Не знаю, откуда они берутся, я никогда не давала объявлений вроде тех облепивших столбы, что порой приходится читать: «опытный учитель дает уроки — в этом месте упоминается язык — в любом объеме, на всех уровнях, для продолжающих и для начинающих с нуля», номер телефона, повторенный несколько раз внизу листка, нарезанного широкой бахромой, так что только отрывай свой клочок и звони, набери номер и приступай к обучению. Я никогда не давала объявлений, я не учительница на пенсии, к которой молодые коллеги посылают учеников не шибко сильных головой, таких, кто за десять лет, проведенных в школе, не сумел запомнить и ста слов, я также не та известная всему городу англичанка, которая волей-неволей при каждом открывании рта дает разговорную практику, — наследие войны, союзница, приглашаемая по случаю годовщины к памятнику, где она каменеет в своих пожухлых кружевах с черной сумочкой, которую держит обеими руками, как вожжи, бледная мраморная старушка на фоне официальных лиц, выстроенных отнюдь не в дорическом ордере, а в каком-то ялтинском, гипсовом, и изъясняющихся на новых наречиях с убогой, упрощенной грамматикой, в которой преобладает императив. Тем не менее я вынуждена отгонять от себя учеников, почему-то уверенных, что именно здесь, через калитку, поддающуюся, лишь когда ее пнешь ногой, через неухоженный садик, по засаженной чахнущим самшитом аллейке проходит путь к знаниям, ведущий на крыльцо с неработающим звонком и приколотым рядом выцветшим, почти не читаемым листком, чтобы стучали, а не звонили.

Стучат только новички. Старшие знают, что дверь открыта, достаточно немного ее приподнять — за многие годы петли слегка ослабли и нижняя часть блокируется в выбоенке, неизвестно как возникшей, — энергично потянуть на себя, и она хоть с громким стуком, но уступит, и тогда надо войти, раздеться в прихожей, если на дворе не теплая осень и мы пришли не в одной рубашке, пройти в первую комнату, подсесть к пустому столику и немного подождать, просматривая тетради или прислушиваясь к доносящейся из кабинета речи, прежде чем наконец придет наш черед, — здравствуйте, сначала, как обычно, расскажем о том, как прошел уик-энд и неделя.

Я назначаю часы так, чтобы у меня между занятиями выкраивалось хотя бы пятнадцать свободных ми нут, чай заварить, на кухне что-нибудь приготовить, перекусить или даже позволить себе глоток коньяку, когда одолевал ревматизм и тлела ностальгия, неточный перевод saudade. Впрочем, уроки всегда так увлекали, что только стук двери на крыльце напоминал об окончании времени занятия. Я их соединила в пары и знала, что, когда выходит Анна, своей очереди уже дожидается Владек, потому что они идут друг за другом, хотя они виделись только на ходу, самое большее — иногда могут слышать (через дверь) уже освоенные окончания praeterit’a, и каждый кладет свою работу в свою папку — по сути, они виртуально общаются друг с другом, ведут беседы, переписываются, задают вопросы и дают развернутые исчерпывающие ответы, которым перемещение во времени на четверть часа придает эпическое измерение.

Бывает, что кто-нибудь из учеников не приходит, и тогда я чувствую себя как школьник, у которого отменили урок; вот он, пролом в стене — а мы быстренько протискиваемся туда, пока никто не видит, и никто нас (эй! вы куда это?) не задержит. Что можно сделать в течении часа? Много чего: проехать сто километров, много раз рискуя жизнью, пролететь над половиной континента, увидеть города и Альпы. Можно прочесть лекцию, внести эпохальный вклад, понять несколько теорий, высказаться, причаститься Святых Таинств, оплодотворить, оплодотвориться. Можно также проголодаться, зайти на кухню, найти вчерашнюю булку и намазать ее маслом. В холодильнике у меня тогда было немногим более. Плавленые сырки в серебряной фольге, застревающей в зубах и сидящей там, как пломба, потому что ее никогда не удается развернуть до конца. Помидоры, лишенные помидорного вкуса. Паштет или паста, трудно сказать что, потому как истек срок годности.

Я тоже чувствовала себя просроченной; уже давно я питалась только обедами, которые приносила специальная рассыльная из столовой, что за углом, сама я туда не ходила, чтобы не чувствовать себя как в многодетной семье, собранной за обеденным столом. Я заваривала крепкий чай, ничего в него не добавляя. Настаивала его в течение пяти минут, пила очень горячим. Подходила к концу последняя четверть часа. Что можно сделать за четверть часа? То же, что и всегда: перелистать еженедельник, следя за тем, чтобы не заснуть, убрать рыбьи кости (идеальное для существа дела существительное, будто хвосты обглоданных слов женского рода), растасканные по полу котом. Я выходила в садик, собирала цветочки, пусть пахнут для кого-нибудь, кто уже наверняка был в пути.

Он оказался новичком, мне пришлось открывать ему дверь. «Это цветы, — пояснила я. Мужские цветы, неизвестно какие, да и неважно, как они точно называются (названия никогда не бывают достаточно точными). Стоят в вазе на столе. Пахнут. Вянут, но не сразу. Осторожней, не заденьте их, — если хрусталь упадет, он разобьется на десятки кусочков, которые не сможет соединить никакой клей, никакие приспособления, используемые в экстренных случаях, которые так и подстерегают нас», — здесь я ушла далеко за программу. Он понимал, поддакивал.

Чем Вы занимались в течение недели? Да, в сущности, ничего такого. Учил — что, собственно, и доказывал. В кино был два раза, фильмы слишком запутанные, чтобы пересказать. Играл в мяч. — Выиграл? — Нет, проиграл, к сожалению. — Со счетом? — Четыре ноль. В пятницу вечером отправился к приятелю на день рожденья. — Сколько ему? — Восемнадцать. — Мои поздравления. — Ели бутерброды с паштетом, не пили, в смысле пили только соки. Купил приятелю пластинку на подарок. — «На подарок» не говорят, надо говорить «в подарок». Какую пластинку? — С музыкой, которую здесь не достать.

Они делали ошибки, это их право, но хуже всего то, что они скрывали от меня правду. Они ничего не говорили об апатии, которая охватывает их, когда утром вставать надо, а совершенно незачем (говорят так: вставать от и до, правильная форма глагола). Умалчивали они о состояниях страха, о которых правильнее было бы кричать, призывать к мести. Ни одного упрека не слетело с их уст, а ведь было в чем упрекать. И никогда, даже шепотом, они не назвали меня старой ведьмой, хоть я и приложила все усилия, чтобы это словечко украсило их словарь. Не думаю, что они произносили его после уроков — тогда они совершенно замолкали.

Я тоже, должна признаться, не открывалась им полностью. Очень редко признавалась в своих сомнениях (например, в отношении того, где ставить ударение в слове «аккурат»). Я обходила обширную, но запутанную тему сочетания причастия с другими частями речи. Рассказывая о годах учебы и эмиграции, я опускаю эпизод с R-ом, ибо до сей поры мне делается не по себе (слышу его голос, хлопанье двери, шаги на гулкой лестнице, лязг ворот и потом обычное движение на бульваре, звуки, летевшие уже не ко мне).

Я умолчала о времени дружбы с Норой, о ее англосаксонском акценте, о вызывающих манерах, которые (сигарета, висящая на губе) даже в наше время были бы дурным примером, я ни словом не обмолвилась о последних месяцах в приюте, куда я ездила ежедневно, сначала на метро, а потом омнибусом, тяжело тянувшим в гору и осторожно съезжавшим с нее уже с западной стороны, — солнце просвечивало через пыль, которая всегда клубилась, сидевший справа селянин щурился, и морщины на его лице, похожие на отвалы земли и рвы, становились еще глубже, — я выходила прямо перед ворогами, водитель провожал меня взглядом, а санитарка приветствовала улыбкой: «Уснула, сейчас ее лучше не будить». Я никогда не объясняла им исключительной актуальности форм давно прошедшего времени, единственных, претендующих на истинность.

Анна входила в группу продвинутых учеников. Как все, она была из хорошего дома, что здесь означает квартиру в старой постройке с видом на помойку, на перекладину для выколачивания ковров и детскую песочницу или цветник, трудноотличимые одно от другого, одинаково пустынные, вымершие. Анна в подробностях рассказывала мне о жизни. Одевалась она, насколько могу судить, модно. А иначе чем можно объяснить всегда черные колготки, короткий, вечно расстегнутый кардиган, ботинки неизвестно на каком каблуке, потому что он пропадал в толстой подошве, юбку короче, чем шорты, и серьгу, меняющую место каждую неделю, перескакивающую с брови на нос, а потом на губу. На голове у нее был плейер, в смысле — наушники, которые я даже примерила. «Тише!» — кажется, вскрикнула я, когда они включились. Слышу я все еще хорошо, а очки надеваю только при чтении газет с мелким шрифтом. В рассказе Анны практически не было ошибок.

Как-то раз возвращалась она от подруги. Было уже поздно, горели лампы, дождь перестал и свет четко отражался от луж. (Может, лучше сказать «отражался в лужах», а не от луж?) Особо она никуда не спешила, останавливаясь у витрин, никогда не гаснувших. Было пусто вокруг, изредка проезжали машины, на остановке под навесом не было никого, все уехали с последним автобусом.

До дома оставалось совсем близко, когда из подворотни вышел мужчина, и нельзя сказать чтобы он бросился вдогонку, но он пошел, пошел за ней. Анна ускоряла шаг и, встревоженная, то и дело поглядывала назад. Он держал дистанцию, впрочем, достаточно короткую, чтобы ее можно было сократить одним махом, не длиннее двух десятков метров, три-четыре дома. И что хуже всего, пройти оставалось кусок с прилегающим к улице парком, в котором не было ни фонарей, ни витрин. Анна предусмотрительно перешла на другую сторону. Мужчина пересек проезжую часть точно в том же месте, под тем же самым углом. Ей не хватало ни смелости закричать, ни силы бежать. Пронизанная ужасом, она еще раз обернулась и увидела пустую улицу, преследователь куда-то исчез. Она свернула в соседнюю, будучи уверена, что на этот раз он возникнет перед ней, внезапно. Не возник. Отсюда Анна без помех добралась до дома. Она была спасена, выжила. Прекрасно, только вдогонку пускаются, бросаются же в бегство, а не наоборот, впрочем, неизвестно, что быстрее.

Анна благополучно избегала опасностей. Каждую неделю она появлялась у меня целая и невредимая. Я давно присматривалась к ней и видела, как она взрослеет, как губы полнеют без помощи помады и жвачки, которую я велела выплюнуть, чтоб не искажала носовые гласные. Она заворачивала ее в обертку. Была ли она похожа на меня? Да, если не считать серьгу. Я замечала в ее глазах то же самое, давно забытое любопытство, заставляющее впитывать, разглядывать так, будто перед тобой картина, даже если на этой картине только я, сегодня бесцветная, старая, погибающая в шезлонге (я так их принимала, полулежа, чтобы избежать отека ног). В их сообщениях не хватало массы деталей, оказывающихся порой более интересными, чем само действие. Они жили быстро, без заботы о мелочах, целиком поглощенные делом. Они не знали ни ретардации, ни вкуса герундива, им чужды были терпеливо сплетаемые (словно кружева, которые, впрочем, и вяжут) описания. Рэмбоидальные, они пили залпом, глотали целиком. Невелика премудрость все бросить, а вот попробуй выдержать, остаться на плаву. Мне, как тому сообразительному археологу, что на костяном гребне ищет перхоть древних египтян, приходилось все детально реконструировать.

Я учила их, не склонных к собиранию воспоминаний, вспоминать. Только так можно ответить на вызов будущего, с каждым часом становящегося все более ностальгическим.

Я тоже когда-то думала, что надо забыть. После ухода Норы я переезжала с места на место, лихорадочно, всегда в пути на вокзал. Новые квартиры выстроились анфиладой. Вместо домов адреса. Я была предтечей появившихся полвека спустя комивояжеров — транснациональные корпорации забрасывают их через континент, как армию, с пачкой кредитных карточек и полномочиями заключать контракты. Я пребывала в постоянном движении, легком, балетном. Куда-то исчезали трение и гравитация. Я не чувствовала себя связанной и если опускалась, то только на плетеном стуле, на террасе кафе, наблюдая за прохожими, которые никогда не проходят два раза. Я жила как беженец, хотя меня в общем никто не гнал. Не помню когда, но я вдруг осела на месте. Сейчас я практически не выхожу. До обеда кручусь-верчусь, что-то почитываю, больше всего люблю старые, годичной давности газеты. Потом приходят они, посланцы из мира. Вижу все, по Анне вижу, как изменилась мода. Обтягивающее влезает под просторное, а черное уступает место красному.

Я чувствую, когда становится холодно, их плащи и куртки заслоняют в прихожей зеркало. Слышу в их голосах страхи, вызванные мутацией. Я различаю иностранный акцент, от которого им не избавиться, и неуверенную, не достигающую ушей собеседника перегласовку. Я вижу все, даже пылинки, вызывающие аллергию, когда кожа распухает, едва сдерживаемая кровеносными сосудами. Я чувствую запах сигарет, выкуриваемых тайно, в темноте, чтобы дым не выдал. По движениям охваченной обручем наушников головы и рук я знаю, когда в плейере меняется мелодия. А еще я угадываю их любовные связи — с этажа виден поворот, где они останавливаются и топчут тротуар, в ожидании, пока не появится после уроков партнер, с которым договорились о встрече, и слушаю, слушаю — искусство, сегодня совершенно исчезнувшее, даже у духовников.

Знаю точно, чем они занимаются, в разодранной между словарем и грамматикой жизни нет секретов. Учатся, само собой. «Учиться» — возвратный глагол, означающий не результат, а процесс. Они ходят в школу, а под партой держат книги, ставящие под вопрос то, что рекомендует лежащий на ней учебник. Впрочем, нет больше парт, их заменили столы. Все современное, стулья из металлических трубок. За долгие годы учебы они не выучили наизусть ни одного стихотворения. Они знают только тексты песен, от которых, если их записать на бумаге, со стыда покраснели бы чернила.

Их память не от сердца. Размененная на нули и единицы, она занимает небольшое пространство, которого все равно не хватает, если еще текст снабдить каким-нибудь простеньким рисунком. Оказывается, что под иллюстрации теперь нужно больше места, чем под текст. Здесь я сообщаю об их жалобах, сама-то я пользуюсь хорошо заточенными карандашами. С некоторых пор я стала получать сочинения, написанные не от руки, а напечатанные в домашней типографии, часто с виньетками, линии которых — особенно изгибы — зубчатые, удивительным образом сморщенные, как будто весь мотив дрожит от холода или со страху. Вношу поправки, а потом обратно получаю текст, безошибочный, точно взятый из книги, с исправленными ошибками. И все-таки меня подмывало что-нибудь в нем да исправить. Я восхищена простотой стиля и богатством шрифтов! Особенно обожаю шрифты с тенью, долго вожу лампой, потому что кажется, что это свет бросает на бумагу тени. Проверяю на листке, трогаю буковки пальцем. Плоские. Слава богу, что пока не гравируют.

Иногда и ко мне приносят эти свои инструменты. Достают пластиковую коробку, плоскую, как бонбоньерка, и осторожно кладут ее на мой видавший виды чиппендейл. Поднимают крышку, которая, встав вертикально, частично загораживает мне обзор. Когда я даю им недостающее слово, они быстро барабанят пальцами по клавишам — записывают, модернизируют готику. Мне нравится этот звук, как будто тихонько зубы клацают. Раньше я тоже спешила успеть, даже стенографии научилась. Подслушивала разговоры посторонних людей и, чтобы не отвыкнуть, в памяти заменяла их в змейку загогулин. Все быстрее, все более простую, потому что люди все время говорят об одном и том же, жалуются, словарь у них бедный, для начинающих. На курсах быстрого чтения я научилась читать целыми абзацами. Я, точно сканер, поглощала книги. Я стала чувствительной, стала мегагерцем, считчиком, убивающим чтение. Сегодня, превратившись в слух, я сбавила скорость. Нельзя слушать быстрее, чем играют.

И все-таки я вышла из дому. В конце концов, своими бездарными рассказами они спровоцировали меня. Мучительным отсутствием подробностей. Описаниями мест, лишенных деталей. Конспективными изложениями, в которых в ожидании разоблачения дремлет богатство. Чтобы не бросаться в глаза, я вышла вечером, в сумерки. Я так хорошо помнила маршруты, о которых они столько рассказывали, что в любой момент могла бы начертить их на плане.

Много в памяти моей осталось и от моих собственных прогулок, относящихся ко временам, когда в течение одного дня меня видели клубы, кино, вокзал, магазины и склады, а также уличные продавцы и лоточники, не говоря уже о находившемся на стоянке извозчике, с высоких козел смотревшем на меня из-под козырька, пока я не исчезала за костелом Спасителя на площади Третьего Мая, лишь блеснув ему пряжкой пояска. Я вышла, приготовившись к длительной прогулке, в удобных туфлях, с сумочкой, висящей на руке, одетая в скромный, не подверженный колебаниям моды жакет. Было тепло, не сыро, не душно, не чувствовалось вообще воздуха, который тем самым оказался как бы вне погоды, вопреки всегда чутким к ее изменениям метеорологам. Подойдя к углу, я еще раз осмотрелась, увидела оставленный на кухне свет. Я знала, что, как обычно, в слив текла вода, остывал подогретый на противне хлеб и работало радио, отпугивавшее вора арией.

Я быстро прошла отрезок пути до парка, отрезок, на котором нет ничего достойного внимания, уже закрывшиеся магазины, те же самые, что и прежде, киоск, с витрины которого министерство предупреждает, что курение опасно, высокая кирпичная стена, долго представлявшая интригующую загадку, пока в один прекрасный день я не увидела через распахнутые ворота обыкновенный двор, внезапно бесстыдно открытый, полный мусора, ржавые детали бог весть чего, в беспорядке разбросанные на траве, доски, наверняка трухлявые, прикрытые обрывком толи, и куча песка, уже почти неотличимого от земли. С этой поры стена стала лишь ограждением. Куча хлама, вот что осталось от скрывавшегося за ней эдема. Я никогда не просила их описать эти последние сто метров между парком и домом. Здесь никогда ничего не происходило. Вот, неважное проявление реальности, ускользавшее от кратких изложений. Я знаю, что, подходя к цели, они лихорадочно зубрили урок и не замечали ни киоска, ни магазина, ни стены, они не приветствовали прохожих. С интервалом в час кто-нибудь из них проходил, как слепой, окруженный чуждой аурой идиом. И лишь после светофора, на перекрестке у парка начинался истинный ареал их рассказов.

Там тоже, в тот момент, когда я ждала зеленого света и терпеливо пропускала машины неизвестных мне марок и форм (слишком уж много набралось их на такую тихую улочку), я обнаружила первую неточность, отступление от оригинала. Так вот, горка с северной стороны парка, которую я прекрасно помню по первым спускам на санках — (холодные дощечки, трубки, приклепанные к их ребру) — и которая не раз выступала в рассказах о нашем низинном городе как важная точка отсчета, — горка эта была теперь почти что совершенно плоской, можно сказать, небольшой складкой, сглаженной утюгом в том месте, где материал сморщился. Я стояла, не веря незнакомой топографии, пока кто-то не подал сигнал клаксоном, потому что уже давно горел зеленый и приглашал переходить (меня, которая столько раз повторяла, что свет светит, а не горит). Охваченная ностальгическими воспоминаниями, я быстро перебежала на желтый.

Подойдя к остаткам горки, я осторожно ступила на них, как ступают на проложенную через болото тропку, которая, того и гляди, уйдет из под ног. Однако бывшая горка стояла крепко. Я слегка наклонилась вперед и прошла несколько метров, не более, на гору (с этого момента будем называть ее валом) и глянула в сторону фонтана, до которого мы когда-то легко доезжали по первому снегу.

Никакого фонтана не было. Его каменное окаймление рассыпалось до такой степени, что в нем едва узнавалась окружность. Из середины, на метр вверх торчали трубы, голые, компрометирующие идею воды, бьющей из-под ног статуи (от которой не осталось ни головы, ни торса, ни туники, ни трезубца, ни змей, обвивших ее ноги), будто их перенесли сюда прямо со двора, что за каменной стеной. Боже мой, почему же никто меня не предупредил! Мы ведь столько раз описывали и парк и все, что в нем. Кроме горки и фонтана, там были оранжерея, пергола, если быть точной, древонасаждения: акация, каштан, молодая поросль, из них буки, в том числе краснолистные, и грабы. Я вовсе не против перемен, особенно в парке. Сама помню, не раз случалось мне не узнавать его, когда выпадал снег и мороз сковывал воду, превращая ее в каток, когда листья за одну ночь желтели, а потом лежали на тропинке, похожие на заржавевшие железки, или когда в какую-нибудь из осеней вырубают все тополя, неизлечимо больные астмой. Теперь, однако, перемены зашли слишком далеко, ничто не обещало возвращения к норме, совсем наоборот — утаптываемое, возвышение еще скорее провалится в ущелье.

Я была обманута вдвойне. Сначала я ощутила потерю, ведь долгие годы я жила иллюзорными представлениями о целом, даже не догадываясь о том, что чего-то там давно уже нет. Мало того, я это предлагала и другим, а они поддакивали мне. «Да, да, горка, — повторяли. — Да, да, в парке».

Я пошла дальше и быстрее, чем предполагала, оказалась на главной улице, в том месте, где Анна избавилась от своего преследователя, после которого и следа не осталось в хронике исчезновений. Не было во мне ни любопытства, ни страха; осмотром местности я хотела лишь подтвердить факты.

Все совпадало, за исключением дождя и украшений. Дождя не было, а потому не мог свет отражаться от углублений в тротуаре, где обычно образуются разливы. Нельзя, однако, не упомянуть кварталы в стиле классицизма с перегруженными фасадами, полуколоннами, колоннами, пилястрами, тимпанами и карнизами, тянувшимися по горизонтали, перпендикулярно ко временно бездействующим водостокам.

Я остановилась, делая вид, что рассматриваю витрину ювелирной лавки, из которой все убирают на ночь, пустые атласы, которыми задрапированы верхушки шей, на которых нет голов и, что хуже, нет бус, выстланные мягкими подушечками коробочки от обручальных колец, будто на ночь они развелись. Я смотрела вглубь улицы настолько, насколько позволял ее поворот, мягкий изгиб, уловить который можно было только с определенного расстояния. Я уже проходила мимо… когда во флигеле заметила его, в светлом плаще, четко выделявшемся на темном фоне олифы.

Он завязывал (не застегивал) ремень, а стало быть, только что вышел, я успела на этот раз к самому началу. Перчатки он держал в левой руке, обе, и хлестал ими по ляжке. В правой он нес короткий, неуклюжий, на который и не обопрешься и которым не стукнешь в тротуар, убогий, колченогий, но все же зонтик. А все потому, что ожидаем дождь. Я поняла, что он не заметил меня, повернувшуюся к ценностям, от которых остались только цены, слишком большие даже для грабителя.

Я шла за ним, выдерживая разумную дистанцию в десяток-другой ярдов. Теперь мне следовало быть собранной, я проходила мимо архитектурных украшений, карнизов, криптопортиков, раз только воспользовалась обычной обшарпанной подворотней, из которой несло аммиаком, когда он остановился и неожиданно обернулся — прикуривал сигарету у кино и прикрывался от ветра плечом. Мне мигнул огонек. «Это хорошо, — подумала я, — с подветренной стороны он меня не учует, а огонек не даст мне пропасть в темноте». Он шел прямо, прекрасно знал дорогу, не озирался, не колебался, и, когда мы входили в поворот, он преодолевал его так же уверенно, как идущий по рельсам трамвай.

Мы пересекли скверик у филармонии, и я на мгновенье замерла, потому что увидела на боковой улице такси, ожидавшие окончания концерта, — я не заметила афиши, от меня ускользнула мелодия, — к счастью, он только их миновал и свернул на улицу Ножовников. Еще раз повернул — и на Валовую. Я догадалась, что он хочет через Старе Място попасть на Замлынье, в новый неизвестный мне район. Не беда, меня такой новостью не испугаешь. Идем шаг в шаг, отстукивая марш, я за ним.

За воротами, некогда означавшими городскую заставу, город теряет свою средневековую скученность, начинается блочная застройка, дома стоят как попало, параллельно и поперек, а иногда по диагонали, соединенные спонтанно возникшей системой паркингов и ступенек из выщербленного бетона, вдоль которых идут прутья, согнутые под поручни; вот и все, что я — хоть дело было в темноте и во время погони — успела заметить.

Признаюсь, я чувствовала себя потерянной. Не оберегаемая больше ни аркадой, ни колоннадой, ни опорой, ни пилястром, к которым можно прислониться, подражая узорчатой штукатурке, без флигеля поблизости, куда всегда можно, миновав аммиак, прошмыгнуть по придуманному адресу, я почувствовала себя одинокой, оставленной на ветру, который к тому же дул теперь непредсказуемо, раз так, раз эдак, а порой и вовсе переставал. На крутых (неизвестно, откуда берется эта крутизна среди плоскостей, видимо, специально насыпали) и глинистых подъемах скользили туфли, и я была уже близка к падению — спас меня каблук. Сигарета догорела, и я вынуждена была ориентироваться только на плащ, едва различимый, во все большем отдалении. Еще видны были полы, вздымаемые ветром. Еще раз в воздухе мелькнул зонтик, сложенный, как палка громилы. А потом только хлопнула дверь, железная, но залатанная фанерой, в подъезде зажегся свет и тут же погас, как будто сломалось реле.

Не знаю, сколько я там простояла, под стеной с окнами, в которых появлялись фигуры, похожие на тряпичные куклы. Иногда какая-нибудь из них замрет на мгновенье. Поставит на подоконник банку с огурцами. Сотрет пыль. Я снова видела четко. Какой-то мальчишка на втором этаже ловил стаканом ползающую по стеклу муху, это было так близко, что я могла различить ее механическое подбрюшье и хитиновые крылья, попавшие в западню. Вскоре ему наскучило, и он ее придавил. На стекле осталось пятнышко. Кто-то вышел на огражденный прутьями балкон и среди стоявших там велосипедов, ведерок и крышек разгребал место для круглой гири, которую ему жаль было выбрасывать.

Не знаю, сколько я простояла. Я явно ощущала холод и сырость, но ощущала их по-другому, чем тогда, когда только вышла из дому. Глина облепила туфли, плотно, как форма для отливки. Я хотела застегнуться на верхнюю пуговицу, но пуговицы не оказалось, кто-то вырвал ее с мясом, и вот дырки были теперь в двух рядах, прося булавки, которой у меня не было. Для симметрии сломалась защелка в сумке, которую я взяла для элегантности и для отвода глаз, оттуда посыпались старые, прокомпостированные билеты на метро — картонки, потерявшие свою силу уже четыреста тысяч часов назад, немагнитные. Что ж, уплывут с предсказанным в прогнозе дождем и в конце концов найдут свой туннель.

Не знаю, сколько бы я еще так стояла, видимо, до результата — только вот что является результатом? — если бы краем глаза не заметила, что он вышел из соседнего подъезда, пробравшись явно по чердаку или через подвальные помещения, в очках, с усами, уже без зонта и в плаще, переделанном на куртку. Я бросилась, может, слишком резко и через несколько шагов поняла, что у меня нет (для верности глянула на ноги), нет правой туфли, которая была врыта, втоптана в глину. Я отпрянула назад еще резче, как вратарь за длинным мячом, и когда я уже доставала ногой туфлю, не успевшую окончательно утонуть в грязи, я поскользнулась и упала. Секунды даже не лежала. Вскочила на ноги (прямые, хоть и несимметрично обутые) так быстро, что даже вылетевшая при падении из рук, как из катапульты, сумочка еще не успела упасть на волнистый, вымазанный серым цементом козырек над устроенной внизу свалкой — не исключено, что, раскрытая, она, точно парашют в купол, набирала воздух. Неважно! Времени искать сумочку, справедливо оказавшуюся на свалке, у меня не было. Громко хлюпая ботинками, я побежала за тем типом.

Он возвращался по своим следам. Но вот шел он чуть иначе, вроде как состарился, хоть и в куртке, да не так бодро, сгорбленный, он шаркал подошвами о тротуар, до которого мы наконец добрались, оставив за собой пласт глины. Он беспрепятственно миновал столбы заставы, миновал филармонию, где уже закончился концерт, — со стоянки исчезли все такси, зато появилась группка припозднившихся меломанов, женщины в длинных платьях, мужчины в поблескивающих между кашне галстуках — о нет! Одно лишнее — либо кашне, либо галстук, элегантность не допускает таких сочетаний.

— Элегантность! — у меня был повод вспомнить о ней. Сразу за филармонией я наткнулась на большое зеркало в парфюмерной лавке, обильно освещенной и полной товара, ибо здесь, не в пример ювелиру, с витрины на ночь не убирали драгоценностей для любой кожи. Я остановилась по необходимости: мой Вергилий стоял за несколько витрин от меня и рассматривал что-то, что пока было недоступно моему взору, книгу в мягкой обложке и альбомы, кухонные комбайны, ножи, чашки или детали гардероба. Я разглядывала свое отражение среди пудр и кремов, которые в данной ситуации уже ничего не смогли бы… Короче, выглядела как выглядела. Волосы, слепленные глиной, но распущенные, падали мне на плечи. Из левой брови, в левом углу зеркала, текла спекшаяся струйка крови, если спекшееся еще может течь. На щеке ссадина — она была мне очень к лицу, удивительно побледневшему, жаждавшему румян, разложенных в витрине напротив. Я сделала шаг назад, чтобы осмотреть себя до колен, из которых одно распухло и болело, но у меня не хватило времени, потому что в тот самый момент предмет моих наблюдений двинулся вперед.

Я прошла мимо «его» витрины — оптика, оправы, разложенные среди вырезанных из таблицы больших и маленьких букв с характерным рисунком для близоруких (такими буквами должны печатать прогнозы развития). Вот оно что, — подумала я и уже была готова к очередному варианту. Я бы не удивилась, если бы увидела его в контактных линзах. Он прибавил шагу, теперь он игнорировал витрины. Успеть, что ли, куда должен? Да, я предвидела это, я научилась предвидеть! — в том месте, где он раньше закурил, он повернул к кино. Часов при мне не было, но я сумела поймать так хорошо знакомый мне почасовой ритм. Должно быть, после девяти пойдет на последний сеанс, никем не замеченный.

— Сумочка! — прошептала я, потому что в этот самый момент сообразила, что кроме билетов на метро там была одна банкнота, единственная, какую я взяла с собой. У меня не было силы возвращаться к глине, да и банкнота должна была уплыть вместе с билетами. Я начала перетрясать карманы, нашла — бронзовый гривенник, дореформенный. Что делать? Тем не менее через боковые двери я вошла в холл. На мгновение меня ослепило светом. На стенах висели подсвеченные афиши восьми разных программ. Я понимаю (мне показалось, что я поняла) — реклама фильмов на месяц вперед. В кассе сидел молодой билетер, не в форменной одежде. Явно не Гомон! За его спиной похожая на Арлетку актриса целовала мужчину, не похожего ни на кого.

— В котором часу, — спросила я, — заканчивается картина?

— Какая еще картина? — не понял он. — Актуально у нас идет пять фильмов.

«Актуально» — так не говорят, подумалось мне, но я не стала поправлять его.

— Так вы даете программу, составленную из короткометражных фильмов? — спросила я громко.

— Полнометражных, художественных, анимационных, у нас мультиплекс, мультикино, — подчеркнул он первую часть слов.

Только теперь я поняла истоки противоречий в их сообщениях на тему кинотеатра. Они ходили в один и тот же кинотеатр, но утверждали, что смотрели совершенно разные картины, в том же самом кинотеатре, в то же самое время. Я относила все это на счет неточностей и плутовства, хотя, честно говоря, мне было все равно: я никуда не выходила и проверять не собиралась. Последний раз я была в кино, наверное, в Базеле, чуть ли не во времена братьев Люмьер. Но помню, что, будучи ребенком, я уже догадывалась, что значит слово «анимационный», стоящее сразу после названия фильма. «Анима» — значит «душа».

Признаюсь, я потеряла стремительность. Беспомощная, стояла я в пустом вестибюле, ярко освещенном, пахнущем кукурузой, поджаренной на тот случай, если кому-нибудь не хватит духовной пищи. У меня не было денег на кино, тем более на пять картин. Мне оставалось ждать, свернув на соседнюю улицу, на задворки главной, на темную, лишенную великолепия улицу, куда после сеанса высыпали зрители. Ждать, кого? Что? Все и так было ясно. Я предпочла оградить себя от очередных разочарований, оставшись в блеске магния.

Пирожные в кондитерской Райза уже не будут такими, как прежде. Впрочем, я знаю, что сегодня молодые ребята в форменных бейсболках подают в этом месте более быстрый, чем эклер, фастфуд, так, чтобы сразу и переварилось. Не будет больше вальсов, фокстротов на благотворительном балу в клубе, в котором обосновалось теперь лизинговое общество, которое также благотворительно дарит первый взнос, если письменное обязательство подписать на длительный срок.

Я вовсе не тоскую по ним, я не собираюсь танцевать. Знаю, что в городской читальне сейчас находится кредитный банк, а прежнюю кассу взаимопомощи переделали под гостиницу. Мне известно и более, я вообще в курсе. Знаю, что одну ведущую партию заменила масса противных микроорганизмов, которым мы пока не в силах противостоять.

Я была уже недалеко от парка, возвращалась. Что же еще может разочаровывать меня? Японские декоративные деревца бонсай, которые, вместо того чтобы расти, измельчали? Смешные маленькие цифровые камеры, но формой восходящие к столетним «лейкам»? Телефоны, состоящие из одной плоской трубки, без рукоятки и диска, втиснутые в футляр для очков? Очки, сведенные к линзе, без оправы? Полицейские, не импонирующие ростом, и их усы, ставшие еще более щетинистыми? Стиральные порошки в капсулах, предназначенные для грязи под ногтями? Алкоголь в каплях, как лекарство, в миниатюрных бутылочках, непонятно почему называемых орангутанками? Все мельчает, в том числе микропроцессоры, которые и без того никогда не были крупными.

А ведь я уже старуха. Меня все должно пугать. Город, как раковая опухоль, разрастается до предместий. Мужчины, маскирующиеся внешним видом. Фильмы, идущие в мультикино, как в ошалевшем барабане панорамы фотопластикона. Даже микроорганизмы, бактерии бушуют вокруг старого человека своей громадой.

Я была близко от дома, когда пошел дождь, уже раз упомянутый. Насквозь меня не вымочил. Впрочем, я и так собиралась вымыть голову, а дождевая вода вовсе не хуже тех шампуней, что скрываются по два в одном флаконе, а что касается туфель, их уже давно надо было выбросить. Входную дверь, как оказалось, я оставила открытой. Вор не залез. Хлеб остыл, вода вытекла, радио играло хоть и не арию, но и не реквием.

Лежу в шезлонге, удобно. Закончился последний на сегодня урок, дверь закрылась за Анной. Даже отсюда я сумею прекрасно отличить скрип двери открывающейся от скрипа двери закрывающейся, той, которую толкают, от той, которую тянут. Сейчас вот встану и защелкну замок. Сегодня она пришла счастливая, улыбающаяся, в облегающем скользком трико, какое надевают велосипедисты. Ее рассказы становятся все более свободными и красочными, наверное, думает, что под старость я стала дальтоником. Однако упорствует в некоторых ошибках. Говорит «актуально». Да не говорят так — «актуально».