Мы никого не заставляем, сами приезжают. Мы вынуждены отсылать их обратно, потому что Дом не резиновый, а воевода приостановил продажу соседнего. У каждого что-нибудь да болит, врачи бессильны, медицина — удел тех, кому не хватает веры. Маловерье не переносит опухолей.

Мы могли бы город здесь заложить, потому как выздоравливающие не хотят отрываться от нас. Их приходится уговаривать, билеты им покупать, собирать в дорогу, с которой они по любому вернутся. Те, что познали близость, боятся отдалиться. А того не ведают, что наша рука достанет везде, везде и что будут носить они печать ее прикосновения на себе.

Смешные функционеры, все пытаются гнобить нас. Когда мы вырубили в лесу пять больных деревьев, на нас наслали полицейских с собаками. Одна из этих собак улеглась под крыльцом, да так и осталась, отказавшись служить. Один из этих полицейских вернулся через неделю, умоляя снять заклятие с его лимфатических узлов. Никто из нас заклятий не посылает, а болезни, которые мы предупреждаем, перестают быть заразными. Время от времени воздвигаемый вокруг Дома кордон — это антисанитарный кордон, и если кому-то он и несет вред, то тем, кто остается с той, с другой стороны — внешней и зараженной.

Много раз меня просили, чтобы я поездил по стране. Наши сторонники приготовили трассы, нашли места, травянистые пригорки, огромные заброшенные деревенские хозяйства, луга, а в городах — стадионы, которые можно было заполнять в течение долгого времени, как могла бы это сделать команда экстракласса, неутомимо играющая матч за матчем, большие овалы гоночных трасс, где Папа Римский благословлял, а не оздоравливал. Каждый раз я отказывал, боясь беспорядков. Не стану конкурировать со спортивным мероприятием, где болельщик сеет вокруг себя опустошение, с предвыборным митингом, полным вранья, обещаний, бросаемых на съедение толпе, с бегами, в которых жулик-жокей придерживает коня, дабы сорвать кон.

Ездил я один, без охраны и анонимно, брал билет в вокзальной кассе. Видел залы ожидания, в которых бедные люди обменивались друг с другом муками, не получая облегчения. Опершись о пожитки, они проваливались в сон, в этот мимолетный кошмар на четверть часа перед отъездом. Сидели, уткнувшись лицом в пластиковые сумки так, что полимеры окружали их ореолом, кольцом Сатурна. Нищие крутились, бормоча свои мантры, порой мне удавалось всучить им заразную денежку и при этом легонько касался их, поглаживая запястьем. Я видел их панику, когда прямо здесь, на глазах исчезали симптомы, видел облегчение, проступавшее даже сквозь профессионально отрепетированную гримасу. Хромой опускал и поднимал палку, которой прощупывал клинкер около скамейки. Осторожно делал несколько шатких шажков, будто шел по бревну. Слепой прикрывал глаза, не желая всего этого видеть. Но из-под его приставленной козырьком ладони блестел белок, распаленный открывающейся глазу картиной. Мгновение спустя он полностью отрывал ладонь и бросался к выходу с криком «Вижу!». Перед вокзалом он раздавал собранное, которое при таком обороте дел оставлять у себя было бы нечестно.

Обычно я выбирал переполненное купе второго класса. Соседка справа читала газету, ее правая рука постоянно касалась моего плеча. Женщина напротив, в блестящих чулках, носком туфли выводила вензеля на моих брюках. Старушка слева: хоть она и отгородилась сумочкой, но при усилении тряски наши локти соединял импульс, которого было достаточно хотя бы для ревматизма. Я вставал в узком задымленном проходе, за окном расстилался пейзаж. Проходили курильщики с начальными стадиями рака, которые только я успевал уничтожить, как на меня со стороны туалета двигались страдающие простатитом. Отерся об меня и геморройный контролер на расставленных ногах. Приезжая в город, я смешивался с толпой, но пройдут годы, и статистики вычислят меня, ученые склонятся над графиком корреляции снижения заболеваемости с близостью к пунктам моего передвижения.

После каждого возвращения в Дом я всегда заставал кого-нибудь нового, взятого на испытание. Мы не гонимся за числом приверженцев, совсем напротив — мы пытаемся уговорить их уехать. И соглашаемся оставить, только когда видим, что вне Дома у них нет шансов выжить. Мы назначаем им короткий срок для выздоровления. Вопреки тому, что пишут газеты, у нас не было летальных исходов. А что касается могилы за беседкой в конце сада, так она появилась во время войны, вероятнее всего кто-то из местных отсыпал из могилы побольше, братской, возле леса, так чтобы иметь в своем обиходе своих собственных покойников. Мы ухаживаем за ней, как за музейным объектом, мертвым положено уважение. Впрочем, я не утверждаю, что наши пациенты будут жить вечно, но пока что все складывается благополучно.

Вместо того чтобы бросать голословные обвинения, я бы посоветовал задуматься над причиной бегств. Газеты каждую неделю печатают новое фото в рубрике под названием «Кто видел?». Кто видел? — это им напоминает репертуар кино, где с афиши не сходит триллер, немой, если не считать криков ужаса. Сегодня мы спросим скорее: «Кто еще не видел», ибо дальнозоркий не видит того, что творится у него под носом с его близкими. Несчастный, одетый в не стиранную год майку с рекламой кроссовок на спине, должен еще раньше был поместить свое фото с надписью: «Это я пропадаю, может, кто меня видел?» Исчезновения никогда не бывают внезапными. Мы исчезаем в течение долгих лет, по кусочку.

Мы собрали целую энциклопедию случаев, тома, акты, архивы. Если бы вытащить на свет Божий все эти темные дела, город погрузился бы во тьму, как после аварии на магистральном кабеле. Типичные? Не бывает типичных, каждый несет свою ношу, каждая рана — на собственной шкуре.

Анна приехала на автобусе, но, не зная точного адреса, сошла не на той остановке и потом шла два часа, спрашивала крестьян, а те каждый раз указывали ей новое направление. В конце концов она худо-бедно дошла, босиком, потому что туфли остались в глине, у нас тут вокруг лессы, которые немало родят, но время от времени что-нибудь да затянут в себя. Она промокла, замерзла, губы такой синевы, как если бы помаду растереть по пеплу, она пыталась что-то сказать, но трудно было понять, на каком языке она говорит. Мы дали ей одеяло и чай, она пила маленькими глотками, поднимая при этом голову, как пьющий из лужи воробей. Мы согрели воду для ванны и простыни, что мало помогло: завернутая в них, она продолжала дрожать, я приложил ладонь к ее лбу и почувствовал снаружи жар, а внутри — холод, как будто на коже растянули изоляцию.

Не сразу удается локализовать сигнум, источник. Анна выглядела здоровой, когда через неделю разница температур пришла в норму. Мы брали ее в круг, чтобы выровнять токи, но ни один из них не был враждебным. Если бы она была калекой, если бы ее точил рак, склероз на каком-нибудь участке, тогда энергия сама искала бы пути. Нет — все указывало на то, что порчи нет. Даже первородный грех не давал свою нормальную картину. Трудней всего лечить тех, кого ничто не беспокоит.

В таких случаях лучше всего ждать и не навредить — известный девиз, в духе которого должны перестроиться все врачи. Вот мы и ждали, предаваясь ежедневным медитациям. Как увидеть знак на расстоянии? Как вздохнуть — всем собою, целиком? Как не замкнуться? Что сделать на обед из листьев и ростков? Анна не включалась, хоть и сиживала в кругу, ела, молчала, а взгляд ее, оторвавшись от глаз, блуждал по стенам.

Мы терпеливо ждали, стараясь не потревожить ее слишком рано. К сожалению, состояние ухудшалось и Анна самопроизвольно удалялась вместо того, чтобы, объединив волю со всеми, приближаться. Ночью я встал и всмотрелся в спящую. Я заметил узкий спектр, появляющийся только тогда, когда на нее падал фиолетовый свет луны. В течение последующих недель мы проделали эпохальную работу, как стахановцы. Я сам вел сеансы, Анна говорила, и с каждым словом становилось яснее, что она освобождается, что камень у нее с души сваливается. Жаль, что не зафиксировали на пленке, которую потом можно было бы раструбить как победный клич на войне, и победительницей оказывалась Анна. В побежденных же — отец, прижимавший ребенка к себе как любовницу, и мать, никогда ребенка не обнимавшая, даже когда застегивала блузку сзади на крючок. А еще — братья, доводившие ее до плача, не голова у них на плечах, а кочан капусты. Учитель, стальным перышком разодравший слою, записанное слитно, как корень. Ксендз, объединивший в один грех два поступка, каждый из которых вполне можно было бы представить и как доброе дело. Первый поклонник, такой напряженный, будто аршин проглотил, а в том единственном месте, где надо быть напряженным, вялый, как лоза.

Можно жить, существовать годами, переваривать, усваивать; вот ревень, он тоже обновляется каждый год и даже еще больше становится, и рвы зарастают травой, хоть никто ее не сеет. Анна так жила, а в доказательство, что пока жива, дышала на зеркальце, и оно покрывалось испариной, и чем холоднее было, тем более обильной была испарина. Она садилась со всеми к завтраку и мазала масло с той же самой пачки, заваривала чай, крепкий, аж бурый. Стирала порошком с энзимами, потом растягивала с другими простыни, напряжение создавалось между одной рукой и другой. «Все в порядке», — отвечала она на акустический вопрос, задаваемый глухими. «Ухожу», — сообщала она, когда уходила. Она все перепробовала: и езду на трамвае в толкучке, и стояние в напирающих очередях, коллективные игры, в которых есть близкий контакт, танцы. В организацию записалась, казначей принимал от нее взносы, но вместо того, чтобы складывать, отнимал. На какое-то время ее увлекло движение за оазисы, оно представилось ей спасеньем для живущих в пустыне. Отшельница среди братства, она ходила, пела, играла. А потом снова оказывалась одна, и торчал гвоздь, который другим, к сожалению, не мешал. Не пригрел ее и католицизм, в котором актом наивысшего одиночества являлось причастие. Не объединяли ее с остальными и библейские проповеди.

Вот таких-то и ждут секты, коим несть числа. Они доберутся куда угодно, как фараоновы муравьи. Недавно я прочитал в местной газете донос в виде вопроса: кто подкармливает абхазов в Сухуми? Бахты. Здесь все мистика, даже затесавшееся сюда сочетание «карма». Уездные бахты, действующие в масштабах планеты, развозят свою отравленную снедь и предлагают ее голодающим, так они уже накормили Азию. Эмиссары ходят из дома в дом и вынюхивают. Благотворительная скорая помощь выдает денежные пособия, которые потом заберет обратно себе, с приростом. Шарлатаны воздевают руки и описывают круг, пророча новую эру каждый квартал. Сайентисты разбавили Фрейда, анализируя старые комплексы под новым названием, заплати — и ты свободен. Жрецы алхимии производят газ зарин, лучше циклона, они склонны превратить всю атмосферу в газовую камеру. Приверженцы Солнцеликого Месяца, Санмуна, дневные и ночные, дежурят круглые сутки, попеременно. Месяцами не снимают одежды зануковцы, последователи Занука с Немеи, счастливейшей из планет, ожидая (вот-вот должна произойти) эвакуации. Они не желают быть спасенными в ночном белье и тапочках. Они знают, что Занук придет.

Тем временем Анна отправляется на поиски, скитается из города в город. Родители думают, что она на каникулах, и ожидают самое большее открытки с приветами: зависшие над морем чайки с красными лапками на фоне синего неба без грома. Одна станция сменяет другую, каникулярная льгота позволяет наездиться вволю. Встречи с ровесниками — симметричный рюкзак и штанины, отрезанные у всех на одной высоте, у колена, сандалии и, как аверс с реверсом, подходящие друг другу мозоли на мизинце подтверждают иллюзию, что путешествие, хоть оно и заключается в перемене мест, здесь абсолютно к месту.

Не обходится дело без наркотиков, в бумажке для курильщиков и в шприце для некурящих. На палаточном поле утром у Анны было видение: она видела всходящую над лесом шаровую молнию, ошибочно принятую ею за солнце. Жители соседней палатки помогли ей прийти в себя, не сообразив, что не для того люди лезут из кожи вон, чтобы сразу вернуться в нее. На следующий день Анне стало не по себе. Что может быть тем самым, позитивным симптомом освобождения от прошлого образа.

— Почему они уходят, почему исчезают? А зачем им оставаться? Что их соединяет? Ужин перед телевизором, помогающим пищеварению, а еще больше — язве? Разговоры о деньгах, которых никогда не хватает, потому что жадность причислена к основным свойствам? Религия, сведенная к минимуму, к нескольким праздникам, небожественная, светская? Автомобиль, который вместо того, чтобы служить в качестве транспортного средства, служит возбуждению зависти? Несколько непрочитанных книг, в которых, впрочем, все равно ничего нет?

Семейные трагедии происходят не тогда, когда отчаявшаяся мать обращается в казенную палату и подает давно уже не актуальный словесный портрет. Трагедии происходят тогда, когда ничего не происходит. Дочь возвращается из школы, в которой все хорошо. Закрывается у себя, в комнатке два на три, из наушников льется запись и припев, точно повторяемый в том же самом звучании. Обед доваривается на медленном огне, давление газа в норме. Кипит чайник со свистком. Собака спит, свернувшись калачиком, и на нас сходит сон, послеполуденная дрема продлевает жизнь на четверть. За окном нехищные голуби и галки ходят по крыше, и за них можно ничуть не бояться — не упадут. В кондитерскую на углу входит парнишка, он запомнит вкус эклера на века, озаренные его (эклера) мгновением. В цветочном магазине рядом открыто цветут цветы, так смело, будто им никогда не суждено завянуть. На переходах стоят другие герои драмы и терпеливо ждут. Блестит великолепием зеркальце такси, урвавшее кусок солнца.

Во всем своем величии спускается вечер. Домой возвращается обогащенный на однодневную ставку служилый люд. Женщины выкладывают покупки, холодильник заморозит их в темноте, а печка подогреет, подсвечивая при этом контрольной лампочкой. Телевизор всю по порядку передаст вечернюю программу. Бобры строят хатку со входом ниже обычного, потому что ожидают засухи. Не спадает строительный бум и на Западном Берегу. До сих пор неизвестно, на ком женится герой-любовник, потому что предложений от одной серии к другой становится все больше и больше. В цифровых играх выпали одни большие номера. Приближается ночь, поставщица материала для сонника. Фармакоманы ложатся спать, а лунатики — наоборот, выходят. Утро. Кофе не сулит нам ничего хорошего, да и слив от него засорился.

Вот из такого мира и пришла к нам Анна. Своими силами, а белые автобусы, развозившие пленных по санаториям, исчезли вскоре после войны, и теперь каждый вынужден прибегать к услугам обычных рейсовых. Когда ее рассказ подошел к концу (нет такого суда, которому можно было бы изложить хотя бы малую часть), фантом стал исчезать, становиться все более узким, как будто просвечивал через щелку, а потом стал сливаться в точку, постепенно гаснущую, как в старом ламповом телевизоре. Анна проснулась обновленной. Мы свершили над ней новый обряд крещения, но имени не меняли. Теперь мы смело дотрагивались до нее всем телом, она судорожно прижималась и застывала, оставаясь в таком состоянии часами, компенсируя годы пренебрежения к себе.

Нас окружает черствость. Болезни. Супружество мертво. Случайно родятся дети, через много месяцев после судороги вожделения, когда упоение уже отлетело и автор отказывается от авторства. Больницы переполнены, приюты, похоже, родят сами. Каждый вечер тревожно звонят колокола в костеле. Скорая помощь мчится на вызов. Мы ничего не скрываем. Двери в Дом всегда остаются открытыми, там нет ни ключа, ни замка, а ручку заменяет крючок, используемый в случае сквозняка. На окнах нет занавесок, а если развешены простыни, то это от солнца. К нам приходил староста и читал мораль относительно обязательной прописки. Зав. отделом просвещения искал здесь детей школьного возраста, которых мы должны были принести в жертву школе. Куратор-опекун не хочет понять, что если кто и учит, так это мы. Староста, занятый регистрацией, так и не заметил, что факт пребывания в Доме реальнее любой прописки. Нам не нужна для этого печать в паспорте. Мы сами себе паспорт.

Анна родила мальчика, я нигде не видел такой преданной матери. Родила без осложнений, из поколения в поколение мы культивируем искусство родовспоможения. Видели б ее художники, когда она садилась с ребенком на ступеньках и кормила молоком без добавок из соски, те самые художники, что в течение веков пытались нарисовать Дитя, придав ему формы в соответствии с текущей модой, так что раз он получался жирным пончиком с пухленькими ручками, а другой — стройненьким скороходом, бегающим еще до того как научился ходить, то он — младенец, заросший темным волосом, а то — лысый мальчик с лицом семилетнего ребенка. Казалось бы, что младенцы больше походят друг на друга, чем взрослые, но в нашей агиографии как раз Дитя представлено большим количеством видов, чем взрослый, всегда один и тот же, все в той же самой лодке, с волосами неизменно черными, с сердцем, открытым для трансплантации.

Однако какой-то завистник увидел эту картину и донес. Меня осудили за контакт с несовершеннолетней. Мне самому хотелось забрать у Анны ее худшие годы — не за это ли боролись мы с самого начала, да и результат ведь был хороший? После совместной медитации мы решили немедленно выехать, чтобы остальных не подвергать очередным проверкам. Мы отвыкли от одежд, быстренько надели что-то, что соответствовало царившему за стенами Дома времени года, взяли дореформенные еще деньги и старые документы, удостоверяющие неизвестно кого. В отличие от того, что было в Книге, Дитя здесь находилось под опекой сестер, да и те тоже были не без призора.

Самой плохой оказалась первая неделя, мы передвигались по ночам пешком, а дни проводили в крестьянских усадьбах, среди животных, и не исключено, что при этом мы лечили их от того, с чем не справлялась ветеринария. Как только вставала заря, еще морозная, и пар, шедший от шерсти, смешивался со стелившимся по земле туманом, мы прятались. Только уйти куда подальше из тех мест, где все нас узнавали, кланялись, приветственно тянули руки, лишь бы их коснулись (многие из выздоровевших лезут по многу раз, как фармакоманы, многие приходят в целях профилактики с надеждой, что сделаем им нечто вроде прививки), выказывали искреннюю благодарность, и я не сомневаюсь, что на столе районного прокурора вскоре появились бы новые доносы, сразу приобретшие бы силу неопровержимых доказательств. Ели мы мало, черствый хлеб, что собирают для скотины, пили пенное парное молоко из металлического подойника, как телята.

На седьмой день, когда мы прятались, нас обнаружил хозяин и принял за бродяг. Ничего удивительного: мы, грязные, должно быть, так и выглядели, Анна непричесанная, а я, хоть и заросший, но пока без бороды. Схватился он за вилы и прямиком на нас, того и гляди, подцепит, как навоз. Выхода у меня не было, придержал его левой рукой, а правой — лишил чувствительности, анестезиолог потом все удивлялся, откуда в деревне средства, которых и в городе-то не хватает для операций. «Ничего с ним не станет, проснется еще здоровее, чем был», — успокоил я Анну. Тем временем мы умылись, посвежели; съели приличный завтрак за столом, впервые за неделю. Я нашел какую-то одежду, штаны слишком широкие и слишком короткие, что поделаешь, я выглядел как конфликт упитанности и роста. Потом накормили собаку, которая скулила, дали корм и другим животным. На шоссе мы поймали попутку до города. Остановились в «Европейской» (не исключено, что в этот самый момент попали под проверку по картотеке Интерпола) — как отец и дочь, точно в извращенческом романе, этом образце аморальности. Мы предусмотрительно не оставались на ночь, отъезжая вечерним поездом на север или на юг, запад или восток, — я предпочитаю переждать до тех пор, пока следы основательно не сотрутся, а публикация о розыске не пожухнет и не станет выглядеть как довоенная листовка.

В купе было душно. Мы сошли за несколько километров до станции назначения, избежав возможной облавы. Какое-то время мы ходили порознь, я шел на расстоянии десятка-другого метров за Анной, за мною никого — я проверял это на каждом перекрестке, который мы обходили по периметру, суммируя утлы перед нужным нам поворотом, чаще всего поворотом на девяносто градусов, например направо. Потом наоборот — я прибавлял шаг и обгонял Анну, казалось бы, постороннюю женщину, идущую в том же самом направлении, просто прохожую, слегка задевал ее рукой, оборачивался и произносил одну из условленных формул, в зависимости от ситуации, и так мы шли дальше, эстафетой с неопределенным финишем. Мы долго не хотели втягивать в это последователей, подвергать их возможным обвинениям в помощи разыскиваемым. Тем не менее, несмотря на грим, меня все чаще узнавали, сначала я чувствовал на себе чей-то взгляд, сверлящий через спину, потом ко мне протягивались руки в ожидании прикосновения, от которого я не уклонялся, но не без опасений, что когда-нибудь так схватят и арестуют.

Старых денег, взятых еще из Дома, оказалось недостаточно, они потеряли три четверти своей стоимости, экономить приходилось на предметах, на натуре, хотя бы на картошке, которая быстрее дорожает, чем варится. Нам пришлось устраивать молниеносные публичные сеансы, словно скорая помощь, которая успевает уехать с места происшествия до приезда полиции. Анна собирала пожертвования, а я, вырываясь из рук выздоравливающих, обеспечивал отход узкой боковой улочкой, по ступеням через подземный переход под перекрестком, через проходные дворы, через вокзал, где многодверный турникет спутывает направления.

Как-то раз я попал в больницу под видом слепого массажиста и под руку с Анной, переодетой санитаркой, я шел от койки к койке, вселяя в людей уверенность в выздоровление. Мы бы сумели сделать больше, если б не сторожиха перед отделением интенсивной терапии. Невежды закачивают деньги в компьютерные томографы, считая, что прикосновением можно излечить разве что фригидность. Удалось собрать по мелочи, а что вы хотите — сколько дают массажисту на окладе? Меньше, чем сиделке. Теперь здоровые только и ждут, чтобы внести оплату, не зная, на чей счет. Несведущие, они пытаются сунуть деньги даже ординатору.

Мы пользуемся толчеей (а ведь недавно я отказывался от нее) — ярмарками, предвыборными митингами и торговыми точками, как карманники, которые, впрочем, раз нас обокрали. Мы смешиваемся с толпой, покупающих, электоральной, ожидая первого обморока или сердечного приступа. Вскоре откуда-нибудь доносится призыв о помощи. Какой-нибудь халтурщик начинает массировать и надувать умирающего, как шар. Мы проходим сквозь толпу, всегда проявляющую интерес к смерти. Я встаю над несчастным, возношу руку… К сожалению, иногда бывает, что мы приходим слишком поздно, толпа блокирует подход, я не успеваю и стою над уже развязанным клубком болезней, которые я еще чувствую на кончиках пальцев, но мне больше незачем их собирать, и я ухожу, обеднев на одного.

Для того чтобы не попадать в такие ситуации, мы стараемся иногда опережать развитие событий, и тогда Анна инсценирует недуг. Падает в обморок, бьется в конвульсиях, иногда даже слишком. Вокруг собирается кучка больных, узнавших свой симптом, как будто всех разом выписали из одного отделения. Прикасаюсь к ним по очереди, к каждому, даже если бы хватило коснуться первого, а остальных подсоединить по цепочке, предложив им групповую скидку. К сожалению, никто больше не верит в излечивающую общность и каждый даже в болезни видит только собственный интерес.

Случилось нам попасть на футбольный матч, которыми до той поры я пренебрегал. Можно не иметь музыкального слуха к болезням для того, чтобы в здоровом реве трибун различить спазм, когда нападающий падает, подкошенный в штрафной площадке. Я многого ожидал, при других обстоятельствах я мог бы выйти на траву и часами принимать, точно амбулатория во время эпидемии. Мог бы я помочь и футболистам, страдающим мениском и многократно оперированным. Однако кто-то похерил эти планы. В суматохе, вроде бы всеобщей, но не сомневаюсь, направленной против нас, я получил удар доской от разломанного сиденья, прямо по голове. Анна остановила кровотечение рубахой, порванной на лоскуты. В отношении себя самого хилер беспомощен: сделать инъекцию самому себе можно, но не снять боль прикосновением. Окровавленные, как вампиры, мы, к счастью, кое-как выбрались из давки и двинулись в направлении ворот. А там уже ждала поставленная шпалерами облава, со щитами, с длинными до земли палками. Ждала, пока я изойду кровью и стану безоружным. Мы подались обратно на стадион. Нас понесла толпа, убегавшая через ограду, разорванную на ширину ворот. Впервые я ощутил на себе помощь, идущую от толпы, помощь скорую, но с этого времени я страдаю агорафобией и публично почти не выступаю.

Мы не хотели прибегать к помощи наших сторонников, но не было выхода. Мы живем на конспиративных квартирах, за тонкими дверями, на которых таблички с чужими именами. Из-за стены до нас доносится ругань, которая громче молитв. Мы медитируем, а сами как на иголках, в любую минуту готовы к эвакуации (как зануковцы, хотя мы знаем, что никакой Занук никогда не явится).

Зашифрованные, доходят до нас вести из Дома. После нашего бегства была проведена ревизия. В спальне сорвали пол и перекопали садик в поисках клада (ничего не нашли). Зато в рыхлой земле лучше будут расти овощи. Дом находится под наблюдением. Обычная автомашина с любознательным водителем паркуется на виду. Время от времени наблюдающий выходит из нее, потягивается и делает фотографии для потомков, в семейный альбом. После допроса были задержанные. Протоколы никто не составляет, потому что все слишком хорошо говорят о нас.

Я знаю, что мы вернемся. Скитания, эмиграция — это путь к посвящению. Мы, как францисканцы, принимаем их со всеми вытекающими из них последствиями. Мы не чувствуем себя отлученными от миссии. Я знаю, ее уже ничто не сдержит. Между тем мы ограничиваемся единичными случаями, которые легко локализовать на основе напечатанной в газете просьбы о пожертвованиях на операцию по пересадке костного мозга ребенку. Едем, помогаем. Просим, чтобы те средства, которые уже успели собрать, а теперь излишние, были переданы в какой-нибудь другой фонд, который сделает возможным возникновение новых секторов. Человечество никогда не будет счастливо, но страдания его можно облегчить. Может, мне не хватает смелости. Может, как говорят многие, мне следовало стать президентом. Когда я смотрю, сколько рук он пожимает и трясет ими без малейшего эффекта, я склонен признать за ними правоту. Хотя, с другой стороны, бывают случаи, когда даже прикосновение не может вылечить.