11
Теперь, отгадав того, кто скрывался за инициалами «В. В.», Иван Антонович: стал поспешно листать страницы, отыскивая записи, в которых инициалы эти чаще встречались. То есть их и искать-то не требовалось: каждая запись была о нем. Но все как-то отрывочно, бегло. И только перевернув несколько страничек, он наткнулся наконец на длиннющую запись и стал читать.
«2 декабря. Старая эта карга, видать, догадалась, что я неравнодушна к В. В. Он почему-то не появлялся дня три, а я буквально не находила себе места. Прибежала из института, поела, Н. К. и говорит: „Звонил В. В. Он пишет статью для журнала, но у него не оказалось под рукой книги Станиславского. Не сочти за труд — отвези, пожалуйста“. — „Пусть сам приедет, если ему надо“. — „Он на даче, и ему не хочется выбираться в город. Кстати, и ты развеешься немного, а то, гляжу, хандра тебя точит“. — „Точит!“ — хотелось показать старухе язык.
Пожала плечами, изображая безразличие, а сама с радостью, конечно!
Стала собираться, глянула на руки — ужас! Побежала к маникюрше. Та покачала головой: „Вы что это изгрызли все ногти?!“ — „Ногти! Хорошо, что не откусила пальцы“, — думаю.
Пока ехала — почти совсем стемнело. Тропинка к поселку узенькая — народу ходит мало. Звоню — в ответ собачий лай. „Проходите, проходите! Рекс, на место! Не бойтесь, он не кусается“. Вежливый. „Извините! Сюда, пожалуйста. Как я рад, что вижу вас! Что Н. К.? Здорова? Слава богу! Она чудеснейшая женщина“.
Кабинет. Тахта, изразцовая печь, портрет Станиславского с дарственной надписью. Стрепетова в черном. Копия. Во весь простенок. Возле тахты — медвежья шкура; на шкуре лежит Рекс. Пес очаровательный, с задумчивыми глазами, качаловско-есенинский.
„Вот книга“. — „Спасибо, спасибо!“ Взял, положил с краю стола. Поглядел внимательно. „Лена, вам кто-нибудь говорил, что у вас замечательная форма рук?“ — „Нет“. — „Ну что вы! Молодые люди смотрят обычно не на то, на что надо смотреть. У вас же замечательные руки“. Коснулся. „О, да они у вас как ледышки! Извините, извините… Мы сейчас сообразим чаю“. Кухня. Кастрюли, чашки, чайник. „Я вам мало положил сахару. Если любите очень сладкий, добавляйте сами“. — „Нет, не люблю сладкий“. — „А кто за вами ухаживает?“ — „Никто“. Безо всякого юмора: „За мной тоже. Хоть у меня есть сын и жена, но меня никто никогда не любил. Будете пить еще?“ — „Нет, спасибо“.
Снова изразцовая печь. Дрова трещат. „Ну как — теперь отогрелись? Ну-ка, дайте сюда, ваши руки“. Привлек.
Абсолютное спокойствие. Амортизация тела и души. Я умерла.
„Рекс, на место!“
Трещат дрова. Я возле печки; он — у стола.
„Статья для журнала — это так, однодневка. Вот годиков этак через десять уйду я совсем из театра и засяду за мемуары. И мир узнает, что в пашем театре был не только Станиславский. Правда, у него система. Но зато у меня — опыт. Я напишу три тома воспоминаний: „Моя жизнь и работа в театре“, „Кино“ и особо — „Мои встречи с великими современниками“. Я на все кремлевские концерты приглашен… Я Горькому читал…“
Поздно уже, пора бы уходить, а я все сижу и слушаю. Наконец собралась с духом, встала. „Я провожу вас“, — сказал и ушел в соседнюю комнату — переодеваться.
Он ушел переодеваться, а я стою, прижалась щекой к теплой печке и думаю: „Никуда я отсюда не уйду! Вернется — скажу ему, что я не могу уйти отсюда, не могу! Я хочу здесь остаться. Быть его рабом, вторым Рексом, помогать ему. Мне страшно возвращаться обратно, жутко…“ Не помню, сколько времени стояла. Сердце колотилось, вот-вот выскочит из груди. Отчаяние, ужас, надежда — все смешалось во мне. Куда же это я пойду одна? Там холодно, темно; там лес, паровозные гудки, чужие лица.
Умная собака смотрит на меня не моргая. Даже ушами не шевелит. Она все понимает.
Вошел В. В.: „Ну-с, пойдемте, я готов!“
Он ничего не понял…»
«Рекс, на место!..» — «Не уйду!..» Иван Антонович пошевелил губами, повторяя про себя эти слова. «Да она была девушка решительная, — подумал Иван Антонович. — Она и со мной обошлась так же. Ведь, по сути, благодаря ее решительности я и женился на ней».
Иван Антонович отложил дневник и полежал минуту-другую с закрытыми глазами, вспоминая…
Сразу же после окончания института его направили в областную контору водного хозяйства. Контора ютилась в подвале старинного особняка на Литейном; даже днем можно было работать только при электрическом освещении. Многие институтские друзья завидовали: остался в Питере, на интересной работе. Чего еще человеку надо? Но сам-то он был недоволен. Не было размаха. Чертил какие-то осушительные каналы для торфяных предприятий да крохотные коллекторы для узбекских кишлаков. Иван Антонович считал, что эти три года, что просидел в темном подвале «Облводхоза», были самыми бесцветными в его жизни. Если бы не любовь Шурочки Черепниной, то и вспомнить об этих годах было нечего.
Шурочка Черепнина пришла в контору на второй год его сидения в подвале. Она окончила мелиоративный техникум и была очень молода и смазлива. Как и большинство смазливых девушек, она не засиделась при матери. В девятнадцать лет была уже замужем. Иван Антонович, хоть к тому времени он и знал, что такое женщины, однако не устоял, поддался соблазну и увлекся Шурочкой, да настолько, что не мог остановиться вовремя. Кончилось дело скандалом — Шурочка ушла от мужа. Иван Антонович, сбитый с толку ее ласками, готов был пойти на все: он готов был даже жениться на ней и привести ее к себе, на Захарьевскую. Однако Шурочка воспротивилась. Она считала, что любовью лучше заниматься на берегу моря, под Петергофом, чем в комнате на Захарьевской, где, как в общежитии, рядами стояли койки отца, Ивана и его братьев. Временно Шурочка поселилась у своей матери. На работе она была весела, щебетала и прыгала, как пташка, а вечером, когда Иван Антонович провожал ее, изводила слезами и укорами. Шурочка научила его всем тонкостям любви, о существовании которых он даже и не подозревал в свои двадцать шесть лет: ласке, лести, обману.
Наступила зима; надо было снимать квартиру, по Иван Антонович, напуганный навалившимися заботами, съедаемый ревностью, все тянул, все медлил. Кончилось тем, что Шурочка «наставила ему рога», выйдя замуж за начальника конторы инженера Кугеля, бросившего из-за нее жену с двумя детьми.
Шурочка сразу пополнела, похорошела, стала еще ярче одеваться; видеть ее такой вызывающе счастливой было для Ивана Антоновича каждодневной пыткой. Он уже серьезно подумывал о другой работе, когда однажды в Москве, на большом совещании по мелиорации, встретил Федю Векшина, товарища по институту, парня оборотистого и доброго. Они обнялись по-дружески, как и полагается однокашникам, и Федя, который работал в одном из московских проектных институтов, стал расспрашивать Ивана Антоновича о Ленинграде, о друзьях — кто да где? После совещания Векшин затащил его к себе домой — Федя только что женился, получил комнату, и ему хотелось похвастаться своим благополучием. Выпили, разговорились; в порыве откровенности, что случалось с ним очень редко, Иван Антонович рассказал Феде о своем романе с Шурочкой и связанных с ее изменой переживаниях. «Знаешь что, давай-ка попробуем вытащить тебя в Москву! — сказал Векшин. — Чего тебе сидеть в этой водхозовской дыре? Завтра же пойдем с тобой к Мезенцеву. Я думаю, что Лев Аркадьевич все уладит».
Иван Антонович задержался дня на два, просрочив время, отведенное ему на командировку, но все-таки встретился с Мезенцевым. До этого они мало знали друг друга— Лев Аркадьевич окончил политехнический года на три раньше. Проектный институт, где Мезенцев руководил ведущим отделом, только что набирал силы. Велись подготовительные работы на трассе Большого Ферганского канала; шли усиленные поиски створов для будущих гидроузлов на Волге. Одним словом, Мезенцеву нужны были толковые инженеры. Они договорились быстро. Тогда еще не требовалось специального решения директивных организаций для прописки нового гражданина столицы; одного приказа Мезенцева было достаточно, чтобы стать москвичом. Некоторая заминка произошла, правда, когда заговорили о квартире. Но и тут все обошлось: строители готовили к сдаче новый жилой дом для сотрудников института, и Мезенцев пообещал выкроить в этом доме комнату и для Ивана Антоновича.
С тех пор прошло более тридцати лет. И хотя за эти годы случалось всякое: были и огорчения, и споры, — но Иван Антонович навсегда остался благодарен Мезенцеву и служил ему верой и правдой.
Тут, в Москве, Иван Антонович впервые почувствовал себя человеком. Ему дали комнату — правда, небольшую, с одним окном, зато в малонаселенной квартире. Теперь он мог собирать книги, приглашать друзей.
Он почувствовал себя человеком еще и потому, что с ним считались: посылали на важные рекогносцировки и изыскания, доверяли выбор площадок для сложных объектов.
И наконец (и это тоже он считал своим большим счастьем), тут он встретил Лену…
Иван Антонович не мог вспомнить, когда он встретил ее впервые. Помнит только, как однажды их группа проектировала Ферганский канал и вдруг от них срочно потребовали чертежи намеченных вариантов трассы для «верха», или, как тогда говорили, для «хозяина». Группа Мезенцева и топографы работали всю ночь. И тогда-то, той ночью, он ее и увидел. Часа в четыре утра, когда все уже чертовски устали, она пришла в отдел, чтобы взять для копирования очередной лист участка трассы. До этого листы постоянно забирала Кира Худякова — тщедушная девчушка, конопатая, остроносая; ее звали в шутку Кира-воробушек. Она и в самом деле была серенькая и безобидная, как воробей.
И вдруг явилась новенькая: «Иван Антонович, ну как — готово?» Иван Антонович еще не успел сверить размеры, проставленные на кальке чертежницей, и очень спешил, и даже головы не оторвал от чертежной доски. Лена как ни в чем не бывало села на табурет напротив его стола и спокойно наблюдала за ним, пока он работал. Ей, знать, наскучило сидеть молча, без дела, и она подшутила над его усердием. «Иван Антонович, осторожней, язык не откусите!»— сказала она и прыснула со смеху. Он глянул из-за края доски, чуть-чуть приподнятой для удобства работы, и увидел только ее глаза: серые и очень-очень большие. Большие-большие глаза на усталом, осунувшемся от бессонницы личике. Он задержал на этом личике свой взгляд и снова склонился над доской.
«Был такой случай, — отозвался вместо Теплова Андрей Ольховский. — Откусил. Глянул раз в корзину, а там чья-то половина языка валяется: „Иван — ты что?“ А он от усердия даже не заметил».
Подшучивая, Ольховский принялся всячески восхвалять Ивана Антоновича. «Наш Теплов работает за десятерых. Не пьет. Не курит. Женщин не любит».
«Такие, видно, попадались ему женщины», — сказала Лена спокойно и не по-девичьи серьезно.
Иван Антонович взглянул на нее еще раз — попристальнее. Она выдержала его долгий взгляд, а он, чувствуя, что краснеет, уткнулся в чертеж, всем своим видом показывая, что занят. Сам меж тем поглядывал на нее исподтишка и думал: «Эге! Ну и девка!»
С тех самых пор он заприметил ее, стал. выделять среди других девушек: копировальщиц, топографов, молодых инженеров-проектировщиков. Коллектив института был большой, и, наверное, из полутора или двух сотен девушек можно было выбрать подругу поярче. Но обжегшись на Шурочке Черепниной, Иван Антонович сторонился ярких юбок, порхавших, как мотыльки. А Лена одевалась строго, пожалуй, даже бедно, не подводила бровей и не красила губ и вообще казалась девушкой скромной. Однажды, вскоре после этой ночи, они вышли одновременно из института, и Иван Антонович вызвался проводить ее. Московское метро тогда только строилось. Как раз недавно была пущена новая линия, и они решили посмотреть. С Леной ему было интересно — она много читала, очень забавно рассказывала о театре. Иван Антонович, в свою очередь, горячо и увлеченно говорил о своем деле — о плотинах. «Будущее — за техникой, за электричеством! — говорил он. — В наш век России нужны не поэты, а люди дела!» Она слушала его внимательно, не перебивая. Не заметили даже, как прошел вечер. На другой день он сам позвонил в копировальную, чтобы пригласить снова пройтись вместе…
День ото дня они узнавали друг друга все больше и больше. Ей нравилась его увлеченность делом; ему, Ивану Антоновичу, нравилась ее эрудиция, ее скромность. И чем больше узнавал, тем больше проникался… Нет, он не сказал бы, что проникался любовью или страстью, как, бывало, к Шурочке, а чуточку — любопытством. Он знал уже, что она прикладник, то есть окончила факультет прикладного искусства; поначалу ей предлагали поехать куда-то в Заволжье, в село Красное, где ее ожидала должность худрука артели, выпускавшей запонки и брошки; Лена проходила там преддипломную практику, и хотя особой охоты уезжать из Москвы у нее не было, но она согласилась. Однако в последнюю минуту перед заседанием распределительной комиссии ее вызвали в отдел кадров и предложили, как это всегда делается, сначала в намеках, работу в Москве. Ей сказали, что работа интересная, по секретная, и ее выдвигают на эту работу потому, что у нее хорошая биография. Она согласилась, хотя будущее представлялось ей туманным. Судя по всему, и руководство института столь же туманно представляло себе, чем должны были заниматься две или три художницы-прикладницы, которых они запросили. Правда, запрос на художниц подписывал заместитель наркома, и просил он художниц потому, что на одном из очень ответственных совещаний проектному институту, который он курировал, был сделан выговор за недостаточно яркое и масштабное изображение запроектированных сооружений. Говорилось, что впредь к проектам, выносящимся на обсуждение коллегии и еще выше, должны прилагаться целые картины, вычерченные в перспективе и исполненные в красках, чтобы при первом же взгляде на чертеж или схему ясно было, где бетон, где вода, по какую сторону канала — пески, а по какую — лес. Тогда-то и решено было пригласить двух-трех художников. Но пока шла переписка между наркоматами, про разговор этот позабыли, и когда наконец Лена и ее подруги явились в отдел кадров института, то начальник, изучив внимательно их направления и найдя их совершенными по форме, недолго думая, написал на бумагах: «Тов. Мезенцеву. Трудоустроить». Лев Аркадьевич — человек деловой, занятый; он и бумаг читать не стал — послал всех их в чертежную, копировальщицами, как он сказал, на «расширение узкого звена».
Лена рассказывала об этом с юмором. Но за шутками Иван Антонович уловил недовольство ее своим положением копировальщицы и начал разубеждать. Иван Антонович считал, что в жизни важно приобщиться к великому; служить великому ли человеку или великому делу. Пусть подметалой, пусть секретарем, но состоять при великом! Дело же, которым они заняты, и Лена в том числе, настолько грандиозно, что, право, одно участие в нем должно приносить радость. Ведь плотины гидростанций и каналы, проекты которых они создают, будут стоять века! Потомкам неважно, кто ходил вдоль берегов реки с теодолитом, кто отыскивал лучший створ, кто чертил да кто копировал. Важно, что плотина стоит, гидростанция дает людям свет…
И хотя Иван Антонович говорил горячо, убежденно, он так и не переубедил Лену. Она доказывала обратное: можно заниматься малым делом, но быть при этом великим. Можно не создавать плотин; можно, скажем, чеканить броши для украшения женщин и быть счастливым. Все дело, уверяла она, в поиске, в радости творчества. А так — когда кто-то рассчитал, начертил, а тебе только остается размножить его чертежи или мысли, — так жить неинтересно. «Хотя, — тут же добавляла она с улыбкой, — большинство людей — копировальщики. И у пас в институте — тоже. Мезенцев подал идею, утвердил створ, высоту подпора, а вам остается лишь одно: воплотить все это в чертеж».
Иван Антонович доказывал свое. Она возражала, уверяя, что сама так думала еще совсем недавно. «Я тоже готова была стать подметалой у великого, — заметила она тихо. — Да вовремя прозрела».
Теперь, прочтя запись о посещении дачи В. В., он понял, о каком великом она говорила. Но в то время он ни о чем не догадывался, и они продолжали спор. По сути, из-за этого спора и началось их сближение. Ивану Антоновичу было очень интересно с Леной. Он пригласил ее в театр. Потом она пригласила его. Потом был день его рождения, и он решил устроить пиршество на новой квартире и позвал Лену… Через месяц-другой они уже подружились настолько, что не могли и дня провести друг без друга.
Случилось так, что однажды, ранней весной они повздорили по каким-то пустякам и дня два, избегая один другого, не виделись — даже в столовую ходили порознь. И он понял вдруг, что она ему нужна, что он ее любит.
После работы не хотелось идти домой. Он забрел зачем-то в Парк имени Баумана, побродил там час-другой бесцельно, а потом, решившись, сел в метро и поехал к Лене. До полуночи бродил по Неопалимовскому переулку: тогда он еще не знал, в каком доме жила Лена.
Но так и не встретил ее.
А когда в полночь, усталый, он вернулся к себе, то соседка — жена сослуживца, открыв ему дверь, многозначительно поглядела на Ивана Антоновича и улыбнулась: «Где это вы гуляете допоздна, молодой человек?»— «Задержался на работе», — обронил он. «На работе? Так-так… — соседка толкнула дверь в его комнату и добавила с ехидцей — А у вас гости».
Иван Антонович шагнул к себе — и замер в дверях от неожиданности: в его каморке за столом сидела Лена…