С Яном …-ником (фамилия замазана черными чернилами) я познакомилась в 74-м, в июле. Мы оказались вместе на производственной практике, в шесть выезжали из общежития, чтобы к семи успеть на вагоноремонтный завод, расположенный довольно далеко за городом. Мы ничего не ремонтировали, подметали помещения, убирали столярный и лакокрасочный цеха, где нас так душили респираторы, что после того, как мы их снимали, запах растворителя казался нам эликсиром жизни. В двенадцать был перерыв на обед, который мы не ели, потому что был жирный и было жарко. Суп нас не восстанавливал, минеральная вода, слишком теплая и слишком газированная, обжигала небо, а вовсе не охлаждала его. Однако иногда продавали кефир в небольших зеленых бутылках с крышками из алюминиевой фольги, мы их покупали по две и садились в тени сломанного вагона, ждущего у шлагбаума своей очереди на ремонт. Мы разговаривали на самые разные темы. О планах на каникулы. Об экзамене, на котором сыпали. Об учебе, которая начиналась демонстрацией судьбы тех, которые на нее не попали. Демонстрировал ее (судьбу) как раз мастер, то и дело находивший для нас новый мусор, по преимуществу токсичный, да к тому же рассыпанный в чем-нибудь вязком. Должно быть, он свозил его сюда из соседних отделений.
В четыре мы возвращались усталые и грязные. Наше сознание развивалось вразрез с установками. Теперь мы точно знали, кем мы не станем. Ремонтниками подвижного состава, даже если весь он сломается. После полудня, снова в общежитии, мы пересаживались в спальные вагоны. Пару часов мы, разделенные стеной, валялись на кушетках, слишком узких, чтобы так называться. Вечером мы шли в город, инициатива была обоюдо-симметричной. Он заявил о своем намерении, а я обрадовалась, потому что, как оказалось, каждому из нас захотелось выпить пива на Рыночной площади, причем совершенно конкретного — Пястовского, и в совершенно конкретной пивной. Мы шли от студенческого района через большую пустую территорию, которую немцы сровняли с землей под аэродром, который в центре города должен был помочь эвакуации. Вылетел отсюда только один самолет, немцы убирались по суше, но взлетная полоса осталась, и теперь по ней колесили трамваи, тяжелобрюхие, медлительные, бескрылые, нелетающие. Мы проходили по висячему мосту, гудящему жизнью городского транспорта. Опускаю описание Одры, текущей под нами, на ней — утки, байдарка без рулевого, тем не менее ровно идущая намеченным курсом, зато неровно отбитая арка прежнего Амта, преобразованного в новое Управление, а еще — луна в вышине, несущественный элемент, произвольно сравниваемый, например, с монетой, над кубышкой Музея, скопившего сокровища культуры.
С Анной …-увной (фамилия указана правильно) я познакомился на студенческой практике, в июле, в 74-м. Мое внимание привлекла ее стройная фигура, которая, когда Анна вылезала из рабочего комбинезона, была похожа на статуэтку, появляющуюся из глыбы материала. Относительно платья не уверен. Раз, кажется, в горошек, равномерно рассыпанный на ткани, другой — в клетку, волнами расходящуюся по материалу. Ходила она и в брюках, тогда еще не зауженных снизу.
Нас разместили в общежитии, на время каникул пустом. Над кроватью на стене висела соломенная плетенка, напоминавшая об уюте, а на шкафчике — там и сям вбитые гвозди для вешания на шнурке кухонной утвари. Мы работали на вагоноремонтном заводе, находившемся в другом конце города. На работу нас отвозил автобус, переделанный из грузовика и для верности снабженный надписью: «Внимание, перевозка людей». — «Товары, — шутили хохмачи, думая наверняка и об Анне, — товары, на выход!» Но никто не выходил, группа практикантов сохраняла образцовое единство, понимая, однако, что через минуту она будет разъединена работой.
Мы мели цеха, и без того довольно пыльные. Когда мы хотели сделать перерыв, то закрывались в каком-нибудь из вагонов, за окном пейзаж не перемещался и не останавливался, сдерживаемый семафором, только иногда кто-нибудь из рабочих качнет нас крюком портального крана, ища запчасти, которые достать им еще труднее, чем поймать рыбу. Там и произошло первое наше сближение, если то, что я присел рядом с Анной, можно считать сближением. «Не занято?» — спросил я. «Нет, — ответила она, — для нас ведь забронировано».
Помню, что другую жажду мы гасили скисшим молоком, которое привозили с молочного комбината, когда молоко не удавалось продать свежим, привозили его в литровых прозрачных бутылках с крышкой, вздутой от брожения, с сывороткой, подмывающей берега сливок. Мастер гонял нас не слишком. Когда пыль от метелок стояла в воздухе слишком долго, ремонтируемый вагон выглядел так, будто съехал с путей в пыльное поле, и тогда мастер просто брал шланг и поливал все помещение, не внемля нашим протестам. Мы сушились на солнце во дворе.
В три часа мы возвращались в автобус, грязные, потому что в душевой не работал душ. «Ничего с вами не станет, — говорил вызванный нами санитарный инспектор, — небось не шахта». Мы мылись над раковинами зернистой пастой, которая хорошо растворяла машинное масло, но оставляла красные пятна на коже, экзему на предплечье от локтя до запястья.
Вечером я ложился на койку. Все не мог заснуть, как после долгой дороги, вместо стука колес в ушах сто ял писк станков, это как бы все время тормозить, никогда при этом не останавливаясь. На потолке мне виделась Анна — перемещенная, потому что на самом деле она жила за стеной. Возможно, я инстинктивно хотел исправить ошибку, поскольку руководители практики заботились, чтобы парней с девушками не селить на одном этаже, так что мы были соседями не совсем легально, не по своей инициативе.
Вечером мы, как правило, ездили в Центр на тряском трамвае мимо находящегося в ремонте Имперско-Грюнвальдского моста. В глаза било солнце, заходящее где-то за костелом Девы на Песках, лебеди обнимались, а проходившее с левой стороны Воеводское управление отражалось в воде правильной аркой, выгнутой в сторону, противоположную излучине реки, так что течение, хоть и главное, было как бы заключено в скобки.
После практики я поехала домой. Оставила ему адрес. Первое письмо пришло где-то через неделю. Ян посылал привет. Я не ответила. Потом пришла открытка, не помню, что на ней было, но не исключено, что часы, возможно даже ратушные, ибо отправитель торопил с ответом. Получила ли письмо? Может, уехала? Все ли в порядке? И как мне нравится идея пойти в сентябре в горы, за неделю перед началом занятий? Он показался мне малооригинальным, в хвосте похода (родительный падеж, фамилия изменена) в Татры, к которому призывали и другие агитаторы. Помню руководителя на снимках: ходит наклонившись вперед, руки сцеплены сзади, в тужурке с развевающимися полами, так что в горах только споткнуться и рухнуть в пропасть. Вместо этого мы поехали на озеро, в палатку, комары заедали, а аир, если его прижать к губам, играл как кларнет. Недалеко от нас расположилась веселая компания, с лодкой и выпивкой. Трудно было отказать. Не выпить с пьющим, это вроде как оскорбить его. Мы не искали ссоры.
В конце июля, ничего не сказав, Анна уехала. К счастью, у меня был ее адрес. Я написал длинное письмо, пытаясь острить, что свойственно молодым. Она не отвечала, а я грешил на почту. Потом послал ей открытку, помню, с видом крутой горной тропы, трудно было достать в киоске на равнине открытку с горным пейзажем, так что ради этой единственной открытки я должен был купить весь набор, в который входили чуждые этой местности виды и памятники, рассеянные от гор до Балтийского моря. Я предложил ей совместный поход в Татры, с элементами альпинизма, не обязательно по гребню. Не помню, как так получилось, но мы оказались над безымянным озером, в совершенно другом антураже: заросли, болотистый берег, песок чистый, только когда подальше зайдешь в воду, а тогда, без грунта, он уже не нужен, тучи комаров, чомги.
Панибратского общения с пьяницами — как потом оказалось — со сбродом, нам не хотелось. Дело, собственно, ни в чем, просто одного добавочного промилле хватило, чтобы развернуть ситуацию на сто восемьдесят градусов. Пьяница чувствует, что его задели трезвые, бросается к лодке. Стартует в ночной регате, вот увидите, он вам докажет, а то как же иначе. Кто-то пытается удержать его, тот толкает, а этот падает. По воде, с середины озера несется несусветная мешанина песни и отрыжки. Вскоре все утихает, и поверхность снова становится гладкой, без ряби.
Я много раз представлял обстоятельства, при которых он утонул. В этом месте глубина три метра, а ночью дно — широты необъятной. Мы ныряли целый час, сразу же, как только доплыли до лодки. У меня буквально разрывало легкие, виски как тисками схватило. Что с того, что луна светила жемчужным светом? Вот уж воистину легче было жемчужину найти на дне. Его достали утром, далеко от того места, где мы бросили якорь.
Через полгода я познакомилась с родителями Яна. Он много о них рассказывал. Мать — в девичестве …-овская — была учительницей музыки, давала частные уроки, которые приносили в несколько раз больше, чем государственный оклад. В большой комнате было пианино для начинающих. Ян никогда не играл, говорил, что его преследует недовольное выражение лица матери, требовавшей более чистого звучания. Отец был фигурой загадочной.
Высокий мужчина, он служил в армии, но когда говорил о ней, складывалось впечатление, что он служит в какой-то другой армии, вражеской. Может быть, он провоцировал нас. Все, дескать, было по-идиотски, перевернуто с ног на голову. Склеротическое командование в состоянии разложения. Офицерский корпус занят ремонтом квартир с использованием цемента, выделенного на армейские нужды. Лишенные кадров, призывные комиссии из последних сил держатся на поверхности. Пан …-ник, подполковник в отставке, тосковал по другим порядкам. Тосковал по временам войны, по союзникам. Родители Яна были заботливыми, домовитыми, я, о которой двадцать лет преступно никто не заботился, была их дочерью. Субботние обеды продолжались до понедельника. Я глотала, жевала, слушала рассказы о единственном Янике, ребенке капризном и болезненном. Теперь у него новая порция хворей. Золотилась желтуха, краснела краснуха, оспа рубцевалась на лице. «Мама, прекрати», — умолял выздоравливающий.
У отца был маленький автомобиль, совершенно не соответствовавший его росту. Отец выглядел в нем, как взрослый, переросший игрушку. В хорошую погоду он брал нас в поездку по окрестностям. Мы проезжали деревни, по которым когда-то прошла война. Фронт, мореновый, послеледниковый, тянулся от сарая через пески в направлении ручейка и пропадал где-то на линии можжевельников, среди валунов. Отец изучал карту боевых действий, корректировал, архивировал. И хотя его боевой путь пролег на Ближнем Востоке, здесь он искал подтверждение, что войну можно было вести иначе и иначе выиграть.
В течение года Анна была идеальной сиротой из святочного рассказа. При мне она ни разу не упомянула о своих родителях. Я пытался что-нибудь узнать от ее подруг, но они солидарно молчали, будто все были воспитаны в одном сиротском приюте. А когда я выводил ее на разговор, она начинала что-то крутить про бабку-еврейку, могилу которой сровняли с газоном. В конце, рассерженная, она начинала шипеть. Чтобы я знал: родила ее бабка, а родители погибли в полемике между внучатами.
Мы ходили на разрушенное еврейское кладбище, на могилы могил. К поросшим мхом памятникам, на которых коварно-католический мох исподтишка служил свою мессу.
Через год ее мать тяжело заболела, обнаружила это Анна, когда та уже просто таяла на глазах. Мы ездили в больницу, а потом в санаторий, привозили свежие фрукты или сваренные из них компоты. В конце жизни мать сделалась вегетарианкой, к радости больных-мясоедов, которым не хватало кровяных шариков и белка. Она не собиралась поправляться. Здоровье не интересовало ее, она давно махнула на него рукой. Впрочем, ее не беспокоили названные болезни, она пребывала в некоем промежуточном состоянии, а врачи, прикрываясь словами (общий то ли гастрит, то ли парез), прописывали главным образом витамины и санаторный режим.
Отец оставил нас, по неподтвержденным данным, когда мне еще не было трех лет. Помню только его руку, большую кисть, я разгибала его пальцы и кусала. Помню ее наркотический запах. Были разные версии, но сегодня я так думаю, что он бросил нас. А ни в какое не в путешествие отправился. Не осталось писем с экзотическими марками poste non restante. Так и не привез он мне в подарок замечательную куклу, которая закрывала бы глаза. И в тюрьму его не посадили, не привели приговор в исполнение, и, потрясенный помилованием, не заплакал палач.
Разное у меня было в голове, в девичьих фантазиях, что идем мы по парку за мороженым и мальчишки уступают мне дорогу, смываются, завидев громадную тень отца. Папа поднимает меня и сажает на закорки, чтобы я смогла увидеть то, что скрыто за забором. Держит велосипед за палку, прикрепленную где-то за мной, и бежит вдоль улицы, а я несусь во весь опор, ничего не боясь, все более выпрямляясь. У него борода. Он сбривает бороду. Его забирают в армию, он исчезает на две недели, а потом в одно прекрасное утро возвращается в форме и садится завтракать. Я играю пуговицами, из которых мог бы получиться хороший перстенек для куклы.
На каникулы мы едем на море. Большими руками он быстро строит из песка замки, опасно подтачиваемые водой, так что сидящая в северной башне, в темнице, принцесса подвергнется эрозии. Мы входим все глубже, я обхватываю ногами его бедра, гусиная кожа ноет, и я чувствую, как плещется вода между нашими телами. Он поддерживает меня рукой сначала крепко, потом все слабее и слабее, на мгновения я проваливаюсь, но снова выныриваю, уношусь на волне, достающей ему до плеч, знаю, что подо мной уже нет тверди, чувствую глубину под собой, он все идет где-то рядом, а я только перебираю ногами и плыву, сама плыву. «Смотрите, Анна плывет!» — кричат собравшиеся на берегу. Потом он втирает в меня халат, так втирает, что аж жжет.
Нас ждут конфликты периода созревания. Он отберет у меня помаду и не потерпит отлучек на ночь. Я буду вынуждена объясняться (вынуждена объясняться из-за отсутствия истории), куда иду, с кем и в котором часу возвращаюсь. Мне нельзя опаздывать даже на полчаса. Я не имею права не успеть на трамвай. Как-то раз я возвратилась, сильно припозднившись, и от меня пахло спиртным. «Где была?» — «У подруги». И тогда один-единственный раз отец ударил меня, наотмашь, по щеке. Я долго не могла заснуть, в голове шумит пиво, поцелуи пухнут на губах, щека горит от стыда.
Я отпускала вожжи детского воображения, и мой отец клонировался в нем. То он представал высоким мужчиной, которого испугался бы школьный сторож, преследовавший меня с той поры, как обнаружил, что это я пролезаю через дыру в сетке и хожу напрямик через газон. Другой раз он был большой партийной шишкой, и плевать нам было на социалистических плановиков, собиравшихся перестроить наш дом под квартиры для трудящихся. Когда я болела, он был врачом. Когда я грешила — ксендзом, а факт моего существования свидетельствовал о том, что он не смог не нарушить целибат, и Папа Римский предал его суровому отрешению. Был он и оппозиционером, когда правящая партия должна была проиграть выборы. И представителем власти, когда оппозиция больше ему не угрожала.
Я пытался раскрыть тайну ее отца. Он оставил Анне фамилию. Втихаря я съездил в архив. Не оказалось ничего — ни метрики, ни записи, ни акта. Из приходской книги кто-то вырвал целую страницу, ввергнув во мрак язычества ровесников из-под того же самого знака, Девы. В центральном управлении исправительных учреждений не было его ни в списке имеющихся осужденных, ни в реестре казненных. «Возможно, — сказала служащая, — приговор отменили». Но я все-таки нашел и этот реестр отмененных приговоров (действительно, все остается, ничто не пропадает) — да, была там фамилия, у которой стояла звездочка, умер за пять лет до рождения Анны. Принадлежал к тайной организации и никогда в этом не признался, а общественный строй сверг с того света.
Не дали результата и генеалогические разыскания, родовые. Древо сворачивалось, как змея под старость, вдобавок оплетенное плющом кузенов. Стоящий в пустом поле памятник природы. А рядом — трава-самосейка пускала первые ростки.
Иногда я представляю его себе, представляю, что он жив. Как он приходит к школе, после стольких лет отсутствия, уже безопасно чужой. Как его гонит сторож, держащий ухо востро на педофилов. А он стоит, спрятавшись за углом, чтобы видеть, как она возвращается домой. Анна выныривает из-за живой изгороди и в сопровождении двух подруг проходит мимо него, не останавливается, даже не замедляет шаг. На ней не ранец, а рюкзак с мигающим на нем отражателем красного цвета, ставшим для него не стоп-сигналом, а навигационным огнем.
Мой первый контакт с компетентными органами имел место на втором курсе. Я подала заявление о выдаче загранпаспорта в капстраны, к.с., в новую Капстранию. Паспорт я получила без проблем. Поехала, вернулась, надо было сдать паспорт, чтобы нигде не затерялся дома. Усатый мужчина в кожаном пиджаке, надетом поверх тенниски, подвинул ко мне стул. «Чаю? — неожиданно предложил он. В углу комнаты на стуле стоял слегка поотбитый керамический электрочайник. — У нас бесплатно, фунтов не спросят» Он дал мне чай в стакане. Мы пили какое-то время молча, набираясь смелости.
— И как, съездили? — спросил он.
— Съездила, — ответила я.
— И что видели?
— Что видела? В каком смысле, что видела?
— Ну что видели, какие наблюдения?
Оказалось, что надо было смотреть в оба. Я дала ему какой-то адрес, где мы останавливались в первый раз по схеме «постель плюс завтрак», прежде чем попали в пригород, застроенный виллами, к приятелю пана …-ника еще с довоенных времен. Я сообщила несколько невинных фактов, которые можно найти в любом путеводителе. Выдала ему пару дат из жизни дома Виндзоров. Неожиданно офицер спросил меня о Яне. Откуда он знал, что мы были вместе? Сбитая с толку, я не стала отпираться. Спрашивал меня, как я с ним познакомилась. Спрашивал и записывал. Потом зачитал мне мои собственные слова, приспособленные, как он сказал, под требования протокола: вместо «этот» он писал «упомянутый» или, желая ослабить ненужный эффект повторений, добавлял «упомянутый выше». Я допила чай и подписала протокол.
После второго курса мы с Анной должны были ехать в Англию. Нас неофициально пригласил господин …-манн, знакомый отца с довоенного времени. Когда я получал загранпаспорт, меня попросили зайти в еще один кабинет. «Господин Ян …-ник, — прочитал чиновник в развернутой темно-синей книжечке мои данные, — нам нужна Ваша помощь». Он сразу спросил об Анне. «Да, — сказал я, — у нее есть родинка на левой лопатке, — не собираясь ничего ни выдавать, ни скрывать, я решил забросать их массой несущественных деталей. — Тушь для ресниц исключительно черная. Любит несладкий малиновый джем. Немного суеверна, считает, что перебежавший дорогу кот действует как дорожный знак — только до ближайшего перекрестка. Спит исключительно на боку, — здесь я соврал, ибо не раз случалось ей засыпать и за столом. — Читает классическую поэзию, сплетенную в сонеты. Слушает струнные квартеты. Не слушает оперы. Из птиц ей больше нравится поползень, хоть он больше бегает по стволу, чем летает. Из рыбы любит морской язык, но, опасаясь костей, половину всегда оставляет. Когда печет творожный торт, мак три раза пропускает через мясорубку, чтобы был клейкий и мягкий». Офицер здесь не углядел противоречия и не спросил, что общего имеет мак с творожным тортом.
«У Анны, — продолжал я, — есть и недостатки, с которыми следовало бы бороться. Она непунктуальна, она может прийти в совершенно другое время, что даже опозданием ее приход не назовешь, и при этом она будет утверждать, задержалась на минутку. Она выливает в раковину кофейную гущу, хотя прекрасно знает, что слив может засориться. Не кладет вещи на место и клянется, что их не трогала. До истерики доводит ее полотенце, если мокрое. Не считается с деньгами, а стоило бы.
Панически боится пауков. Отвращение в ней вызывает кровавый бифштекс, зато балдеет от маслянистой приторной халвы. Скучает у телевизора, но в театре с напряженным вниманием слушает диалоги, притворные, произносимые с нарочитой дикцией. Коллекционирует подруг, еще с начальной школы. Может часами говорить с ними по телефону о вещах несущественных (как те, о которых я сообщил).
Что же касается инцидента в поезде, то, конечно, у нее был билет, разве что она отказалась предъявить его, поскольку сочла, что поезд грязный, вонючий и — цитирую — в нем так холодно, как на псарне. В контролере взыграла обида за всю железную дорогу, он выписал штраф и беззаконно отобрал удостоверение. Мы добрались до места назначения вечером, сильно после одиннадцати, потому что, помню, трамвай был ночной, с номером как негатив: белая пятерка на черном фоне, а не наоборот. На этот раз я сам прокомпостировал билеты.
Белье носит вообще шелковое, а хлопчатобумажное только в морозы».
Я давно замечала его интерес к женскому полу как таковому. В магазине он выбирал кассу с самой накрашенной кассиршей, волосы которой уже готовы были сами вкрутиться в папильотки. В трамвае он устраивался в гуще пассажирок, а в поезде, думаю, он был готов занять чужое место, лишь бы сидеть напротив какой-нибудь вагонной красотки. На улице его взгляд перескакивал с лица на лицо, как будто женщины вышли сюда на работу, преследовал ради спортивного интереса спину с выглядывавшими из-под блузки кружевами от бюстгальтера, а в обувном смотрел покупательницам на ноги.
Иногда этот интерес концентрировался на мне. Тогда он все делал в основном наоборот. Зажигал свет, когда я хотела погасить его. Отстранялся, когда я пыталась притянуть его, льнул ко мне, когда я хотела удержать дистанцию. Слишком сильно сжимал и ослаблял объятия в тот момент, когда как раз надо было бы сжать. После акта, вместо того чтобы остаться, он оставлял только место после себя. Для кого?
Летом у меня прибавилось конкретных подозрений. Он выезжал по службе, а возвращался как частное лицо, притом наполовину отсутствующим. В ванной слишком долго лил воду, делая из душа фонтан. Надкусывал новый кусок, а прежний, только что надкусанный, продолжал лежать на тарелке. По три раза сыпал сахар в чай, вскользь отвечал на вопросы, требовавшие обстоятельных ответов, зато когда его спрашивали, который час, разводил антимонию о быстротекущем времени.
О существовании Нины (имя условное) я знала хотя бы по волосам, собираемым с его пиджака. Ее голову с неудачной прической я впервые увидела в окошке такси, в полупрофиль, второй половиной обращенную к спутнику, подозрительно похожему на моего мужа. После я несколько раз имела возможность видеть уже всю фигуру в легких одеждах, высокую, на каблуках, в туфельках, если можно так назвать несколько скромных ремешков.
Я решила выехать на какое-то время, пропасть, и хоть ничто меня не тянуло, зато все выталкивало. Я чувствовала себя опухолью, которую следовало удалить, даже если ей суждено появиться вновь.
Я стал замечать у Анны всплески раздражения такого сильного, как будто климактерический синдром проявился на несколько лет раньше. Ни у одной из вещей не было своего места. Чтобы не увлажнять полотенце, я протирал руки спиртом, кофе выпивал с гущей, делая вид, что пью растворимый, и бифштекс прожаривал до состояния пепла. Все это доводило ее до ярости.
Пострадала супружеская жизнь: она прекратилась. Я мог задеть Анну чем угодно, но каждый раз это было прикосновение к раскаленному железу. Тогда она шипела, как будто кто железо закаляет, опуская его в воду.
А вот другие женщины, напротив, излучали спокойствие. Кассирши вежливо давали, а не швыряли сдачу. Девушки в магазинах мерили костюм, не дергая за рукав, и не топали ногой в новых туфельках. Пассажирки даже на переездах, когда трамвай грохочет как погремушка, прислонялись ко мне деликатно, как смычки к инструменту. В поезде дальнего следования поездка пролетала в разговорах и, только когда снимали с полки чемодан, какое-то мгновение качавшийся, как штанга над головой штангиста, могло иметь место прикосновение рук. Одним своим видом официантки отговаривали меня делать самому себе обед, когда голоден. Билетерши впускали меня в кино, светили мне в темноте фонариком, на прощанье сжимали запястье, и никто от меня не требовал, чтобы я отвел взгляд от актрисы на экране.
С Инной мы зачитывались лирической поэзией. Жара в городе не давала вздохнуть, а потому мы ехали на трамвае до круга в Закрочине, а оттуда шли по противопаводковому валу в сторону Аббатских Лесов, обмениваясь замечаниями относительно растительности на откосе, образующей мягкую округлость. Нам вторили дрозды мелодичным пересвистом, повторяемым как по радио: давид-филипп-давид (реальные имена). Мы садились в укромном местечке, недоступном для посторонних глаз. Инна оставалась в сандалиях, легких, заслонявших немного больше, чем очки (которые она снимала с меня, так что крона клена, свисавшая над головой, роняла свои пятипалые остроконечные листья, но получала нечто значительно большее — мягкую округлость). Здесь мы дышали громко, несмотря на жару.
Финансовый отдел оплатил нам ту же гостиницу, три звезды, вечно текущий душ-сталактит, письменный столик без Библии, но полный брошюр, приглашающих осмотреть памятники, коллегиату, старинный ансамбль пиаров с холодной криптой, переделанной в винный погребок. Слишком мягкая постель с кратером-вмятиной посредине монотонно скрипела, как велосипед с одной заедающей педалью, когда въезжаешь на пригорок, с которого видны хорошо сохранившиеся оборонные стены, окружающие город со стороны потока, за поворотом дорога шла вниз и скрип переходил в протяжный, можно сказать монотонный звук, продолжавшийся до тех пор, пока не раскрутишь и не остановишь педали, тогда как рукой снимало — переставала скрипеть.
По возвращении мы продолжали встречаться днем, потому что ночи принадлежали Анне. Мы не стали причиной чьих бы то ни было восторгов или скандалов. Бездомные и без автомобиля, мы прятались по кинотеатрам на утренних сеансах, иногда по два раза смотря ту же самую картину, стереоскопическую. Мы заранее знали, кто прячет камень за пазухой. Раз у кассы я наткнулся на соседку. Она сделала вид, что не узнала меня. «Пане Янку, не узнала вас!» — не сказала она. Другой раз Инне пришлось представить меня своей подруге. «Очень приятно», — соврал я. Мы перешли на такси, поскольку трамвай все чаще подвергал нас несостыковкам.
А тут ни с того ни с сего Анна ушла. По логике вещей, в этот момент нам с Инной следовало бы активизироваться. Но я ничего ей не сообщил и вечерами, как прежде, оставался дома, молча уставившись в зеркало, думая, почему мне не отвечает выключенный телевизор, ел несложенные бутерброды — ломти сыра я заглатывал отдельно, пил только крепкие напитки, неизвестно на чем настоянные и оказавшиеся слишком тяжелыми, потому что лед кончился уже в первый вечер, а потом я не успевал его замораживать. Анна не возвращалась. Так я изменял любовнице.
— Здесь я хотела бы пояснить, что период моего отсутствия неправильно назван сепарацией, поскольку я не чувствовала себя отделенной, совсем напротив, я и до этого никогда не была ни с кем объединена, я была одна, когда шла, когда сидела на скамейке, даже когда раздевалась, вешая одежду на стул, я ясно чувствовала то единство, какое должно чувствовать туловище.
— Отсутствие Анны сильно сблизило меня с ней. А чтобы случайная ошибка ничего не испортила, я отключил телефон. Еду я готовил на двоих, ванную не занимал, а будильник, как и прежде, ставил на семь часов, чтобы не проспать. С самого начала я рассчитывал на ее возвращение.
— В Л., только не надо так буквально концентрироваться на этом пункте, потому что, как я уже говорила, движение было центробежным, имевшее целью оставить нечто за собой. Л. — маленький, построенный по единому плану городок, а внимания в нем заслуживают: моя подруга, с которой я много лет не виделась, костел, исторические амбары над рекой и не дающий возможности забыть памятник в чью-то честь, к сожалению обесчещенный ведром белой краски.
— Все выглядело иначе, и, в сущности, следовало бы рассказывать все сызнова. Функции в таких случаях мы выполняем ритуально, преднамеренно и на алтаре. Точно как в аптеке завариваем настои. Утреннюю газету вслух читаем так, будто она писана гекзаметром. Дважды бреемся, забыв, что бритва с двойным лезвием гарантирует прекрасный результат с одного раза. Дверь закрываем и закрываем, а почтовый ящик — наоборот — долго держим открытым, а еще проверяем, нет ли непосредственного сообщения, гвоздем на стене.
— Я писала длинные письма, не к кому-то конкретно. Детально описывала обстоятельства, погоду, безупречную, при полной луне, с солнцем в состоянии распада, расписание дня предыдущего и планы на день текущий, составленные в двух вариантах, в зависимости от того, успели дозреть сливы для кнедликов или стоит еще подождать, и тем временем удовлетвориться не худшим омлетом. Я воздала истории по справедливости, по достоинству оценила твои заслуги, но как могла я простить, что когда…
— Неожиданно мы обнаруживаем давно выключенный телефон и не можем простить себе оплошности. Мы втыкаем штепсель в розетку и долго ждем, обескураженные тем, что никто не звонит, а что тут удивляться: аппарат не хранит несостоявшихся соединений. Но как-то раз, входя в квартиру, мы вдруг слышим тревожный звонок, бежим, лампа, до сих пор стоявшая, падает с комода и разбивается на мелкие кусочки, а свет от нее как будто попал на призму, мы срываем трубку — слишком поздно, слишком поздно, опаздываем на один сигнал.
— … когда я уезжала в прошлый раз, ты совершенно засушил цветы. Надеюсь, что теперь ты не забудешь: тот, что на окне ванной, должен стоять в воде, и, кроме того, ему надо устраивать душ из пластиковой бутылки, но не из-под крана, боже упаси. Выброси паштет из холодильника, потому что наверняка заплесневел, не забудь внести платежи, чтобы нас снова проиндексировали, в свободные минуты молись за меня (смиренная просьба грешника имеет хорошие шансы быть исполненной), впрочем, я должна кончать, не обнимаю.
— Несмотря на все это, — говорил я в трубку, объединившую в одной упаковке экспрессию с восприятием. И даже сигнал, монотонный, как поток слов, запнувшийся на союзе, не смог отбить охоту говорить. Я выкладывал все без обиняков, терапевтически, глубоко дыша, до диафрагмы. Кто испортил коробку передач, сократив скорости так, что задний ход выскакивал сразу после третьей скорости? Кто слишком долго держит холодильник открытым и выращивает в нем ледяные торосы? Кто в приливе ярости разбил хрусталь, значительно более ценный, чем лампа? Кто постоянно напевал глупый припев, несмотря на мои просьбы прекратить? Почему попытки сближения оборачиваются увеличением дистанции? Что с нами, pluralis которых не имеет уже ни на грош величия? Что с фикцией?
— Мы будем ее поддерживать, — уверяла Анна, — эпизодически, пусть пухнут папки и скоросшиватели, пусть пенится вода. Я покрашусь в рыжий цвет, а ты для равновесия в природе отпустишь бороду и будешь проверять рукой, настоящая ли, будешь водить по ней пальцем, как по щеточке для ногтей. Мы будем переплетать сюжеты, и будут множиться лица, особенно на именинах, устраиваемых в соответствии с календарем. Посеянная еще зимой, осенью, стало быть, родится детвора, дедок-бабок охватит умиление. Мальчик будет немного шепелявить. Девочка — унаследует от матери веснушки, все до одной. И пока карапуз, это сплетение генов, будет играть под столом, в очередном санатории неподалеку отсюда мама будет по-настоящему умирать, подводя итог всему тому списку болезней, которыми она переболела.
Антошка родился за месяц до маминой смерти и плакал на похоронах, видимо, с голода, во всяком случае, наверняка не по ней. Родители Яна снова окружили нас заботой. Кормящая мать, я возила его к ним каждую субботу, на уик-энд с полным пансионом. Иногда ему хотелось есть уже в поезде и полностью высасывал меня под свитером. Однако это вызывало возмущение пассажиров. «Здесь вам не Варс», — буркнул раз один из них, евший бутерброды с маслом.
Он рос хорошим малышом, совсем не болел, ножки пряменькие, волосики кудрявились за ушками. Гулил, произносил отдельные слоги, шепелявил. Рос быстро, вырастал из одежек, перепрыгивая сразу по два номера. К сожалению, был немного похож на отца. На щечках у него обозначались ямочки, придавая лицу несерьезный вид, серьезности не приличествующий. Нос обещал быть неузким, с местом для насморка. И губы, не успеешь оглянуться, как они выгнутся в дуги, соединенные общей тетивой, тугой, выбрасывающей меткий ответ. Между тем я ни о чем не спрашивала, толкала коляску вперед, при въезде же на бордюр — наоборот, тянула, потому что приходилось быть осторожной, чтобы не испортить колесо, которое любило в такие моменты отваливаться.
У нас родился сын, Антон, для которого с этого момента мы будем делать все. Будем зарабатывать, откладывать и умножать на коэффициент инфляции. Прививать ему знания, принципы и вакцины кори. Жизнь приобретет смысл и порядок, каждый день фиксируемая фотографией в альбоме, отмеренная — как только будет стоять на ножках — на дверном косяке в кухне, точно, так, чтобы не потерять ни миллиметра прибавления в росте. Похож на мать, однако родился без осложнений (характерных для нее). Глаза темные, светлее уже не станут, блестящие от лихорадки смотрения. В открытых, как для снимка на паспорт, ушах — чуткий слух. С губ, того и гляди, сорвутся слова. Вкус хороший, впитанный с молоком. Нос крупный, нюх гарантирован.
Изменилось отношение Анны ко мне. Она сравнивала нас для того, чтобы заранее направить развитие по нужному курсу, обойти рифы и избежать недостатки. Она внимательно всматривалась в меня, под разными углами, когда я вынимал из гардероба одежду и примерял, надевал одно на другое, как модель луковицы, на которой пересекаются направления, тенденции опоясывают ее, брюки стягивают, пиджаки трепещут фалдами, многорядные, во всех отношениях модные! «Постарайся втянуть живот, — предлагала Анна. — Подверни рукава. И расслабь галстук». — «Но у меня нет галстука», — возражал я. «Ничего, ты просто расслабь, а то ты создаешь напряженную ауру, которая плохо влияет на развитие, как раз когда оно вступает в первоначальную фазу».
Мы остались неприкасаемыми друг для друга. Не скажу, что мне от этого было хорошо. Я не скучала по телу, пахнущему потом и дезодорантом, а не оливками и мочой. Я уже и не мечтала, что возле меня кто-то ляжет и, больно притянув за волосы, обнимет. Привлечет, прижмет, будет водить пальцем по бедрам, да так нежно, что в жар бросит. А потом сильно, всей рукой, шершавой, как губка без воды, по чреслам, все менее и менее бдительно стерегущим вход, как проваливающийся в сон привратник. Он мял грудь, из которой ничего не течет, хотя, казалось, она была готова лопнуть. На мгновение перестал, сосредоточился на пупке, где у меня всегда собирался маленький комочек волокна, остававшегося от одежды, как будто майки хотели залезть под кожу, перевернул меня со спины на живот, а потом снова на спину и ездил, словно с горки. Остановился и проверил, не повредила ли я большой палец ноги, на всякий случай пососал его и помассировал, потом полез вверх, к коленям, слизывая все подряд. Мне было блаженно-щекотно, и я, как шпоры, вбивала пятки ему в бок. Потом я чувствовала на себе только слюну, было жарко, нутро скользило, перемещалось, к счастью, нигде не находя опоры, так что никак не получалось остановиться. Что такое блаженство? Может, жидкость, ведь оно разливается по всему телу, наверное, лимфа? А может, мышца, которая сокращается, сама ткань в спазматических сокращениях? Нерв или наоборот — усмиритель нерва, если все исчезает, как исчезает боль, если его убрать. Можно вообще не грустить. Чувствовать облегчение в односпальной кровати. Ухо не для того, чтобы в него тыкать языком. В груди собирается молоко, не для мясоедов. Сама справляюсь с губкой, достаю до лопаток. Живот тоже сам возвращается в норму, не от ласк, а трехглавая мышца прекрасно обходится без четвертой головы, от которой только хлопоты. Антошка спал сколько мог. Просыпался от голода, ел и потом снова засыпал. Я ходила с ним на долгие прогулки в парк: гибискус, астры, анютины глазки, примула и трава, а среди нее — осот — это садовник схалтурил.
Лично я считаю, что у ребенка должен быть отец. Я провожу с ним каждый второй уик-энд, случается и в течение недели делать мелкие работы по дому, если что-то засорится и станет непроходимым, или пробки полетят из-за пылесоса, или стиральная машина сделает вид, что полощет, не заменяя воды, или газовая горелка не хочет гаснуть, хотя крантик завернули. Чаще всего мы идем в парк на качели. Антось качается, а я подталкиваю. С Анной я познакомился на практике на вагоноремонтном заводе, в семьдесят четвертом, на ней был синий комбинезон, который она снимала сверху и завязывала рукава на поясе.