СЛОВО И ДЕЛО
О, эти бесконечные, изматывающие перевалки.
С суши на реку.
С реки на сушу.
Непроходимая тайга. Болота. В топях тонущие лошади. Голодные волки, идущие следом, бросающиеся на падаль.
Перед отъездом из столицы Василий забежал попрощаться с профессором Фархварсоном. Навигатор не скрывал радости, что многие его ученики решились на столь дерзостное предприятие. Растрогался, всплакнул. Разве не он, в меру своих скромных сил, учил их жить безблудно и прямо.
— Какой поход! — У него быстро изменилось настроение, он оживленно заходил по зале. Напомнил слова философа Сенеки: — «Свой образ мысли ты должен изменить, а не климат. Уплыви хоть за отдаленнейшие моря, твои заблуждения последуют за тобою».
Прончищев пообещал климат Сибири не менять. А заблуждений ни в голове, ни в походной сумке не держит. Дорога не страшит. Это, пожалуй, было единственное его заблуждение. Он и предположить не мог, какие мытарства ожидают их в пути. Люди от болезней и истощения умирали косяками.
Случались побеги.
А какого недетского лиха хватил Лоренц Ваксель! Он вырос из своей одежки, голубая жилка на тонкой шее как-то особенно подчеркивала его отрочество, несовместность с тяжелыми мужскими обязанностями. Вместе со всеми перетаскивал груз, сталкивал баржи и дощаники с отмелей, поил лошадей, в зимние месяцы пилил и колол дрова для обогрева. Все это было не похоже на дерзкие и в то же время веселые приключения капитана Дампьера!
— Не жалеешь, что пошел с отцом? — спрашивал его Василий.
— Нисколько, господин лейтенант.
— Не о таком путешествии мечтал?
— Мне интересно.
Беседуя с мальчиком, Прончищев удивлялся, как он не по годам рассудителен, серьезен, обстоятелен. И любую работу выполнял просто, не желая выделиться, угодить, улестить начальство. Что знал в эти годы, в эти двенадцать лет, сам Прончищев? Голубей да алфабит. Людей, живущих рядом, кроме разве родителей да Рашида, вообще не замечал.
В Лоренце было много общего с Таней. Он тянулся к простым служивым, жалел их, как-то по-своему стремился облегчить их участь. Матросы полюбили мальчика. Вся команда знала уже об отважном капитане Дампьере.
Но что Дампьер в сравнении с голландским путешественником Стрейсом, побывавшим в Италии, Греции, Персии, в Московии! Как слушали мальчика, когда он читал о встрече Стрейса со Стенькой Разиным, о персидской княжне, которую атаман любил и казнил потом!
При свете костра Лоренц читал:
— «В один из последующих дней, когда мы во второй раз посетили казацкий лагерь, Разин пребывал на судне, чтобы повеселиться… При нем была персидская княжна, которую он похитил вместе с ее братом. Он подарил юношу господину Прозоровскому, а княжну оставил себе. Однажды, обратившись к Волге, сказал: „Ты прекрасна, река, от тебя получил я так много золота, ты отец и мать моей чести, славы, и тьфу на меня за то, что я до сих пор не принес ничего тебе в жертву. Ну хорошо, я не хочу быть неблагодарным“. Вслед за тем он схватил несчастную княжну и бросил в реку. На ней были одежды, затканные золотом и серебром, и она была убрана жемчугами и алмазами».
И долго служивые не могли успокоиться.
— Вот это атаман! Это по-нашему. Хоть любил, а не пожалел. Вишь, перед Волгой винился.
— Жемчугов и алмазов не пожалел. Ну, Стенька!
Лишь боцман Степан Медведев да матрос Федор Сутормин, люди степенные, семейные, не одобряли атамана.
Медведев говорил:
— Все же она девица, хоть и княжна. Жить хотела. И Разина любила. А он вон как! «По-на-а-ашее-нски»! Не по-нашенски это.
— Персиянка, — возражали ему. — Где атамана понять.
Федор Сутормин вздохнул:
— Все же чья-то дочь… Каково отцу узнать? Родная кровь.
Матросы хохотали:
— Настрогал ты, Федор, одних девок, вот и печалишься!
В небольшом Илимском остроге, последней населенной точке перед рекой Леной, Лоренц захворал. Что за болезнь, никто не знал.
Лекарь Беекман старался изо всех сил. Мальчику становилось все хуже.
— Все члены сего ребенка настолько ослабли, — жалко оправдывался лекарь, — что не вижу никакой надежды на выздоровление.
Свен Ваксель был совершенно убит горем, проклинал себя, что взял сына с собою.
Местные жители сказали: в таежной сторожке, верстах в тридцати от Илимска, живет ссыльный старик знахарь. Уединился в скиту. Ему ведомы «неземные чудеса». Он один может помочь.
Что мешкать? Прончищев с Рашидом, узнав дорогу, отправились верхом на лошадях в тайгу.
Прибитая тропа вела в сумрачные лесные чащи. Кроны высоченных сосен закрывали небо.
Часа через три они увидели землянку. Перед узким входом в нее на веревке сушилась рыба. Из родника вытекал ручей.
Прончищев спешился. Вошел в землянку. Осмотревшись, увидел на куче хвороста полуголого старика.
— Дед, мы за тобой.
Старик не пошевельнулся.
— Да живой ли ты? А ну вставай. Ребенок помирает.
Прончищев присел на корточки, приподнял голову знахаря.
Старик произнес едва слышно какие-то несуразные слова:
— Горе тому, им же соблазн приходит.
Рашид заорал ему в ухо:
— Опомнись, старый! О дите говорим.
То ли в бреду, то ли в помраченном сознании старик сказал:
— Вижу двух монахов. На небо восходят, и посланы ризы драгоценные и свещи зажжены.
Да, с таким сам, того гляди, двух монахов увидишь.
Прончищев велел Рашиду развести костер, вскипятить воду.
Заварил кружку китайским чаем, прихваченным с собою на тот случай, если заблудятся в тайге.
Приподнял голову старика.
— Попьем, дедуля.
Старик раскрыл один глаз, второй. Старый черт, он все слышал. Взгляд его был вполне осмыслен.
— Чего надо, люди из мира?
— Мальчик помирает. Я тебе чаю дам, сахару, муки.
Была в нем еще жизнь.
— Ты кто?
— Флотский офицер.
— Флотский? — переспросил старик. Нисколько не удивился, точно здесь рядом где-то плескалось море.
Знахарь поднял на Прончищева тоскливые глаза. И эта тоска обнаруживала, что он еще не совсем одичал — помнил мир, знал боль, умел горевать.
Он поднялся, затянул штаны веревкой.
— Сын мой на флоте служит. Давно не видал его.
— За что пострадал?
Старик махнул рукой. И опять произнес ошалелые, невнятные слова:
— Не по курице схода, не по кошке спесь.
Прончищев улыбнулся:
— Мало ты на курицу похож! А еще менее на кошку. Зарос, как медведь.
И, боясь, как бы опять не оборвалась ниточка, связывающая старика с жизнью, спросил:
— Как сына фамилия?
Нет, ниточка не оборвалась.
— Сутормин. Федор.
Да, поистине неземные чудеса бывают на белом свете. В это было невозможно поверить! Федор Сутормин шел в прончищевском отряде. Мужичонка на вид невзрачный, а матрос вполне подходящий. На флоте давно служит. Тверской. На каждой почтовой станции просил Василия сочинить письмо домой. Диктовал всегда одинаково: «Любезной жене Евфросинье Ивановне, любезным дочерям Акулине Федоровне, Ольге Федоровне, Елизавете Федоровне…» Прончищев катал цидулку, усмехался: «Одних девок нарожал, совсем для флота не постарался!»
Сутормин баловался вином. Как выпьет самую чуточку, так одна и та же припевка:
— Эх, раз, по два раз! Расподмахивать горазд. Кабы чарочка вина, два стаканчика пивца, на закуску пирожка…
Вот такой это был мужик.
Прончищев спросил:
— Тебя как звать?
— Игнатий.
— Ну, поехали к Федору Игнатьеву. У нас он в отряде.
— Заманываете.
— Дед, наш устав — правда.
— Заманиваете. Откуда б тут Федору быть? Он на море служит.
Рашид посадил деда позади себя, привязал кушаком — как бы по слабости не свалился с лошади.
Ощутив живое тепло лошади, спины Рашида, старик на глазах оживал; слова, замороженные холодом и тленом землянки, оттаивали.
— Господин флотский, а я ведь помирать собрался. В небо возносился…
— Мы тебя на землю поставим, — обещал Прончищев. — Ты еще не только сына — внучек увидишь. Да я их всех знаю наперечет — Акулину, Ольгу, Елизавету.
Это старика привело в полное замешательство.
— Видал их?
— Видать не видал, — захохотал Василий, — а письма писал!
Федор Сутормин обмер, глазам не поверил, когда увидел батюшку. Перекрестился, забулькал что-то невнятное, повалился отцу в ноги.
Матросы дивились:
— Как бывает, а?
— Кому скажи — не поверит. Пять лет не видались, а встретились. И где?!
— Дед, а ты чаял сына увидеть?
— Да где, ребята! — Старик мял длинную, до колен, бороду.
— А еще знахарь.
Старик нахмурился. Осерчал, видно.
Ему показали больного мальчика. Старик дотронулся до его лба, поднял веко левого глаза. Долго держал руку на его груди.
Уже через час в железной баночке на огне Игнатий готовил из таежных травок снадобье.
Шептал белыми, высохшими губами:
— Уповающего же на господа милость приидет. Свети душу его, лечи душу его и тело.
Матросы окружили старика. Истинно колдун! Слова-то какие знает.
Заскорузлыми пальцами втирал жгучий состав в кожу Лоренца. Движения рук знахаря были изящны и неторопливы; он точно узоры наносил на грудь, спину, бока мальчика.
Уже к вечеру Лоренц очнулся, попросил пить.
Через два дня встал с постели. Отец был вне себя от счастья.
— Василий Васильевич, как вас благодарить?
— Здоровье вашего сына, — ответил Прончищев, — лучшая благодарность всем нам.
Самое поразительное: старик отказался возвращаться в скит. Хотел быть рядом с сыном.
Согласно указу Адмиралтейств-коллегии, в экспедицию при нужде разрешалось зачислять ссыльных. Прончищев позволил остаться в обозе деду, рассудив, что Карлу Беекману «живой лечебник» будет хорошим подспорьем.
Пусть даже тебе дана небольшая власть, а ты уже в состоянии сделать счастливым человека. Куда девалась угрюмость деда? Он попарился в баньке, нашлось множество охотников растереть его можжевеловой мочалкой. Старик голый — кожа да кости — выскочил из жаркого закутка на воздух, бултыхнулся в холодное озерцо, истошно завопил от наслаждения и нырнул обратно в клубящееся облако пара. Из баньки вышел обновленный, сразу поважневший, попросил шило и дратву. Целыми днями чинил поизносившемуся отряду сапоги, бараньи тулупы.
— Ты нашему командиру, старый, вечно теперь богу молись, — говорили служивые.
Возле Игнатия всегда толпились любопытные. Язык у него острый, зло рассказывал, как пострадал за правду, почем зря честил сибирских начальников.
— Взять того же тутошнего воеводу — зверь. Обижается на него народ. От инородцев ясак берет втрое. Две шкуры себе, одну в казну.
— Не гневи начальство, старик. Отсюда уж куда тебя высылать?
Игнатий тянул смоляную дратву, мочил ее слюной, коротко отзывался:
— Мое теперь начальство лейтенант.
— А льдов-то не боишься, ежели с нами идешь?
— Пар костей не ломит. Тоже и льды.
В пути от Санкт-Петербурга до Усть-Кута пришлось преодолеть десятки больших и малых рек. И вот пришли к последней воде: по Лене — к Ледовитому морю. В разговорах матросов все чаще звучало слово — Таймыр. Сколько туда разных мореходцев ходило — где они? Ведомцы — так их звали. Чего проведали, за каким лешим искали эту загадочную землицу? Слушая местных казаков, многие матросы убегали из отрядов. Прончищев тяжело переживал каждый такой побег, казнил себя, что не тех людей подобрал. Лейтенант Питер Ласиниус, командир отряда, которому предстояло идти от устья Лены на восток, в сторону Колымы, успокаивал Василия:
— Не вешай голову. Север — он сам отбирает людей.
Но слова эти мало утешали Прончищева.
— Послушай, Прончищев, какой пример показываешь своим служивым? Глядя на тебя, выть волком хочется. И, как волку, в лес бежать. Встряхнись! Люди любят веселых командиров.
Питер вытащил из-за пояса пистолет и, не целясь, выстрелил в пролетающую ворону. Подстреленная птица упала наземь.
— Ты зачем? — спросил Прончищев.
— А с умыслом. Не птицу убил — черную твою хандру.
В черной морской шинели, черной треуголке, в черных ботфортах Ласиниус напоминал фигуру, сошедшую с чугунного пьедестала на грешную землю. Тяжелый шаг, неподвижный взгляд. Но стоило ему улыбнуться, покрутить острый ус — и перед вами являлся весельчак и выдумщик. Оттого грозный вид его никого не пугал, а черные до синевы усы Питера Ласиниуса служили мишенью для шуток. Служивые потешались беззлобно над своим командиром: «Лейтенант Ласиниус отрастил свой синий ус». Конечно же, стишок коснулся ушей Питера, и он, похохатывая, говорил друзьям, что если и не достигнет Колымы, то все равно войдет в историю экспедиции и о нем непременно вспомнят потомки, как о лейтенанте, что отрастил свой синий ус.
На рубке корабельного леса два отряда работали рядом. Ласиниус, в простой матросской робе, с неизменной фарфоровой трубкой в зубах, наравне со всеми валил деревья, шкурил стволы.
Однажды, забавы ради, предложил Прончищеву потягаться, кто скорее спилит сосну одноручковой пилой.
Отыскали два дерева одинакового диаметра.
И пошла работа!
Спины раскалились докрасна. На торсах напряглись мускулы. Зубья пил, хрипя от ярости, выплевывали влажные струйки опилок. Падали на траву шишки. С нарастающим гулом сосны одновременно повалились на поляну.
— Милостивый государь! — вскричал Питер. — Нас ждет удача. Так я загадал.
И он вскинул над головой пилу, блеснувшую щучьим серебристым телом, острыми зубьями.
— Не схватиться ли, сударь, нам пилой двуручной? — шутливо отозвался Прончищев.
Глядя на лейтенантов, и служивые работали весело и споро.
Один случай еще больше сблизил Прончищева и Ласиниуса.
Полновластным хозяином этих таежных мест был воевода Никита Хоробрых. В свое время он служил офицером в оружейном приказе. Был судим за взяточничество, выслан в Сибирь. Опала длилась недолго. Вскоре был поставлен начальником Усть-Кута. Тут Хоробрых дал волю своим низменным инстинктам. Место отдаленное — полный хозяин, пуп земли, вершитель судеб местного населения.
Уже в первые дни по прибытии отрядов в Усть-Кут к Прончищеву стали приходить обиженные люди. Жаловались на непомерные воеводские поборы. Хоробрых установил для усть-кутцев своего рода ясак: три соболиные шкуры в казну, четвертую себе. Возмущение вызывали его дикие вакханалии: насильничал над молодыми девушками, устроил у себя дома настоящий гарем.
Прончищев выслушал жалобы. Чем он мог помочь? Его никто не наделял полномочиями вершить закон, вмешиваться в местные дела.
Возмутился же он, когда Хоробрых распорядился «для устрашения беглецов» поставить на берегу Лены несколько виселиц.
Рассвирепевший Василий ворвался в воеводскую канцелярию.
— То мой приказ, — спокойно объяснил воевода. — Ваши люди бегут с моими ссыльными. Пусть знают, что их ждет. Щадить никого не стану.
— Это своевольство. Прошу убрать виселицы и не распространять свою власть на матрозов.
Холодными глазами Хоробрых погасил пыл лейтенанта.
— Господин Прончищев, вы бы лучше о себе подумали. В ваших списках числится государев ослушник Игнатий Сутормин, определенный на поселение в здешних краях. Он ведет противоправные речи. На него показано «слово и дело».
— Это безобидный старик. Нашел сына спустя годы. И полезен нам: скорняк, сапожник, умеет лечить.
— Я велел его арестовать. Будет произведено дознание.
Прончищев побелел от негодования:
— Как смеете?
«Слово и дело» — так в те времена назывался донос политический. Ничего не было страшнее этих двух выкриков. На кого «слово и дело» показано, считай того человека пропащим.
О, это Прончищев хорошо знал.
В отряде его поджидал Федор Сутормин. Слезы текли по щекам матроса.
Прончищев положил ему на плечо руку. И этим непроизвольным жестом было сказано так много. И что старика взял в экспедицию, а уберечь не смог. И что власти не хватает, чтобы укротить немилосердного воеводу.
Так они стояли, соединенные одной бедой и виной.
А потом был страшный день. Возвращаясь с матросами из тайги, Прончищев увидел на одной из виселиц повешенного старика. Забился в плаче Федор: «Батю-юш-ка-а!..» Боцман Медведев закатал рукава: «Айда, ребята к воеводе». С большим трудом Прончищев и Челюскин остановили разгневанных матросов.
Таня ждала Василия. Поставила перед ним миску щей. Прончищев не притронулся к еде.
Вечером Прончищев совещался с Питером Ласиниусом.
— Не могу оставить безнаказанным злодеяние. Как быть, лейтенант?
Ласиниус тяжелыми шагами ходил по комнате. Взгляд его был жесток.
— Василий, ты можешь рассчитывать на мою помощь. И я разделю с тобой ответственность. Слушай, что скажу.
…Поздним часом двинулись они к воеводскому подворью. Стараясь не шуметь, через сени вошли в горницу. Сутормин держал смоляной факел. Хоробрых в исподнем, заспанный, ничего не ведающий, кинулся им навстречу:
— Кто таковы?
— Одевайся! — приказал Прончищев.
Хоробрых рванулся к стене, снял ружье.
— Прочь из дома…
Челюскин подскочил к воеводе, подмял его, крепко сцепив запястья.
— Не баловать. Наизнанку выверну.
— Господи, за что?
Через огороды воеводу повели в тайгу. Метрах в трехстах от подворья остановились. Луна высеребрила опушку, бледное лицо воеводы.
— Объясните, чего вы добиваетесь? Это насилие.
— Ты был офицером, говорят? — спросил Прончищев.
— Я и сейчас офицер Ея Императорского Величества.
— Тем лучше. Учиним суд офицерской чести.
— Вас кто на то уполномочил? — взвился от ярости Хоробрых.
— А вот он. — Прончищев кивнул на матроса Сутормина. — Батюшка его, тобою повешенный…
— Я долг свой выполнял.
— И мы выполним свой долг. Не прогневайся уж, господин Хоробрых. Так вот. Именем Российского флота мы, лейтенанты Прончищев и Ласиниус, штюрман Челюскин, в согласии со справедливостью, с совестью человеческой приняли решение — всыпать тебе за учиненные злодеяния над усть-кутцами, за палачество двадцать матросских «кошек». Приговор наш окончательный.
О, Хоробрых слыхал о матросских «кошках», жуткой плети об нескольких концах. Не приведи господь испытать ее!
Воевода взвыл от ярости:
— Вы ответите за самоуправство! Все будет доложено по начальству.
Прончищев кивнул Сутормину. Матрос отошел назад, вытянул из-за кушака кнутовище. С оттяжкой хлестнул по спине воеводы. Так же невозмутимо отпустил вторую, третью «кошку».
Прончищев не чувствовал жалости к всхлипывающему, мычащему от боли палачу. Всякая жестокость, с которой ему в жизни доводилось встречаться, вызывала в нем протест. Сейчас он был спокоен. Не злобная месть, но неподкупная правота чинила свой суд. И когда суд свершился и Хоробрых получил сполна все двадцать «кошек», Прончищев сказал:
— Теперь, воевода, жалуйся кому угодно… Ежели посмеешь. Но не советую. Уж больно рыло у тебя в пуху…
Челюскин поднес к лицу воеводы кулак.
— Обратно ведь возвращаться будем. — И хоть жест этот был по-мальчишески наивен, зато кулак — внушителен.
Через два дня экспедиция на дощаниках отошла от Усть-Кута вниз по течению. Жители провожали моряков. Воеводы среди них не было. Он еще раньше приказал убрать виселицы.
А старика Игнатия Сутормина похоронили на берегу Лены под барабанный бой.