посылаю, — соврал Мирон и проводил всадницу за ворота. — Поводья зря не тяни— конь сам дорогу домой знает.

Возвратившись в крепость, начал искать воеводу. И раскаялся сотник, что не дал дьяку взятки — воевода как в воду канул.

…Но вот радость — за стеной услышал он черемисский говор, по голосам узнал своих односельчан. Быстро пролез в пролом в стене. Черемисы копали ров. Миронко не утерпел, прочитал мужикам грамоту из Москвы.

— Царевым именем нас согнал сюда воевода! — закричали люди. — Мучат нас тут, голодом морят, бьют. А царь совсем другое пишет.

— Знай, Миронко, — твоего брата Гришку чуть батогами не забили до смерти, в тюрьме сейчас больной лежит. Вот какой шайтан Побединский.

— Домой, мужики, пора! У меня овес не скошен, хлеб молотить надо!

— Домо-ой!

На шум стали сбегаться плотники со стен, с мостов, и скоро около Мирона собралась большая толпа. Пришлось прочитать грамоту еще раз — и по-русски, и по-черемисски.

Мирон объяснил, что во всем виноват новый воевода, при Хрипунове совсем другие порядки были, потому как он царского указу держался. В тюрьму сажал только пьяниц, батогами людей били редко. Если на работу мужиков звали, то кормили и деньги платили. А этот сколько людей загубил, сколько домов изломал и сжег, сколько детей осиротил по своей злобе.

— Домо-ой уходим, домой! — орала толпа. Все ринулись на крепостной вал. Но вдруг крики стихли, людская волна откатилась вниз, на дно рва. На валу появился воевода.

Он стоял широко расставив ноги, правую руку держал на эфесе сабли. Левую опустил вниз, указал на Мирона.

— Сотник, поднимись! Мне донесли, што у тебя грамота царская. Где она?

Мирон встал против воеводы смело, вынул из-за пазухи кафтана грамоту. Побединский вырвал ее у Мирона, начал медленно читать. Толпа молча ждала. Было тихо.

Воевода читал долго. Наконец, он сложил лист вчетверо, поднял над головой:

— Вас тут обманули, мужики! Сия грамота не от царя, а от боярина Хитрово. Он нам не указ, он голова оружейной палаты, а мы ходим под казанским приказом. Тот боярин Хитрово напоминает нам царский указ об инородцах. Знайте, люди, указ тот был подписан двадцать пять лет тому, а ныне, после него, было много иных указов. Но царско слово — есть царско слово, когда бы оно ни сказано, и я это слово не нарушил. Тут, — воевода ткнул пальцем в бумагу, — сказано: «Инородцев для своей корысти ничем не жесточити». Но кто скажет, что корысти для я взял хоть одну полушку? Идите, глядите: и воеводская казна пуста, и моя осо-бинная не богаче. Вот она! — Воевода вытянул из кармана кошелек, растянул горло и тряхнул. На землю высыпались два рублевика и пяток гривен. — Далее сказано: «Посулов, поминков ни у ково, ни от чево не имать». Ежли я от кого, окромя налогов, податей, чего взял для себя, пусть бросит в меня каменьями — не обижусь. В конце указа государь наш сказал: «Инородцев от воровства унимать, чтобы оне в уезде вашем измены не завели, никакого дурна не чинили». Сие также мною сполнялось и будет сполняться. Я жестоко наказал всех, кто ушел к ворам, еще жесточе буду карать за измену. А не вы ли только что кричали: «Домой»? Это ли не измена, когда не седни-завтра на город придет воровская рать? Это ли не дурно, когда вот этот человек пришел прельщать вас и возмущать?! И вы собрались супротив меня, супротив царя? Знай, сотник, бумажке сей — грош цена!

Воевода развел руки, бумага треснула, и два рваных листа, кружась, полетели на землю.

У Мирона потемнело в глазах, кровь горячей волной хлынула в лицо. Он раскинул руки в сторону, присел и с разбега ударил воеводу головой в подбородок. Воевода охнул, упал на сырую глину. Прежде чем стрельцы набросились на Мирона, он успел поднять с земли разорванную грамоту и сунуть за пазуху. Его скрутили веревками, поставили перед Побединским. У воеводы из правого уголка рта на бороду текла темная струйка крови. Вытирая ее ребром ладони, воевода бросил:

— В батоги! Потом в цепи!

 

5

Очнулся Мирон от дождя. Дунул ветер, бросил на лицо стайку холодных капель. Открылись глаза. Над Мироном низкое облачное небо, порывистый ветер. Нестерпимо болит тело. Его куда-то несут. Носилки сооружены из двух шестов и рогожи. На ногах чувствовалась тяжесть, кандалы. Вспомнил — его били батогами, били до полусмерти. Теперь несут в заточенье.

Высокий жилистый мужик, шедший впереди, спросил:

— Куда его? В стару крепь али в нову?

— Старая набита до отказа. Понесем в яму.

Показался частокол из заостренных бревен, ворота.

Два стрельца открыли дубовую калитку. Равнодушно глянули на распухшее лицо узника. Около глиняного холма еще два стрельца и щель. В нее по земляным ступенькам мужики спустили Мирона, стрельцы, натужась, потянули веревку, решетка со скрипом поднялась. В лицо ударило вонью. Мужики, шагая через распростертые на подстилке тела, пронесли Мирона в конец ямы, повернули носилки, вытряхнули тело.

От удара и боли Мирон снова потерял сознание.

Очнулся ночью. Во рту жесткая сухота рвала кожу языка, глотку, десна. Кружилась голова. Хотел крикнуть: «Пить», но изо рта вырвался хрип, в горле заболело, начался удушающий кашель. Кто-то из темноты сунул в руки ковш. Вода была вонючей, теплой, но кашель унялся, во рту полегчало. Миром с трудом поднялся, сел. Протянул ковшик. Его кто-то принял, опустил в ушат. Потом сел рядом, тихо спросил:

— Били?

— Сто батогов, — ответил Мирон сипло. — Думал, не оживу.

— В бегах пойман?

— Нет. За грамоту из Москвы. — При этих словах Мирон испуганно сунул руку под рубаху — грамота была там.

— О чем грамота?

— Память отбили. Не помню.

— Ну-ну. Скрытничай, давай, калена вошь.

— Верно говорю. Голова кружится, прости.

Человек ничего не сказал, укрыл Мирона своим кафтаном, прилег рядом.

Утром человек сунул ему в руку ломоть хлеба:

— Может, помочь чем?

— Гришку Мумарина крикни. Брат мой, тоже батогами бит.

Человек поднялся, крикнул:

— Гришка Мумарин тут?

— Нету, — ответили из угла. — Неделю тому умре. Печенки ему отбили.

— Ну, воевода, — Мирон скрипнул зубами. — Дай бог вырваться!

Человек упал рядом, горячо шепнул на ухо:

— Молодец, калена вошь. Я тоже так думаю.

— И тебя воевода под батоги? — спросил Мирон.

— Меня под батоги класть не будут. Меня сразу на плаху.

— За што так?

— У меня тоже память худая. Забыл, калена вошь.

— Ты не обижайся. Вчера я тебя и в лицо не видел.

— Я не в обиде. Народишко тут всякий, и впрямь остерегаться надо. Одначе без веры друг другу, без братства отсюда не вырваться.

— А ты бежать хочешь?

— Шибко надо. Но одному-то как?

— Меня с собой бери. Признаюсь тебе — я воеводе кровь пустил мало-мало, рыло разбил. Меня он просто так не выпустит. Бери!

— Как зовут тебя?

— Миронко. Сотник я из черемисской деревни Мумары.

— Вот как! Это хорошо. Тут черемис много. Тебя, я мыслю, они слушать будут. А меня зовут Илейка. Я тоже откроюсь тебе: шел от Степана Разина. Письмо его черным людям по земле носил. Зовет он, Стенька, всех черных людей на бояр, на воевод, чтобы их с нашей земли вывести.

— Ты верно сказал — за это плаха. Ну, а как вырваться отсюда, думал?

— Все дни и ночи голову ломаю. Хоть бы ножик какой непутящий был. Пальцем много не наскребешь.

— Ко мне брат приехать должен. Младший. Он хитрый. Может, пошлет чего-нибудь, как узнает, что сюда я попал.

— Помолчи пока. А то ярыжки к нам прислушиваться стали.

После полудня вдруг заскрипел наружный блок, над входом медленно поднялась дверная решетка. Послышалась брань, и в щель по ступеням, гремя цепями, свалился новый узник. Он быстро вскочил на ноги, крикнул вверх, стрельцам:

— Ну, псы междудворные! Я еще с вами встречусь. Будете, водохлебы, помнить Ивашку Шуста!

Перешагивая через тела, двинулся в дальний край ямы. Около Мирона споткнулся за выставленную Илейкой ногу, бранясь, упал:

— Не баловай, стерво! А то ноги вырву — палки воткну.

Илейка ухватил его за руку, притянул к себе, сказал тихо:

— Не бранись, казачишко. Надо погуторить.

— Ты, я чую, с Дона? — Шуст прилег рядом. — По выговору узнал.

— А ты, верно, с Хопра?

— Угадал. Давно ли тут?

— Поклон тебе от Стеньки.

— Любо. Давай погуторим.

— До ночи затаись. А то кабы не усекли ярыги. Ночью они дремлют.

Вечером Илейка уселся рядом с ярыгами, начал сказку сказывать. Ярыги и рады. В духоте да в темноте сидеть им томно.

 

6

Узники, брякая железами, сгрудились около сказочника. Илейка, придвинув ближе коптилку, начал:

— На море-океяне, на острове Буяне есть бык печеный, в одном боку нож точеный, в другом — чеснок толченый. Знай режь да вволю ешь. Не хошь про такую? Слюни донимают? Тогда другую расскажу. Ехал плотник с тяжелым возом, а навстречу ему приказчик — на барской тройке. «Эй, холоп, калена вошь, вороти с дороги!» — «Нет, приказчик, ты вороти. Я с возом, а ты порожний».

А приказчик тот нравный был. Барин, вишь, редко в эту вотчину заглядывал, он, приказчик, — заместо барина. Ему что не жить? Калачи пряниками заедает. Девок и баб щупает. Мужичков на конюшне розгами сечет. Известно, который из грязи да в князи — тот поболее других лютует. «Ах ты, лапотник, мне перечить вздумал! А ну, ямщик, сваливай его воз с дороги да всыпь ему хорошенько, чтоб знал, как первейшему барскому помощнику перечить!»

А дело было по осени. Стал ямщик мужицкий воз с дороги сваливать, да за своей упряжкой недоглядел. Тоже в грязи оказалась. Тонуть все стали.

А в ту пору господь-бог все это с небушка приметил. Позвал ангелов: «Чего недоглядываете? — упрекает их. — Видите, две души сразу с того света к нам собираются. Разберитесь, которого куда».

Ну, ладно. Слетел ангел на землю, а тут, у дороги, уже черт отирается. Тоже смекает, которого к себе брать.

Стали они с ангелом советоваться. «Мужичишке, конечно, в первый черед на тот свет идти. Одни глаза да руки мосластые. Его, сердягу, в рай бы забрать. Пущай в кущах небесных отдыхает. Но, опять же, грехов за ним много. Жену, детишков забижал, табак нюхал, черными словами ругался, а бога из-за работушки своей и совсем позабыл. Нельзя такого пред светлые божеские очи». — : «Правильные ты слова говоришь, — соглашается сатана. — Нам его к себе брать. Только сам рассуди: воеводскую дань сей плотник не уплатил, с монастырским оброком не расчелся, солевой налог еще с того года за ним числится. Да еще мостовые, дорожные пошлины на шее висят. Опять же работы плотницкой за ним осталось — по самые ноздри. Хоть в деревеньке своей, хоть на барском подворье. Нет, нельзя этого мастерового на тот свет брать, пущай еще потрудится да с налогами разочтется». — «А как насчет приказчика смекаешь?»— спрашивает ангел. — «А этого, пожалуй, я с собой возьму, — отвечает сатана. — Делов не больно много за ним осталось. Которых мужиков на конюшню доставили, их и без него досекут. А баб шшупать и другой кто омогет. Не больно хитро дело. Да он и эту работу скоро справлять не заможет — зажирел, ровно боров».

Хороша ли моя сказочка, колоднички?

— Люба! Давай еще которую!

Заплетаются сказочные кружева час, другой. Убаюкивает сказка узников, а еще более ярыжек. Сначала один захрапел сидючи, потом другой. Изгорела, потухла масляная коптилка. Илюшка осторожно лег рядом с Ивашкой, Мирон укрыл их головы кафтаном, говорите сколь надобно, не услышит никто.

— Сидел я чуть не месяц в старой крепи, — зашептал Ивашка, — и оттоль убегти трудно. В железы там хоть и не куют, но зато у первых дверей стража, в сенях стража, во дворе стража, у ворот тошнее того. А попал я туда за то, что увел на Ангашинскую гать почитай всю Ямскую слободу. Там теперя бегунов около тыщи, все прихода Стеньки ждут. Ватага растет, как опара на дрожжах, со всех концов собираются люди. Удумал я прийти в Кузьму за конем. У воеводы на конюшне жеребец отменный был — люблю я его пуще девок. А шельма воевода знал об этом, ну меня в конюшне и сцапали.

— Ты о деле тайном гутарь, — заметил Илья. — О коне и явно говорить можно.

— Ладно. Друзей у меня в городе полным-полно, а середь их кузнец Мишка, сын Андреев. Он хоть и водохлеб, но хитер. И по крепи ходит вольно — ему воевода велел узников в железы ковать. Мишка такой совет дал> пусть-де ваш Ивашка буйствовать начнет, его непременно прикажут в железы заковать и бросить в эту яму. А те железы я накладывать буду. Так оно и случилось. Я трем ярыжкам рожи расквасил, двери изломал — меня сразу к Мишке. Наложил он железы и на ноги, и на руки — и сюда. А теперь, пошшупай, и с рук, и с ног железы вольно снимаются и послужат нам для копания. Глина тут мягкая, мы за две-три ночи норку выскребем — и поминай, как звали.

— А землю куда девать?

— И об этом подумано. Ушаты из нужника кто выносит?

— Я. — Илейка сплюнул. — Поскольку не закованный.

— Будем глину в дерьмо добавлять…

— А ярыги? Заметят, поди.

— Мне обещано водки сюда передать. Споим. Они на даровое падки.

— Хитро придумано.

— Я трижды из крепей бегивал. Неужто из ямы не убежим? У тебя тут верные люди есть?

— Миронко согласен к бегу и еще один.

— Хватит. Миронко, кажись, черемисин?

— Он из Мумар.

— Тут более половины из черемисы. Пусть по вечерам песни свои поют, а ты сказки сказывай. С будущей ночи начнем.

Ямщики Шуста не подвели. Через Мишку-кузнеца передали пять штофов водки. Начал питье Миронко. Угостил своих земляков, потом песню завел. Ярыги унюхали хмельное, стали ерепениться. Миронко и ярыгам не пожалел. А как попал им хмель в голову — пошло. И песни стали вместе петь, и уснули как убитые. Ивашка снял железки, начал вести подкоп. Дело пошло ходко. Глина легко поддавалась железным скребкам, Мирон и Илья насыпали ее в портки и шли за рогожи вроде по нужде. Наполненные ушаты Илья выносил во двор. Стрельцы ничего не заметили — дело обычное. За первую ночь выскребли нору аршина на три. На день отверстие закидали подстилкой, Шуст лег на пихтовые лапки и после трудной ночи уснул. Довольные делом, хотели поспать и Миронко с Илейкой, но не пришлось. В яму посадили еще двоих беглецов — это были подростки из Мумар. Они передали Мирону хлеб, холодное вареное мясо. Сказали, что Левка в Кузьмодемьянске, и еще сказали, что дьяк Тишка Семенов собирается быть в яме, хочет отнять у Мирона грамоту из Москвы. Пришлось закопать ее под подстилкой.

Упреждение пришло вовремя. Появился подъячий, обшарил Мирона с ног до головы, ушел ни с чем. И тогда Илейка спросил:

— Может, хоть теперь скажешь, что это за грамота?

Мирон помнил ее наизусть, пересказал.

Услышав имя Хитрово, Илейка насторожился. Сразу вспомнились Аленка, Савва. Осторожно спросил:

— Ты у боярина служил али как? Пошто он так добр к тебе?

Миронко хотел было сказать про шкурки, про мед, но вовремя остановился. Ответил туманно:

— В Москве правду искал. Во двор к боярину попал случайно.

— А попа Савву не видел там?

— Мне поп зачем? Мне грамоту надо было достать.

— Чем боярина задобрил?

— Два мешка шкурок дал, меду дал.

— Напрасно тратился, — мрачно заметил Илья. — Бояр шкурками и медом не умаслишь. На них с дубьем надо.

Нору выскребли за пять ночей. Первым на волю вылез Ивашка Шуст, за ним Сорока, последним вышел Илья…

СПИСОК СЛОВО В СЛОВО

«…А в Танбове указал Великий государь на своей государевой службе быть по-прежнему думному дворянину Якову Тимофеевичю Хитрово. А из Москвы послать думному воеводе восем тыщ рублев, взяв их из монастырского приказу, и велеть ис той денежной казны давать государево жалование танбовским и козловским полкам. Рейторам 1-й статьи по 5 рублев, 2-й статьи по 4 рубли, а пешим людем всем по 2 рубли».

 

«СЛОВО И ДЕЛО»

 

1

Ночь хмурая, хищная опустила свои черные крылья на Москву. Над городом носится глухой лай собак, стучат сторожа в деревянные била. Не куют ножи, пики и сабли бранники, замолкли песенники-гончары. Замерли на своих нарах котельники. Город ночной пустынен. Упаси бог, если ты задержался в гостях — не суй на улицу носа. Уж выползли из землянок, из-под мостов темные люди, пробираются по задворкам да переулкам. Отнимут кошель, разденут догола, тюкнут по темечку кистеньком — ив лужу. Наутро подберут тебя божедомы и сволокут на гноище.

Упрямо и молчаливо бережет темень город — ничто не возмутит его жителей. Даже набат. Иногда взметнется зарево над Черным городом, запылает домишко. Расплещутся медные вздохи набатной колокольни, что у Фроловой башни, ей вторит набат какой-то церквушки — но все напрасно.

Молчаливо насупился кремль. Неспешно ходят вдоль его стен охранные стрельцы и земские ярыги со змеиной бляхой на ремне. Вытягивают шеи, всматриваются в темень, выискивают злодеев. Доходя до Беклемишевской стрельни, поворачивают за угол и далеко обходят следующую башню. В ней застенок, там сквозь решетки узких окон-бойниц день и ночь слышатся вопли да стоны. Там дыбы, плахи, крючья железные, пытошные станки.

Там в эту ночь сам Родион Стрешнев пытает боярина Василия Шихарева. Пытали по-легкому: без огня, железа и игл. Только кнут и дыба. Однако заплечных дел мастера позвали первостатейного — Игоньку Рукавицына. Он, если надо, зашибал пятым ударом кнута. Шихарев стоял посреди сводчатого подвала бледный. Чадил факел, бросал свои отсветы на боярина, и оттого лицо его казалось восковым, мертвым. Стрешнев кивнул Игоньке, тот начал закатывать рукава. Боярин дрожащим голосом проговорил:

— Напрасно лютуешь, Родион. Себе делаешь хуже.

— Ты пугать меня вздумал?! Счас поглядим, кто испугается.

— Не стращай. Я говорю — ничего, окромя злобы, нет в тебе. Ни ума, ни хитрости. На мельницу Матвеева воду льешь… Погоди — вот он племянницу государю подсунет, тебя насовсем вытурит.

— Во-во! А ты хошь свою племянницу Дуньку Беляеву на трон. Неспроста отраву царице в вино подливал.

— Ложь это! Письмо подметное, родней Нарышкиной написанное.

— Ништо! Умел воровать — умей ответ держать.

— Не вор я!

— А травное зелье в твоем дому найденное — для кого оно?

— Да не зелье это. Трава сия зверобой, я ею третий год лечусь.

— Лги, лги. Когда ни то и правду скажешь. Начинай, Игоня.

Игонь подошел к боярину, рванул кафтан, дробно застукали по каменному полу пуговицы. Скинув кафтан, палач располосовал пальцами рубаху до пояса, дернул за ворот, спустил со спины на поясницу. Потом завел боярские руки за спину, связал в запястьях концом сыромятного ремня, другой конец пропустил через блок к дыбному рычагу. Подошел к Василию спереди, положил руки на плечи, будто обнял и, резко рванув боярина вперед, наступил ногой на рычаг. Скрипнул блок, руки взметнулись вверх, вывернулись из плеч, и тело боярина полудугой повисло над полом. Василий охнул, глаза от страшной боли расширились, рот то открывался, то закрывался, хватая воздух.

— Говори, пес, ты государыню отравил? Ты царю приворотное зелье сыпал?

— Святой истинный крест— не виновен, — прохрипел Шихарев.

— Правду говори, собака! А ну, Игоня.

Игонька поднял ременный кнут, размахнулся на полруки, хлыст со свистом секанул кожу. Боярин выгнулся, вскрикнул.

— На полную руку вдарь! — заорал Стрешнев.

От второго удара Шихарев лишился сознания, тело его обвисло, из рваных полос по спине потекли темные струйки крови.

Вошел дьяк, положил перед Стрешневым пучок сухой травы с желтыми кашками, сказал на ухо:

— Грецкий востроном Иойль утвердил — трава сия зверобой, и для нутра токмо полезная. Пытаете напрасно.

— Сними, — угрюмо произнес Стрешнев. Палач начал развязывать на запястьях ремень. Он только вошел во вкус и был недовешен. Стрешнев, не глядя на тело боярина, вышел и направился к царю.

 

2

Боярин Шихареа упомянул про Матвеева не зря. Артамон Сергеевич Матвеев начальствовал посольским приказом и резко отличался от всех служилых государевых людей. По чину он был всего рейтарским полковником, сана боярского не имел, но считался самым умным и образованным человеком в Москве. Женатый на знатной шотландке из рода Гамильтонов (при переходе в православную веру наречена Авдотьей Григорьевной), Матвеев превратил посольский приказ в ученое учреждение. Здесь под его попечением вышла переводная книга «Василиологион — история древних царей», а также «Музы или семь свадебных учений». Написана также «Государственная книга Большая», где рассказано о всех русских царях и патриархах. Зачитываясь этими книгами, вдовый государь приблизил Дртамона Матвеева к себе и во всем с ним советовался. Расчетливый и умный, голова посольского приказа исподволь, чаще всего чужими руками, расчищал себе путь к месту первосоветника, к боярскому сану. Сначала он подал мысль о женитьбе. Как принято на Руси, знатным девицам устроили смотр. Царю приглянулась Авдотья Беляева — племянница боярина Шихарева. Но со свадьбой пришлось повременить. Алексея Михайловича постигла вторая беда — вслед за матерью умер царевич Симеон. Пошли слухи, что его отравили. Царь верил и не верил — доказательств не нашли. Через полгода, только сняли траур по Симеону, умер любимый царевич Алексей. Тут уж царь по-настоящему струхнул. К тому же появилось подметное письмо, в котором говорилось: царицу уморил злым зельем из трав дядя Беляевой — Шихарев. У боярина на повети нашли пучки травы, вывешенные на сушку. Шихарева схватили, Авдотья Беляева была опорочена. Еще раньше Матвеев указал царю на Наташу Нарышкину, которая с двенадцати лет воспитывалась в доме Артамона Сергеевича. Царю Наталья понравилась, но против ее восстал Богдан Хитрово, которого царь тоже слушал немало. Хитрово приводил страшные по тому времени резоны: Нарышкина сызмала воспитана на иноземных обычаях, а молится-де она дома перед иконостасом, который сделан на немецкий образец, играет на иноземных музыках, ходит в «комедийную хоромину», устроенную в доме Матвеева. На помощь себе Богдан призвал дочерей государя, которые были почти однолетки Натальи, и теток царя — богомольных старых дев, хранительниц ветхозаветных порядков. Свадьбу отложили. Матвеев понял — главный его противник Хитрово, и все внимание отдал ему. Малоумного, злобного Стрешнева он не боялся, тот у престола не усидит, и поэтому удалить Богдана он надумал руками Родиона.

Сам не веривший ни в колдовство, ни в чародейство, у государя разжигал ненависть к колдунам и чародеям, внушал страх перед травниками и отравителями. Царь давил на Стрешнева, а тот день и ночь пытал подозреваемых в ведовстве и чародействе людей, как ищейка метался по Москве и все найденное приносил Матвееву. Артамон все «пытошные скаски» хитро передавал царю.

Когда Родион Стрешнев вышел из застенка, начинался рассвет. Небо было еще мутно, но вот уже прокралась на горизонте полоска света, окрасилась в розовую зарницу, окинула шатры башен, маковки церквей и кремлевские стены золотистым цветом.

Над миром вставало утро. Загудели колокола на Иване Великом, пошли трезвонить по всей Москве. Зовет благовест человеков к заутреням, ранним обедням — начинается новый суматошный день. Стрешнев знал — царь встает рано, сейчас он стоит на заутрене и вот-вот поднимется в крестовую палату. Он, должно, ждет вестей про Шихарева. Поднявшись по каменной лестнице, миновав святые сени, Родион вошел в придел. Там уже ждал государя Артамон Матвеев. Не здороваясь, спросил:

— Ну, как?

— Понапрасну ночь не спал. Трава зверобой пользительна.

— Государь повелит еще пытать?

— Куда уж. Васька до того хил оказался. Со второго кнута — без памяти.

— Ты бы сходил в тайный приказ. Там, вроде, похлеще зверобоя скаски есть. Про Богдана Матвеевича.

— Да ну?

— Иди-иди. Да не забудь Саньку Хитрово потрясти.

Он, ведомо мне, не в меру скрытен стал. Понял? Я пока государя займу посольскими делами.

Родион ухмыльнулся, вышел. Спускаясь по лестнице, подумал: «Хорошо бы Богдашку свалить, а уж тебя-то, Артамоша, знаю за што на дыбу подвесить».

Кремль уже проснулся. По тесовым половицам, словно черные грачи, ползали монахи, по мостовым, пыхтя от обильных завтраков, покачивая высокими горлатыми шапками, шествовали бояре, за ними семенили дьяки. Тайный приказ недалеко, у Фроловской башни кремля. Двери распахнуты. Родион вступил на порог…

…Возвратился в Крестовую Стрешнев быстро — через час. Царь сидел и читал бумаги. Артамон стоял рядом, тыкал пальцем в свиток, указывал, что читать. На столе стоял медный трехсвечник, мерцал огарками толстых свечей. Воск расплылся, капал на стол. Видно, царь пришел сюда затемно, забыл потушить. Борода у царя расчесана, волосы приглажены на лысину, смазаны маслом — блестят. Тучное тело расплылось в кресле, брюхо затянуто в широкий атласный пояс. Ответив на поклон Стрешнева, царь указал на лавку. Окончив чтение, спросил:

— В Тайном все живы?

— Живы и здоровы, великий государь.

— Что вызнал?

— Большой изменой пахнет, государь. Стало в приказе ведомо: боярин Богдан Матвеич тайно посылал к Никону некого попа Савву и девку Аленку.

— Поп Савва ярый враг Никона и ходил по поручению священнослужителей Москвы, — заметил Матвеев.

— Это государю ведомо.

— А ведомо ли, что та девка Аленка ездила в Воскресенско одетая казаком и оставалась у Никона на ночь. Она более года жила у боярина в мужской стати и пришла, как полагают, с Дона. Зачем он ее в штаны прятал?

— Мало ли… Богдан Матвеич вдовий, а девка та заметная. И пришла она, сказывают, не с Дона, а с Литвы. Я узнавал.

— Плохо узнавал, Артамон Сергеич. Беседа у Никона была подслушана, и спрашивала та девка патриарха, не может ли он принять человека от вора и душегубца Стеньки Разина. Окромя того, приходил в приказ Степка Наумов, пристав, что оторожил Никона, и сказывал: «Велел-де Никон передать государю, что боярин Хитрово просил грецкого востронома Иойля очаровать Алексея Михайловича и порчу на него послать». Тот Иойль сперва говорил, что не Богдан просил, а боярин Ртищев. Как пытать стали, сказал: боярин Хитрово его просил, а он ответил — волховать-де он не умеет, а у тебя-де, боярин, свой казачишко есть, лучше его колдовать никто в Москве не может. А казачишко тот не кто иной как Аленка. А трав и зелья у нее — мешок.

— Боже мой! — воскликнул испуганно царь. — Боярин Хитрово коло моего стола стоит; я не единожды пищу вкушал при нем.

— И что ему стоило в питие твое али детей твоих отраву бросить, а?

— Боярина взять и накрепко пытать! — крикнул царь, проворно соскочил с кресла и начал ходить по палате.

— Не торопись, государь, — спокойно заметил Матвеев. — Богдан Матвеич первосоветник твой, а он никуда не уйдет. Сперва надо взять девку, подвести ее под «Слово и дело», а уж тогда…

— Это еще не все, государь. Хитрово посылал кузьмодемьянскому воеводе письмо с инородцами-черемисами, и те учинили в городе бунт. Побединский закрепил бунтовщиков в острог, после чего и другие черные люди стали воровать, и с полтыщи ушли в леса.

— Что в том письме? — спросил царь.

— Не ведомо. Однако, коли инородцы стали бунтовать…

— Я знаю. Богдан напомнил воеводе, что царь повелевает к инородцам относиться ласково. Ведь такой указ, государь, и впрямь был.

— Ты что-то больно много знаешь, Артамон Сергеич! — воскликнул Стрешнев. — Уж не заодно ли ты с Богдашкой?

— Вот ты, Родион, нынче ночью руки у Шихарева выломал, а он оказался не винен. А по нынешним временам государю надо друзей плодить, а не врагов. Разбойник и вор на Волге появился, помни это! Я боярина не покрываю, а токмо торопиться не советую. Надо подвести Хитрово и девку эту под государево «Слово и дело» — тогда все прояснится. Мы, может, более чем сейчас узнаем.

— Правильно речет боярин, — сказал царь спокойнее. — Поставь Богдана под «Слово и дело». А после полудня вели собрать Большую думу боярскую, с воеводами. Надо порешить, что с вором донским делать.

Уходя от царя, Матвеев довольно потирал руки.

 

3

— Ну, хорош! — Яков подошел к дяде, снял с него шапку, кинул в угол. Богдан сидел на лавке, сбоку стола, откинувшись спиной на стенку. Глаза закрыты, на бороде хлебные крошки. На столе миска с мочеными яблоками, чаша с хмельным, ковш.

— На кого похож! Не мыт, не чесан, неделю не был в приказе. Там сказали, что Богдан Хитрово болен, а он бражничает.

— Опять ты, — вяло промолвил боярин. — Садись, пей.

— Выпить не мудро. Как опохмеляться будешь?

— Фряжское есть, брага.

— Лучше скажи, что с тобой? В молодости не пил, а уж ныне…

— А ты слышал присказку — седина в бороду, бес в ребро? Наваждение на меня нашло, Янка. Совсем из колеи выбился. Муку терплю.

— Ключница виной?

— Она. Околдовала и все тут.

— Скоро мукам твоим конец. Подведена твоя ключница под государево «Слово и дело». А что это значит, тебе ведомо.

— Врешь! Напугать меня хочешь.

— Если бы… Сам Алексей Михайлыч указал. Родьке Стрешневу. А тот вчера Шихарева на дыбе ломал, то и гляди наш черед придет. А девку схватят, если уж не схватили.

— Как узнал? От кого?

— Тот же Санка Хитрово… Монастырский донос скрыть он не мог.

— Об этом я сам Матвееву сказывал. Тут ничего лихого не усмотрено.

— Теперь усмотрели. Будучи у Никона, девка ему вести от Разина передавала.

Хмель соскочил с боярина, словно седок с лошади. За связь с разбойником государь карает жестоко. Девку схватят, на дыбе она такого наплетет…

— Что будем делать, Янка? — Боярин обхватил голову руками. — Этак и я за Васькой Шихаревым вслед пойду.

— И мне застенка не миновать, дядя. Тут не в одной девке суть. Стало известно — царская свадьба скоро.

— Свадьба при чем?

— А при том. Царицей будет Наташка, Кирилла Полуэктова дочь.

— Вот как! Артамошки Матвеева руку чую. Нарышкины его родня.

— Догадался, слава богу. Теперь голова посольского приказа далеко пойдет. Мы с тобой — ему помеха. И на тебя, и на девку столько в тайном приказе накручено — не выплывем.

— Выходит, нам надо животы свои спасать. Думай, Янка. У меня в голове один хмель.

— Я уж думал. Надо попа Савву в бега послать. Пустить слух, что, мол, утек с девкой.

— Так ведь поймают!

— Пусть поп бежит один, а девку мы спрячем.

— Где?! Если она под «Словом и делом» — на дне моря сыщут.

— На дне, может, и сыщут, а если ее в Барышевские болота спрятать, в именье твое? Савву пусть словят, на нем вины нет, а он про девку скажет: «Утекла, мол, в Литву».

— Пошто в Литву?

— При дворе ее за цыганку чтут. Корнил слух пустил, что она из Литвы. В Барышеве ее искать никто не надоумится.

— Кто ее туда увезет?

— Я увезу. Государь только что указал мне ехать в Танбов на воеводство. И велел сделать невелик крюк— через Нижний Новгород и Кузьмодемьянск. В обоих городах велено мне усмотреть крепости и увезти по шесть пушек малых со стрельцами и пушкарями. Пушки те пойдут водой по Клязьме через Гороховец, а я коньми через Муром. Никого, окоромя слуг моих, со мной не будет.

— Девка — не иголка…

— Ей в портках ходить. не привыкать стать. За слугу сойдет. Давай, зови Савву и девку зови…

Пристав Степанко Наумов теперь снова служит в тайном приказе. И кто знает, как бы пошли дела по розыску девки-ведуньи, если бы не он. Послали Степку с двумя стрельцами в дом боярина Хитрово, чтобы взять в застенок попа Савву и ключницу по имени Алена.

А на подворье у боярина переполох. Ключница и поп ночью утекли не ведомо куда. Другой бы вернулся в приказ, доложил кому следовало и все тут. А Степка стал размышлять. Вспомнил Никона, монаха Иойля, цыганку из Литвы, связал все воедино и понял — тут дело не простое. Давай шнырять по подворью, спрашивать. Поговорил с бывшей ключницей Агафьей, с конюхами, с Корнилом, а уж тогда и пошел, да не в тайный приказ, а сначала к Артамону Матвееву.

Стольник выслушал Степку спокойно, сказал:

— Подождем малость. Их, я мыслю, днями словят.

— Попа, может, и словят, а девку — нет.

— Пошто так?

— Девка сия — оборотень.

— Я в такие сказки не верю.

— Поверь, Артамон Сергеич. Долгое время она была парнем. Сторожила двор.

— Знаю.

— За хождение к Никону положили ее под розги. А она возьми и обернись девкой. У Никона она сказывала, что мордовка. Ее снова под розги. Хвать, а она уж цыганка невиданной лепоты. И так боярина околдовала, что Богдан Матвеич сделал ее ключницей, заместо того, чтоб как колдунью сжечь. Старая ключница Агафья сказала мне — колдовство ее так крепко, что боярин не может без нее жить. Стало быть, он ее спрятал.

— Как мыслишь — где?

— Вот этого я не знаю.

Отпустив Степку, размышлять стал стольник. В оборотней Артамон Сергеевич и впрямь не верил. Не поверил и в то, что Хитрово отпустил ее в бега. Уж кто-кто, а он-то знал — ее поймают. Прятать в усадьбе бессмысленно, но в одном пристав прав — девку увезли. Но кто и куда? Только в какую нето вотчину? И увез ее Янка Хитрово. И причина тому не только любовь боярина.

 

4

Идет возок по дороге ходко, сзади двадцать осброенных холопов верхом скачут — на случай разбойного нападения.

Вдруг на подходе к Мурому, в густом лесу, где Илья Муромец с Соловьем-разбойником бой держал, догоняют возок синекафтанники. Человек десять. Яков не зря прозвище Хитрово носит — стал смекать. Синие кафтаны — значит, московские стрельцы. В погоню идут — стало быть, за девкой. И, недолго думая, на повороте вытолкнул Аленку из возка: «Беги з лес». Не успела девка шмыгнуть в чащу, как сзади крик:

— Думный воевода Яков, стой! — Голова стрелецкий осадил около возка коня, соскочил на землю. — Государево слово и дело, воевода. Велено нам обыскать твой возок.

— А что стряслось, голова?

— Ведомо стало государю, что везешь ты литовску девку — волхвуныо, кояя хотела на великого князя порчу наслать.

— Ищи, — воевода распахнул дверцу возка, выскочил на дорогу.

Стрелец заглянул в возок, ткнул древком бердыша в шкуры, брошенные на дне, спросил:

— Слуги все при тебе?

— Вот они, все тут.

Стрелецкий голова приказал холопам спешиться, снять шапки и растегнуть кафтаны. Стрельцы начали щупать у мужиков под рубашками. Потом рассыпались по обе стороны дороги…

Пока искали девку в лесу, Яков затеял разговор:

— Неужели в тайном приказе полагают, что я девку, которая государя испортить хотела, с собой повезу?

— Приказ он на то и тайный, чтобы никто ничего не знал. Мне сказано тебя догнать, обыскать и найти жонку, переодетую в стать мужскую. И я скажу слава богу, коли не найду, — ответил стрелецкий начальник. — Богдану Матвеичу я зла не желаю.

— Ты думаешь, я желаю?

— Одно тебе скажу — дела у дяди ой как худы. Стало известно, что через оную девку он сносился с бунтовщиками, помогал им.

— Это не правда. Я бы знал.

— Из Кузьмодемьянска сообщили — боярин дал одному вору-инородцу охранную грамоту. А тот бунт учинил. И привела того инородца девка, которую ищем. Более ничего не знаю.

Услышав это, Яков мысленно попросил господа бога скрыть Аленку в лесу понадежнее. И молитва, видно, допила — стрельцы возвратились ни с чем, повернули обратно.

Возок тихо тронулся дальше. У Якова защемило в груди Не дай бог, если девка либо убежит, либо выползет из леса рано. Он проклинал себя за то, что ввязался в эту затею, мысленно ругал дядю, ударившегося под старость лет в блудное дело. Через полчаса, когда возок проехал версты три, Аленка вьшла на дорогу, села в возок. Долго ехали молча.

— Меня искали?

— Погубила ты Матвеича. Теперь его из боярской думы, я полагаю, вытурят. Стрелец про какую-то грамоту говорил. Будто дал ее Богдан инородцу. Не знаешь про это?

— Был у него черемисин. Из Кузьмодемьянска.

— Значит, все верно.

Снова замолкли. Кони идут шагом, по бокам медленно проплывают вековые деревья, чуть-чуть моросит дождик.

— Скажи, боярин, — спросила Аленка, помолчав. — Зачем я вам надобна? Какая для вас во мне цена? В минулое время боярин Челищев перекупил меня, холопку, за полтора рубля. И ныне я дороже не стою. Почему вы, двое царских слуг, нянькаетесь со мной? Особенно теперь, когда Богдану Матвеичу беда грозит. Да и ты чего ради в такую даль скачешь? Скажи мне, ради бога.

— Не поняла до сих пор?! — зло проговорил Яков. — Царь за тобой погоню послал, видела? Подумай — сам царь!

— Ему-то я зачем надобна?

— А затем, что у Никона была, затем, что воровские речи от Стеньки Разина передавала. «Слово и дело» за тобой, дура!

— Вам-то какая корысть прятать меня?

— И снова дура. Начнут пытать: ты такого наплетешь — у всех Хитрово в Москве головы полетят. Я вот все думаю — чем ты боярина присушила? Неужто и вправду колдовать можешь?

— И за что вас думными дворянами прозвали? — зло заговорила Аленка. — Простого рассудить не умеете: если бы я волховство ведала — давно бы судьбу свою нашла. А то бросает меня из стороны в сторону, как щенку в половодье, несет неведомо куда. Вот и сейчас везешь ты меня в глушь далекую. Куда, зачем? Что я там делать буду? Может, отпустишь меня?

— И куда ты побежишь?

— Домой. У меня мать жива.

— Об этом не думай.

— А убегу если?

— Видишь, за мной парубки скачут? Из-под земли вынут.

Яков сунул в руки Аленке вожжи, сказал сердито:

— Гони давай! Так мы до зимы к месту не доедем.

В Муроме долго не задерживались. Воевода половину своих слуг отослал домой, другую половину посадил на весла. Аленка наравне со всеми махала веслом, резала окскую мутную воду.

В Нижнем Новгороде воевода наскоро осмотрел крепость, сдал пушки и пушкарей, которые пришли в город на сутки позже. Аленка и здесь ничем не выделялась из работных людей. Потом пошли на Кузьмодемьянск.

Аленка сперва подумывала о бегстве, но чем дальше они плыли, тем яснее становилось, что схорониться не удастся. На всех пристанях она видела сотни колодников. Беглых ловили всюду, ковали в железо и везли не* известно куда. На воде то и дело встречались плоты с виселицами, на них раскачивались повешенные для устрашения других. Река несла на своих струях распухшие тела людей, по берегам пылали барские именья.

Старший из пушкарей как-то, вздохнув, промолвил:

— Ох-хо-хо! Взъерошилась Русь, вздыбилась. Что-то будет?

Воевода Побединский приезду Якова обрадовался. А вернее сказать, обрадовали его пушкари и пушки. Не мешкая, пушчонки установили на стенах крепости, воевода с гордостью показал вновь построенные укрепления, а Хитрово искренне пообещал отписать государю про нового воеводу похвальное слово. Это растрогало Побединского. И за ужином после второй чарки он сказал Якову:

— Не знаю, сударь мой, какими глазами ты на меня смотришь, но дядя твой, Богдан Матвеич, меня никогда не жаловал.

— Это ты, Иван Михайлыч, напрасно говоришь. Если хочешь знать, то сюда тебя по совету Богдана послали. Когда на думе зашел разговор о сих местах, государь сказал, что-де град Кузьмодемьянск хоть и мал, но стоит на зело причинном месте. И послать-де туда надобно делового, умного и честного человека. И оружейничий прямо указал на тебя. И не ошибся, как видишь. Черемисский бунт тут у тебя, я слыхал, был?

— Был.

— Ты воров с божьей помощью рассеял?

— Бунтовщиков я разметал, да надолго ли? Далее…

— Далее бог покажет. Богдан Матвеич пушек тебе послал и еще обещал. Обижаешься ты на него зря.

— Говорю тебе — нет у меня на него обиды! — Побединский выпил еще чарку.

— Не верю я. О грамоте, инородцу данной, ты ведь донес. А мог бы умолчать. Тем более, что знал — в грамоте окромя ссылки на государев указ ничего не было. И теперь Богдану буде скорбь великая.

— Я ему зла не хотел! И чтоб ты мне поверил — докажу сие.

— Чем?

— Сидит у меня в земской избе пристав из Москвы посланный. И велено тому приставу углядеть у тебя человека, коего вы с Богданом сокрыть хотите. И коли это правда — ночью ты не спи. Завтра пристав твоих холопов будет щупать.

— Хоть и все мои холопы без вины — за упреждение спасибо. Меня в пути уже обыскивали, никого не нашли. А пристав пусть…

— Бог с ним, с приставом. Ты мне расскажи, что государь о бунтовщике Стеньке думает. С волжских низов гроза идет великая.

— Перед отъездом был я на барском сидении. Почитай всю рать государь наш на ноги ставит. Большим воеводой супротив Разина назначен Петро Семенов Урусов — казанский воевода.

— Напрасно. Урусов медлителен, ленив…

— Но умен.

— Бунты, сам знаешь, пожару лесному подобны. Окромя большого пала, во всех концах очаги вспыхивать будут. Только успевай поворачиваться. Тут быстрота нужна. А Петро Семеныч…

— Ему в товарищи даны князья Борятинские, — Юрья да Данил. Те везде успеют. Князь Юрий Долгорукий да я, грешный, встанем на танбовской черте, Щербатов с Леонтьевым на саранской черте. Тебя усилят Бараков да Карандеев. Полки их соберутся скоро…

— Ой, скоро ли? Знаю я, как сборы идут.

— Верно говоришь. Государь наш собирается долго, зато бьет больно. Зажмем воров со всех сторон, и конец им.

— Дай-то бог.

Воеводы выпили еще по чарке, поговорили о том о сем и разошлись на, покой. Яков спустился по откосу к воде, разбудил спавшую в лодке Аленку, рассказал о приставе. Сам отвел ее в прибрежный лес, велел переспать ночь тут.

Утром пристав со стрельцами снова щупали холопов.

 

5

Сенька Ивлев — пройдоха, каких на свете мало. Всю Барышевскую слободу зажал в кулак. Грабит людишек так умело, что награбленного хватает и барину, и себе.

Как узнал Сенька, что воевода привез переодетую в штаны девку, сразу смекнул, что к чему. На радостях закатил пир. Во хмелю расхвастался:

— Покои, барин, я отведу вам самолучшие. Живите— милуйтесь. Девке надо хорошую одежу справить— справим. Украшайте своим благолепием усадьбу — мы вам служить будем.

— О том завтра на трезву голову поговорим, — сказал Яков. — А пока положи нас спать розно. Не для грешных дел я привез ее сюда. Девку надо от сыска спрятать. Попала она под «Слово и дело».

— Вона какая птица! — Сенька удивленно присвистнул. — Это совсем худо. Как узнают, что она здеся — зачастят ярыги, сыщики, пристава. Будут жужжать яко осы вокруг меда. Тебе отдохнуть не дадут.

— Я завтра же далее еду. А девку надо тут замуж выдать.

— Как это замуж? За кого?

— За холопа какого ни то. Имя ей смени, поставь под венец, и станет она холопкой. С чужим именем, с мужниным прозвищем. Лучше бы в глухой деревнешке какой-нибудь.

— Невдомек мне, боярин. Кто она всамделе-то? Пошто такая о ней забота?

— Она у Богдана ключницей была. По найму. Боярина к себе приворожила. Спуталась с бунтовщиками, по невежеству, Ее бы в застенок отдать…

— А боярину стало жалко?

— Это не твоя забота.

— Понимаю. Людям ее мы не покажем, а пока я жениха ей буду приглядывать.

На том и порешили.

Аленка и раньше знала, что возглас «Слово и дело!» заставлял людей шарахаться в ужасе: услышишь такое от царских приставов — не миновать тебе застенка. Она согласилась ехать на север, но настоящего страха не было.

Только здесь она поняла — жизнь ее висит на волоске. Сенька придал воеводе в служанки крепостную девку. Дня не прошло, приехали из Алатыря пристава, девку схватили, увезли в уезд. Там поняли, что схватили не ту, но девка пыток не вынесла — умерла.

И вот тогда пришел настоящий страх. Увел ее приказчик на дальний пчельник к пасечнику — Фадею, велел затаиться. Чтобы о побеге не думала — посадил одного сторожа у двери, второго около окна.

Ночью дед Фадей подсел на лежанку к Аленке:

— Не спится?

— До сна ли.

— Сенька правду сказал — ищут тебя?

— Ищут.

— И смерти предадут?

— Предадут.

— Может, тебе согласиться?

— На что?

— Замуж тебя хотят отдать.

— Замуж?! За кого?

— Есть тут на дальнем починке холоп Пронька. Обвенчают тебя, именем другим нарекут. А Пронька тот хворый.

— Вдовой сделать хотят?

— Это как бог положит. А может, воспрянет Проша-то? Сама из благородных али как?

— Холопка я.

— Тогда о чем думать. В другом ином месте тоже не прынц из сказки будет. Соглашайся и все тут.

— Думаю, моего согласия не спросят.

— Оно так, пожалуй, — дед покачал головой, замолк.

 

6

Кончалось бабье лето. Дни стояли теплые, мягкие, но по ночам выпадали дожди с холодными ветрами. Близилась осень. Для Богдана Матвеевича наступило хлопотное, заботливое время. Казанские, синбирские, арзамасские и танбовские полки требовали вооружения. Не хватало пушек, бердышей, а уж про пищали и говорить нечего. Созданные вновь иноземные рейтарские полки теребили государя — их вооружать надо было заново и крепко. Полковник рейтарского строя фон дер Несин не вылезал из оружейного приказа, просил ружей, сабель, протазанов. Заказанное на тульских заводах оружие исполнялось медленно, и немец, отменно матюкаясь по-русски, наседал на Хитрово ежедневно.

Когда из Усманского рейтарского полка прибыл Поган фон Загер, стало еще тошнее. Тот, кичась своим баронским званием, чуть не каждый день лез к государю, жаловался на Хитрово, требовал пушек, пороху и свинца.

А когда в Москве появился полковник Франц Ульф — совсем стало невмоготу. Собрав всех иноземцев, которые во множестве шлялись без дела по городу, Ульф решил донимать оружейничего измором. По-русски говорить он почти не умел и потому, составив огромный свиток требуемого оружия, приводил всю свою орду на подворье боярина, сам садился перед Богданом, клал на стол свиток, тыкал в него пальцем и закуривал огромную, как колодезная бадья, трубку. Табачного зелья боярин не терпел, в каморке от дыма нечем было дышать. Иноземцы, заполнив двор, щупали сенных девок, брали еду без спросу, вели себя как хозяева.

Наконец, с горем пополам рейтарские полки были осброены и ушли по назначенным местам.

Об Аленке в эти дни Богдан почти не вспоминал, но вот приехал из Кузьмодемьянска посыльный от Якова, и снова пришло беспокойство. Сначала боярину казалось, что про Аленку забыли. Все были заняты подготовкой к войне с бунтовщиками — не до колдуньи. Но посыльный рассказал, что в пути Якова дважды обыскивали, и тогда понял боярин, что заведенная тайным приказом машина работает, и что девку непременно выследят. Пока был около нее Яков, все обходилось ладно, но в Барышеве Аленка останется одна, и бог знает, что произойдет. Стало ясно, что вотчина — место самое ненадежное.

К этому времени на подворье появился Савва. Когда стало известно, что поп и девка-ведунья от Хитрово сбежали, никому не пришло в голову, что Савва может задержаться в городе. Поп не то чтобы рассчитывал сбить с толку ищеек тайного приказа — он просто не знал куда бежать. Да и бежать-то он согласился не ради своей вины, она была не велика, а ради Аленки. Москва не отпускала его, он знал, что если, даст бог, он убежит далеко, то о судьбе девушки ему не узнать никогда. Савва чувствовал, что связал их бог одной веревочкой, и след Аленки ему терять не надо. Отлеживаясь в укромном месте на окраине Москвы, Савва много думал.

Жизнь клонится к концу, а что полезного сделано? Семью так и не завел, богатства не нажил. А люду страждущему чем помог? Молитвами, словесами? Остался один яко перст. Слава богу, попалась в конце его жизненного пути Аленка, и нет теперь ближе человека, чем она. Сначала казалось — попутчица. А потом и не заметил, как вспыхнула отцовская боль за ее судьбу. Теперь в ней весь его мир. Один человек на свете, кому он нужен, едина душа близкая ему. Может быть, ближе, чем дочь единокровная. В молодости всего себя Савва решил отдать богу. Почитай пешком дошел до святых мест, вдоль и поперек исходил всю Палестину, был в Иерусалиме, у Гроба Господня. Казалось, утвердился в вере гранитно, облекся святостью, необъятно расширил разум свой. Думал великую пользу принести русской православной церкви, а что вышло? Невежественные служители храмов боялись его, просвещенность молодого попа пугала, святость отталкивала.

Очутился в мордовском селе Акселе, сел на церковный приход из двенадцати деревень, взялся ретиво приобщать инородцев к православной вере и преуспел немало. Влюбился было в поповну из соседнего села, но, помня завет апостола Марка, не женился. Ибо сказал евангелист: «Женатый печется, как угодить жене, а человеку надо думать, как угодить богу». Поповна сунулась было в лямку, дело дошло до архирея. Тот позвал Савву, спросил:

— Не женишься пошто? Приход без попадьи, все одно, что лампада без масла.

— Женщина — сосуд греха, Аз чистоту свою сберечь хочу, владыко. Какой муж, ваявши жену и покорившись ей, спасся? Адам из рая изгнан был, Самсон, покорив всех врагов своих, женщиною предан был. Соломон, постигший всю глубину премудрости, повинуясь женщине, дни свои окончил неразумно, сам веру свою предал. Ирод многия победы одержал, но, жене поработившись, святого Иоанна Предтечю обезглавил. Могу ли я после этого…

С тех пор в епархии стали глядеть на него косо. А потом начался раскол. Савва неистово кинулся на нововерцев, возненавидел Никона, чем ожесточил против себя половину соседских пастырей. Долго жил преданностью к старым обрядам, но, пришед в Москву, понял: старому и новому цена одна. Не то завещал людям Исус Христос, заветы его боярами, митрополитами попраны, и люди, богу служа, о народе не думают, о чистоте веры не помышляют, а более всего пекутся о корысти власть имущих, о своей мошне и чревоугодии. Он понял для себя: истинная правда не у столпов старой веры, не у никонианцев и не у царя. Истинно хотят добра людям те раскольники-старообрядцы, которые ушли в глушь, расползлись по лесам. Кто в скиты, кто в глухие починки по островам и берегам Керженца, Ветлуги, Унжи и Кокшаги. Они теперь привечают у себя, прячут непокорных беглецов, помогают им добывать волю и лучшую жизнь. И если раньше Савва хотел уберечь Аленку от мятежного Ильи, то теперь он понял — у него для них обоих спасение.

И пришел он узнавать об Аленке в самое время.

— Поверишь, отче, я ждал тебя, — сказал Богдан Хитрово. — Правда, не ночью и не через забор, а через тайный приказ. Как же тебя не словили?

— Аленку тоже не словили?

— Она иное дело. Не Яшка в Барышево увез.

— Где это?

— Под Арзамасом, моя вотчина.

— Спаси ее бог. Да там же скорее, чем в Москве, уищут.

— Верно, отче, верно! Потому я и ждал тебя. Беги туда немедля. Коня бери самолучшего, ночи не спи. И спрячь девку в монастырь. По нынешним временам — это единственно надежное место.

— Пиши приказчику грамоту.

— Да ежели с грамотой, я бы давно любого слугу послал. А надо, чтобы никто ничего не знал. Ни слуги и ни приказчик. Если их, не дай бог, начнут пытать…

— Понимаю.

— Алену надо выкрасть и тайно увезти в монастырь. Матери-игуменье Секлетее я грамоту дам. А то ныне в монастырь людишки лезут яко селедки — косяками.

 

7

Уезжая, воевода на трезвую голову строго-настрого приказал Сеньке девку ни в коем разе в руки приставов не давать. Если что случится — утопить. Сенька понял— дело не шуточное, и не стал медлить. Вспомнил, что при конюшне есть чахоточный шорник Пронька — самый подходящий жених. Парень дышит на ладан, вскорости отдаст богу душу. И все будет шито-крыто. А молодую вдову можно будет придать пасечнику Фадею — там сам черт ее не сыщет. И будет она вся в его власти. Оставалось договориться с отцом Ферапонтом о венчании.

Захватив четверть самогона, Сенька заявился к попу. У отца Ферапонта был гость.

Выставив четверть на стол, Сенька задумался. Говорить о венчании при чужом человеке не стоило бы, но выставить гостя за дверь было неловко. Откладывать дело тоже не хотелось. И приказчик решил повести разговор хитро. Выпив кружку, Сенька спросил:

— Гостенек твой издалека будет?

— Сие священник села Акселова приходу. Именем Савва.

— У меня к тебе дело неотложное. При нем говорить?

— Говори. Он, как и я, таинство блюсти умеет.

— Хочу я Проньку-шорника женить. Обвенчать надо бы.

— Ничего нет проще. Завтра утром окрутим за милую душу.

— Утром не годится. Надо обвенчать ночью, тайно.

— Чего ради?

— Невесту Богдан Матвеич из Москвы прислал. Сам догадайся зачем. Велено сделать ее не токмо женой, но и вдовой. Пронька как раз для сего пригодился. Умерев, барские грехи он прикроет.

— Ох, хо-хо! — гость перекрестился. — Кто ныне без греха. Вези завтра ночью — обвенчаем. Как думаешь, отец Ферапонт?

— Истинно. Нам не впервой все грехи на себя брать. А боярские тем паче.

— Как невесту зовут?

— Вроде бы, Аленка.

— Окрутим в нощи и вся недолга, — отец Ферапонт хохотнул басовито, опрокинул кружку в широкий рот.

Когда четверть опорожнили, Сенька уехал. Савва прикрыл за ним дверь, сказал тихо:

— Девку сию, отче, я знаю. Ее надо бы спасти.

— От кого спасти?

— Верь мне, отче, ее тут гибель ждет.

— Изложи понятнее!

Савва, отодвинув кружки на край стола, начал говорить.

Около полудня на пчельник пришли Сенька и поп Ферапонт. Оба были выпивши, но невеселы. Сенька оседлал скамейку и, глядя на Аленку исподлобья, сказал:

— Что делать с тобой, девка, ума не приложу? Воевода уехал…

— Куда так спешно?

— В Танбов должно быть. Спешный указ привезли.

— Поневоле заспешишь, — отец Ферапонт хохотнул, — ежели вор Разин Степан Синбирск обложил, а может, и взял.

— Ничего смешного, отец, в том не вижу!

— Тогда давай восплачем? Венчать-то кого надобно? Эту?

— Ее. Вот гляди, если так тебя прижучило, и давай венчай. У меня и без того хлопот полон рот.

— Не спеши — не блох ловишь. Упреждаю тебя: если девка согласия не даст — венчать не буду.

— А я девку упреждаю: если откажется, то камень на шею и в воду. Так боярин приказал. Ее приставам отдавать никак нельзя.

— А это уж твой грех. Ежели я таинство брака не соблюду — митрополит меня анафеме предаст.

— Ты что, отец Ферапонт, смеешься?! Какой митрополит, какая анафема? Мы же договорились — девку следует окрутить ночью, наскоро и тайно.

— Вчера я во хмелю был, а ныне…

— Смотри, отче, боярину пожалуюсь!

— Надо мною стоят бог и митрополит. Но не боярин. И ты сие знаешь.

— Ну, хошь, коня дам? Только сделай. Некогда мне во свадебки играть.

— Насчет коня ты омманешь. Я тебя знаю.

— Ей-богу, дам коня!

— Добро. Но только лучшего и прямо к церкви. Коня не будет — венца не подниму.

— Ну и мздоимец ты, отче.

— Полно, полно! Инако откажусь и…

— Ладно, отче, спрашивай согласие.

— Выйдите все вон.

— Это еще зачем?

— Сказано — таинство брака! С глазу на глаз.

Сенька махнул рукой пасечнику и вышел неохотно вслед за ним. Поп сразу согнал с лица улыбку, присел на лежанку рядом с Аленкой сказал строго:

— Молчи и слушай. Человека по имени Савва знаешь?

Аленка мотнула головой.

— Он ныне у меня гостит. Он мне все поведал, и порешили мы тебе помочь. Приказчик хочет тебя обвенчать и…

— Знаю.

— Посему соглашайся встать под венец. Про коня слышала. Отдам его тебе, а у Саввы свой конь есть. Верхом скакать умеешь?

— Скакала.

— Слава богу. Вечером приведут вас в храм — будь готова. Поедете в монастырь. Сейчас я пошлю жениха, поговори с ним душевнее, но так, чтоб ни Сенька, ни он не догадались бы. Жди жениха.

Ферапонт вышел, за дверью снова зарокотал его смешливый басок. Сторожа-мужики втолкнули в лачужку высокого, худого, с впалой грудью парня. Переступая с ноги на ногу, он остановился против Алены, закашлялся.

— Ты знаешь — меня хотят отдать тебе в жены? — сказала Аленка.

— Какой я жених. Это приказчик посмеяться вздумал. Пусть мне умереть дадут спокойно. У тебя-то какая корысть во мне?

— Разве тебе не сказывали?

— Нет. Велено жениться и все.

— А ты не догадываешься?

— Думал я… Вот умру, и отдадут тебя на утеху кому-нибудь. Только ведь это грех большой. Прикащик давно без совести живет, а ты-то как под святой венец встанешь? Али тоже стыд потеряла?

— Да не встану я!

— Как? Отец Ферапонт сказывал — согласна.

— Ты тоже согласись. Помоги мне от сторожей уйти. До храма. А там…

— Да мне-то все едино. Скажу.

Скрипнула дверь, вошел Сенька.

— Полюбезничали? Как стемнеет — увезу в храм. А потом на дальний хутор. Там жить будете — И вышел. Сторожа снова заняли свои места: один у двери, другой у окна..

Ожидая вечера, Аленка придумала, как помочь отцу Ферапонту. Выгнала сторожей за двери, вытащила из-под лежанки свою котомку, достала портки, кафтан, шапку, переоделась. Вечером, когда стемнело, приехали поп с приказчиком. Сенька приехал верхом, он еле сидел в седле — был пьян. Отец Ферапонт, увидев переодетую невесту, подмигнул ей, велел садиться вместе с Пронькой в телегу с лубочным кузовом.

Тяжелые, низкие облака как из сита посевали землю мелким дождем. Сенька, кутаясь в башлык, поехал впереди, поп на только что подаренном коне последовал за молодыми.

Храм встретил их полутьмой, у налоя мерцала одинокая свеча… Отец Ферапонт неторопливо вошел в алтарь и, одев поверх рясы расшитую золотом фелонь, вынес два венца. Один венец отдал Сеньке, другой сторожу. Подойдя к стоявшей рядом. с женихом Аленке, сказал строго:

— Ты так с котомкой, в портках под венец и встанешь? Иди в правый придел, переоденься, причешись— невеста как-никак.

— После свадьбы выпорю, — икая произнес Сенька, но жених неожиданно заступился за невесту:

— На дворе сыро, холодно. Не могла же она в одном сарафанишке.

Аленка скрылась за дверью храмового притвора, выскочила во двор. У изгороди стоял конь. Отвязав поводья, Аленка вывела его со двора, прошла мимо кладбища на улицу и вскоре очутилась на околице. Вдали чернела опушка леса.

Отец Ферапонт снова ушел в алтарь, Сенька передал венец второму сторожу. Время шло, а невеста не появлялась. Мужики держали венцы, тревожно переглядывались. Наконец приказчик не вытерпел, бросился в притвор и тут же выскочил, заорал на весь храм:

— Эй, ты, б… долгогривая! Невесту проворонили!

На опушке леса Аленка увидела конного Савву.

Встретились — будто не расставались. Аленка спросила только:

— Куда теперь?

— Подалее отсюда. В Мурашкино поскачем, верст за сто. Там монастырь стоит, и мать-игуменья мне знакома. Укроет.

 

В БЕГАХ

 

1

После короткой осенней вспышки холодов снова потеплело. Ласково грело солнце, по утрам ложились на землю легкие туманы, придорожные кустарники, затканные паутиной с бисером росинок на ней, сверкали как в волшебном убранстве.

На лесных дорогах было беспокойно. На большаках метались сыскные отряды, хватали всякого, кто попадался на пути, обыскивали, дознавались кто он и откуда. По ночам на тех же большаках раздавались дикие посвисты разбойных ватаг, выстрелы — стычки со стрельцами. Савву и Аленку несколько раз снимали с седел сыскные заставы, и спасала только грамота, данная боярином Хитрово к игуменье Секлетее. После Алатыря на большаки не выезжали, по ночам отсыпались у сельских попов, утром узнавали наикратчайшие пути и ехали по просекам, малым дорогам, а иногда по лесным извилистым тропинкам.

Так, от церкви к церкви, от попа к попу, добрались они до Мурашкина-села. До матери-игуменьи Секлетеи оставалось несколько верст пути. Переодев Аленку в сарафан и оставив лошадей в конюшне местного священника, в монастырь они отправились пешком. Аленка шла к новому месту с надеждой. Она устала от постоянного страха, от житейской несправедливости, от сознания своей беззащитности. По рассказам Саввы она поняла, что в монастыре идет тихая, суровая, но справедливая жизнь. Единственное, что смущало Аленку, — строгости. Выдержит ли она их со своим строптивым характером?

— Боюсь я, отче, — сказала Аленка, шагая рядом с Саввой по пыльной дороге. — Долго в монашках не удержусь. Нрав мой знаешь.

— Долго и не надо, — просто ответил Савва. — Ты до снега проживи.

— А далее?

— Оставлю я тебя пока одну. Сам уйду Илейку искать.

— Так ты же…

— «Ты же, ты же»… Не видишь разве, что на земле творится. Народ, нуждой гонимый, с родных мест сорвался: людишки бегут во все стороны, не зная куда прикачнуть главу свою, — баре, воеводы, пристава лютуют. Взбурлилась Русь, вспучилась, начнет хлестать через край — не удержишь. И скоро придет тако время, о котором Христос сказал: «Многие же будут последние первыми, а первые последними». И долго думал я, с кем нам рядом стоять, и понял: путь, который Илья выбрал, — истинный, господу богу нашему угодный. Ибо во все времена и лета заботится господь о роде человеческом и дарует ему полезное. Илья ныне около Стеньки обретается, и наше место там.

— Так, может, сразу туда, отче. Зачем нам монастырь?

Одному туда дорога опасна есть, а двоим… Ты под «Словом и делом» — не забывай.

Монастырь встретил их многолюдьем. Около высокой кирпичной стены на пожелтевшей траве лежали, сидели, стояли кучки баб, мужиков, детей. Многие были семьями, они жались около телег, приехали сюда со всем скарбом, видно, насовсем. Около одной телеги Савва остановился, оперся на посох, вроде бы отдохнуть. Могучий мужик с русой растрепанной бороденкой запрягал лошадь. Старая кобыла, кожа да кости, покачивалась в оглоблях и, когда мужик рванул, поднимая чересседельник, еле удержалась на ногах. На телеге сидели двое- пожилая с изможденным лицом баба и молодая, но крупная грудастая девка. Савва, обращаясь к ней, спросил.

— Богомольцы будете, бабоньки?

— Всякие, — сердито ответила молодая, но старая толкнула ее локтем и указала взглядом на отца.

— Помолишься тут, — сказал недружелюбно мужик. — Вторые сутки ворота на запоре.

— Што так?

— В монастыре сыск идет.

По выговору Аленка поняла — семья из мордвы. Спросила по-мордовски:

— Кого ищут?

Девка снова глянула на отца, тот ответил вместо нее:

— Беглых ловят. Игуменья — баба жадная, нахватала шатущих чересчур. Теперь и нам, тяглым, туда пути нет. Ты. вроде, поп, тебя, может, и пустят.

— Вижу — нам в сии врата стучаться не след. Если — там сыск…

Мужик сразу понял, что поп и молодка, как и они, ищут пристанища, спросил:

— Издалека будете?

— С-под Алатыря.

— Так и мы тоже оттоль, — он подошел к Савве, присел на корточки. — Думал я постричь моих баб в монашки, сам пустошь у игуменьи хотел просить. Все тут за тем же собрались. Слух прошел, что пустошами мать-игуменья богата, а в монастырском тягле ходить гораздо легче.

— На родном месте худо, али как?

— Обнищал совсем. Барин дом забрал, скотинешку, хлеб. А у меня окромя этой девки еще четыре малолетние. Надела на баб, сам знаешь, не дают… А здесь пустоши… Думал, получу землицы, окрепну, привезу дитев малых, брата. А теперь голова кругом идет. Куда теперь?

— Вчерась тут говорили — на Юнгу ехать надо. К Спасу в монастырь, — вступила в разговор жена. — Говорят, там тоже пустоши, а людей мало. Чуваша там кругом да черемиса. Они в монастырь не охотники.

— Замолчи, баба! До Юнги более ста верст, а кобыла наша то и гляди ляжет. Последние пожитки бросим. Что тогда?

Савва глянул на Аленку, та поняла его немой вопрос, согласно кивнула головой.

— Зовут тебя как?

— Ефтюшкой.

— А не махнуть ли нам, Ефтюша, на Юнгу вместе?

— Так кобыла же…

— У нас два мерина есть. Еще одну телегу купим; Девку мою дочкой твоей наречем, я вроде брата твоего буду. Доедем ведь, а?

— Пожалуй, — радостно согласился Ефтюшка. — Вы — мордва, и мы — мордва. Где ваши кони?

— В Мурашкино поедем.

В селе Савва купил телегу с упряжью, на нее посадили женщин, а Савва с Ефтюшкой устроились на старой. Кобылешку привязали сзади. На рассвете мурашкинский священник проводил малый обоз на северную дорогу. Впереди их ждала черемисская река Юнга.

 

2

Через незаделанный еще пролом в крепостной стене выбрались узники в Ямскую слободу. Ивашка Шуст забежал к друзьям-ямщикам, Илейка и Сорока спустились в овраг за слободой. Там после душной вонючей ямы жадными глотками пили чистый, сладкий ночной воздух вперемешку с туманом. Наслаждались свободой. Скоро, осыпая глину, в овраг спустился Шуст. Отдышавшись, сказал:

— Ну, водохлебы, дело сделано. Все коногоны знают, что мы на воле. Утром они найдут Мумарина Левку и упредят. В городе тихо, коло тюрьмы шуму нет, стал-быть, побег еще не замечен.

— Надо бы подумать, как Миронка спасти, — сказал Илейка.

— Утро вечера мудренее, — заметил Сорока. — Надо итти на гать, поднимать людей, брать город. Крепость возьмем, вот тогда и…

— Ах, водохлеб, ах, удумал! — воскликнул Шуст, — Город мы возьмем, ай нет, а Миронко ждет. Пока мы на стены будем прыгать, воевода укажет вход в яму засыпать, узники задохнутся. Это во-первых. Во-вторых: узнают о побеге — к тюрьме не подступись. Надо итти туда сейчас же!

— Нас всего трое, что мы сможем?! Снова бросят в яму.

— Ты, Сорока, не верещи. Рыск — благородное дело. Слушайте, что я удумал…

Перед рассветом на землю лег туман, густой и тяжелый. Около ворот появились трое. Переднего стрельцы узнали сразу. Это был Минька-кузнец. За ним двое не-ели на рогожных носилках третьего. Стрельцы поняли— несут избитого. Ночной правеж — дело обычное. Один спросил Миньку:

— Еще одного заковал?

— Ах, — кузнец махнул рукой. — Народ пошел — сплошные разбойники. Кую днем и ночью.

Стрельцы открыли ворота, сквозь пленку тумана продрались двое с носилками. Минька во двор тюрьмы не пошел. Сонные стражи около входной ямы даже и не посмотрели на носилки. Если бы из ямы, другое дело.

Не успел страж поднять решетку, как сзади по голове тюкнули чем-то тяжелым. Веревка выскользнула из рук, решетка упала. Человек, лежавший на носилках, проворно вскочил. Больше ничего страж заметить не успел, рухнул в проходную щель. Шуст спрыгнул в проход, поднял решетку, крикнул:

— Выплывай, водохлебы! Воля пришла!

Из ямы один за другим выскакивали кандальники, растворялись в тумане. Миронко вышел последним. Он уже крепко стоял на ногах, только беспокоила поясница. Ивашка и Илья подхватили его под руки, выдернули из прохода.

— Куда теперь?

— На Ангашинскую гать, — сказал Сорока. — Нам более некуда.

— Верно, — согласился Шуст. — Но сперва в верхнюю тюрьму. Там нас Минька ждет.

— Ведь усекут! Скрываться надо.

— О себе думаешь, водохлеб, — язвительно произнес Шуст. — А там три сотни узников.

Все выпущенные из ямы — около тына, они не знали куда итти. Ивашка Шуст молча махнул в сторону тюрьмы, и толпа поняла его. Загремели ножные кандалы — все двинулись к тюрьме.

— Тише вы, тише! — шипел Сорока. — Весь город разбудите.

— Греми, ребята, ори! — крикнул Шуст. — Упавшим в воду — дождь не страшен. Нам нечего терять!

У верхней тюрьмы боя не случилось. Хитрый Минька сделал свое дело, как договорились. Заслышав шум, он подбежал к охранным стрельцам, крикнул:

— Спасайтесь, робяты! Колодники из ямы вырвались! — И побежал. Перепуганные стрельцы рванули за ним. Когда Шуст вбежал в тюремные сени, кузнец сбивал замки. Туман начал рассеиваться — узники обеих тюрем устремились к незаделанному пролому во стене.

Когда воевода поднял в городе тревогу, освобожденные узники были уже в лесу. Минька орудовал молотком и зубилом — срубал заклепки у кандалов и наручников. Каждому говорил:

— Железо не бросай. Придет пора — перекую на копейные наконечники, на мечи сгодится.

Пока кузнец орудовал зубилом, Миронко подошел к Илье, обнял его, сказал:

— Спасибо, друг. Если бы не ты…

— Полно, полно. Это не я, это Ивашка. Рысковый, калена вошь.

— Не говори так. До тебя в яме все умирать приготовились. Гришка — брат, вон, умер. Забили его.

— Слышал.

— Вместо него братом тебя назвать хочу. Нам с тобой теперь далеко шагать придется. Рядом, вместе?.. Хочешь?

— Благо. Братьев у меня как раз нету. А одному худо. — И поцеловал Мирона в губы. — У нас, казаков, сводных братьев побратимами зовут.

Дальнейший путь их лежал на Ангашинский мост.

 

3

Атаман Холка Кривой, когда в стан к нему пришли Илейка с тюремными сидельцами, воскликнул:

— Вы што, мужики, опупели?! Мне своих ватажников кормить нечем. Шутка в деле — четыре сотни ртов. Да еще и вы привели не менее. Ангаша-речка невелика, она, милая, такую ораву не прокормит.

— Это не твоя забота, косой дьявол, — ругнулся Ивашка Шуст. — Мы тут разбойничать не собираемся. Вот чепи на мечи перекуем — и на Кузьму. Пойдешь?

— Видно будет, — ответил Холка. — Моя ватажка невелика, нас мостик прокормит как-нибудь.

— Ну и дурак! Кого грабить-то будешь? Наших жен, вдов, сирот?

— На мою долю хватит и купцов.

— «Купцов»! Видел я — в котле твоем баранина варится. Овечье сало жрешь. Уж и другой-то глаз заплыл, ничего не видишь. Ведь знаю — стадо у пастуха отнял, наших же мужиков скотины лишил.

— Не горячись, Иван, — сказал Илейка. — Утром созовем круг и все как следует решим.

— Только не в моем стане!

— Тут, Холка, не твоя вотчина, тут мужицкая земля. Что они скажут, то и будет.

— Уж не ты ли, пришлый, мне указывать станешь? — Кривой взялся за рукоятку запоясного ножа.

— Вот возьмем Кузьмодемьянск, установим мужицкое воеводство — тебя непременно от моста вытурим. Для нас, что бояре, то и разбойники.

— Давай-давай! Веди своих живодеров на круг, — предложил Шуст.

За ночь Илейка прознал: всех, кто пришел из города в прошлые побеги, Холка в ватагу не принял, велел селиться ниже моста. Возникло два стана: разбойный и посадский. Городские беглецы кормились рыбой, грибами, ставили капканы в лесу. Грабить они не хотели, да и не умели. Как жить дальше — не знали, и была одна у них надежда — вот придет мятежный атаман Степан Тимофеевич, он скажет.

Долго не тянули — утром собрали круг. Сколько Холка не кочевряжился, а костер запалили в его стане, атамана посадили вровень со всеми. По казацкому обычаю на кругу все равны. Илейка оглядел поляну — народу собралось много. «Около тыщи, поди, наберется, — подумал он. — Если всех поднять — город будет наш».

Ивашка подошел к костру, спросил:

— Кому перво слово? Начинать пора.

— Говорят, у вас есть человек от Степана Тимофеича! — крикнули с опушки леса. — Пусть он скажет!

Илейка вышел на середину, поклонился на четыре стороны, поднял над головой шапку, смятую в кулаке, заговорил:

— Спасибо за честь, ватажники. Вот слышал я — все вы ждете Степан Тимофеича. Все вы знаете, он ныне по Волге идет сюда. У некоторых, — Илейка поглядел через плечо на атамана Холку, — есть така думка — поджидать Разина здесь. Пока грабить мужика, жрать евойных овец, обдирать его вплоть до лаптей. А когда Стенька придеть, город возьмет, тогда, мол, посмотрим. Может, волю, которую он нам принесет, мы и воспримем.

— Никто так не думат! — крикнули с круга. — Город надо самим брать!

— Но кто поведет нас?!

— И с чем пойдем? С топорами, вилами?

— Об этом думали?!

— Думали, — крикнул Шуст и встал рядом с Илейкой. — Кузьму надо у воеводы отнять, сделать его городом вольным. Для сего надо выбрать атамана и есаулов. Пусть они поломают головы, как и что сделать, чтобы нам под крепостью бока не намяли. Я мыслю, что атаманом нам надо поставить Илью Иваныча Долгополова, есаулами выбрать меня, черемисского сотника Миронка посадского человека Сороку и кузнеца Миньку. Кто со мной не согласен — пусть скажет.

— А Холка куда? Он у нас атаман.

— Пусть в есаулах походит, если он вам надобен. Ну как — любо?!

— Любо!! — ухнул круг.

— Твое слово, атаман, — Ивашка толкнул Илейку в плечо. — Говори.

— Пока говорить нечего. Спросить хочу — кто кузнечное дело знает? Выходи сюда. — Вышло пятеро мужиков. — Идите к Михаилу, будете из чепей ковать наконечники для копий, А мы за это время подумаем, что и как.

Первый совет есаулов собрался в землянке атамана. Холка зло спросил:

— Эх, аники-воины! Город брать, город брать! А сколь в том городе стрельцов — знаете?

— Знаем. Около триста.

— А пищалей, пушек?.

— Пушек было две, да теперь из Москвы послано шесть.

— А у вас? Дреколье одно.

— Зато у нас тысяча голов. И все воли хотят.

— А если воевода городных под ружье поставит? Сколь их?

— Это было бы хорошо, — вздохнув, ответил Шуст. — Но не поставит.

— У нас в городе свои люди остались, — пояснил Сорока. — Они, мы думаем, всем городом нам помогут.

— А корысть какая? — Холка не сдавался. — Допустим, город мы возьмем. Половину голов там положим. Если городные нас встретят хлебом-солью, кого же грабить? Чего грабить?

— Ну, если ты, заяц косой, грабить собрался, то чеши ты от нас в обратную сторону! — со злобой проговорил кузнец. — Мы волю добывать идем.

— Ты в кузне своей руками махай. А тут покамест я хозяин. Этот стан мой, как я скажу — так и будет. Я зараз свой круг соберу, там установим, как и чему быть. Ждите. — И Холка выскочил из землянки.

Начали думать, как взять крепость. У Ивашки Шусга одно на уме — риск. Тайно подобраться к главным воротам — перебить стрельцов, ворота открыть. А там — бог.

Илейка сразу же возразил:

— Крепость брать — не лыко драть, Иван. Тут надо все взвесить.

— Дай я скажу?

— Говори, Мирон.

— Если ты, Иван, с Левкой, братом моим, хорошо договорился, то он там людей поднимет и ворота откроет. Нам город взять мало, надо людей сохранить, потому как крепость одолеть легче, чем ее удержать. Я думаю так: ты, Иван, возьмешь одну сотню и по-быстрому костры вокруг крепости сделаешь. Посадские дома все равно изломаны, досок, зауголков всяких и других деревяшек там полно. Надо, чтобы костры около всех стен запылали. Чем больше огня, чем больше дыма — тем лучше. Надо стрельцов и воевод напугать.

— А если Левка ворота не откроет? — спросил Ивашка. — У костров портянки будем сушить?

— Если Левка не откроет, я открою, — сказал кузнец. — Днем, перед боем, я в город проникну и все, что надо, изображу.

— Хорошо, если так, — согласился Шуст. — Что дальше?

— А дальше — мы врываемся в город. Сперва с тремя сотнями атаман Илья — он берет склады с порохом, пушки. Ты, Сорока, встаешь над городными повстанцами. Я беру на себя воеводу и стрельцов.

— Кто по-иному мыслит? — опросил Илья. — Я согласен.

— Я тоже, — весело произнес Шуст. — Только скажи, Миронко, откуль ты такой прыти набрался? Будто всю жисть крепостя брал.

— Я в рати у царя три года служил, так мы литовскую крепость Вильну взяли.

— Тоды я молчу.

Тут же договорились: Илья берет под свою руку пятьсот человек, Мирон триста, Шуст сотню. Остальных Сорока.

Дело наметили делать через три дня на четвертый.

С утра Минька с кузнецами ушел в деревню искать кузню, атаман и есаулы начали делить повстанцев. Холка свою ватажку тоже захотел повести на город. Напросился к Мирону в помощь. Все понимали — Холка лезет туда, где можно грабить.

 

4

Добирались до Юнги трудно. Лошадей кормили по ночам на луговых отавах, на неубранных овсах, и те справно тянули телеги. Мосластая лошаденка, шедшая на привязи, даже поправилась. Зато сами голодали страшно. Лесная пища: ягоды, грибы, орехи, желуди— голода не утоляла, а только вспучивала живот. Меньше ехали, чем бегали в сторону от дороги и там мучились от поноса. Это выматывало, отнимало последние силенки. Наконец Аленка, не спрашивая мужиков, потянула на себя правую вожжу и заехала в глубь леса от дороги, на какую-то малую полянку. Велела Ефтюшке кипятить в котле воду, сама пошла искать тысячелистник— могучую траву, лекарство ото всех утробных болезней. Отвар пили все и помногу, брюшная боль начала униматься. Потом вместе с названной сестрой Настей принесли из лесу же корней черники и земляники, заварили из них чай и вконец закрепили желудки. Оздоровевшее нутро еще сильнее потребовало еды. Решили дальше не ехать, хотя до Юнги осталось, вроде, не так далеко. Мужиков Аленка послала на ближнюю реку ловить рыбу. Настя с матерью ушли за орехами, сама Аленка без устали собирала лечебные травы: аир, полынь, таволгу, зверобой, девясил, подорожник, мяту и крапиву. Если ехать дальше, снова сырая еда, снова болезни. Окрепнуть можно было только на горячей пище.

На третье утро отдыха Аленка осталась у телег одна. Ефткншка с женою и дочерью ушли в лес, Савва пошел ловить рыбу. Аленка ночью не спала, она в свой черед сторожила на пастьбе лошадей. День выдался солнечный, теплый, кони привязаны на вожжах тут же на полянке, тихо, тепло. Аленка улеглась на телегу, укрылась рогожей и незаметно заснула. Сколько она спала — неизвестно, но вдруг словно кто-то толкнул ее под бок. Она подняла голову и сразу уронила ее. Осторожно раздвинула траву, глянула снова. К лошадям медленно, оглядываясь по сторонам, подходил человек. Он был далеко от телеги, ярко освещен солнцем. На человеке рваный казацкий кафтан, красный кушак, за кушаком длинный изогнутый нож — клынч. Без шапки, на голове копна завитых крупными кольцами волос. Кудри удивили Аленку. Они были светло-желтые, окруженные по краям сияющим солнечным ореолом, словно у святого. Еще раз оглядевшись кругом, он повернулся спиной к Аленке, выхватил из-за пояса клынч, поднял с травы вожжи. Сейчас он отсечет их, вскочит на коня…

Аленка спрыгнула с телеги и громко крикнула:

— Эй!

Человек тряхнул кудрями, резко повернулся и пошел на Аленку, растопырив руки. Клынч в правой руке сверкал на солнце, рассыпал на его лицо яркие блики. Аленка хотела броситься к Ефтюшкиной телеге за топором, но вспомнила — топор Мордовии взял с собой. Аленка поняла — бежать нельзя. Она выпрямилась и пошла навстречу вору. Это озадачило парня. Он остановился, зачем-то перебросил клынч в левую руку.

Аленка спокойно шла ему навстречу.

— Но-но! — крикнул он. — Ты в носу не ковыряй. Прирежу.

Аленка будто не слышала угрозы. В трех шагах от парня остановилась, глянула ему прямо в глаза. Парень зажмурился словно от яркого солнца, снова тряхнул кудрями.

— Брось нож, — приказала Аленка.

— Говорю, не ковыряй…

— Брось!

— Ну бросил, ну што тебе? — и заслонился ладонью от Аленкиного взгляда. — Ведьма ты, да?

— А ты вор! — Аленка подошла к парню, подняла клынч. — Ты хотел меня убить, а теперь я тебя…

Она не успела договорить. Сзади мужика поднялся из травы Ефтюшка, взмахнул дубиной и опустил ее на золотистые кудри казака. Тот охнул, повернулся к Ефтюшке и рухнул на землю…

Пока парень лежал в беспамятстве, над его телом возник спор. Ефтихей поднял дубинку, глянул на Аленку, спросил:

— Добить?

— Не надо, — твердо сказала Аленка.

— А куда его теперь?

— Мы не душегубы. Отпустим.

— Ты думаешь, он один? Приведет ватагу — прирежут нас.

— Его лечить надо. Кудри в крови, — сказала Настя.

— Кудри! Вам, девкам, кудрей жалко, а он…

— Мальчонка совсем, — заметила Анна, жена Ефтишки. — Жалко.

— Нам тут оставаться нельзя. С собой што ли везти?

Подошел с рыбой Савва. Глянул на парня, сказал:

— Тоже нуждой гонимый. Как и мы.

— Покаетесь потом, — Ефтишка отошел к своей телеге, крикнул: — Самим жрать нечего, а он — лишний рот.

Савва помог Аленке отнести кудрявого под ель, положить на подстилку из хвойных лап. Аленка принесла воды, омыла рану (она оказалась не глубокой), растерла в порошок сухую траву зверобой, засыпала рану, сверху прикрыла широким листом подорожника. Потом мокрым платком принялась обтирать лицо. Оно оказалось не смуглым, а грязным. Бородка и усы, вначале показавшиеся Аленке черными, тоже были светлозолотистые, как и кудри. Аленке помогала Настя.

— Я думала, он старый, а ему сколько лет, думаешь? — спросила она.

— Наших с тобой годов парень.

— И красивый.

— Кудрявый, — согласилась Аленка.

Парень сначала тихо стонал, потом уснул. Настя ушла помогать Савве варить уху, Аленка осталась. Она долго глядела на спящего, а сердце ее билось тревожно в предчувствии чего-то небывалого и приятного.

После ужина она снова пришла под ель, чтобы положить на рану свежий подорожник. Сняла повязку, парень открыл глаза, долго глядел на Аленку, на разлапистые ветки ели, на блеклое предвечернее небо.

— А-а, ведьма, — прошептал он и отвел взгляд в сторону.

Аленка ничего не сказала ему, перетянула рану платком. Подошел Савва, присел с другой стороны, спросил:

— Зовут-то как?

— Васька.

— Воруешь понемножку?

— Был грех.

— А господь сказал: «Всяк взимая нож и ножом умирает».

— Ты, отче, в носу не ковыряй. Чем это ты меня по маковке хряснул?

— Веселый ты, Васька. Коня хотел украсть, а не подумал — на чем нам, грешным, ехать?

— А у меня коня отняли, котомку сняли — подумали? Последнее взяли. А у вас лошадей — три. Одну можно бы и отдать во имя отца и сына и святого духа.

— Бог воздает каждому по делам его. Конокраду дубинкой по главе.

— Сказано, отче, — не поминай господа всуе. О боге говоришь много, а рядом колдунью держишь.

— Не колдунья она. Душа ее проста есть, не имеет она лукавства и мести в сердце своем.

— Проста? А волю мою подавила чем? Силу из рук отняла как?

— Отвечу. Ты, Вася, трус, а она смелостью великой одарена. И доброй душой. Ты ее зарезать хотел, а она раны целебствует твои.

— И снова в носу ковыряешь, отче. Я со Стенькой в персицком походе был. Две раны ношу. В малодушестве не замечен, с тобой так не говорил бы, — парень поднялся, прислонился спиной к дереву. — А девка твоя все равно ведьма!

— Да никто и не спорит с тобой, — сказала Аленка и рассмеялась. — Ну колдунья, ну и ладно Тебе сейчас покой нужен. Спи ложись.

— Нож отдай. Я по своей путе пойду.

— Бери, — Аленка подала парню клынч. — Иди.

Парень схватил нож, сунул за кушак. Поднялся, шагнул от ели, закачался и снова упал на землю.

Ночью Васька Золотые кудри впал в горячку. Аленка не отходила от него до утра. Поила отваром девясила, клала на лоб холодный, мокрый платок. Васька бредил, выкрикивал разные имена, хватался за кушак, боясь утратить атаманово письмо В кушаке Аленка нашла кожаный кошелек, а в нем три серебряных рубля и точно такую же бумагу, какую она видела у Илейки. И поняла Аленка, этот человек ходит по земле ради великой цели. Позвала Савву, дала ему прочесть грамоту. Савва прочитал, перекрестился:

— Слава богу, что не убили мы его. Человек он простым людям нужный.

К ночи у Васьки жар спал, стоны его утихли, пришел спокойный сон. Уснула и Аленка. На рассвете очнулась, глянула, а на хвое пусто. Тихо и незаметно исчез казак, растворился в лесной глуши.

Ефтишка обрадовался и сразу стал запрягать лошадь.

— Ехать надо скорее, — сказал он Савве. — Пока этот хмырь разбойников своих не привел.

Когда взошло солнце, двутележный обоз выбрался, из леса и покатил по ровной полевой дороге. Аленка, пока ехали по лесу, оглядывалась по сторонам, все ждала с кем-то встречи. Савва тревожно глядел в ее печальные глаза. Таких он, пожалуй, за все время у нее не видел. Девка тем и глянулась ему, что ни разу не заплакала даже в самые горькие и страшные минуты ее жизни. В первое время тосковала по матери, но тайком. Потом попала под розги, но вышла из-под них бе;< слез, со злобой в глазах. Даже страшную весть о «Слове и деле» приняла с открытым взглядом. А гут в глазах не то- тоска, не то душевная боль. И когда на ресницах навернулись слезинки, Савва не вытерпел, спросил.

— Закручинилась пошто, дочка?

Аленка скрывать свои чувства не умела, Савву она давно почитала за отца:

— Про казака думаю. Я жизнь ему спасла, лечила его. А он ушел.

— Ну и бог с ним.

— Пошто тайно, воровски. Ведь мы не держали его.

— Конокрад он, вор. Оттого и по-воровски. Душою мелок. Забудь о нем.

Долго ехали молча.

— Ведьмой меня звал зачем? Я добра хотела ему, — в голосе девки скорбь.

— Молод он, испорчен. Добро понимать разучился Зла много видел.

— А глаза голубые-голубые. Как небо.

И гут Савву осенило. К девке пришла любовь. И не вовремя, и не к стати.

— Уж не полюбила ли? — спросил тревожно.

— Не знаю, — искренне и простодушно ответила Аленка.

— Не о том думаешь, девка, — сурово сказал Савва и сильно дернул вожжи. Мерин рванулся, телега запрыгала по разбитой колее. — Как в святую обитель придем, вот о чем мысли. Монастырь мужской. Снова портки и кафтан одевать придется.

— Мне не привыкать, — равнодушно ответила Аленка.

Впервые Савву захлестнула обида за Аленку и за весь Евин род. Дуры, как есть дуры! Оттого, быть может, и не женился Савва, что всю жизнь презирал бабью глупость. Увидела голубые глаза, тряхнул парень шапкой золотых кудрей, и пропала девка. Что у него под кудрями, что у него в душе, каков он человек — до всего до этого дела нет. Может, он негодяй, может, он дурак нагольный, но кудри! Золотые! А глаза? Голубые! И эта туда же. И с чего бы? Ведь перед боярином устояла — подумать только. И богат, и знатен, и ума палата, да и собой неплох, а вот не поддалась. Перед страхом царским не раскисла, к сатане Никону в пекло пошла, на нож намедни шагнула, а перед кудрями не устояла. А парень он, видно, озорной…

И чудо — Аленка, словно подслушав мысли Саввы, сказала:

— Видно время пришло.

Савва не удивился сему, а обрадовался. Значит, понимает, а поняв, забудет. Слава богу, не встретятся они более на огромной, многолюдной и взъерошенной земле.

 

5

Игумен Спасо-Юнгинской обители отец Антоний по бороде — святой апостол, а по зубам — щука. За девять» лет монастырского настояния земли обители расширил, раздвинул премного. Все лесные угодья на северо-восток от Юнги до Волги и на юго-запад до Суры приписал.к. монастырю как пустоши. Будто не было и нет в тех лесах черемисских илемов, чувашских и мордовских деревень. Приезжих, приблудших, беглых принимал охотно. Одним отдавал землю в аренду, других закреплял без пашни, на бобыльских правах. Бобыли ходили в отход, кормились от кожаных промыслов, от ремесел разных, а половинную долю несли в монастырь. Третьих брал в задворную работу, ставил при обители конюхами, кузнецами, бочарами, тележниками, колесниками, портными и рыбарями. Соорудив при обители небольшой кирпичный заводик, строил монастырское хозяйство добротно, из кирпича. В старцы постригал немногих, избранных, проверенных в работе и преданности себе и богу.

Богател монастырь, богател и сам игумен. И рыбные промыслы в его власти, и бобровые гоны, и лебединые охоты. А мужик добудет в реке трех окуней — его в монастырский острог. Аренду вовремя не отдаст — всю пашню с урожаем отнимет игумен и жаловаться некому. Всего этого не знал Ефтюшка, когда шел в келью к игумену. Думал, здесь все по-божески, по святости. Да и Аленка ждала от монастырской жизни упокоения и скрытности.

Игумен в этот день после обильной обеденной трапезы лег отдохнуть на часок, а проспал до вечера. Вскинулся, а в келье уже темно. Пришел старец, зажег свечи, молча удалился. Антоний сел на кровать, спустил ноги на пол — холодно. Снова упрятал голые коленки под одеяло. В келью вполз незаметно келарь Абросим, сказал тихо:

— Ждут с обеда трое новых. Мужик, пои и некий отрок. Просители.

— Откуда?

— С под Алатыря. Надо бы принять их. Мужик могуч — косая сажень в плечах, отрок тоже годен.

— Зови. Скажи — болен я. Велеречием пусть не утомляют.

Келарь отворил двери, впустил Савву, Ефтюшку и Аленку. Она теперь была в кафтане, в портках, в шапке.

Савва опустился на колени перед игуменом, облобызал протянутую руку:

— Окинь оком нас, грешных, милостью порадуй.

— Благослови вас бог, — игумен поднял персты, перекрестил вошедших. — Чего просите?

— Отрока, сына мово, в обитель святую прими.

— Покажись.

Аленка жалась в углу у двери, сделала два шага вперед. Келарь подскочил к подсвечнику, поднял над головой. Осветились низкие своды кельи, в забранных слюдой оконцах тускло отразились язычки желтоватого пламени. Савва глянул на Аленку через плечо и обомлел. Она совсем была не похожа на прежнего Алексашку — от лица, от глаз, от всей ее стати веяло женским, она источала чистоту и нежность, робость и покорность. Не дать не взять — молодая рябинка в пору весеннего цветения.

— Подойди, отрок, ближе. Зовут как?

— Алексашкой, — Аленка топталась на месте, прятала лицо от света — она почувствовала во взгляде игумена неладное.

— Знаешь ли ты, раб божий Александр, что вошедший в обитель сию умирает для мира и возрождается тут под именем новым для единой цели — служить господу. Ибо сказал Спаситель, имя которого носит монастырь, нам такие слова: «Всякий, кто оставит отца своего, и мать, и- жену, и детей, и дом свой — тот есть мой ученик».

— К постригу великому не готов он, владыка, — ответил вместо Аленки Савва. — В служки задворныя прими. Он малость кузнечному делу приучен…

— Кузнецов у меня десяток есть, аще не более, служек работных девать некуда. Обитель наша не кормилище, а дом божий. Грешников округ нас тьма, а кто грехи перед богом замаливать будет? Без мысли о боге пришел ты сюда, старче. По сану твоему сие неприлично.

— Многия скорби с отроком перенесли мы, владыка, на все согласны. Для нас буде имя господне благословенно отныне и присно, и во веки веков. И естми богу угодно — бери его в чернецы.

— А ты?

— Я снова в приход свой пойду, владыко. Меня там паства ждет.

— Где это?

— В селе Аксел, под Темниковом.

— Отец келарь сказывал — из-под Алатыря вы.

— Не понял нас отец келарь. Из-под Алатыря раб божий Ефтихей, а мы бежахом попутно соединились.

— А ты о чем просишь, раб божий Ефтихей?

— На пустошь посади, владыко. — Ефтишка упал перед кроватью на колени. — Землицы дай. Со мною жонка и дочерей четверо. Дома на них надела нет, обнищали совсем. Не откажи.

— Пустые земли есть у нас? — спросил игумен келаря.

— Малость наберем.

— Где?

— Коло трех озер. Далековато, правда…

— Ничего. Завтра проводишь.

— Спаси тебя бог, владыко! — Ефтишка стукнул лбом о пол.

— Идите с миром. А я утомился зело. Немощей стал, — и перекрестив пришедших, игумен откинулся на подушки. Вослед Савве сказал: — А ты перед отъездом еще зайди ко мне. Поговорить надо.

СПИСОК СЛОВО В СЛОВО

«…Да как Стенько Разин московских стрельцов на бое поймал, привез на Царицын, и ему-де, Стеньке, царицынский соборный поп Андрей говорил и называл Стеньку батюшком, и советовал стрельцов посажать в воду, и называл-де их. стрельцов, мясниками: уж-де нам от тех мясников-московских стрельцов житья не стало.

…Да они же, будучи на Царицыне многажды, слышали, как казаки меж собою похваляют патриарха Никона, он-де патриархом на Москве будет по-прежнему А придя на Москву, Стенька бояр и всяких начальных. людей побьет, а Никона возьмут на патриаршество А нынешнего патриарха казаки бранят матерны».

«…Сказывал-де керенский воевода — вору-де Стеньке Разину самарские жители Самару город сдали»

«… На успеньев день пресвятыя богородицы вор Стенька Разин поутру рано пришел на Саратов И город Саратов жители сдали, и Стеньку игумен Богородицкого монастыря и саратовские жители встретили хлебом солью.

Да августа же 28 дни казаки Стеньки Разина объявились в 70-ти верстах от Синбирска»

«От донских и от яицких атаманов-молотцов паметь Цивильскому уезду разных сел и деревень, всему черному люду: и татаре, и чюваше, и мордье, и черемисе. Стоять бы вам, черные русские люди и татаровя, и чювяша, за дом пресвятыя богородицы, за всех святых, за великого государя супротив бояр, воевод, дьяков и подьячих. А как ис Цывильска к вам придут высыльщики и будут загонять в осад к Цывильску, то вам бы в тот осад не ходить, потому что вас там обманут и всех перерубят. А тех бы вам высыльщиков ловить и привозить ко мне в войско, в Синбирск. А те, которые цывеляне, дворяне и дети боярские, и мурзы, и татаровя, похотев со мной заодно стоять, тех ничем не тронуть и домов их не разорять. А с сей войсковой памяти вам, чернь, списывать и списки отдавать по селам церковным причетникам, дьячкам, слово в слово. И списывая, рассылать по селам и по деревням соцким и старостам, и десяцким, чтобы они, уездные люди, все сию войсковую память знали.

К сей памяти войсковую печать атаман Степан Тимофеевич приложил.

А с сею войсковой памятью послан наш высковой казак Ахпердя мурза Кильдибяков, и вам бы, чернь, ево во всем слушать и спору не держать. А буде его слушать не станете, и вам бы на себя пенять».

«…Приезжал к Синбирску старец от него, Никона, и говорил, чтоб Стеньке итти вверх Волгою, а он, Никон, в свою сторону пойдет. Для того, что ему тошно от бояр, да бояре, мол, переводят государевы семена. И тот-де старец сказывал, что у Никона есть готовых людей тыщ пять».

 

ЕСТЬ НА ВОЛГЕ УТЁС

 

1

На четвертую неделю после взятия Самары Стенька Разин перенес свой стан из Надеинского усолья под Белый Яр. С ним было двенадцать тысяч повстанцев — первая армия.

Вольница рассыпалась по правому волжскому кряжу от Усолья до Белого Яра, и за четыре недели приведена была в некую стройность. Стенька не признавал никаких других делений, кроме Донских, войсковых. Посему всех, кто вставал под его знамена, он называл казаками либо сынками; казаки сбивались в десятки, десятки в сотни, сотни в ватаги, а ватаги в войско. Итак первое войско встало перед Синбирском, второе войско в шесть тысяч казаков Федька Шелудяк держал около Сызрани, третье войско намечалось сбить из разрозненных ватаг под Саранском.

Круг — средоточие атаманской власти — встал в Белом Яру. Во главе его Разин поставил недавно приехавшего из Астрахани Ваську Уса, знаменным есаулом выбрали Митку Самару, казначеями Лазарка Тимофеева и Янку Панка.

Янка ведал общей войсковой казной, Лазарко хранил личную казну Разина. Он же и был телохранителем Степана Тимофеевича и, где бы тот ни был, всегда находился неотлучно при нем. Разин не любил, когда его называли атаманом. «Атаманов у меня много, а я для всех вас отец родной». И потому звали его чаще всего — батько.

Последние десять дней батько в Белом Яру не показывался, он ушел из стана. В трех верстах от Яра над правым волжским берегом возвышался утёс. Скала саженей тридцать высотой обрывалась круто к воде. Вершина скалы венчалась небольшой круглой площадкой, на которую можно было попасть только через узкий глубокий овраг по двум перекладинам. На площадке Лазарко поставил шатер для батьки, сам приютился в землянке около оврага, у перехода.

Первым сунулся к батьке есаул Митька. Не успел он встать на перекладины, как Лазарко крикнул:

— Сюда не можно, есаул! Думает батько.

— Тут же ветер круглы сутки, — сказал есаул. — Заморозишь ты атамана. По утрам иней бывает.

— Иней в низинах. Здесь сухо.

— Думать, я чаю, и в стане можно. А нам совет надобен.

— Подождешь. В стану батьке никакого покоя нет. Лезут всякие, кому нужно, кому не нужно. Придет время — посоветуетесь.

Потом появился Путилко Дементьев.

— Скажи батьке — казаки ропщут. Корма все пожрали. Приехали атаманы Мишка Харитонов и Васька Хведоров — приказа его ждут.

— Ладно, передам.

Наконец приехал Васька Ус. Тот сурово приказал:

— Давай батьку сюда! Жив ли он?

Из шатра вышел Разин, кивнул Лазарке. «Пропусти».

— Уж не захворал ли ты, батько? — спросил Васька. — Щеки впали, под глазами синь. Хворать не время.

— Здоров я, — Разин сел на подушки, освободил место для Уса. — Чго там стряслось?

— Сидение пора кончать — вперед итти надо. Казачишки от безделья шалить начали, пить. Ахпердя-мурза из Казани приехал, сказывает, что мой старый приятель Юрка Борятинский встречь нам идет. Уж в Крысадаках его войско.

— Где это?

— Меж Алатырем и Тетюшами.

— Пусть идет. Встретим.

— Из Москвы наши люди вести шлют — Юрья Долгие руки уж во Владимире. Идет на Арзамас.

— Добро!

— Казанский воевода тож не дремлет — послал к Кузьме-городу воеводу Баранова. Все путя наши пресечь хотят.

— Не пресекут.

— Долга ты тут, батько, думал, а надумал, я вижу, мало.

— Мало! — Разин вскочил, распахнул шатер, махнул рукой в сторону Волги. — Иди сюда, погляди! Вот она вся Русь перед тобой. И нет ей ни конца ни края. Людей в ней многие тысячи, народов многочисленных не счесть. Поднялись все, как реки в половодье вышли из берегов, хлещут водами во все концы, затопляют землю, рушат все, что надо и не надо. Кто сей водоворот в единый поток устремить может? Я? Ты? Вот вы все к моему шатру бегаете, совета ждете. Думаете, выйдет батько на круг, скажет мудрые слова, и все будет ладно. А у меня голова раскалывается. Я тут часами на волжский простор смотрю, ветер мятежный глотаю, дум передумал множество, а что далее делать — не знаю!

— Ну, это ты напрасно, батько. Мы Астрахань взяли, Царицын, Саратов, Самара у наших ног лежит. Да нам ли…

— Взяли, говоришь. А для чего взяли? Для дувана по казацкому обычаю? Как искони велось — наскочил, пограбил, вынес пограбленное на дуван, разделил — пошел дальше грабить. Теперь перед нами не Саратов, не Синбирск, перед нами вся Русь, Москва! Ну, побьем мы бояр, утопим воевод, дадим народу волю — дальше что?

— Царем тебя, батько, поставим. Крестьянский государь ты будешь у нас.

— Та-ак. Я, стало быть, царем, атаманы и есаулы боярами и воеводами. И что вы меня заставите сделать тогда?

— Ну это будет видно.

— Знаю я! Казачки заставят меня перво-наперво сделать большой, всемосковский дуван. Москву разграбят, боярские именья разделят и разбегутся по своим деревням. Их и сейчас от своих родных мест оттащить тяжко, а тогда…

— Так что же, батько, бросить все, положить голову на плаху…

— Нет! Сейчас мы телами казачков владеем, а надо чтобы и душами. Я долго думал и понял — царское величие богом держится. Недаром сказано — помазанник божий…

— Бог, батько, на небеси, а царя благословляют слуги божьи.

— Вот! Ты пойми — мне свой патреярх нужен. Свой! И не в Москве, а сейчас, здесь. Чтобы люд черный поверил — я божьим промыслом на Москву иду, а не разбойным.

— Ты когда-то про Никона сказывал…

— Сказывал. А где тот Никон? В ссылке он.

— Так чего ж лучше. Он теперь супротив бояр не токмо с нами пойдет, но и самим сатаной. Я так полагаю.

— Верно! Послал я на Белозеро Илейку Пономарева и жду его, как из печки пирога, а от него ни пены, ни пузыря. Может, сгинул, может…

— Погоди, батько. Докладали мне, что пойман некий поп и ищет он того Илюшку у нас. Может быть…

— Что ты раньше молчал. Иди в стан, пусть волокут того попа ко мне. Сам готовь совет — пора уж. Послезавтра — круг.

Давно ушел Васька Ус, а Разин все стоял на вершине утёса и глядел на Волгу, на бескрайние леса левого берега, уходящие. под облака, на орла, парящего в вышине.

О чем он думал в это осеннее-утро? Никто и никогда не узнает. Какие мятежные мысли роились в голове атамана? И мятежные ли?

 

2

Расставания были тяжкими. Сначала проводили Ефтюшку. Отдали ему мерина, Савва попросил мужика не забывать про Аленку, в случае нужды приютить ее. Второго мерина Савва поставил под седло — для себя.

— Взял бы меня с собой, отче, — тихо сказала Аленка. — Сердце болит — чую, не вытерплю я тут.

— Сама знаешь — еду в места страшные. Одному и то…

— Не забывай меня. Приезжай скорее.

— У меня окромя тебя никого нет. Ты ближе родной мне. Останусь жив — на коленях приползу. Только нн в коем разе с места не трогайся. Из обители уйдешь, у Ефтюшки искать тебя стану.

Савве хотелось обнять и поцеловать ее, но он не решался этого сделать, да и не умел обходиться с женщинами. Аленка поняла, сняла с Саввы ермолку, нежно разгладила седые космы, обняла и трижды поцеловала— в лоб, в щеку, в губы. Потом натянула ермолку на голову, сказала: «С богом», — и пошла, не оглядывась, к монастырю. В воротах ее ждал келарь, глянул на нее как-то подозрительно.

— Владыко приказал оставить тебя при нем. Будешь дрова носить, келью подметать, баню топить. Пойдем, рясу тебе дам, скуфейку на головку остроконечную, поясочек. В рясочке незаметненько будет, кто ты есмь — отрок али отроковица. Монаси нареченна.

От этих слов у Аленки холод по спине: «Неужто догадался?» Келарь выдал исподнее белье, рясу до пят нову, скуфейку тоже новую. Сунул Аленке в руки пояс, сказал:

— Оболокайся. Я выйду.

Это еще больше обеспокоило. Переодеваясь, Аленка думала: «Если поняли, что я девка, — мне тут не жить. Лучше сразу убежать к Ефтюшке. Надо узнать».

— Как тебя звать, почтенный? — спросила Аленка, когда келарь вошел.

— Старец Тит мое имя. Можно звать — отец-келарь.

— Какой же ты старец? Лет тебе…

— И тебя старцем назовут, придет время. Ибо вошедший сюда оставляет за стенами обители юность свою, желания свои и трепет сердца с младостью вместе. И есте он старец, токмо службой богу живущий.

— Скажи мне, отец-келарь, пошто ты келью покинул, пока переоболокался я? Истинно скажи.

— Узнаешь, придет время.

— Куда мне теперь?

— Жить будешь у владыки, в каморке под лестницей. Сейчас святой отец хвор, в трапезную ходить немощен. Будешь ему еду приносить, печку в келье топить, полы подметать. Коль будет надобен совет какой, приходи ко мне безбоязненно. Одно скажу — постригать в чернецы тебя не велено. Пока.

Так началась для Аленки монастырская жизнь.

 

3

И опять дорога, и снова страхи, заботы: чем пропитать себя, как прокормить лошадь, и как бы не попасть лихим грабителям в руки. Ночевал Савва, как и в прежнем пути, у священников сельских церквей, осторожно выведывал о Разине. Узнал, что взяв Самару, Стенька остановился около Белого Яра, на Великом утесе, что в Жигулях. За два дневных перехода добрался до горного кряжа, на первой же опушке леса был сдернут с седла. Приземистый мужик, широкоплечий, постриженный под скобку, встал над поверженным на землю попом, спросил:

— Куда торопишься, грива?

— К атаману Степан-Тимофеичу влекомый нуждой великой.

— Какая нужда?

— Токмо самому атаману сказывать велено.

— Кем?

— Атаманом же Илейкой Долгополовым, — соврал Савва.

— Где он?

— На реке Юнге, в черемисских лесах.

— Не слышал я что-то про такого атамана. Он с ватагой?

— Нет. Он грамоту атаманову носит.

Мужий почесал в затылке, вложил два пальца в рот, свистнул. Из леса выскочил безусый парень в грязной рубахе, в лаптях. Через плечо веревка, на ней болтается сабля в старых ножнах.

— Проводи попа к есаулу. Смотри, чтоб не убег.

Парень забросил саблю за спину, ловко вскочил в седло:

— Топай впереди.

Шагая по грязной избитой дороге, Савва размышлял: об Илейке он соврал больно кстати. Так скорее можно будет узнать где он сейчас, да и веры Савве будет больше. Надо все время держаться одной черты — он несет от Илейки к Разину важную весть.

А сказать Савве есть о чем.

Есаул выслушал Савву, недовольно изрек:

— Батько хворый. Жди.

Савва хотел было попросить, чтобы ему вернули мерина, но есаул махнул рукой и его вытолкали за дверь. Провожатого и след простыл. Четыре дня Савва слонялся по стану, никому до него не было дела. Пытался узнавать про Илюшку, но ничего толкового не узнал. Одни помнили Илейку Попова, другие сказывали про Иванова, третьи про Пономарева. Долгополова не знал никто. Наконец наткнулся Савва на нового, только что пришедшего с Ветлуги казака. Тот сказал, что про такого человека он слышал в Кузьмодемьянске, и сидит тот Илюшка в тюрьме.

— Может, не Долгополов, а какой иной Илюшка? — усомнился Савва. — Я тут слышал про Иванова, Пономарева, Попова.

— У нашего брата ныне, — сказал казак, — имен и прозвищ, как не собаке блох. Это один и тот же. Знаю я его хорошо. Грамоты от батьки вместе получали.

Весть эта пришла к Савве в самое нужное время. В тот же день его нашел подьячий Янка Ефремов и поволок к атаману.

На утесе было ветрено. Лазарко перевел Савву через овраг, втолкнул в шатер. Степан лежал вниз животом на тулупе с густой белой шерстью. Под локтями атласная грязноватая подушка, кулаки подпирают скулы. Оглядев попа с ног до головы, Разин сказал:

— Ложись рядом. В ногах правды нет. — И откинул полу тулупа. — Да не топчись ты, падай, давай. Разговор длинный будет.

Савва, кряхтя, осторожно прилег рядом, искоса глянул на Разина. Человек как человек — ничего особенного. Густая шапка темных волос, чуть кучерявых. Челка падает. на лоб почти до бровей, перевязана тонким сыромятным ремешком. Глаза ввалились глубоко, усталые.

Нос малость с горбинкой, лицо в морщинах, смуглое. Усы н бородка разномастные. Савва лежит на уровне лица атамана и хорошо видит: волосы в бороде рыжие, черные и седые, вперемешку.

— Долго шел ко мне?

— В пути неделю, здесь торчал четыре дни.

— Илейку давно видел?

— Да как тебе сказать? Давненько.

— Чего медлил? — Разин повернул голову к Савве, широко открыл глаза. — Задержан был?

— Позволь говорить по порядку, атаман?

— Только не ври. Мне сейчас одна правда… Если что — голову снесу. Сказывай.

— Илейку встретил я в Москве, когда он к Усу под Тулу хаживал. Пробивался он тогда к Никону, но не пробился.

— Об этом я знаю.

— Позднее пробился я. Но Никон мне не поверил, и о твоем деле говорить не стал.

— Ну-ну!

— Потом его сослали к Ферапонту на Белозеро. Илейка пошел туда. На обратном пути был схвачен и посажен в крепь. В Кузьмодемьянске.

— Дальше.

— Из узилища мне передал — велел итти к тебе и сказать: Никон твоему делу радеет, но не верит в него.

— Зачем же радеет, коль не верит?

— Не знаю. Этого Илейка не передал.

— Еще что?

— Все, атаман.

Разин долго молчал, потом спросил:

— А ты моему делу веришь?

— Не верил, сюда не пришел бы.

— Сейчас куда пойдешь?

— Хотел бы тут остаться. Возьмешь?

— Попы мне без надобности. Церквей, как видишь, у меня нету. Ты привык владеть крестом, а мои казачки благословляют все больше дубиной.

— Зачем же ищешь путей к патриарху? В его руках крест, а не дубье.

— Не попы на подвиг великий благословляют — патреярхи.

— Но патриарх без попов, атаман, все одно, что ты без казаков.

— Ладно. Вот вы оба с патреярхом — из одного сукна портянки. В суть его мысленно проникни — почему он со мной итти не хочет? Угадаем, может быть, а?

— Чтобы угадать, Никона надо знать. Он человек зело жесток и тщеславен.

— И зело умен, говорят.

— Инако как бы он выбился в патриархи. Но знай, атаман, — жестокость в человеке родит трусость, а трусость, возрастяся, родит еще большую жестокость. Никон напугался тебя.

— Но сказано было — верит. Когда человек верит, ему ничего не страшно!

— Сказано было радеет. А почему? Он тебе этим словом имя свое отдает. Чтобы ты на Москву идучи со своим стягом и его стяг поднял. И коли дело твое высветится, он из ссылки немедля же в Москву прискачет. А коли нет…

— Про стяг это ты хорошо сказал. Следоват об этом подумать.

— Подумай. А я тебе помогу.

— Мудро. Завтра на совете ты моим атаманам-молотцам скажи. Что я, мол, Никона знаю, и он делу нашему радеет.

— А потом?

— Будет видно. Сам-то ты чего можешь, чего хочешь?

— Дней десять тому встретил я коло Ядрина казачишку твоего именем Васька Золотые кудри.

— Знаю. Сидора Рыжика сынок. Послал я его к Танбову с прелестной грамотой…

— Видел я эту грамоту. Писана яко курица лапой. Не разбери-поймешь.

— Ты, поп, полегче, — беззлобно, со смешком сказал Разин. — Эту грамоту я сам писал.

— Тебе, атаман, сабля привычнее. Грамоты поручи попам писать. Меня посади. Мой письменный устав зело лепен.

— Добро. А про Илюшку забыл?

— Он в грамоте не велик искусник.

— Я не о том. Из тюрьмы его следовало бы вынуть.

— Был бы рад… но хил я и слаб.

— Это я и сам вижу. Мы сделаем так: тут меня мурза Кильдибяков ждет. Посылаю я его к цивильской чуваше, мордве и черемисе. Поедешь с ним. Напишем ему память, ты в пути ее будешь множить, во все концы рассылать, всем говорить, что патреярх с нами. Коло Кузь-мы-города, я слышал, ватага есть — останешься с нею и передашь мой указ — Илюшку из узилища вырвать.

А потом бог подскажет, что делать. А сейчас иди. Завтра на совет тебя позову.

Савва встал, вышел из шатра, остановился, вспомнил:

— Был у меня, атаман, справный конь. Казаки твои отняли. Ты бы сказал им.

— Скажу.

На ночлег Савву привели в просторную землянку, накормили, указали место, где спать. Но сон к Савве не шел. Он вспоминал разговор с атаманом, и раскаяние терзало его. Зачем он солгал про Илейку и про слова Никона? Стало понятно, что Разину-очень-важно содействие патриарха, а он, Савва, с легкостью неимоверной сбил атамана своими домыслами. Может, Никон сказал Илейке совсем другое. Вдруг завтра появится в стане Илейка, обман обнаружится, и не сносить Савве головы. Да не это страшно. Ложь его может принести большой вред святому делу. Но лгал ли Савва? Разве не то же говорил Никон Аленке, разве мог патриарх встать супротив бояр, если имел многие тысячи крепостных, сам терзал и мучил их не хуже любого боярина?

Поняв, что ему в эту ночь не заснуть, Савва вышел на воздух. Стан раскинулся на несколько верст вдоль берега Волги. Избы, сараи, бани и овины опустевших деревень, землянки и просто веточные шалаши набиты народом. Горят костры, ползет по остывающей земле дым, всюду шум, гвалт, свист. Где-то на берегу поднимается ввысь песня, задорная, казацкая:

Ехали обозы, да пятеро саней: С Дону, Дону, да с Дону на Дунай. Во первых да санях разбойники сами; Во вторых да санях есаулы сами; Во третьих да санях атаманы сами; Во четвертых санях Гришка с Маринкой; Во пятых во санях один поп Омелько, Крестом потрясает, а сам восклицает: Ступайте вы, дети, во чужие клети. Если бог поможет — попа не забудьте, Если черт обрушит — попа не клепите…

Савва остановился, прослушал песню, покачал головой. Поют, ну, прямо про него. Истинно сказано — либо к богу он идет, либо к диаволу. И уж коль сатана обрушит — ему, Савве, несдобровать. Теперь об этом думать поздно. Савва махнул рукой и возвратился к сараю, из дверей которого, когда он шел сюда, густо тянуло запахом винного перегара.

Сарай ветхий, покачивается от криков, песен, плясок. Столов нет, пьют по углам прямо на земле. Посредине горит небольшой костришко, крыши над сараем почти нету — доски истопили в этом огне. Люди кричали, спорили до хрипоты, матюгались, иных упившихся подхватывали под руки, выводили на траву. В сарае, к удивлению Саввы, было много баб. Старые и молодые, в чистых душегреях, в потрепанных шушунах, простоволосые и в платках, они повизгивали у мужиков на коленях, ходили от одной мужичьей стайки к другой, приплясывая. В конце сарая, у телеги без оглобель, хлопотал расторопный мужик, по виду купчишко — торговал вином, брагой и водкой. На телеге гора разного добра: зипуны, платки, однорядки, серебряные сосуды, куски сукна — плата за питие.

Казаки подходили к телеге, бросали у кого что есть, забирали в обмен бутыль водки либо кувшин вина, отходили. Морщась выпивали зелье, сплевывали, быстро закусывали чем попало или занюхивали рукавом кафтана.

Савва сначала усомнился — удобно ли в поповском сане, но разглядел в полумраке двух монахов, веселых и шумных.

Один кричал, размахивая руками:

— Придите ко мне все пропойцы и похмельники, и аз упокою вы! Возрадуйтесь питием и возликуйте!

Другой приподнялся на ступицу колеса тележного и густым басом затянул:

— Во-онме-е, убо-огия! Песни безумия воспойте, словеса нелепые воскликните! — И сразу же запел:

На улице диво, монах варил пиво, Я пиво пивала, меня разнимало: Бросилась хмелинка во ручки, во ножки, Пала я, детинка, монаху на груди.

Савва запустил руку за пазуху, вытянул серебряный рубль, шагнул к телеге…

На рассвете хмельной и довольный Савва забрел в какую-то землянку, протиснулся между спящими и захрапел. Проснулся в полдень, в голове гудело. Землянка опустела, только в углу, у оконца, сидел не то портной, не то богомаз в рясе, в монашеской скуфейке. Он лязгал ножницами, что-то кроил из цветных суконных лоскутков. На столике в горшках торчали кисти, пахло краской и самогоном. Савва, надеясь опохмелиться, подошел ближе и увидел, что монашек одевает большую, в аршин величиной, куклу.

Лик куклы был уже расписан, на голову мастер приклеивал черные волосы, под носом висели черные усы, под губами длинная борода. На столике по порядку были разложены: черный клобук с белым крестом, золотистая фелонь, епитрахиль, омофор, палица и скрижали. Все это сделано было искусно, расшито золотыми нитями. Савва сразу догадался: кукла эта — патриарх Никон. Увидев Савву, монашек засуетился, прикрыл рясой кукольное одеяние.

— Иди, отче, с богом, иди. Глядеть сие не велено, — Монах взял Савву за плечи, начал толкать к выходу из землянки.

— Убери руки, инок, — строго сказал Савва. — Я и сам выйду. Токмо у патриарха клобук белый, а ты изладил митрополичьий. И фелони патриархи не носят.

— Разве?

— Истинно. Патриархи носят саккосы.

— Поведай Аз грешный патриарха не видел ни разу.

— Саккос, монаше, суть стихарь, токмо из бархата и тяжелого шелка сшитый, драгоценностями усыпан естмь.

— Спасибо, отче, — монашек смущенно топтался у выхода.

Савва весело подмигнул ему, вышел. Про себя подумал — это вместо вчерашнего стяга.

Лазарко разыскал Савву после обеда. В ту же землянку втащил два больших узла, сказал:

— Велено тебе итти на совет. Переоденься, — и развернул один узел. В узле носильная ряса из сиреневого, тяжелого шелка с зелеными кантами. Обшлага у рукавов из бархата синего, по воротнику низана мелким жемчугом. Под рясой куколь из атласа коричневый, такой носят архиреи и протопопы. И сапоги малоношеные, сафьяновы.

— Откуда это?

— Думаю, из Астрахани, — смущенно ответил Лазарко. — В обозе еле разыскал.

Савва все понял. Быстро скинул свою ветхую рясу, скинул с головы ермолку старую, переоделся. Кивнул на другой узел, спросил:

— Там патриарх?

— Батько сказал, что тебе все ведомо, — еще смущеннее ответил Лазарко и повел Савву по тропинке в гору. Около дубовой рощи Савва увидел не то сарай, не то избу, а вернее — сруб из закопченных бревен. Видимо сюда переволокли два или три овина и из них собрали строение, покрыли хвойными лапами. Внутри по стенам чадили четыре факела, посреди помещения, прямо на земляном полу, были расставлены лавки, столы, стулья. В углу стояла русская печь, не беленая, вымазанная глиной. Совет, видимо, шел с утра, лица у атаманов и есаулов были утомленные, давно не мытые. Разин сидел посредине на резном кресле, перед ним столик на гнутых ножках, свеча в серебряном подсвечнике. Увидев Савву, Разин поднялся, сказал:

— Вот вам, господа есаулы и господа атаманы, посланник от патреярха Никона. Говори, святой отец.

Савва трижды крупно перекрестился, про себя прошептал: «Прости мя, господи, за ложь святую, за ложь во спасение». Поклонился на четыре стороны:

— Принес я вольнолюбивому атаману Степану Тимофеичу, и вам, господа есаулы и господа атаманы, благословение господне от патриарха всея Руси Никона. Велено сказать мне вам, что великий пастырь господен ныне заточен в святого Ферапонта — обитель. Занедужил он там и в дальний путь итти немощен. И сказал владыко, что святому вашему делу он радеет и указует вам перстом своим владычным путь к победе. И дабы знали вы, что он душой и телом с вами, велел патриарх передать вам парсуну с лица своего, яко спаситель наш Исус Христос передал во время оно нерукотворный образ свой ученикам и последователям его. Примите, Христа ради, — развернул куклу и поднес к Разину.

Степан Тимофеевич бережно принял куклу, Лазарко догадался — придвинул стул. Прислонив изображение патриарха к спинке стула, Разин опустился на одно колено, приложился губами к зеленому бархату саккоса. Все шумно встали, сдернули шапки, перекрестились.

На совете атаманов договорились: первое войско берет Синбирск, потом Казань. Второе войско от Усолья идет на Саранск (путь самый краткий) после взятья Синбирска. Туда же пойдет первое войско. Третьему войску — Танбов. Эту армию, пока еще существовавшую в виде ватаг, разбросанных в треугольнике Кузьмодемьянск — Темников — Саранск, Разин решил составить из трех частей. Первую: татарскую, чувашскую и черемисскую — отдать под руку атаману Кильдибякову, вторую. Мишке Харитонову, третью Ваське Федорову. В большие атаманы войска он прочил своего брата Фрола.

Напутствуя Ваську и Мишку, атаман сказал:

— Синбирск и Казань — это наша забота и богова. Без них и перезимовать можно. Но Саранск нам требовается скоро. Через него все путя идуть. Из персов на Москву, из Москвы в Астрахань, в Казань и в тот же Синбирск. Нам за сей вузел треба держаться зубами, тогда мы все путя Москве перекроем. Твоя забота, мурза, — поднять весь Цивильский уезд, всю татару, чувашю и черемису. После Синбирска я поверну на Саранск, тебе отдаю Казань. Станешь там ханом. Бери с собой отца Савву и с богом.

На другой день по легкому инею Ахпердя о Саввой выехали в сторону Цывильска. Атаманы Васька и Мишка направились к саранской черте. Первое войско двинулось на Синбирск.

 

4

Сколько раз Васька Богданов говорил воеводе По-бединскому:

— Иван Михайлыч, мост на Ангаше разведай. Копится там сила воровская многая, разметать бы ее не мешало.

— Чем разметать? — встревал в разговор Тишка, — Нам укрепы возводить сил не хватает, ров до сей поры не весь выкопан, канаву от реки еще и не начинали.

— Ров нас не спасет, ежели…

— Ныне в лесах ватажки растут, яко обабки после дождя. Ежели каждую разведывать да разгонять… Ко снегу их лутшие мужики из деревень придушат, ибо их те ватаги грабят.

Воевода соглашался с Тишкой. Что проку те ватаги разгонять. Они по лесу разбегутся, возникнут на ином месте.

А на берегах Ангаши кипела жизнь. Кузнецы ковали боевую кузнь: наконечники для стрел, острия для копий, ножи засапожные, запоясные и чехольные, мечи, клевцы и протазаны. Минька до того насобачился, что стал ладить для атаманов кольчуги, шестоперы, бердыши и алебарды.

Илейка гонял лесную вольницу на холм, где «брали город» — сруб, поставленный специально для этого. Учились стрелять из пищалей и пистолей, их хотя и было всего несколько штук, но в бою, надеялись, прибудет.

В один из ненастных дней, когда ватажники (а их уже скопилось более шестисот) хоронились от дождя по землянкам и шалашам, Илейка решил присмотреть место для нового стана. Здесь жить далее стало опасно. Холка Кривой по-прежнему водил свою ватажку на грабеж, после набегов пьянствовал и орал с друзьями песни. Многие из Илейкивых людей поглядывали на разбойников с завистью. Их надо было уводить подалее от Холки и поближе к городу.

Не успел выйти к дороге, как услышал топот. Выскочил из кустов, затаился в канаве. Из-за поворота показалось около десятка всадников. По виду Илья понял — татары. Всадники тоже почуяли людей, из лесу пахло дымом костров, натянули поводья. Поехали шагом, озираясь по сторонам. Скрываться было бессмысленно, Илья вышел на дорогу. К нему подъехал татарин в богатом кафтане, чуть вытянул из ножен саблю, спросил:

— Что за люди? — И кивнул в сторону леса.

— Православные, — уклончиво ответил Илья.

— Сам вижу.

— А ты что за человек?

— Я мурза Кильдибяков. Еду в город Кузьму по делу.

— Ну и поезжай. Мы тебе не суперечники.

— Зачем в лесу живете? Кто за атамана у вас?

— Мы сами по себе. Без атамана.

— В лесу сами по себе только разбойники живут.

— Если бы разбойники, то ты тут вольно не стоял бы.

— Тут впереди мост должен быть? Через реку Аниш.

— Должон быть. Только река Ангаша зовется.

— Это по-русски Ангаша. По-чувашски Аниш. Мне говорили, тут разбойники Холки Косого есть.

— Может, и есть. Уезжай скорее — ищи. Не то свистну.

— Так мы с тобой скоро за сабли схватимся.

— Ты уже схватился.

— У меня мулла есть. Может, ты с ним поговоришь. Он русский.

— Мне мулла, вроде бы, не надобен. Но если хочешь — зови.

— Мулланы алып килегез! — крикнул мурза. От всадников отделился человек, пошел по дороге. Не доходя до татарина, вдруг с шагу перешел на бег, бросился Илье на шею:

— Илейка!

— Савва!

Ахпердя соскочил с седла, оттащил Савву от Ильи:

— Пономарь?

— Он самый! — крикнул радостно Савва. — Мы тебя ищем. Нам сказано — ты в яме.

— Вырвался. А ты давно из Москвы?

— Потом. Это потом. Мурза, вынимай грамоту.

Кильдибяков вытащил из-за пазухи помятый свиток, подал Илье. Тот глянул на первые строки, читать не стал.

— Пошли к костру. Вам обсушиться надо.

Пока собирали круг, Илейка выспрашивал Савву о его скитаниях. Не забыл и про Аленку.

— Она в надежном месте. До зимы ее трогать не будем.

Круг решил — пора брать город Кузьмодемьянск. Савва с мурзой поехали дальше — на Цывильск.

СПИСОК СЛОВО В СЛОВО

«…Стоял я, холоп твой Юшка Борятинский, в обозе под Синбирском, и вор Степка Разин обоз у меня взял и людишек, которые были в обозе, посек и лошадей отогнал, и тележонки, которые были, и те отбил, и все платьишко, и запас весь отобрал без остатку».

«…Сентября в 6 день Стенька Разин Синбирский острог взял при нем, Левонтии, а он же едва-де оттоль умотался. А князь-де Юрья Борятинской отступил, пошел к Казани. А окольничий Иван Богданович Милославский в городе, в осаде сидит».

«…и уренские стрельцы сказывали ему, Якову, что вор Стенька Разин Синбирск взял и велел служилых людей, имая, всех рубить, а черных людей расспрашивать, отчево хто с Синбирска бежит. И твоих, великого государя, ратных людей, которые были с бою утеклецы, и которые ехали на великого государя службу, всех имают, побивают, и в Синбирск проехать от тех изменников нельзя. Да и многие, государь, дворяня, прибежав на Олатырь, нам, холопам твоим сказывают, что синбирской черты стрельцы и казаки и Синбирского уезду крестьяня, и татаровя, и мордва, и черемиса тебе, великому государю, изменили и синбирян дворян побили, и домы их все разграбили. Да и твоих ратных людей, которые ехали к тебе на службу в полк к окольничьему и воеводе ко князю Юрью Никитовичу Борятинскому, многих по слободам, селам и деревням и по дороге побили и переграбили. Тот вор Стенька по синбирской черте разослал памяти, чтобы те синбиряне и иных городов черные люди наговаривали, чтобы дворян и детей боярских, воевод и подьячих всех переводили и побивали до смерти. И велено вором Стенькой Разиным со всякой деревни по два человека и еще добрых лошадей вести к ему ж, Стеньке Разину.

Те же воровские казаки прибирают к себе всяких чинов людей из уезду из Свияжского: казаки и крестьяня, татаровя, мордва и черемиса — и хотят итти к городу Олатырю. А хто-де с ними пойдет, велели сказывать, что будет жаловане по пяти рублей да по зипуну. А хто с ними для воровства не пойдет, и тех людей всех порубят наголову».

 

ГРАД ВОЛЬНЫЙ КУЗЬМОДЕМЬЯНСК

 

1

Город решили брать в канун Покрова пресвятой богородицы. Резон был такой: встречая праздник, стрельцы непременно упьются, да и воевода со дьяками не удержатся — хмельного воспримут. Перед тем Илейка собрал небольшой советец, чтобы еще раз вспомнить кому и как вершить дело. Первым говорил Шуст:

— С Левкой Мумариным я виделся, договорился накрепко — он со своими черемисами будет взламывать город изнутри. Как только мы запалим округ крепости костры, Левка нападет на стрельцов у главных ворот, размечет их и те ворота расхлябенит.

— По какому знаку? — спросил Илья.

— Это моя забота, — сказал кузнец Минька. — Я проберусь на соборную колокольню и вдарю набат.

— Ты, водохлеб, скажи, как на колокольню влезешь? У собора стрельцы по ночам стоят. Они тебе так вдарят.

— В канун праздника обедня, чай, будет. Я днем в храме спрячусь…

— Вот тебе и чай-чай. Ты же в бегах теперь — заметят.

— Ништо. Середь толпы укроюсь.

— Ну, смотри, — упредил Илья. — Дальше кто?

— Как ранее придумали, атаман, — заговорил Миронко. — Я со своей сотней сразу к воеводской избе, ты к оружейной башне.

— Мое дело — пушки на стенах сбить, — сказал Сорока.

— Холку берем?

— На него надежда, как на прошлогодний снег. Его в город пускать не надо.

На том и договорились.

Минька-кузнец в город проник легко. В стенах крепости дыр незаделанных было немало. Прячась по переулкам, выбрался к храму. Выждал на кладбище, когда началась обедня, втерся во внутрь. Храм был полон. Бочком, незаметно протиснулся по стенке за круглую печь, стоявшую в углу, опустился на колени. Огляделся. Чуть впереди среди черемис молился Левка Мумарин. Отлегло от сердца. Минька втайне от всех очень боялся, что черемис и Левку воевода разгонит по домам. На коленках проелозил меж молящихся, встал рядом с Левкой, шепнул на ухо: «Жди набата. Ночью».

Настоятель храма отец Михаил Кронидов говорил проповедь. Он призывал к смирению, стращал грешников, возвеличивал государево воинство. Минька ждал — вот сейчас поп начнет метать громы на вора и богоотступника Стеньку Разина, но ошибся. Отец Михаил о бунтовщиках не обмолвился и словом. Потом прихожане потянулись к причастию, сгрудились около алтаря. Снова по стенке кузнец пробрался к правому притвору и, когда народ хлынул к выходу, юркнул за дверь притвора, притаился у вешалки, где висела старая церковная одежда. Он знал: правый притвор открывают только на пасху и при приезде архиерея. Скоро храм опустел, отец Михаил вошел в алтарь, снял фелонь, стихарь и орарь. Пономарь загасил свечи и вышел вслед за попом. Минька сорвал с вешалки подрясник, бросил в угол и улегся спокойно.

Пономарь при выходе в святые сени сказал тихо:

— Ты знаешь, святой отец, что Мишка-кузнец в разбойный стан убег?

— Слышал.

— Ныне видел его в храме.

— Остепенился еси, снова в лоно церкви вернулся. Это хорошо.

— Показалось, он в правом приделе остался.

— Сей придел заперт Я сам замок вешал.

— Я большую дверь все ж запру?

— Запри.

Часа за два до полуночи Минька вышел из придела, ткнулся к выходу в церковные сени — на двери громыхнул замок. Кузнец забегал по храму — на колокольню можно подниматься только из сеней Покачал решетки на окнах — прочные, бросился в левый придел — замок. Развалить печную трубу — высоко И тут вдруг в сенях послышались шаги Минька снова бросился в придел.

Загремел замок, дверь открылась, и по каменным плитам гулко застучали кованые сапоги Прикрывая ладонью пламя свечи, в храм вошел отец Михаил. Он уверенно шел к приделу, остановился у дверей, тихо произнес:

— Ты здесь, греховодник?

Минька затаился, прижался в угол.

— Выходи, Михайло. Знаю — ты здесь.

Вытащив из голенища нож, кузнец встал в дверях:

— Ну здесь.

— Напрасно оскверняешь храм святой. Пойдем отсюда.

— Куда?

— Ко мне в избу Пономарь заметил тебя, не дай бог донесет воеводе.

— Ты не думай, отче. Я не грабить пришел.

— Знаю.

— Мне бы…

— Не здесь говорить. Пойдем.

В избе, не зажигая огня, они на носках прошли мимо спящей попадьи, уселись в каморке около стола, заговорили шепотком:

— После обедни пономарь мне говорит: «Знаешь, отец Михаил, что кузнец в разбойный стан убег? А ныне в правом приделе затаился. Не инако, как ризницу ограбить задумал». Я ему пока молчать велел, а сам стал размышлять. Не для того, думаю, кузнец людей из тюрьмы вызволил, не для того в вольный стан подался, чтобы утварь святую красть. Там токмо и ценна плащаница христова в золотом окладе. Ты же не нехристь какой-нибудь, чтобы на святыню руку поднять. И догадался я — тебе колокольня надобна. Верно догадался?

— Верно, отче.

— Промашку сделал ты. Храм на замке, как в звонницу попал бы.

— Бог бы помог.

— Истинно. Внушил мне господь мысль сюда прийти. Иди в звонницу.

— Спасибо, отче. В случае чего — тебя не выдам.

— Знай, раб божий, — я душой с вами. И коль будет надо, яз впереди вольного воинства с крестом в руках пойду. Ибо не кто иной, как служитель господен должен впереди паствы своей итти. Одно знаю: что старая вера, что новая — мужику все равно. Им бы волю обрести…

Ровно в полночь кузнец качнул тяжелый железный язык большого колокола, расплескал над городом тревожные звуки набата. Вспыхнули костры, взметнули над крепостными стенами высокие языки пламени. Левка Мумарин наскочил на сонных стрельцов, черемисы передушили их быстро, раскрыли ворота. Илейка ворвался в город, после короткой перестрелки взял оружейную башню. Миронко повел свою сотню к воеводскому двору.

 

2

Дьяк Тишка Семенов из кожи лезет вон, чтобы развеселить воеводу. Нутром чует, сукин сын, что Побединский им недоволен. То и гляди — сковырнет его с доходного дьякова места и возведет туда Ваську Богданова. До сих дней пил воевода в меру, а последние две недели не просыхает. Вот и ныне сидит насупившись… молчит, глаза налиты кровью.

— Что, сударь мой, не весел, что головушку повесил? — игриво спрашивает Тишка. — Кручиниться вроде-бы не о чем: крепость мы возвели, почитай, заново, на днях канаву из речушки пробьем, рвы водой заполним и живи — не тужи! Един бунт было вспыхнул, а ты его тут же придавил, воров бросил в яму…

— Бросил! Где они, воры?! На Ангашинском мосту!

Пусть их. Они нам безвредны. Вчерась мужики из Троицы прибегали. Жаловались, что ангашинцы отнимают скотину, рухлядь, жонок в поле ловят. Ну и что?' У мужика всегда кто-нибудь, что-нибудь да отымают и впредь будут отымать, во веки веков.

— А тюрьмы наши пусты, — мрачно заметил воевода. — Что государю доносить будем? Илейку проворонили. А он разинский выкормыш…

— И поведет он чернь на крепость непременно, — добавил подьячий Васька.

— С чем? С вилами, топорами? Супроть наших пушек, супроть стен, рвов! А что касаемо царя-батюшки, так донесем мы, Иван Михалыч, о победном завершении градостроения и добавим, что узников выпустили сами ради окончания укрепы града Кузьмодемьянска. И никто с нас не взыщет. Черемис завтра же пустим по домам…

— А они прямым путем в Ангашино, — не унимался Васька. — Воров там ныне более тысячи, а завтра, глядишь, будет вдвое больше.

— И поглотят они наш город с потрохами, — воевода встал, прошелся по избе. — Нет, Тихон, черемис опускать ни в коем разе нельзя.

— Так они же нас с онучами сожрут. И так уж впроголодь держим.

— Тоже верно. Я день и ночь об этом думаю.

— А може, поднять всех городных? Дать им самопалы, бердыши, пики, да и ударить по сброду, не ожидая пока они сами…

— Надумал тоже? — Тишка тряхнул бороденкой. — Они эту сброю на нас же поворотят.

— Куда ни кинь — везде клин. — Воевода подошел к окну, оперся о косяки, задумался.

Иди на покой, Иван Михалыч. Утро вечера мудренее, — предложил подьячий.

— Пойду, пожалуй. А вы стрельцов досмотрите. Снова, поди, спят.

— Доглядим, батюшка, доглядим.

Воеводе снился хмурый, дождливый день. Злой и недовольный идет он по грязи на канаву… Так и есть— канава не копается, крепостной ров водой не заполнен, людей на работе ни одного. По насыпи на другой стороне рва прогуливаются Тишка-дьяк и подьячий Васька. Оба вроде пьяные. Воевода им грозит кулаком, но Васька вместо испуга крикнул дерзостно:

— Дурак ты, воевода, как есть дурак. Мое дьяково место отдал Тишке, а он…

Далее воевода не расслышал, со стороны канавы грянул гул; в городе, захлебываясь в набатном звоне, надрывался храмовый колокол. Гул приблизился, со стороны реки показался бурлящий, клокочущий вал воды, он катился, сметая все с пути, прорвал недокопаную канавную перемычку, хлынул в ров, заполнил его. Скоро вода начала выхлестывать волны на крепостной вал, сбила воеводу с ног, закрутила, завертела, понесла вслед за валом. Спасать воеводу бросился в ров Васька Богданов, его голова то исчезала, то выныривала из пенно-мутного потока, приближалась к воеводе. «Зачем я надел панцырь? — думал воевода, захлебываясь водой. — Зачем взял саблю? Ведь утону». Вот Васька приблизился, воевода, собрав последние силы, ринулся к подьячему, схватил его за плечи, и оба пошли ко дну. Вода хлынула внутрь, распирая грудь. Воевода хотел крикнуть… И проснулся. В самом деле гудел набат, в окнах опочивальни на слюдяных проемах плясали багряные блики. Воевода вскочил с кровати, поднял раму, высунул голову в ночь. Крепостные стены по всей окружности пылали частыми кострами, около оружейной башни слышались пищальная стрельба, крики. В опочивальню вбежал Васька, бросил воеводе охапку одежды, кольчугу, саблю и шлем.

— Михалыч, беда! Чернь в городе! И черемисы восстали. Стрелецкий голова убит. Что делать будем?

— Как это — «что делать»? — загремел Побединский, просовывая ноги в широкие штанины. — Беги к оружейной башне, держи ее. Без зелья и ядер мы пропадем. Ну-ка, помоги окольчужиться. Пояс где? Где пояс, спрашиваю?

Ворвался в открытую дверь Тишка. Длинная, белая нательная рубаха болталась на дьяке, как на колу, он, словно привидение, воздев руки над головой, орал:

— Воры на дворе, воевода! На дворе, говорю, воры Тот Миронко с ними! — Тишка подскочил к подьячему, оттолкнул его и начал сдирать с воеводы кольчугу. — Бежать надо, бежать. И налегке, дураки! Через приказную избу. Там под полом тайный выход есть.

Воевода взмахнул ножнами сабли, ударил Тишку плашмя по правому боку, крикнул:

— Иди, смерд, в город, собирай стрельцов Башню надо отбить, башню!

Тишка, еще раз крикнув «дураки», высадил ногой раму и выпрыгнул в окно. В горнице грохнула сорванная с нетель дверь, половицы застонали от множества бегущих, в проеме показался Мумарин. Он проскочил, мимо Побединского к окнам, чтобы закрыть ему путь к отступлению, воевода повернулся к врагу, выхватил саблю. Поднял оружие над головой, шагнул к Мирону, но ударить не успел. Левка сзади вогнал воеводе меж лопаток жало копья. Почувствовав удар и страшную боль, воевода успел только подумать про Тишку: «Кольчугу не дал застегнуть, сволочь». И рухнул замертво на пол.

Мирон наискось саданул саблей по шее Васьки Богданова.

На рассвете весь город был в руках повстанцев.

 

3

А подкоп, и верно, был. Сделали его в пору блаженного Михаила Федоровича царствования. Тогда привычка к подкопам была у всех — ордынцы научили. От этих нехристей в те времена только под землей и можно было скрыться. Этот подкопчик сделали налегке. Пробили глубокую канаву до реки, накрыли плахами, присыпали землей. Тишка знал — выскочит он к воде, сядет в любую лодку — и поминай как звали.

Заткнув за пояс полы длинной рубахи, засучив штаны выше колен, дьяк побежал по подкопу согнувшись. Было темно, душно, сыро. Пахло плесенью, гнилью. Плахи над головой потрескивали, и Тишка испуганно подумал рухнут перекрытия и похоронят его гут навечно. Чем дальше дьяк бежал, тем спертее был воздух, а на дне подкопа — больше было и грязи Казалось, прошла целая вечность, пока не потянуло издалека свежим духом, а впереди не забрезжил свет. Вот оно, отверстие, прямо над головой, по краям свисала мокрая трава, шуршали, падая вниз, капельки воды. Тишка просунул в дыру руки, оперся на локтях и рванулся вверх. Ударил в глаза свет костра, истошные крики резанули слух, несколько пар рук протянулись к нему, вырвали из ямы, приволокли к огню. И понял Тишка — до реки далеко, а дыру эту промыла осенняя дождевая вода. Перед ним возникло лицо Ивашки Шуста, потом дружный хохот грянул вокруг костра.

— Ты что же это вытворяешь, водохлеб? Я к тебе в гости, а ты в нору. Нехорошо, Тихон, ай нехорошо. Мы думали, у тебя брага-пиво на столе, а ты в одних исподниках под землю. Грязный, мокрый. Ну, сынки, подсушим трошки дьяка?!

Те же сильные руки схватили Тишку за руки и за ноги, подняли над полыхающим костром, растянули. Огонь лизнул голое брюхо дьяка, Тишка взвыл от боли.

— Перевернули, сынки! — скомандовал Ивашка. — Спинку надо погреть. Иззябся дьяче.

Меж рубашкой и телом мгновенно возникла горячая прослойка пара, ошпарила спину — дьяк завизжал, как поросенок.

— Мечи его в огонь, что с ним чачкаться! — крикнул кто-то, но Шуст рявкнул: «Рано!», — велел поставить дьяка на ноги.

— Служить нам будешь?

— Живот положу, коли пощадите, — стуча зубами ответил дьяк. — От ярости вашей бежахом и…

— Ладно-ладно. Волоките его в приказную избу.

Приказная изба натоплена жарко, печку не успели скутать, на поду еще тлели, стреляя голубыми огоньками, уголья. Ивашка велел подбросить на угли дров, оседлал скамейку, приказал:

— Найди, друг мой Тихон, бумаги, где ты записывал тюремщиков, беглых грацких и посацких людев. Быстро!

Тишка рванулся к сундучку, открыл его и дрожащими руками начал перебирать бумаги.

— Посвети ему, Гаврюха! — Расторопный мужик вырвал из горнушки пук лучины, запалил одну, поднес к сундуку.

— Все тут? — спросил Шуст, когда дьяк подал ему пачку листов. — Смотри, если утаишь — поджарю.

— Более нету.

— Добро! — Шуст встал, метнул бумаги в печку. Из чела полыхнуло светом, дымом, списки сгорели мгновенно. — Теперь ищи крепостные бумаги, долговые расписки, земельные, тягловые приказы.

— Может, весь сундук в огонь — и вся недолга! — предложил кто-то.

— Это не годится. У дьяка, поди, анбарная книга есть. Что где лежит, как хранитца. Есть, дьяче?

— Есть. Вот она, книга.

Бросив в печь вторую, более объемную пачку, Шуст взял амбарную книгу, углубился в нее, начал читать:

— Пятьдесят пудов солонины. Где это?

— В погребе, на Песках, — готовно ответил Тишка.

— Шестьсот пудов зерна ржанова, сто яровова…

— Это в житнице. Анбары у откоса. Муки тридцать мешков там же.

— Сльмпь-ко, Иван, — шепнул Шусту Гаврюха. — Видел я в городе Косого Холку. Кабы он эту солонину…

— Беги. Найди атамана, скажи.

На востоке, за Волгой, над лесами поднялась, заалела узкая полоска зари. Илейка на коне метался по городу, наводил порядок. Поставил на новое место пушки, разделил по-разумному все оружие, какое было, расставил сотни по нужным местам. Гаврюха нашел его около двора, передал слова Шуста. Илейка рванул повод, поскакал к откосу. Себе вослед крикнул:

— Миронка с сотней за мной пошли!

У житного амбара все двери настежь, кругом десятка полтора подвод. Мужики словно муравьи таскают на хребтах мешки, грузят на телеги. Илейка поднял коня на дыбы, крикнул:

— Стой! Кто позволил?

— Я велел! — Перед ним возник Холка, сверкнул глазом, вырвал из ножен саблю. — Город наш, хлеб наш же!

— Ты, кривая собака, где был, когда город брали?! Под мостом сидел! А у меня сорок убитых, столько же раненых. А грабить первый! Уходи!

— Не мешай, Илья, изувечу! — Холка взмахнул саблей, бросился к коню. Атаман вырвал из-за пояса пистоль, выстрелил. Холка охнул, уронил саблю и, словно спотыкнувшись за корягу, упал под ноги лошади. Люди его, побросав мешки, схватились за оружие, двинулись к Илейке. Но сзади раздался топот, и над откосом на фоне предрассветного неба возникли темные силуэты скачущих всадников. Это шла Миронкова сотня…

Утром созвали круг. Илья объявил Кузьмодемьянск вольным городом, повстанцев — свободными казаками. Воеводой в городе поставили Ивашку Шуста, есаулом Сороку. Управлять всеми делами будет казачий круг. Иного способа правления Илейка не знал.

СПИСОК СЛОВО В СЛОВО

«Государю царю и великому князю Алексею Михайловичю холопи твои Петрушка Урусов с товарищи челом бьют.

В нынешнем во 179-м году сентября в 15 день послал я с устья Казани-реки товарища своего воеводу Юрья Никитича Борятинского для выручки Синбирска.

Сентября-де в 20 день за Свиягою-рекою под сельцом Куланги дождались его воровские казаки, татаровя, чюваша, и черемиса, и мордва — больше трех тыщ пеших и конных людей — и был у нево с ними бой. И тех воров побили, языков взяли 67 и велел он тех языков посечь и перевешать, а иных расчетвертовать и на колья рассажать.

Да сентября же в 24 день под татарскою деревней Крысадаки был бой, воров взято 36 человек, и велел князь их посечь и перевешать.

Сентября же 28 дню учинен был бой под мордовскою деревней Поклоуш, тех воров казаков, чювашу, и черемису, и мордву он побил, взял языков 38, велел их посечь.

Через день пришел он к черте в городок Тогаев, и с того городка пошел во Мшанеск, а ис Мшанску пошел к Синбирску по Крымской стороне, в день 1 октября пришел к Синбирску за 2 версты.

И вор Стенька Разин собрався с ворами, с великими силами и начал на него наступать. И воевода с твоими, государь, ратными людьми разобрався и пошел против вора Стеньки Разина, сошелся с ним сажень в 20-ти и учинил бой. И был бой, люди с людем мешались, стрельба на обе стороны из мелкого рузкья и пушечная была в притин. И в том бою ево, вора Стеньку, сорвали и прогнали.

А ево, вора Стеньку, самово было жива взяли, и рублен саблею, и застрелен ис пишйли в ногу, и едва ушол. И разбили их всех порознь, а вор Стенька побежал к валу и башню запер. А бились с тем вором с утра до сумерек. И на том бою взято языков 120 человек, 4 пушки, 14 знамен, литавры.

И на него, на вора Стеньку, пришло такое страхованье, что он в память не пришел и за пять часов до свету побежал на судах с одними донскими казаками. И астраханцов, и царицынцов, и саратовцов, и самарцов покинул у города. Обманул их, велел стоять, сказал им, бутто он пошел на твоих ратных людей. А сам он пошел бежать вниз по Волге…»

«…А только бы приходом своим не поспешил князь Юрья Никитыч Борятинской, и Синбирску было бы конечное разорение за малодушеством. Им бы никак от воровских казаков не отсидетца, потому как за вором было с 20 тысяч…

…Если бы пришел к Синбирску кравчий и воевода Петр Семенович Урусов, и вору бы Стеньке утечь было некуда, и черта была бы вся в целости. Города Алатор и Саранск и иные города до конца разорены бы не были. И то разорение все учинилось от нерадения к великому государю князь Урусова…

…Вор Стенька Разин от Синбирска бежал ранен Сечен саблею по голове, да нога права пробита от пищали».