Куда ведет Нептун

Крутогоров Юрий Абрамович

Часть первая

ОТ МЫШИГИ ДО НЕВЫ

 

 

Глава первая

 

СИЗАРИ В НЕБЕ

Самые разные события волновали Санкт-Петербург в 1714 году. Россия празднует победу своего молодого флота под Гангутом. Спущен на воду крупный линейный корабль «Шлиссельбург». Издано шестнадцать морских карт Балтики. Запрещено рубить строевой лес на дрова. А о каком пассаже сообщают «Санкт-Петербургские ведомости»! Во время крещения царевича за праздничным обрядом карлица вышла из пирога и выпила здоровье новорожденного. За дамским столом такой же пирог был начинен карлом. Вечером фейерверк.

Впрочем, все эти сведения из Санкт-Петербурга до калужской деревеньки Богимово доходили с большим опозданием. Да, сказать по правде, совсем иные заботы одолевали Василия Парфентьевича Прончищева, дворянина мелкопоместного, но весьма гордого и самолюбивого. Более двух лет тянулась тяжба с богатым помещиком Кривовым за малую деревеньку Торбеево.

Прончищев обивал пороги канцелярий, хрипел от гнева; медаль за полтавскую баталию позванивала на груди; скрипела липовая деревяшка на правой культе. Натиск на присутственные места всякий раз оборачивался горьким поражением. Подьячие, эти чернильные крючки, надували бритые щеки (головы бы им обрить да на каторгу), разъясняли: фамильные бумаги расстроены, недоимки по окладному сбору составили немалых денег. И прочее, и прочее.

Немалые годы Прончищев воевал янычар и шведов. Виват тому, кто искуснее владеет саблей, кто исхитрился ошеломить врага неожиданным броском. Но как одолеть судейских подьячих?

Любезный друг и сосед Федор Степанович Кондырев вразумлял Василия Парфентьевича: душеполезными словесами канцеляристов не проймешь. Читал нескладные вирши, писанные от имени подьячего:

Небось давай деньги смело, Мы уж знаем, как обманывать, то наше дело.

Прончищев в негодовании стучал деревянной ногой с железной набойкой по полу, выставлял в окно — в сторону Калуги — крепко сложенную дулю: вот им!

На дворе бродил извалявшийся в луже хряк; петух вспрыгнул на колодезный сруб, по-орлиному расправил крылья и воззвал барских кур к порядку. Другой его собрат, петух индейский, тихонько прокашлялся, тряхнув фунтовым зобом, и неторопливо прошествовал в сторону колодца.

Василий Парфентьевич мрачно отметил про себя: вот и он, боевой полтавский кавалер, против богача Кривова — все одно что горластый петушок против зобастого каплуна.

— Но мы еще поглядим! — и пробежал из угла в угол по горнице. Расстегнутый ворот пестрядинной рубахи обнажил широкую грудь, а за плечами точно выросли орлиные крылья.

— В Москву ехать! — понял намерения своего друга Кондырев. Одной рукой он по-царски облокотился на подлокотник старинного дубового кресла, другой поглаживал голову шестилетней дочери Тани.

Разговор предстоял долгий, мужской. Закурили турецкие трубки, привезенные Прончищевым из-под Азова.

— В Москву надо ехать! — повторил Кондырев. — Там и решится.

— А ты, Танюша, иди на двор с Васькой поиграй, — сказал Прончищев.

— Там хряк бегает.

— Полезай на голубятню, хряк и не достанет.

Тане любопытно глядеть, как носится по горнице дядя Василий. Нога — скрып-скрып, из трубки дымок струится. А как в окно дулю сует — ужасть!

По обе стороны крыльца с витыми сосновыми столбиками — две кадушки с дождевой водой, к ним с крыши тянутся желоба. В кадушках, как ладьи, плавают ковшики с резными ручками. Таня зачерпнула воды, попила. Заглянула в другую кадушку, шепотом приказала: «Лягушка, лягушка, поднимись со дна, дам пирога». Лягушка не поднималась. Тогда девочка шлепнула ладонью по воде — в кадушке отразилась расплющенная рожица с шевелящимися губами, подергивающимся носом и с мочками ушей, которые то утолщались, то становились тонкими, как копеечные монетки.

Вода успокоилась, и рожица стала Таниным лицом.

В послеполуденном высоком куполе неба мелькала стайка сизарей. На голубятне размахивал шестом младший Прончищев — Васька. Голубей пас. Вдруг Васька засвистел безумным свистом. Свист прорвался сквозь два щербатых зуба и тонкой ниточкой достиг стаи. Стая вмиг распалась. Каждый голубь парил по отдельности. Неожиданно голуби растворились на фоне розового облака, слились цветом. Солнце на минуту укрылось, и облачко налилось слепящей белизной; в ней сизари проступали явственно, рассыпались по облаку горстью земляники-ягоды.

В своем упоенном занятии Васька не видел ничего, кроме сизарей.

— А можно, я к тебе полезу? — услышал он.

Таня не дождалась приглашения. По широкой лестнице забралась на крышу сарая, по узенькой, шатающейся — на площадку голубятни.

— Вот и я. — Глянула вниз: — Ужасть!

— Что скажешь? — спросил Васька, удивленный таким неожиданным напором шестилетней девицы. — Чего тут не видела?

— Ничего не видала.

— У, какая бойкая.

— Я не бойкая. Я вашего хряка боюсь. Грязный и хрякает.

— Хрюкает, дура.

— Раз хряк, значит, хрякает.

Васька переводит взгляд в сторону осиновой рощи. Оттуда, как из пращи, взмывает по косой коршун. Из щербатых зубов мальчика тут же выстреливает разбойный, тревожный свист. Сизари сплачиваются в тесную стайку и, петляя над Богимовом, спускаются ниже и ниже.

Голуби один за другим усаживаются на перекладину. От них веет холодком стремительного полета, в крошечных глазках неостывшая белизна неба.

— Во ученые! Видала, как свист понимают?

— Научи меня свистеть. — Таня сует в рот два пальца, указательный и средний. — Чего теперь делать? Дуть?

Таня дует.

— Змея так шипит.

— Гадюка?

Васька с любопытством оглядывает девицу. Все же дочь сердечного отцова друга — к чему обижать?

— Ну, не гадюка. Маленькая змейка. Уж, например.

— Я ужей не боюсь.

С голубятни далеко видать. Позеленевший пруд в заплатах ряски, крыша господского дома с коньком, речка Мышига с вербами по берегам, крытые соломой крестьянские дома.

— А твой отец дулю показывал, — сообщает девочка.

— На подьячих серчает.

— И деревяшка у него скрипит: скрып-скрып. Отчего у него деревяшка вместо ноги?

— Ногу ядром оторвало в битве под Полтавой. Со шведским войском дрались. Он драгуном был. Царь Петр ему медаль вручил.

— Заместо ноги?

Во настырная!

— За храбрость. Отец тогда лежал в гошпитальной палатке. Слезы, говорил, так и текут. Больно ведь. Петр пришел к нему со всеми своими генералами. Где тут, спрашивает, драгун Прончищев. И медаль на грудь повесил.

Васька сам себе удивляется: чего это вдруг язык у него развязался? Насыпает в долбленое корытце проса. Голуби часто-часто затюкали темными клювиками по донышку.

— Как цыплята, — сказала девочка. — У нас на Щипковом болоте живет цапля. Она детенышей вывела. Цаплят.

— А черти с чертенятами у вас не водятся?

— Чертей у нас нет. Кулики еще.

— С куличатами?

Язвительный тон Васьки Тане не понравился — прогонит сейчас. Желая его задобрить, сказала:

— А у меня есть стеклянные синие бусы. Хочешь, отдам?

— Ты не парень, чтобы свистеть, а я не девка, чтобы носить бусы. Эфиопы те бусы носят.

Вообще-то Васька никогда не знался с девочками. «Бесовское племя», — ворчал дьячок Феодосий, который обучал алфабиту. Но с этой круглолицей, щекастой девицей даже забавно было. Хряк у нее хрякает. А у цапли — право, смешно! — цаплята. И как по лестнице вскарабкалась! Ничего не боится. На всякий случай он слегка щелкнул ее по затылку: не забывайся, с кем дело имеешь.

— А теперь я тебя, можно?

— Но-но! — Васька принял неприступную позу, твердо обозначив границу дозволенного в их отношениях.

— У нас дома, — задабривала девочка, — есть брусничная вода, вишня в патоке и малиновый морс. Вку-у-усный!

— Богато живете.

— Богато. Я тебе всяких сладостей дам, когда к нам придешь.

— Я сластей не люблю, — мужественным голосом молвил Васька. — Я квашеную капусту люблю.

— С яблоками?

— С грушами.

Девочка помолчала.

— А у тебя еще какие голуби?

— Пара воркунов. Трубач.

— Он трубит?

Ну, девица! Пристало мочало. Но все разговор о голубях, не о вишневой патоке. И Васька объяснил:

— Трубач хвост трубой держит. А вертун, кто его еще турманом зовет, вертится на лету. Иногда через хвост, а то и через крыло. А египетский голубь хохочет. Как мужик.

Нянька Савишна позвала обедать.

— А у Васи есть голубь египетский, — кинулась Таня к отцу. — Он, как мужик, хохочет.

Анна Егоровна, Васина мачеха, заметила:

— Василий, ты бы учил барышню чему путному.

Мальчик потерял мать совсем маленьким. Его воспитала нянька Савишна. Анна Егоровна появилась в доме год назад. Отец побаивался ее, ни в чем не перечил и сыну наказал строго-настрого жаловать мачеху. Савишна сокрушалась — сыр калача белее, а мать мачехи милее. Щеки, лоб, подбородок у Анны Егоровны в самом деле напоминали пышные калачи.

Василий Парфентьевич пристукнул липовой ногой:

— Наливай супу, Савишна.

Ели куриную похлебку с лапшой, запеченного в тесте карпа. На третье Савишна подала вишню в патоке со сливками.

Пообедавши, Кондырев вылез из-за стола, еще раз присоветовал другу ехать за правдой в первопрестольную.

На прощание Вася подмигнул девочке:

— А что, наша вишня не хуже вашей?

— Ты мне в другой раз покажешь голубя, что хохочет, как мужик?

Спозаранку Василий Парфентьевич встал за бюро из карельской березы, ключиком в форме сердечка открыл ящик, выдвинул столешницу.

Гусиные перья наточены, чернила приготовлены.

Катал новую челобитную.

Да, поместье его невелико. Дворов тридцать. Но род, какой род! Дальний предок, Иван Васильев Прончище, прибыл на службу к великому князю Иоанну III в 1488 году — вот бумаги, целехонькие. Иоанн III велел приставить к фамилии буковку «в». То был первый в роду Прончищев. Сыновья его служили государю Иоанну IV, и им была пожалована вотчина в Калужской провинции — Богимово да Торбеево.

А внуки? Один из них был послом у шведского короля Густава-Адольфа, другой был послом у крымского хана. Звали его Осипом Яковлевичем, удостоился чина думного дворянина. Еще один Прончищев служил в разных приказах, участвовал в Земском соборе и дошел до чина окольничего. Прончищевы были приближены к царевне Софье. Да и сам Василий Парфентьевич, младший отпрыск, не посрамил фамилии в азовских походах Петра, в полтавской баталии.

Перо скоро бежит по бумаге, яростное, взывающее к справедливости.

«Сим нижайше изъявляю желание возыметь действия на неправедные поступки дворянина Кривова…»

Разве о себе хлопочет Василий Парфентьевич? О сыне. Отрочество знает свой предел — год, от силы два погоняет голубей, а там отечество призовет. А за душой что? Пребедная деревенька, бесславье дворянского неустройства, звание — мелкопоместный. Сам Василий Парфентьевич не гнушается в страдную пору идти за сохой и бороной. Деревяшку привязывал к лаптю, дабы нога не проваливалась в сырой, суглинистой борозде. Посмотришь со стороны — крестьянин: рубаха посконная, пот струится, на ладонях пузыри. Верно говорят: нужда и богу научит молиться. Прончищев не хотел сыну наследовать нужду.

Кликнул Савишну. Сухие ручки на фартук замочком сложены, черным платком повязана.

— Готовь снедь. В Москву еду. Ваську с собою беру.

 

ТЕАТРУМ

Колокола всех «сорока сороков» наполняли небо медным, долго не утихающим гудом. Когда рядом с Гостиным двором спросонья, поначалу как бы прокашливаясь, бухал колокол ближней церкви, стекла в оконницах отзывчиво дзинькали.

Отец с утра убегал в приказы, а Ваське полная воля.

Из самой древности вспорхнул двуглавый орел на Спасские ворота. Из прохода, как в трубу, дул ветер, поднимая полы кафтана. Слепил позолоченной медью девяти своих главок Благовещенский собор. Оружейная палата, Кутафья башня, Троицкое подворье, соборная церковь Блаженной девы Марии, двор Годунова… Васька ходил по кремлевским площадям, дивился увиденному, не веря, что все это можно сотворить руками.

Отец вернулся в Гостиный двор с высоким, долголицым господином.

— Знакомься, сын. Иван Родионович Челюскин. Из Перемышльского уезда.

Вася поклонился в пояс.

— Стряпчий, он же законник, он же ходатай по делам обиженных вдов, бедствующих солдат, а также малолетних недорослей, влекомых к добрым помыслам, — назвался калужский господин. Лицо его было побито оспой, косица, подвязанная черной ленточкой, лежала на спине, большие уши шутовски оттопыривались. — Один бегаешь по городу?

— С кем же еще, Иван Родионович, — сказал Василий Парфентьевич. — Я все по приказам.

— Завтра приведу своего «навигатора». У него теперь каникулы, бьет баклуши.

И привел на следующий день своего «навигатора». Это был детина лет пятнадцати, розовощекий слепок с отца — долголиц, уши оттопырены, рыжина на башке, а поверх буйной рыжины — шляпа с оловянным круглым значком.

— Семен Челюскин. Сенькой звать можешь. — Засмеялся. — А на шапку не зырься. По Сеньке шапка. В Навигацкой школе всем дают такие.

Челюскин хорошо знал Москву. Он чувствовал себя истинным лоцманом в городском безбрежье. Уходили спозаранку. Только-только откидывались ставни в слободах. Нищие и калеки тянулись к папертям. Крючкотворы-подьячие в длиннополых кафтанах брели в приказы. У многочисленных питейных заведений — аптек — толпилась разношерстная, алчущая голытьба.

Каждая слобода отличалась своим цветом и запахом.

Улица Поварская, возле Арбата, раскинула вокруг себя тьму кривых, коротеньких переулков с аппетитными именами — Хлебный, Столовый, Скатертный. Вкушай бесплатно запахи ароматных выпечек, жарений, солений, варений. Тут обитали приспешники придворного столового обихода. На обширных лугах Остожья подле Новодевичьего монастыря паслись стреноженные кони, высокие стога пахли бурьяном и ромашкой. Пылали уголья в горнах Кузнецкой слободы. В слободе Сыромятной витал запах кислых распаренных кож.

Побывали и в слободе Хамовной.

— Тут ткут белую казну, — сказал Челюскин.

— Это что?

— Да полотно разное, бурнусы, скатерти, парусину.

— Для парусов?

— И для парусов.

Поели жареных пирогов с потрохами, сбитня.

— Чему учат в твоей Навигацкой школе? — спросил Васька.

— На штюрмана учусь.

— Это кто — штюрман?

— Ты какого уезду?

— Ну, Тарусского.

— Все тарусские такие темные? Морское звание — штюрман. Затерялся корабль в море — тут без штюрмана никуда. Он сразу по карте определится. Навигация, брат.

Штюрман, навигация, море, паруса — слова новые, далекие, не из московской, а из какой-то другой жизни.

— А ты море видал?

— Море? — переспросил Челюскин. — Не видал. Вот стану гардемарином — пошлют. Но до этого еще учиться ой-ей-ей сколько.

— У нас по весне Мышига разливается — что тебе море.

— А у нас возле Перемышля река Квань, слышал? В половодье другого берега не видать. В Оку Квань впадает.

— Врешь.

— В Оку.

— И Мышига в Оку. Смотри, на разных речках живем, а оба в Оку впадаем. Как два кораблика.

— Чудной ты! — усмехнулся Челюскин.

— Зато я алфабит знаю. Дьяк обучил. — Надо же было хоть чем-нибудь удивить этого рыжего.

— По какой книжке?

— Смешная такая. Азбука о голом и небогатом человеке.

Сенька двинул кулаком в Васино плечо.

— Послушай, да мы с тобой из одной азбуки вышли. Я тоже по ней алфабит учил. Ей-богу! — Челюскин скорчил постную физиономию, гнусаво пропел: — Аз есмь голоден и холоден, и наг, и бос, и всем своим богатством недостаточен.

Прончищев живо подхватил:

— Бог животы мои ведает, что у меня нет ни полушки.

— Ведает весь мир, что мне ни пить, ни есть нечего и взять негде, — гундосил Челюскин.

Частя, как пономарь, Васька забубнил:

— Говорил было мне добрый человек…

— Добрый был бы он человек, ежели бы свое слово не переменил.

А Прончищев смешно жаловался:

— Есть у людей много всего, денег и платья, только мне не дают.

— Живу я на Москве, поесть мне нечего и купить не на что, а даром не дают. — Будущий штюрман умирал со смеху.

Августовское солнце нещадно палило.

По бревенчатой мостовой спустились к Москве-реке. Вода спеклась от жары и истомы, казалось, течение остановилось.

— Во бедолага! — Невезучий и ноющий человечек из алфабита все еще не дожаловался до конца, и Прончищев никак не мог успокоиться: — На какую букву ни ткни — одни напасти. «Шел бы в гости, да никто не зовет. Щеголял бы хорошенько, да не во что».

— Довольно, — сказал Челюскин. — Еще какую беду накликаем. А вообще ты ловко бедолагу показываешь. Лицедей.

— Кто лицедей?

— Да ты.

Васе захотелось сказать рыжему что-то едкое. Не нашелся.

— Пойду, пожалуй.

— Ох, ох, губы надул. Лицедей — разве обидное прозвище? Ахтер это. В театруме был когда?

— В театруме? — Нет ли здесь подвоха какого, от этого штюрмана чего не дождешься.

— Ну где представления показывают?

— Не был.

— Эх ты, русский-тарусский. Ладно. Сегодня понедельник? Как раз фарс показывают.

…Театрум, по-другому комедиальная храмина, находился позади собора Василия Блаженного. Арлекин в тесной будочке продавал билеты — по 10, 6, 5 и 3 копейки.

Кареты подкатывали к подъезду. Проплывали напудренные парики. Мелькали цветные шелка. Высокие прически боярских барышень в виде парусников, голубей с распростертыми крыльями — взмахни ими, и воспарит барышня под купола Блаженного. Позванивали шпоры-колокольцы на офицерских ботфортах. Сладкий ветерок духов сменялся запахом ворвани.

Грянула музыка на хорах. У певчих разом раскрылись рты ноликами:

— Радо-о-о-ость… — Долгое, протяжное «о» вытягивали из них музыканты. — Радо-о-о-о-сть моя паче меры, утеха дра-а-ага-ая. Неоценимая краля, ла-а-ап-у-ушка-а мил-а-ая. И весела-а-а-а-я…

— Это фарс? — тихонько шепнул Вася.

— Менувет. Занавес откроют — будет фарс.

— И весела-а-а-ая, приятная, где теперь гуляешь? Стосковалось мое сердце, пошто так дерзаешь?

Две половинки занавеса поползли в сторону.

Музыка на хорах смолкла.

«Честный изменник» — так назывался фарс.

Вокруг цветочной клумбы — настоящая? — обмахиваясь веером, прохаживалась удивительной красоты женщина, ее звали Алоизия. Ее муж Арцуг сорвал розу — неужели настоящая? — понюхал, больно укололся о шипы. Он упал в обморок, однако быстро очнулся.

— О, как мне учинилось! — пожаловался Арцуг.

— Любовь наша изволила напасть на изрядный цвет, но единая капелька крови вас устрашила и на землю опровергла, — укорила мужа прекрасная Алоизия.

— Верный влюбленный всегда есть пужлив, — сказал Арцуг. Он был смешон и нелеп. Его было совсем не жалко.

И правильно, что Алоизия обманывала его.

— Любовь моя есть к вам вечная, — весело говорила Алоизия, и всем было понятно, что любит она молодого маркиза Альфонзо. Вот это кавалер: черноволосый красавец, талия тонкая, в движениях легок, воздушен.

И какие замечательные слова говорил он своей возлюбленной, когда противный Арцуг ушел со сцены:

— Я принужден говорить, что люблю вас. Вы есть моя самая красивая Венера.

— О, каково утешение! — Алоизия счастливо бросалась в объятия Альфонзо.

Смешно. Грустно. Необычно.

Стрелялись. Дрались на шпагах. Тщедушный и коварный Арцуг подстраивал убийство гордого и смелого маркиза Альфонзо, и у того по расшитому камзолу текла кровь — настоящая? Он умирал со словами любви на устах, ни на минуту не усомнившись, что пылкая страсть выше самой смерти. И, будь его воля, принял бы вторую смерть ради чести, во имя благородного служения даме сердца.

И можно было понять сидящую рядом с мальчиками барышню, которая одной рукой сжимала локоть кавалера, а другой батистовым платочком утирала невольные горючие слезы.

Отец никогда не говорил о любви покойной матушке. Васина память вбирала каждое словечко воистину замечательного фарса, и попроси кто, сейчас же смог бы воспроизвести слова всех героев.

На антресолях запела одинокая скрипка. Сама любовь пела.

Они уже вышли из театрума, а скрипка пела, пела, пела…

Никакими простыми, привычными, грубыми словами нельзя было выразить то, что испытал Вася. Это был один из самых прекрасных дней в его жизни.

Отец вернулся в Гостиный двор за полночь. От него несло вином. Отстегнул деревяшку, швырнул ее в угол. Видно, поиски правды окончились очередным поражением. Да и вино не прибавило веселья.

На следующий день отец и сын Прончищевы покинули Москву.

 

«ЛЮБОВЬ МОЯ ЕСТЬ К ВАМ ВЕЧНАЯ»

В августе серпы греют, вода холодит, дело привычное.

По утрам Вася вместе с дворовыми мужиками и ребятней спешил за Мышигу. Коса наточена, трава высокая. Низкий туман, холодя ноги, отступает к реке.

Валить траву Вася научился сызмальства.

Вместе с закадычным дружком, татарчонком Рашидом, Вася бежал за осиновую рощу. Там, близ неглубокого лесного озера, затерялся облюбованный лужок. Трава — по пояс.

Татарчонок поплевал на ладони:

— Пошла косить.

Косы разбегаются в лад — влево, вправо, влево, вправо.

Несколько лет назад отец из-под Азова привез в Богимово татарскую семью. Богимовские мужики по-доброму отнеслись к «махметкиным сынам», а малолетний Рашид был взят в господский дом для услужения. Рашид всякое слово своего юного хозяина ловил на лету. Плотно сбитый, черноглазый, подстриженный под горшок, он шариком катался по дому, по двору: колол дрова, носил воду, растапливал печи, сбивал масло, точил ножи, топоры, счищал в дымоходах гарь. Савишна его к рукам прибрала:

— Рашид, ты ба огород пополол, ты ба корыта свиньям налил. Ты ба…

Когда спрашивали, как его зовут, татарчонок отвечал:

— Махметское — Рашид. Русское — Тыба.

И стриг траву ровненько, под «нолик».

Часам к девяти утра лужок скошен.

Попили молока, умяли приличную краюху хлеба. Искупавшись, разлеглись на песчаной косе Мышиги. Вася нарвал букет сон-травы и поднес близко к глазам стебелек. Чашечка — шесть фиолетовых лепестков — кругло и нежно обволокла тычинки. Вот какой букет дарить Алоизии!

— Рашид, а где я был в Москве! Чего видал!

— Где был?

— Где был, там теперь уж нет.

— Зачем тогда спрашиваешь?

«Где бы я ни был, куда бы ни забросила меня судьба, а любовь к Алоизии пребудет в моей натуре до скончания дней» — так, умирая, еще не зная, что умирает, восклицал маркиз Альфонзо.

— Был в театруме. — И Вася рассказал Рашиду про Арцуга, Алоизию, маркиза Альфонзо.

Татарчонок опечалился:

— Зачем убили маркиза?

— Из-за любви. А как на шпагах дерутся! Из пистолета стреляют…

— По-настоящему?

— Понятное дело, по-настоящему. Бах, бах, бах!

Вася вскочил, размахивал руками, подпрыгивал, изображал в лицах всех героев фарса.

После обеда на дрожках прикатил Федор Степанович Кондырев с дочерью. Василий Парфентьевич обнял любезного друга, повел в дом изливать душу. Таня же немедленно потребовала у Васи показать ей голубя, что, как мужик, хохочет.

— Ты обещал!

Пришлось лезть на чердак — показывать «египтянина».

— Почему он не хохочет? Пускай хохочет! — требовала девочка.

— Не в духе он.

— А я хочу.

— Ладно, сейчас ты сама расхохочешься, — озлился Вася. — Полезли вниз.

Он повел Таню в свою комнату, разложил картинки, которые отец купил в Москве. На картонном листе был показан мужик, падающий с полатей на люльку с ребенком. Два господина в круглых шляпах подняли бокалы, да так и замерли от удивления. Девочка лет шести вытянула руки, желая отпихнуть от люльки мужика, сверзившегося с полатей.

— Видишь девчонку? Патлатая, нос морковкой, лицо преглупейшее. Это с тебя рисовали.

Сказал и тут же пожалел — плача не оберешься.

Таня насупилась, однако не почувствовала себя оскорбленной. Ткнула пальцем в мужика:

— А этот дядька — ты. Сейчас как грохнется — так тебе и надо.

Вася с интересом поглядел на шестилетнюю девицу. Рассмеялся.

— А ты, как я погляжу, бойкая. Ну, бесовское племя…

— Какое племя? — не поняла Таня.

— Послушай, хочешь в театриум играть? — неожиданно предложил Вася.

— Если научишь.

Вася выбежал на крыльцо, позвал Рашида. Тот явился перед молодым барином как лист перед травой.

Рашидка уселся на табурет. Вся его плотная фигурка изображала безраздельную готовность выполнить любое приказание.

— Будем играть в театриум. Я буду… Ну ладно, я буду Арцугом. Ты, Рашидка, будешь Альфонзо. А ты… — Вася погрыз ноготь. Уж очень не походила эта настырная девица на прекрасную Алоизию. Но делать ничего не оставалось. Черт с ней, пусть будет Алоизией.

Вася вынул из кувшина с букетом сон-травы один цветок.

— Это роза. Шипы на ней.

— Это не роза, — сказала девочка.

— По пьесе как будто роза. Ясно? И вот я укололся. И упаду в обморок. Полежу чуток и крикну: «Как мне учинилось!» А ты, Танька, скажешь: «Любовь наша изволила напасть на изрядный цвет». Повтори.

Таня повторила.

— Я теперь скажу: «Верный влюбленный всегда есть пужлив». А ты, Танька, запомни, скажешь: «Любовь моя есть к вам вечная». Тут я уйду. А ты, Рашидка, на колено встанешь.

Рашид опустился на колено.

— Да не сейчас, потом. Главное, слова запомни: «Я вынужден говорить, что вас усердно люблю. Вы есть моя красивейшая Венера…»

— Венера — кто? — перебила Таня вошедшего в азарт Васю.

— Красавица такая, небесная. Ну-ка, Рашид.

— Я принужден вас любить усердно, — сказал татарчонок. — Вы моя красивейшая… Фанера.

— Венера, Венера, Венера, дурак!

Рашид радостно вопил:

— Венера! Венера! Венера!

— Хорошо, — одобрил Вася. — Повторим. Я укололся. Брякаюсь в обморок.

Вася подцепил стебелек сон-травы, скривился от боли, пошатнулся, грохнулся на пол. Простонал:

— «О, как мне учинилось!» — И подсказал девочке: — «Любовь наша изволила напасть на изрядный цвет…»

— Знаю сама. — Девочка сделала изящный реверанс и томным голосом сказала положенные слова.

В комнату вбежала нянька Савишна:

— Васенька, господи, не зашибся? Слышу, упал со стоном.

Вася сплюнул от досады. Всю пьесу, старая, испортила.

Скоро Кондырев позвал дочь.

— Я когда приеду в другой раз, доиграем в театриум?

— Доиграем, красивейшая Венера-Фанера.

 

Глава вторая

 

 

ПОБЕДА ЛЮБИТ ПРИЛЕЖАНИЕ

Примерно в те же дни корабельный мастер галерных верфей Борис Иванович Лаптев приехал в деревню Пекарево, что близ Великих Лук, проведать братьев Прокофия и Якова. Застолье растянулось по русскому обычаю на несколько дней.

Прокофий чудно играл на цимбалах, с оттяжкой, удальски ударял крючочком по струнам, брат-петербуржец отделывал коленца:

— Ах, лапти, вы лапти, вы лапти мои… — И пронзительно восхитился: — Лапоточки-и-и-и-и!

Прокофий и Яков забубенными голосами вплелись в лихой припляс:

— Лапоточки-и-и-и-и!

То была любимая фамильная песня. Может быть, тут сказалось то, что древний корешок дворянского рода вел начало от опричника Варфоломея по кличке Лапоть. На одном из цветных изразцов домашней печи вязью начертаны хитроватые слова: «На дорогу идти — пятерым лапти сплести».

Борис Иванович лет пятнадцать назад по царскому указу ушел из дому в дальнюю дорогу — строил верфи под Воронежем для азовского флота, ладил струги и галеры. Обласканный за точное ремесло, был призван царем Петром в столицу.

Жил бобылем, детей не имел. Самые дорогие подарки привез племяшам, пятнадцатилетним недорослям, двоюродным меж собою братьям — Харитону и Дмитрию. Парни натянули на ноги юфтовые башмаки с латунными пряжками, облачились в рубашки с красными подмышками. Дворовая ребятня восхищалась: «Пряжки-то, пряжки! А рубахи-то на иноземный манер шиты».

Петербургский дядька с первых же дней начал завоевывать души Харитона и Дмитрия. Свой резон был.

Годов ему под сорок, а резвость ребячья. Необычной командой будил утром:

— Эй, марсовые, айда на Ловать купаться!

Шумно, как лось, продирался сквозь кусты крушины, на ходу вылезал из рубахи, с гиканьем хватался за конец веревки, что висела на суку вербы, и, раскачав ее, с поджатыми ногами плюхался прямо в середку Ловати. Урчал, шипел, блеял, подняв безбородое лицо к восходящему солнцу. Орал что есть мочи:

— Непотре-е-ебе-ен без гро-о-ому-у!

Подплывал к кому-нибудь из племяшей, шустро подбивался под живот, белоспинной рыбиной выплескивался наружу, переворачивая племянника с живота на спину, а то и утопляя.

— Горе тому, кому достанусь!

По течению добирались до небольшого островка. Здесь у парней на отесанных палках стоял шалаш-треух, а в потайном уголке — фитилек с кремнем, бачок, крупа, соль, лук.

Минутное дело — наловить рыбы в Ловати.

Вскоре на огне, подгоняемом речным ветром, кипела уха-ушица.

Дядька вырвал из шалаша три палки.

— Учиться рапирному бою, марсовые!

Марсовые наскакивали на дядьку, пытаясь поразить его в самое сердце. Но дядька владел палкой не хуже, чем саблей. Делал неожиданные выпады, выбивал «рапиры» из рук племяшей, повергая их наземь:

— Победа любит прилежание!

Не спуская с дядьки восторженных глаз, ожидая от него новых чудачеств, парни, обжигаясь, хлебали уху.

— А Нева с Ловать будет или пошире?

— Нева-то? Ого-го. Ширина! — Дядька развел руки, уважительно осмотрел пространство меж ладонями. Стало ясно: Неву с Ловатью сравнивать нельзя. — Холодюща-а-я!

И так сказал — зябко стало. Можно подумать, Борис Иванович умеет восхищаться среди прочих рек лишь Невой-рекой, державной, суровой, широкой. Нет, совсем не так.

— А Ловать глаз веселит. Лапоть знал, где селиться. Где Лапоть, там Ловать.

Борис Иванович исподлобья разглядывал племяшей. Какие же они разные. Харитон носат, бульба — не нос. Хрупок, увертлив. Лежит на спине, облокотившись на худые локти, колени подогнул — кузнечик. Губы круглые, глаза узкие: хитрован-иваныч. Дмитрий в плечах пошире и ростом повыше, чернобров, ох, девки любить будут! Глаза вопрошающие. Словно раз удивился в далеком детстве и все удивляется. Дмитрий как лег на песок — не шелохнется. Харитон, в отличие от брата, ни минуты на месте не усидит. То на руках пройдется, то сиганет над костром, то, подражая дядьке, заголосит во всю ивановскую:

— Непотребен без грому!

— А как понимать: непотребен без грому? — спрашивает Дмитрий. — Присловье такое?

— Нет, братец ты мой, не присловье, — сказал Борис Иванович. — Военного флота секрет.

— Никому и сказать нельзя?

— Никому. — Губы тонко сжал, запечатался, как конверт с тайной бумагой. — Но вам, марсовые (распечатал конверт, распечатал!), но вам — скажу. Слова сии есть боевой девиз корабля «Барабан». Строили на реке Воронеж галеры — воевать янычар под Азовом. Петр Первый приказал день и ночь быть на верфях. Тысячи народу со всей России собралось. Надо флот к весне поставить.

— Поставили?

— А как иначе? Каждому судну имя присваивали. Да позвончее. Помню, спускали галеру, судили-рядили, как обозвать ее. Для пущего устрашения врага. Царь наказал: числиться кораблю «Барабаном». А девиз ему такой пристал: «Непотребен без грому».

— Звонко!

— А ты как, Харитон, думал. Матрозы и офицеры вполне довольны. Девиз силы прибавляет, дух боевой укрепляет.

— А какие были другие корабли?

— Да много. Целая флотилия. Был, помню, корабль «Бомба». Да, да, «Бомба».

— И девиз был?

— Ясное дело. «Горе тому, кому достанусь».

Харитон смотрел на широкую курчавую грудь, мощную короткую шею Бориса Ивановича. А хорошо, что им такой дядька достался. Ну когда и кто из взрослых так серьезно и в то же время весело разговаривал с ними?

И Дмитрий восхищался, влюбленно ловя каждое слово петербургского родственника. Конечно, и их отцы лыком не шиты, хоть и Лаптевы. Но нет того задора, удали. Та же кровь, лаптевская, черт возьми, но точно из другого рода-племени. Флотский человек. Неужто все флотские такие?

— Была еще галера «Рысь». Имя звериное, а девиз с намеком — «Победа любит прилежание». Строил судно «Колокол». Тут ведь как понимать? Колокол — он по чьей-то гибели звонит. Ясно, по чьей. И девиз «Колокол» получил не без умысла — «Звон его не для него».

— Для янычар!

— Для шведов!

Тут племяши показали, что сами кое-что соображают. И дядька похвалил их:

— Всю российскю политику разобрали. Про Гангут-то слышали?

Недоросли не слышали. Даже, прямо скажем, оплошали.

— Гангут кто — адмирал шведский?

Чего с них возьмешь, с недорослей деревенских? Борис Иванович прутиком начертал на влажном песке овальный круг. Провел вбок от круга загогулину, похожую на ступню: пятка широкая, нос узкий. На конце загогулины вдавил в песок ракушку, к узкому Носу приставил скорлупку ореха лещины.

— Такая вот, марсовые, позиция. Круг — Балтийское море. Загогулина — Финский залив. Ракушка — Санкт-Петербург. Ну а скорлупка сойдет за мыс Гангут. Уяснили?

— Ну?

— У Гангута встретились наша и шведская эскадра. Бой разгорелся нешуточный. Крепко мы раскололи шведский флот. Одни скорлупки остались.

Скорлупка лещины наглядно подтверждала дядькин рассказ.

— А ты в той баталии был?

— Галеры мои были. На абордаж шведов брали.

Дядька победно воткнул в песок напротив ракушки кругляшок гальки.

— Остров Котлин. Тут теперь крепость Кроншлот. Сунься кто к Санкт-Петербургу — на бомбу и налетишь.

Так дядька-хитрец мало-помалу обращал племяшей в новое, флотское родословие.

Густо плыли облака, светлые в зените, темные к горизонту.

— Как парусники, — отметил Харитон. На Чудском озере он видел узкогрудые боты.

Дмитрий приложил к уху перламутровую ракушку — молчала. Поглядел на свет — розово загорелась.

— А сколько на фрегате или бриге пушек?

— Где двадцать, где тридцать. А па линейном корабле все шестьдесят.

— Ого! Разом выпалят, так не обрадуешься.

— Гром и молния! — подтвердил дядька.

— Галеры трудно ладить? Весел одних небось сколько.

— Бывает, марсовые, по сорок пар.

— Ничего себе. Весла тяжелые?

— За одно весло, бывает, до двадцати гребцов садится.

— И пушки есть на галерах?

— И пушки, и бомбардиры. Сам Петр Первый числит себя бомбардиром. Флот, говорит, есть вторая рука матушки-России.

Зазвонили к обедне.

— Колокола громкого боя! — ахнул от удовольствия Борис Иванович.

— Тишка. Звонарь. Новые била недавно приладил.

Большой колокол вздыхал басовито, жалуясь на свою тяжелую, подневольную службу: ох, ох, ох. Малые колокола пытались звонкой скороговоркой развеселить его, как веселят колокольцы на скомороховой шапке.

Харитон вспрыгнул на руки, обезьянничая, прошелся вокруг костра. Надул щеки:

— Бом, бом, бом.

Борис Иванович, однако, не рассмеялся. Напротив, досадливо поморщился:

— Звон у тебя в башке, парень.

Жевал сухую травинку. Выплюнул.

— «И будет он как дерево посаженное при потоках вод, которое приносит свой плод во время свое и лист которого не вянет. И во всем, что он ни делает, успеет».

Псалтирь. Племяши читали его. Дьяк учил.

— Читать мало. Думать надо.

— А чего думать?

— Как дальше жить, вот об чем думать. К чему руки да башку приспособить. Дабы дерево свой плод приносило.

Вот и пойми. Только что дядька был свойский, роднее нет. А тут отдалился, в себя ушел, как улитка в свое костяное логовище.

Дмитрий пересыпал песок из ладони в ладонь. Зыбкая струйка тонко текла, как в песочных часах. Сам того не ведая, исчислял новое свое время.

— Гляжу на вас, племяши, печалюсь.

— А чего печалиться? — Харитон еще не остыл от своей обезьяньей проделки. — Погоди, завтра в такой малинник тебя поведем.

— Что малинник! Боюсь, как бы лист не завял.

Опять загадка. Харитон, впрочем, и не собирался ее разгадывать.

— Зима еще не скоро. Зарево кончится, а там засидки. Рыжики пойдут, белянки, грузди.

— Засидки — хорошо. Не боитесь засидеться? — Борис Иванович решил прямиком идти на штурм. — Не хотелось бы, племяши, учиться в школах?

— На дьяков?

— На флотских командиров.

— Ты учить разве будешь?

— Мое дело — слева. Морская академия открывается в Санкт-Петербурге. Как раз для дворянских недорослей.

— Академия?

— Царь Петр приказал ее открыть.

— А после академии чего?

— После? — Борис Иванович как-то очень вкусно сказал: — В потоки вод.

 

ПЕРВАЯ ТАПТА

Ведь заманил…

В последние дни перед отъездом матери не знали, куда усадить сыночков. Не на год, не на два расстаются. Флотская кручина — морская пучина. Отцы — те трезво рассудили: не сегодня завтра Харитона и Дмитрия все одно вырвут из дому. Так пусть не по строгому царскому указу, а по братниному подсказу.

В начале сентября отбыли в Санкт-Петербург. Подорожная у Бориса Ивановича строгая, от Адмиралтейства, смотрители ямских станций давали лошадей без задержки.

Дядька балагурил, чувствовал себя ночным татем, которому удалось задуманное предприятие.

Недоросли же и сообразить не успели, какое событие произошло в их жизни.

Мимо проносились бесконечные крестьянские подводы с притихшими мужиками, орущими детьми, бабами, старухами. По царскому повелению надлежало поселить их в столице на «вечное житье». Гнали рекрутов. Возле одной заставы, уже на виду столицы, парни подошли к биваку новобранцев. Те переобували лапти, сушили онучи. Бывалый матрос рассказывал:

— В нашем уставе так и сказано: кто на карауле спящ обрящется, будет трижды под кораблем протащен. А то и спущен с райны.

— Это как же — с райны? — любопытствовали новобранцы.

— Привяжут к ногам грузило, на веревке — к рее. И трижды в море опустят.

— А захлебнешься?

— За борт бросят… — Матрос был в круглой шапке, парусиновой куртке с отворотами. Заметив недорослей, приложил ладонь к голове: — Боярским детушкам наш поклон. В столицу?

— Ага. В Морскую академию.

— О, вон куда. Мое почтение.

— Ты на каком корабле служишь?

— А по имени первопрестольной корабль назван — «Москвой».

— Звать как?

— Наше имя — Федор Сутормин.

— Псковский?

— Тверской.

— А про райну правду говорил?

— Чего врать. Кто этой купели не ведал, то не есть истинный матрос.

Братья кинулись к дядьке.

— Ты про райну знаешь?

Борис Иванович положил руки на плечи племяшей:

— Флот не любит небрежения службой. Да сам посуди. Заснул матрос на вахте, проглядел опасность. На море все одной снастью повязаны. Паруса распустил, а себя скрути.

Конец прежней жизни. Ближе Санкт-Петербург — меньше воли, забав, материнской ласки. Вот что поняли братья.

— Не глядите, племяши, так строго. Об вашем же благе пекусь.

Благо ли? Под кораблем протаскивают. Райна.

— Попались, кажется, Харитоша, в силки.

Жил Борис Иванович на Петербургской стороне, в финляндской слободе. На берегу Карповки беспорядочно и нищенски раскинулись землянки, крытые дерном, мазанковые дома, глинобитные амбары. В топком болотистом грунте вязли ноги.

Дядькин дом — свежерубленый, сосновый — смотрелся витязем. Окошки не слюдяные — стеклянные. Крыша железом покрыта, как шеломом. Дабы народ видел, какого звания проживает тут человек, кто хозяин, у калитки водружен массивный якорь с острыми лапами, цепями — морское чудище на привязи.

Во двор вела широкая дорожка, посыпанная морской галькой.

Все говорило: Борис Иванович — моряцкой жилки.

В горнице возле изразцовой печи на высокой деревянной подставке красовался макет трехмачтового брига. Над ним гравюра — «Челн с воинами князя Олега у стен Царьграда».

— Макет «Орла»! — погордился дядька. — Первое боевое судно России.

Потянул нить, продетую в корме удивительной игрушки, и паруса тут же убрались, плотно обернувши тоненькие мачты. Потянул другую нить — паруса раскрылись, как крылья бабочки. Но это еще что! Дернул третью ниточку — три звонких переливчатых удара разлились по горнице. В куполе крошечного колокола задергались металлические била.

— Тапта! Битие утренней зари. Сим колокольцем буду вас будить.

Это была первая тапта в жизни наших недорослей.

Весь распорядок новой жизни обрисовал Борис Иванович:

— Сколочу две лежанки. Прибор для обеда есть. Чего надо?

Пошел во двор затопить баньку.

Недоросли мрачно смотрели в окно.

— В Пекарево как раз к обедне звонят, — сказал Харитон.

— А шалаш наш на острову завалится, — сообщил Дмитрий. — И фитилек там остался. — Вздохнул глубоко: — И соли мешочек…

— Эх, Ловать, Ловать…

— Тоже река — Карповка. Вонючая какая-то… — Харитон подошел к макету, потянул нитку. Паруса окрутили мачту. Сел на лавку. Слезы покатились по щекам.

— Да не плачь ты.

Харитон зло, на себя сердясь, дернул ниточку — колокольчик позвонил три раза. Кончилась жизнь. И было-то ее всего четырнадцать лет. Теперь — в потоки вод.

В горницу ворвался дядька, вытащил из сундука белье, флагом вскинул подштанники.

— Звон его не для него.

Эге-ге, парни-то совсем расклеились. Присел рядом на скамью.

— Не в радость мой дом, да?

Племяши молчали.

— Не хотите меня жаловать.

Не утешили племяши дядьку.

Борис Иванович снял с полки тяжелую книгу, одетую в темную телячью кожу.

— Вот фолиант поучительный для недорослей. Сочинен в честь светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова. Незнатного был происхождения. — Но чего удостоился благодаря неусыпным своим трудам!

Светлейший в белоснежной мантии глядел с гравюры. Два римских воина одевали его лавровым венком. В облаках парили фигуры ангелов. От двуглавого российского орла исходили молнии, поражающие льва.

— «Александр вторый, Меншиков светлейший, — читал дядька, — склонил под державу врагов гордых славу».

Тут же показаны и враги, улепетывающие кто куда.

— «О, достоинства твои, любимец царя! — вел пальцем по странице Борис Иванович. — Кто же такого мужа не восхвалит?»

Набил трубку табаком. Дыхнул синим облачком. Просто сказал:

— Помыслы мои простые, ребята. Отцы ваши, мои братья, не поднялись к большим чинам. Да и мне удалось не так много. Хочу, чтобы вы, племяши мои, показали, что не лапти. Чтоб держава восхвалила! — И возгласил церковным напевом: — Чтобы в мужестве паче иных были явственнейшие!

Недоросли же, никоим образом не проявляя рвения к «явственнейшему мужеству», напоминали скорее плачевных неприятелей, улепетывающих от светлейшего князя. Вид как у тех, так и у других был самый побитый.

Нельзя сказать, что братья ранее не задумывались о том, что их ждет за пределом отрочества. В десять лет знали грамоту, цифирный счет.

Дворянству принадлежит три рода положенной службы — военная, судейская и придворная. О придворной говорить нечего, туда ступени недосягаемые. Судейское дело прибыльное: судья в суде что рыба в пруде. Однако всю жизнь просидеть в приказной избе, мусолить челобитные, вершить суд Шемякин — читали они эту сказку и смеялись. А где смех о скользком и неправедном законе, нет там почтения к законнику.

Оставалась служба военная, неизбежная, как судьба.

Но судьба, дело известное, никогда не спешит исполнить свой приговор. Никому не ведомо, в каком виде, в какой срок является. Может вообще заплутаться, не дойти в глухую деревню Пекарево. Отцы не часто ездили в Великие Луки. Они никого не трогали, их никто не тревожил.

Меньше всего братья предвидели исполнения своей судьбы в дядьке-балагуре, нежданно приехавшем в свою родовую вотчину из столицы.

Опомниться не успели — все решилось.

В Санкт-Петербург поехали скорее из любопытства. И все бы ничего, но эта встреча с бывалым матросом, его рассказ о флотских наказаниях… Кого после этого поманит Морская академия?

Еще в пути у Харитона возникло желание выскочить из возка. Да и Димушка бы не отстал.

Но как домой явишься? Отцы забранятся, дворне совестно в глаза посмотреть.

От судьбы не убежишь.

«Растворенные ворота» — так, кажется, назывался еще один дядькой построенный корабль.

Вот они и вошли в свои растворенные ворота…

Втроем сидели в потемках, каждый думая о своем.

Дядька зажег свечи.

— Банька небось протопилась. Пошли, племяши, попаримся. Старую кожу сбросим, наденем новую.

Дмитрий поднялся с лавки.

— Пошли, Харитоша.

 

Глава третья

 

 

ШТЮРМАНСКАЯ НАУКА

Санкт-Петербургская Морская академия только задумывалась, и здания для нее еще не было определено, а в Москве уже пятнадцать лет действовала Навигацкая школа.

Открыта она была в 1701 году. Боярские недоросли ближних и дальних российских провинций вовсе не спешили в первопрестольную, дабы обучаться малоизвестному, а потому хитрому делу — составлять карты и строить суда, стать штюрманами и водителями фрегатов. Поэтому Петр I приказал Оружейной палате набирать в классы не только «добровольно хотящих», но и «паче с принуждением». Россия обретала Балтику, выходила к Черному морю, которое до недавнего времени считалось внутренним морем Оттоманской империи. Мыслимо ли расти и подниматься молодому флоту без флотских служителей? А царь держал в уме и море Ледовитое; ледовитое да плодовитое для крепнущей державы. Далеко его мысль простиралась.

Семена Челюскина, нам уже знакомого, призвали в Москву на смотр боярских детей по принуждению. Вышел годами — изволь показать, на что годен.

Длиннорукий рыжий дылда сутулился от непомерного, не по возрасту, роста. Стеснялся как красна девица. Да и каково являться перед незнакомыми людьми в самом что ни на есть непотребном виде. Послушно разевал рот, вздевал над головой руки, допуская к телу многоумных медиков, от париков которых за версту несло помадой и пудрой. Лекари были в основном из немчуры. Не поймешь, об чем промеж себя изъяснялись. Наконец один из них, Карл Беекман, заключил:

— Богатырского сдоровья малтшык.

Лекарь Беекман был розовощекий, толстогубый мужчина в проволочных очках на мясистом носу. В Россию его привела мечта «совершить что-то необыкновенное». Но на «феатр военных действий» по близорукости не взяли, а определили в Навигацкую школу. Не предвиделось и никаких путешествий, в которые по романтической своей натуре рвался медик неполных тридцати лет.

Затем Челюскину делал допрос учитель математических наук Магнитский.

— Цифирь знаешь?

— По счетной доске считаю.

— Довольно ли родительское имение?

Тут похвастаться было нечем, десять душ.

Магнитский показал Семке толстую книженцию.

— Такую видел?

Книга называлась так: «Арифметика сиречь наука числительная».

Челюскин признался — впервые видит.

— Что здесь написано? Читай.

— «Будет сей труд добре пользовать весь люд», — прочел рыжеволосый дылда.

— Весь люд! — гордо заявил учитель.

«Арифметику» сочинил сам Магнитский — об этом Семен узнает позже.

Навигацкая школа размещалась в Сухаревой башне. Как посчитали в Оружейной палате, эта башня более всего подходит для обучения будущих моряков: «Стоит на высоком месте; горизонт виден; можно примечать обсервацию и чертежи делать в светлых покоях».

Три яруса. Шатер. Витые колонны.

Спаренные окошки гляделись как корабельные иллюминаторы. Строение напоминало остановившийся бриг, поднятый над городом высокой волной. С верхнего яруса видны московские окраины, утопающие в садах, все заставы, куда сбегаются дороги владимирская, смоленская, тульская, рязанская, калужская…

По калужской дороге и приехал в Москву на смотр Василий Прончищев. К тому времени Челюскин постиг уже кое-что из флотских премудростей и встретил Василия примерно так, как закаленный морской волк — необученного кантониста.

Рад был Семка — слов нет! Но виду не показал.

— Что ж, тоже на штюрмана пойдешь?

Прончищев зарекаться не стал. Кем будет, тем будет. И штюрманом готов, и геодезистом. Гадать рано.

Этот светловолосый простодушный парень, «русский-тарусский», понравился Челюскину еще в первую встречу. На «лицедея» обиделся. А как в театруме сидел — не шелохнувшись, за чистую монету все принял. Зато алфабит про несчастного бедолагу так в лицах представил! «Мы с тобой оба в Оку впадаем, как два кораблика». Хорошо, черт, сказал!

Челюскин сразу взял над Прончищевым молодецкое покровительство. Дело в том, что Навигацкая школа ученикам жилья не давала — вот прокормочные, десять копеек, живи где хошь. Надо было помочь Василию устроиться.

— Хочешь жить со мною рядом? Знаю одного купчишку, светелку задешево сдаст.

— А где?

— Отгадай загадку, — предложил Семка. — Четыре четырки, две растопырки, седьмой вертун.

— Корова.

Улица, где проживал Семка, шумная, горластая, нахальная. По обе ее стороны лавки и мясные ряды. Туши свиней и коров на крюках; на высоком шесте при въезде — бычья голова с пустыми глазницами. Мясницкой улица называлась.

Ходьбы до школы минут пятнадцать. На выструганной доске у школьных ворот каленым железом выжжены слова: «О, тщательно любезный, услыши глас полезный».

В восемь утра на башне бьют часы. В классах звучит глас полезный — заунывный вой дьяка, читающего Часослов, окающий басок цифирного учителя Магнитского, говорок флотского служаки, показывающего, какие есть паруса…

Читать и писать Прончищев умел сносно. Скучно слушать «собрание всех письмен», как называл свой урок дьяк. Вася смотрел из окна на шатер — вот откуда голубей пускать!

Уезжая из дому, он препоручил дорогую голубятню татарчонку Рашидке. Сизари снились по ночам. Оглашенный свист как-то разбудил его среди ночи. Подбежал к окну. Тускло и одиноко желтел слюдяной фонарь, старый солдат дремал возле мясной лавки.

А то батюшка привиделся. Стучала над ухом деревянная нога с железной набойкой. Бегал по комнате, ругался. Вася раскрыл глаза — тот же фонарь, а под ним, присевши на задние лапы, скулила бродячая собака. Может, думала, что луна скатилась на Мясницкую с ее убитыми коровами, головой быка на шесте, со свиными тушами.

Иногда зачем-то вспоминалась дочь Кондырева. Пигалица ведь, а глаза слезами наполнились, когда Вася сказал, что навсегда покидает деревню — едет на мореходца учиться.

— И ты сюда больше не приедешь?

— На фрегате по Мышиге приплыву.

— А я хотела в театрум играть.

Прончищев засмеялся:

— Вот на фрегате и поиграем!

— Врешь ты, врешь все.

…На третьем ярусе под шатром — таинственная зала. Говорили, что оттуда звезды близко видать. Глянешь — хоть в ладони звезду забирай.

— Зала для обсерваций, — пояснил Семка.

Поди узнай, что есть «обсервация». Оказалось, зала для научных наблюдений за небом.

— Только звезды там можно увидеть?

— Ему звезд мало! — захохотал Челюскин. — А ты б чего хотел?

— Ну, Санкт-Петербург.

— Чего-чего? Санкт-Петербург? Да за милую душу. Завтра мне Андрею Даниловичу экзамент сдавать. Поведу тебя.

— А про что экзамент?

— Каково есть топографическое положение Москва-реки.

— Штюрманская наука?

— Самая что ни на есть.

— Плохо все же, Семка, что нет в Москве моря. Река только.

— Это верно. Москва-море все же лучше, чем Москва-река.

— А вдруг бы Богимово затопило?

— Не, лучше пускай река будет. А то и мое родное Борищево затопит.

— Так возьмешь на экзамент?

— Когда это борищевские богимовских омманывали?

 

ЗРИТЕЛЬНАЯ ТРУБА

Навигатор Андрей Данилович Фархварсон своими руками сотворял всяческие морские приборы для мореплавателей — квадранты, градштоки, буссоли. Он приехал в Россию по приглашению Петра I, а до этого был профессором Эбердинского университета в Англии.

В круглой зале для обсерваций он дневал и ночевал. «Живу между небом и землей, — говорил он, — но ближе к небу».

За кафедрой стоял редко. Живчик необыкновенный. В круглой зале — между небом и землей — носился как белка в колесе.

Сейчас профессор в классе был один. Держал в одной руке циркуль, в другой линейку. Рисовал на бумаге какие-то линии, полукружья. Отбегал в сторону, возвращался к столу, прицеливался глазом на сделанную работу.

В окошки залы, как в бойницы, выставлены зрительные трубы на раздвинутых, словно у циркуля, ножках.

— Можно, Андрей Данилович?

— А, Тшелюскин! Входи.

Фархварсон нацелил глаз на новенького.

— Кто есть?

— Имеет охоту до обсерваций, Андрей Данилович. Дозвольте остаться.

— Пусть!

Профессор отложил циркуль.

— Тшелюскин, я давал тебе занимательное задание. Ты обошел берега Москва-реки?

— Да.

— Тогда послушаю.

Прончищев с интересом слушал рассказ Семки. Он узнал, что Москва-река вступает в город при диком урочище Трех Гор, пробивает себе русло через кулижки — болота. От Дорогомилова поворачивает прямо на южную сторону. На левой стороне имеет берег весьма гористый. У Девичьего монастыря в Москву-реку вливается речонка под именем Сетунь, речушка паршивая и не судоходная.

Тут Фархварсон перебил Семку:

— Тшелюскин, река может быть не судоходной. Но паршивой?

— Грязная. Как корыто для помоев.

— Нехорошо так говорить топографу. Не-хо-ро-шо.

Далее нисколько не смущенный Семен поведал, что у Новодевичьего монастыря река поворачивает на восток, к Воробьевым горам, а до того река упадала в луга Девичьего поля.

— Как «упадала»? — удивился профессор.

— Ну, по лугам пролегала.

Фархварсон улыбнулся:

— Куда же, Тшелюскин, дальше упадает река?

— Дальше течение принимает северное направление. Правый берег, нагорный, понижается. И так до Крымского брода доходит. А на правой стороне — Замоскворечье. У Данилова монастыря река совсем из города убегает. На юг и восток.

— Сколько раз река меняет направление?

— У ней два извива. В трех местах переменяется.

— Хоть насмешил немного, но обсервация твоя полная.

Это придало бодрости Семену. Он попросил дозволения глянуть в зрительную трубу. Профессор разрешил. Челюскин подозвал Василия.

— Гляди!

Перед глазом Прончищева оказалась мокрая крыша, на карнизе ее, как буквицы в строке, сидели голуби.

Привязанная к коновязи лошадь жевала овес.

На боярском крыльце лаем исходила собака.

Сорвалось в саду яблоко с дерева.

Дворовый мужик укладывал в поленницу березовые плашки.

Зрительная труба, подобно затаившемуся фискалу, шарила цепким глазом за всем, что было сокрыто от постороннего взгляда.

И было странно все это видеть воочию и не слышать хрумканья лошади, собачьего лая, шлепка яблока о траву, сухого стука поленьев. Мир лишился привычных звуков, оглох, и казалось, там вдали царит такая же тишина, как и в зале для обсерваций. Какая же тайна была в этой трубе?

— Санкт-Петербург увидеть можно?

Фархварсон не понял.

— Что-что? — Профессор повернул зрительную трубу на северо-запад.

— Санкт-Петербург в той стороне.

Челюскин умирал от смеха. Понявши, чего желает увидеть новенький, профессор тоже рассмеялся.

Именно в то самое время, ровно в 12 часов сентября 18 дня, в Санкт-Петербурге начинался викториальный триумф. В устье Невы вплыло белое облако парусов флагмана флота, линейного корабля «Ингерманланд». Над его реями развевался государственный штандарт: черный орел на золотом поле.

За флагманом — махонькие по сравнению с ним галеры. Так за неторопливой и строгой гусыней, боясь отстать, плывут друг за дружкой гусенята.

Вслед за победной русской эскадрой показались плененные шведские суда — фрегат «Элефант», три шхербота, шесть галер. Опущенные за кормой флаги жалкими тряпицами плескались на невской волне.

Ликующие возгласы петербуржцев. Марши военных оркестров. Перезвон колоколов.

Прежде чем бросить якоря у Троицкой пристани, русские корабли дали несколько залпов. И громовым эхом ответили им орудия Петропавловской крепости.

Казалось, бравые бомбардиры переговаривались меж собой на понятном им языке.

Залп русской эскадры возвещал: победа, победа, победа!

Крепостные пушки громыхали: виват, виват, виват!

Здравствуй, город Петров!

Добро вам пожаловать!

От кораблей отвалили шлюпки. Солдаты и матросы выстраивались на берегу поротно.

Трубы и литавры возвестили начало парада.

Его открыли гренадеры Преображенского полка. Солдаты Астраханского полка древками вниз несли трофейные шведские флаги и знамена. Шелковые полотнища мели деревянную мостовую.

Понуро шагали пленные офицеры вместе со своим бесславным адмиралом Эреншельдом.

По дуге высокой арки разбегались слова: «Торжественные врата, вводящие в храм бессмертной славы».

Сквозь эти триумфальные ворота шли победители.

И в окружении пяти флотских офицеров, возвышаясь над ними ростом, шел Петр I.

Святая дева, изображенная на огромном щите, как бы протягивала к русскому монарху руки: «К торжеству приложи торжество».

В плотной толпе горожан были и братья Лаптевы. Они стояли возле самых триумфальных ворот…

И первопрестольная праздновала победу под Гангутом.

Учеников повели в церковь.

Желтое пламя свечей стояло над окладами. Острые лучики света исходили от золоченого облачения священника. Сквозь ладанный дым сурово глядели лики святых. Слова проповеди содержали древнюю певучую тайну.

Священник повернулся к школярам. И не по-церковному, но с какой-то домашней интонацией сказал:

— Радуйтесь же и вы и торжествуйте, будущие российские флагманы, капитаны, матрозы и все христолюбивое воинство, за здравие своего отечества. Вам мученический венец уготован за то, что готовы отдать животы свои за Россию.

Прончищев при этих словах вспыхнул. Разве не к нему тоже были обращены похвальные слова в честь победы русского флота?

 

ПИСЬМА

Милостивый государь мой батюшка!

Пишет ваш сын Василий. Три месяца с лишком прошло, как в деревню нашу Богимово прибыл кульер из Калуги и был вручен вам указ о моем препровождении на смотр в Москву. Мог ли полагать я тогда, куда меня запишут? А вышло так. Допрашивал меня сам хранитель Оружейной палаты боярин Федор Алексеевич Головин. Никакого негодования на мои ответы не высказал. Затем спросил, не сын ли я Василия Парфентьевича? Узнав, что сын, весьма обрадовался. Было мне сказано, что сын славного полтавского кавалера не может думать ни о чем другом, как о службе воинской. Я был обласкан и определен в Навигацкую школу, где учится Семен Челюскин, отца которого вы хорошо знаете. И это пришлось весьма кстати, так как на первых порах испытывал я грусть по дому. Не скрою, лил по ночам слезы. Семен же быстро отвратил меня от горестных мыслей, покровительствует мне.

Живу я у купца по мясной торговле. Постель моя занимает самое малое место, из мебели в моей комнате стол да стул. А больше ничего не надо, тем и обхожусь.

Батюшка, вам охота знать, чему я научился. Познаю грамматику во всей ее сумме, а той, что учил Феодосий, вовсе недостаточно для познания грамоты. Русская моя школа продлится около года, а для ленивых и до двух лет бывает. Но я не ленюсь, батюшка.

Дай бог, в свое время буду переведен в класс арифметический, где ученики познают алгебру и геометрию. Без этих знаний к навигацкой науке, а она тут царица всем наукам, не подпускают.

По ступенькам научных предметов пойду куда положено.

Буду, батюшка, усердствовать по всей моей возможности.

Учитель русской школы поведал нам забавную байку. Один селянин отправил сына для ученья латинскому языку.

Возвращается сын домой, отец устраивает ему экзамент: «Многому ли научился?» Сын отвечает, что постиг всю латынь. Отец и спрашивает: как по-латыни называются вилы, навоз, телега. Сын молвит: «Дескать, ничего проще. Вилы — вилатус. Навоз — навозус. Воз — возатус». Отец в горе закричал: «В деревне теперь будешь учиться! Возьми вилатус в рукатус, а навозус клади на возатус».

Не серчайте, что так вздорно написал. Хотел вас позабавить и сказать от сердца, что ваш сын будет исправно постигать морскую науку. Теперь ничего другого не остается. Коли на то воля божья, буду верным флотским служителем.

В том не сомневайтесь.

С истинным моим почтением целую руки. Ваш нижайший сын Василий Прончищев.

Милостивый государь мой батюшка!

Получил ваше любезное письмо, за что приношу мою благодарность. Как пошел на почту и узнал, что есть мне письмецо, так несказанно порадовался.

Рад, что вы в здравии, а также в здравии Анна Егоровна, Савишна.

Весна пришла нынче в Москву ранняя. Дожди не перестают, не успеваю сушить башмаки. В деревне уж и бос бы побегал, а тут не положено в школярском моем положении. В садах распелись соловьи, я каждый божий день вспоминаю своих сизарей.

Вы, батюшка, на то не сердитесь.

Хоть и говорят в людях «май гуляй», мне не до гулянья. Занятия отнимают все время. Оболтусом быть не охота и срамно.

Постигши грамматику, переведен в класс арифметический ранее, чем того ожидал. Решаю теперь самые головоломные задачи и примеры. Числительная наука дается мне просто. Она мне по сердцу. Впрочем, батюшка, случаются такие каверзы, что найти искомое число — как отыскать иголку в сене. Для примеру обскажу задачку, которую только что решал. Четыре плотника нарядились купцу двор ставить. Один обещался двор поставить за год, другой — за два года, третий — за три, а четвертый — за четыре. Стали ставить все четверо. Вот надо узнать, за сколько же времени они закончат строение. Я счел скоро, за что был поощрен добрым словом учителя Магнитского. Так, заприметя меня, пригласил к себе домой отобедать. Супруге сказал про меня: «Сей недоросль в летах еще не славный и недостаточный человек, но толк будет, ибо страстный охотник до мудреного».

Эти слова меня весьма ободрили. Хочу, чтобы и вас ободрили.

Я, батюшка, не хвастаю, а хочу вам приятное сделать.

А вчера ходили с Семеном в театрум, переодевшись и без париков, так как школярам глядеть комедиальные представления не положено. Но так мне хотелось! Давали тот же фарс, что и прежде видал. Он мне по душе, хоть сейчас в лицах могу сыграть за каждого, кто был на сцене.

Какой-то недруг, а кто не знаю, написал подметную бумагу, что видел нас с Семеном в театруме. В наказание нас лишили на три дня прокормочных денег.

А ваши деньги, батюшка, получил. Справил новые башмаки, старые уже каши просили, и белья впрок накупил.

Поговаривают, что кое-кого из нас отправят в Санкт-Петербург для продолжения учения. Зачем — сказать не могу. Но может случиться, что и я буду в том числе. Я ведь не видал ни разу моря. А там море, да какое — Балтийское! Буду ждать, как оно все повернется.

Мы теперь часто говорим о будущей службе, о морских приключениях, о составлении морских карт. Обнаружил и в себе влечение ко всяким путешествиям, об чем ранее и думать не думал. Верно говорят, что с кем поведешься, от того и наберешься. Вот так ваш сын и набирается помаленьку морского рвения. С этого пути уж, видно, никак не свернуть.

Поклон Анне Егоровне, Савишне.

Ваш слуга и сын Василий Прончищев.

Милостивый государь мой батюшка!

Рад сообщить о моем крепком здравии. Скоро год, как учусь в Москве. А он и незаметно пролетел. Год может прибавить человеку в опытности и проницательности — так говорит учитель Магнитский. Но по себе этого не вижу. Скучаю об вас, о Богимове, о всей прежней жизни.

Учением доволен, товарищами доволен, учителями доволен — тут вам нечего беспокоиться.

Батюшка, в последнем письме вы спросили, поставил ли я свечу в день поминовения дорогой матушки. Свечу поставил, матушку всякий день помню. Пять лет, как ее не стало, а все вижу, как она ходит, как, в кресле сидя, вяжет кошельки. Всякое ее ласковое слово помню, и слезы наворачиваются на глаза, как эти слова приходят на ум. Вспоминаю тог день, когда вы, батюшка, вернулись из гошпиталя после полтавской баталии. Увидевши вас в вашем плачевном состоянии, матушка упала в обморок. Всякого письма вашего ждала, но не могла дождаться.

Батюшка, вы пишете, что изрядно простудились и получили сильный кашель. Я побежал к нашему лекарю. Он приказал пить от кашля холодной воды стакан, как скоро встанете с постели, а другой ввечеру, как ложитесь спать.

Я радуюсь, что в ваших хлопотах и печалях, а также и в радостях вас не оставляет ваш любезный друг Федор Степанович Кондырев. Поклон ему.

Несказанно удивился, когда открыл конверт и оттуда выпали тонкие бусы. Как вы пишете, их велела положить дочь Кондырева, Таня. Подарю эти бусы хозяйской дочери, а девочке скажите за меня спасибо.

Не знаю, какой ей сделать подарок. Вот — приписка. Тут рассказец. Батюшка, прочитайте его для девицы Татьяны.

«Привезли в Москву из чужих стран зверинец. Почтенная публика, а среди нее Василий Прончищев увидел диковинных зверей. Был там леопард самого большого росту и красоты. Показывали мандрилью с синим лицом, папиона, имеющего собачье рыло, а руки и ноги человеческие. Еще там были индийский дикобраз и чучело льва. Говорят, в пути он помер и его набили опилками.

Хранятся сии звери в крепких железных ящиках, так что зрителям нет никакого опасения.

Но один леопард выскочил сквозь запоры из клетки. И говорит голосом человеческим: „Где живет одна девица, которая уверяет, что хряк-де не хрюкает, а хрякает“. Я хоть и знаю, где живет та девица, но не сказал леопарду. Конец».

Остаюсь всегда с глубоким почтением, ваш нижайший слуга и сын Василий Прончищев.

Милостивый государь мой батюшка!

Сим письмом сообщаю о близкой перемене в моей жизни.

Прошлым летом в столице нашей по именному царскому указу открылась академия Морской гвардии. Приказано перевести туда учеников, которые окончили курс грамматики, математики и подошли вплотную к наукам навигацким. К таким относят и меня. За время учения я сравнялся с Семеном Челюскиным (вот каково мое усердие), и мы едем вместе. Чему рад. Он мне защита. Я считаю его своим названым братом, хотя он не упускает случая подшутить надо мной. Да и я в долгу не остаюсь. Оба мы калужские, оба родились на реках, что впадают в Оку. А теперь оба впадем в Балтийское море. Так мы с ним смеемся.

Я Москву за недолгое время полюбил, делал описание гидрографическое реки Яузы.

Такая флотская жизнь, батюшка. Никогда не знаешь, куда пошлют завтра.

Загадывать в моем подневольном положении ни об чем не стану. Академию заканчивают двух родов службы — геодезистами и штюрманами. Запишусь я в штюрманы, если не последует на то возражений от наших начальников.

Опечален, что в Москве остается учитель Магницкий. А едет с нами профессор навигации Андрей Данилович Фархварсон. Он англичанин, но по-русски хорошо знает.

Что еще написать, батюшка?

Был я деревенским недорослем, горя не знал под вашим крылом. А теперь больше на себя надейся. И сам обо всем думай. Грустные мысли приходят с началом учения. Потому как начинаешь понимать не только правила грамматические или математические, но и правила, коим самому надобно следовать в жизни.

Завтра до ста наших учеников по зимнему путл двинется в Санкт-Петербург. Что там ждет меня? Напишу после.

С истинным моим почтением целую руки. Василий Прончищев.

 

Глава четвертая

 

 

У КОМПАСНОГО МАСТЕРА

Санкт-Петербург, задуманный Петром I как город-парадиз, город-сад, насчитывал к описываемому времени более четырех тысяч дворов.

На каждом шагу возникали лавки и трактиры, первые курные избы вытеснялись каменными строениями. Пленные шведы мостили Невский проспект камнем, по обе его стороны в три-четыре ряда сажались деревья.

Слободы Бочарная, Каретная, Госпитальная, Морская, Галерная представляли профессии жителей. Многие российские города вошли в Санкт-Петербург со своим «хлеб-солью». Ярославцы слыли за отменных пирожников, осташковцы славились приготовлением рыбных блюд, ростовчане везли лук, чеснок, капусту. Буйный трактир «Петровское кружало» держал московский купец.

Над недавно воздвигнутой колокольней Петропавловской крепости парил крылатый ангел, означающий Викторию. Каждые четверть часа тридцать два колокола отбивали время. О быстротекущем же времени напоминали привезенные из Венеции и поставленные в Летнем саду мраморные скульптуры — Утро, День, Вечер, Ночь. В фонтаны сада вода подавалась из канала с помощью «колесной машины». Изваяние Венеры, особо милое царскому сердцу, постоянно охранялось солдатом Преображенского полка. Напротив сада стояла старая шхуна с иллюминированным транспарантом: «Хотя в меня со всех сторон бьют, однако я возвышаюсь».

Адмиралтейская верфь строилась рядом с Петропавловской крепостью с таким расчетом, чтобы ее орудия, в случае необходимости, могли защитить «колыбель флота».

Именно сюда, на Адмиралтейскую верфь, и явились в первый же день Василий Прончищев и Семен Челюскин. Уже добрый час они блуждали в этом необыкновенном «корабельном городе». А это воистину был город в городе: бесконечные проходы среди штабелей распиленного и круглого леса, дымящие котлы с кипящей смолой, груды пеньки, кучи опилок, канатные бунты, провиантские склады, кузни, веревочные сучильни.

Гомон. Визг пил. Стукотня топоров. Скрип талей.

На телегах с подкладнями везли сосновые стволы, железо, якоря, парусину, фальконеты на вертлюгах, такелаж…

Взвалив на плечи рулоны парусного полотна, в три погибели согнувшись, мужики взбирались на стапеля. А там, на стапелях, возвышались готовые к спуску фрегаты, шнявы, галеры, многопушечные линейные корабли.

Из распахнутых ворот кузни несло дымным угольным жаром. Измазанный сажей паренек раздувал мехи, мастеровые в фартуках поворачивали длинными клещами якорную лапу, похожую на розовый коралл. Молотобойцы длинноручными молотами дубасили по железяке.

Наконец в дальнем углу верфи наши герои отыскали флигелек с тремя стеклянными окошками. Одно окошко было разрисовано, как картушка компаса: две линии крест-накрест, а на концах чернели знакомые буквы — S, W, N, О.

Старикашка в парусиновой куртке, в поношенных матросских штанах был занят незаметной работой. Тонкими щипчиками держал острую иглу, натирал ее каким-то минералом. Вот он, тот, кого они искали. На всякий случай Прончищев спросил старикашку, не есть ли он компасный мастер Илья Федотович?

— Я и есть Илья Федотович. А кто будете?

Василий подал старику запечатанный пакет.

Прочитав письмо, Илья Федотович сказал:

— С прибытием в новую гавань бытия.

Расспросив парней, откуда они родом да кто их отцы, компасный мастер почесал бритый подбородок.

— Что ж, просьбу друга Леонтия Магнитского уважу. Есть на примете одна чухонка. На Васильевском острову. У ней и горница свободная.

— За это большое спасибо.

— Магнитского как не уважить? Я, почитай, Леонтия Филипповича сызмальства знаю. Когда он и Магнитским не был. Вы-то небось и не слыхали, что он не всегда был Магнитским. Крестился под одной фамилией, а живет под другой.

И словоохотливый старик тут же поведал байку, как Леонтий начал сочинять свою «Арифметику». Сей труд прочел Петр I и имел с Леонтием полезную беседу. «Книга твоя, то бишь арифметика, — сказал государь, — влечет, как магнит. Магнитский ты человек». С тех пор и зовется Леонтий Магнитским. Принял царскую фамилию как подарок.

Рассказывая, компасный мастер точил на токарном станке иголки, натирал их минералом. Хитро щурился: «Я тоже Магнитский, потому как все время магничу компаса».

— А хотите, возьму вас в ученики? — предложил старик. — Дело верное.

— Мы на штюрманов пойдем, — заявил Челюскин.

— Море влечет?

— Влечет… — вздохнул Прончищев. — Мы его только еще не видали.

— Еще ты, детище, младо, — посочувствовал старик. — В него окунешься, а уж где выплывешь… Господи! Ну, ладно. Ждите пока. Освобожусь — на Васильевский остров поведу. Штюрмана…

Тихо, покойно во флигельке.

Прончищев соснул, сидя на лавке. Сквозь сон слыхал, как старик наставлял Семена:

— В каждом человеке, особливо во флотском, должон быть магнит, как в том компасе. А ежели нет магнита — пустота в твоей душе, понесет тебя жизнь незнамо куда.

Что сказал Челюскин, Василий не слышал.

 

ЧЕМ ПАХНЕТ СНЕЖОК?

Рыхлая пятидесятилетняя чухонка, торгующая молоком и творогом на Сенном рынке, по-бабьи жалела молодых постояльцев. Обхватив щеки пухлыми руками, вздыхала: «Один хоть белесый, другой рыжик, а все одно как братички». Молочка нальет, творогом накормит.

— Чего рекрутчина не сделает? От мамки оторвет, от батюшки.

— Мы не рекрута, — сообщал Челюскин.

— А кто же?

— Гардемарины, считай.

— Какие кто?

— Морская гвардия.

— Охти, охти!

Бойкий на язык, Семен вразумлял чухонку:

— Охти на Охте. А мы на Царской набережной.

По утрам Челюскин растирался снегом. Пылая от мороза, врывался в комнату, холоднющими лапами поднимал товарища с лежанки.

— Братичек! — И, напирая на «о», дьяконским басом вскрикивал: — «Несу всех но-о-осяще!..»

Эти слова были начертаны на географической книжке и принадлежали мускулистому Атланту, державшему в ладонях земной шар.

Отбиться от рыжеволосого, заряженного студеным утром Атланта недоставало сил.

Ровно в семь — быть в Морской академии.

Отставник сержант Евский озирает строй вверенных ему молодых людей.

Перекличка. Сорок фамилий… В регламенте сказано: «Во академии учить геометрии, тригонометрии, навигации, ведению вахтенного журнала, фортификации, черчению, рапирной науке, экзерцициям солдатским с мушкетами».

Строю, экзерцициям с мушкетами учит сержант Евский. Сам он эту науку познал с малых лет. Власть его над морскими школярами безгранична. Наставления просты:

— Брюхо дано солдату и матрозу не затем, чтобы есть от брюха. А брюхо дано солдату и матрозу, чтобы ползти на нем к вражеским апрошам. Ложись! Встать! Ложись! Встать! Ложись!

Лежат. Сержант сучит ус, острый и узкий, как штык.

— Встать! В колонну по четверу разберись! Фузей на плечо!

Мушкет по-нынешнему. А для него, бывалого солдата, фузей.

— Ро-о-от-а-а, смирна-а-а! Ша-ага-ам арш!

В этом свистящем, лихом «ш» вся сила неустрашимая.

Рота вколачивает каблуками дубовые плитки мостовой.

— Ать, два, ать, два! — преподает сержант строевую арифметику.

Зимний дворец.

Особняк президента Адмиралтейств-коллегии Апраксина.

Кикинские палаты.

Четверо барабанщиков легкими палочками выбивают музыку строя, дают шагу пружинистость, строгость парада. Вот палочки застыли, и сейчас сорок глоток троекратно проорут:

— Ура! Ура! Ура!

Евский вскидывает подбородок — впереди казармы 1-го батальона лейб-гвардии Семеновского полка, где он сам служил. Пусть старые товарищи заметят, как Евский ведет молодых дворян.

Стучат кожаные башмаки, рассыпается по царской набережной удаль барабанная.

Хорошо идут, черти-дьяволы! А всего-то три месяца, как познали солдатские экзерциции.

Скоро присяга: «Со всей ревностью, по крайней силе своей, не щадя живота и имения, исполнять все уставы и указы, верно служить Его Величеству Петру I и наследникам его!»

Таковы были первые дни пребывания в Морской академии.

Нелегко было Прончищеву и Челюскину после вольницы Навигационной школы привыкать к жесткому распорядку флотского экипажа. Сержант Евский малейшей провинности не упустит. Ученье его коротко: хлыстом по ногам. Петр I, побывав в академии и найдя, что ученики ее весьма распущенны, приказал: «Для унятия крика и бесчинств выбрать из гвардии добрых солдат и быть им по человеку при каждом классе и во время смотра и учения иметь хлыст в руке; буде кто из учеников станет бесчинствовать, оных бить, какой бы ни был фамилии».

Кнутом Евский не брезгует — повод всегда найдется: отчего кричишь громче всех, зачем «вшивым порошком» товарища обсыпал, почему балбесничаешь, а урока не знаешь?

— Я был Евский. — Это любимая поговорка сержанта. — А как послужил в Санкт-Петербурге, так стал Невским. И вы, отколь бы ни приехали, псковские ли, калуцкие, рязанские там — все будете Невскими.

После Москвы, с ее холмами, плавными извивами реки, древними соборами, тесными, лепящимися друг к другу переулками, торговыми рядами, зелеными посадами, Санкт-Петербург показался Василию городом чужим, зябким, иноземным. Даже зима другая. Московская метель обсыпала лицо сухой снежной пылью. Прося прощения, ластилась у ног, извиваясь кошачьими хвостами. А здесь метель, спрямленная лучами Невского проспекта и Миллионной улицы, неслась без удержу, никуда не сворачивая, оставляя на лице влажный след. От плотного снежка пахло горько и солено — морем.

Москва была роднее еще и оттого, что оттуда до Богимова рукой подать. Чувство близости родных мест в первопрестольной скрадывало тоску. Из столицы же деревня казалась такой далекой, точно в другом государстве находилась.

Первое время Василий во всякую свободную от занятий минуту убегал в дальний конец двора, за амбары, и сидел одинокий, потерянный, стыдящийся своего состояния. Тянуло домой. И как вспоминал сизарей, Мышигу, добрую Савишну, Рашидку — плакать хотелось. Однажды, после того как Евский отхлестал его по ногам за какую-то малую провинность, дал волю слезам.

Вот здесь, в укромном уголке, на Василия наткнулся Харитон Лаптев.

— Ты чего тут делаешь?

Прончищев небрежно сплюнул сквозь два щербатых зуба.

— Сижу. Нельзя, что ли?

— Сиди сколько угодно. Чего это к тебе сержант прицепился?

— Плевать.

— И точно, — сказал Харитон.

Ощутив в Лаптеве некое к себе сочувствие и желая перевести разговор на другую тему, Прончищев вдруг сказал:

— Хочешь, загадку загадаю? Летели два гуся, садились на дубы. По одному сядут — гусь остался. По два сядут — дуб остался. Сколько гусей, сколько дубов?

Харитон улыбнулся:

— Чего это ты с загадкой полез?

— А ты отгадай!

— Не знаю.

Теперь Прончищев почувствовал, что как бы одержал верх над Харитоном, увидевшим его в непозволительную минуту слабости.

— Ну что?

Харитон пожал плечами:

— Хитры вы, калуцкие ребята.

— Да похитрее великолуцких! — Так Василий окончательно, как ему казалось, утвердил свое право сидеть где заблагорассудится, вне зависимости, побили его или нет, тоскует по дому или принимает жизнь, какая она есть.

Но Харитон неожиданно рассмеялся:

— Уж чего хитрее! Не всякий ухитрится увидеть из Москвы в подзорную трубу Санкт-Петербург.

Кат Челюскин. Кто просил языком молоть?

— Было такое, — сознался Прончищев. — Что я знал? Приехал только из деревни. Ну и по простодушию…

— Да ладно, это я так.

— Не, я ему вырву язык.

— Не надо, — пожалел Харитон Челюскина. — Немой же будет.

Помолчали.

— У нас в Богимово, — сказал Прончищев, — был один немой. Лопочет — ничего не понять. Знаешь, чего мне говорил? А-ри эбо ели еко-еко.

— Ты разгадывал?

— Разгадывал. Это он тыкал пальцем вверх: «Сизари в небо полетели далеко-далеко».

— У тебя были сизари?

— А как же. Еще какие!

— Я тоже сперва хотел бежать в Пекарево, — сказал Лаптев. — Заячьим бегом. Теперь обвыкся. Я же с дядькой тут живу.

— С дядькой хорошо.

— Он мужик веселый. А ты приходи к нам на Карповку. Якорь у дома увидишь — тут и Лаптевы.

— А с Челюскиным можно?

— Конечно. Такой макет «Орла» покажу. Между прочим, у нас есть и подзорные трубы.

— Это хорошо! — засмеялся Прончищев. — Теперь попробую отсюда Москву увидеть.

 

ИВАН ИВАНОВИЧ

Нередко наши герои забегали к Илье Федотовичу. Все ж он первым приласкал их в чужом городе. Здесь, у компасного мастера, Василий и Семен встретились с человеком, которому суждено было сыграть в их жизни значительную роль.

Старика не корми хлебом, а дай порассуждать на разные нравоучительные темы. Спросит, например, о каком-нибудь пустом предмете и немедля опускается в темные философические бездны.

— Каждо себе влечет то ли царство, то ли мука, то ли восход на небо.

Рад. Заставил недорослей шевелить мозгами. А понять — трудно.

— Эх вы, младо дети… Три пути у каждого живущего. Жизнь — она есть мука. И восход на небо. Ну а про царство чего говорить? Оно не нам.

И вот во время такой душеспасительной беседы явился к компасному мастеру гость. Звали Иваном Ивановичем. Старик не знал, куда и усадить его. Застелил стол расписной скатертью, принес разного угощения.

Попили чаю с пирогами и ватрушками.

Гость поинтересовался приборами: сделаны ли?

— А как же, а как же, — суетился старик. — Давно сделал. Жду, а тебя нет.

Иван Иванович рассказал, что его долго не было в столице. Ходил в Архангельск. Привел оттуда в Кроншлот несколько кораблей. (Ага, он капитан!) И назвал, какие корабли: «Селафаил», «Ягудиил», «Варахаил», «Уриил».

Илья Федотович удивился:

— Таких имен нет и в святцах.

— В эскадре будут, — коротко сказал гость.

Он поведал, как сильно потрепало их в море.

— Думал, берега более не увижу. Давно такого шторма не видел.

— Небось с тех пор, когда в Ост-Индию ходил?

Старик дул в блюдечке чай, мелко прихлебывал, косился на Василия и Семена: все знаю, про всех все ведомо.

— Влечет меня, Иван Иванович, разнообразное жизнеописание. Да и в каких ты морях только не побывал, а?

— От тебя не скроешься, — улыбнулся гость. Он разложил на столике небольшой чертеж. — Вот новая буссоль.

Илья Федотович нацепил на нос проволочные очки. Рассмотрел чертеж.

— Сделаешь?

— А через недельку и приходи.

Теперь незнакомец, как бы выполнив главное свое дело, внимательно оглядел парней, не спускавших с него глаз.

— Твои ученики?

— Морской академии ученики. Из Москвы.

— Вон что!

— Вразумляю на путь истинный.

— Это ты умеешь, Илья Федотович. — Незнакомец подмигнул парням. — А как академия вразумляет?

Поговорили о предметах, которые изучают школяры. Семен смешно рассказал о сержанте Евском, об его фортификационной науке, об учителе географии Грейсе.

— А навигацию кто ведет?

— Профессор Фархварсон.

— Это славно. По штюрманам, которых изволил выпустить, могу сказать: надежный учитель.

Имя русское, акцент выдает иноземца. Немец? Француз? Голландец? Скулы широкие, лоб высокий, парик до плеч. Глаза узенькие — монгол? Как просто сказал — привел корабли из Архангельска. Как никого не захотел удивить — побывал в Ост-Индии.

Незнакомец проявил живой интерес к Семену и Василию: откуда родом, живы ли родители, тоскуют ли по дому.

— Меня море рано забрало из-под родительского крыла, — говорил Иван Иванович. — Детство на земле было совсем маленькое.

Как он славно это произнес — детство на земле…

— Когда я умру, — засмеялся Иван Иванович, — то прах мой составит горстку морской соли!

Зрачки пытливые, острые — он ими как бы укалывал.

— А ты что так робок? — обратился Иван Иванович к Прончищеву. — Товарищ твой успевает говорить и за себя, и за тебя.

— Я слушаю, — сказал Прончищев.

— Смущаешься?

Иван Иванович поднялся.

— Мне пора. Иду новый корабль принимать. — Пожал руки Семену и Василию. — Рад был вас узнать. Желаю в науках от градуса к градусу идти радетельно.

Семен спросил:

— Дозвольте узнать, что за корабль?

— Фрегат «Мальбург» о шестидесяти пушках.

— Приличное судно.

— Приличное! — усмехнулся Иван Иванович.

Когда капитан ушел, Прончищев задал старику вопрос:

— Это кто же такой?

— Датского происхождения человек. Умнейший мужчина.

— А фамилия?

— Беринг. Иван Иванович его русское имя. А так — Витус Беринг.

 

ПОЛЫНЬЯ

Директором академии приказано заготавливать лед для провиантских складов.

Сержант Евский предупредил:

— На реке не баловать.

Двое мастеровых, расчертив каток на ровные квадраты, выпиливали хрустальные, сияющие на воздухе кубы.

Прончищев, братья Лаптевы отвозили на салазках кубы к подмостьям. Челюскин веревкой подтягивал лед наверх, грузил его на розвальни.

Веселая работа.

— Эй, ребята, — воскликнул Харитон, — поглядите!

В середине ледяной глыбы застыла рыбешка — темное брюшко, розовые плавники, остекленевшие глаза.

— Как живая. Заснула, видать.

Глыбу водрузили на салазки.

Выглянуло солнце; казалось, рыбешка замерла в прозрачном аквариуме.

— Чего замешкались? — Челюскин запустил в Василия снежок.

На противоположной стороне полыньи — снежный намет. Прончищев подскочил к сугробу, поскользнулся и, не успев опомниться, скатился в воду, ушел вглубь с головой. Вынырнул, пытаясь скинуть полушубок. Вцепился в закраину, не удержался. Харитон с силой выдернул из подмостьев доску и толкнул ее к полынье. Василий ухватился за доску.

— Живой? Васька, живой? — Челюскин облапил товарища. — Я и моргнуть не успел, а он с головкой.

— Да живой я, живой. Не мни ты меня, Семка.

Сбросили с розвальней лед, велели вознице мчать на Васильевский остров.

Башмаки на морозе тут же заледенели, с мокрых волос свисали тонкие сосульки.

— Ледовый рыцарь! — радовался Челюскин. — Сейчас я тебя припеку.

Дома растер Василия шерстяными варежками, напоил чаем с брусничным листом.

— Братички, истинно братички, — умилялась чухонка.

К вечеру Прончищеву стало хуже. Звал Рашидку, поминал сизарей.

— Вась, а Вась, очнись. Слушай, чего скажу.

Что он мог сказать?

— Господи, — всхлипнула чухонка, — у меня так сынок помер. Посинел — и душу отдал богу.

Куда бежать? Кого звать?

Светлое крылышко фитилька в лампаде присело в лужицу воска, трепыхнулось раз-другой.

Челюскин влез в кафтан, выскочил на улицу, в беззвездную санкт-петербургскую ночь.

 

СТАРЫЙ ФРЕГАТ

Работа увлекла Андрея Даниловича.

«Надлежит неоднократно чинить пеленг в разных местах, — писал он, — дабы верно положить оный на карту. Смерить кругом оного острова, какие от него мели и подводные камни. Крейсированием вымерить фарватер до Березовых островов, описывая, именно сколько в котором месте глубины и где какой грунт».

Сочинять такие бумаги не входило в обязанности Фархварсона, но как отказать, если за просьбой стоит сам генерал-адмирал!

Фархварсон еще в Англии занимался изучением Балтийского моря. Знал его господствующие ветры, особенности Финского залива, воды которого скрывали коварные банки, отмели, каменные гряды.

«Униженный слуга российского флота» — так называл он себя. Впрочем, не без достоинства: слуга, но кому услужает?

Он любил мальчиков.

Часто задумывался об их будущей судьбе. Море цепко держит своих служителей. До дня последнего.

— Что есть навигация? — спрашивал на уроках Андрей Данилович. — Наука кораблеплавательная. Учит, как управлять кораблем, чтобы безблудно можно было идти по воде.

А как хотелось, чтобы они и жили безблудно. Ему нравились слова флотского устава Петра I. Ни в каких иностранных уставах не предписывалось моряку «быть добрым, верным и честным человеком».

И при каждом удобном случае Фархварсон говорил: «Вот самый важный румб из всех тридцати двух делений морского компаса».

Но отклонялись некоторые. Уходили на более спокойную службу — на берег. Кое-кто спивался. А иные просились в пехотные полки, страшась плаваний.

Вот о чем думал Андрей Данилович, когда слуга в поздний час доложил — спрашивает профессора какой-то юнец.

— Проси.

Юнец шагнул в кабинет.

— Тшелюскин? Что привело тебя в столь неурочное время?

— Андрей Данилович, Прончищев помирает. В полынью провалился, мы лед кололи. Теперь жар смертный.

— Какая беда!

Фархварсон по привычке своей — белка в колесе — забегал по просторному кабинету.

— Чем я могу помочь, Тшелюскин? Я навигатор, не лекарь.

Тут же устыдился своих слов.

— Вся надежда на вас. Помирает Васька.

— Что ты заладил: «помирает, помирает»!

Андрей Данилович уже облачался в шубу, велел запрягать лошадей.

Лейб-медик, президент Медицинской коллегии Блюментрост жил на Миллионной улице. Особняк его с мраморными колоннами, высокими окнами, с лепниной на карнизе был хорошо знаком жителям города. Усадьбу охраняли солдаты Семеновского полка. Царя лечил!

Фархварсон приказал доложить о себе подбежавшему офицеру.

Легко предположить, как лейб-медик поразился мало приличествующей особе профессора просьбе — хлопотать о столь незначительном лице. Вполне возможно, что сей ночной визит отнес за счет причуды англичанина.

Как бы там ни было, вскоре Андрей Данилович сбегал с каменных ступеней.

— Где твой больной, Тшелюскин?

— На Второй Васильевской.

— Гони! — крикнул кучеру Фархварсон.

Неподалеку от Галерной улицы к деревянной стенке привалился старый фрегат. Когда-то это был боевой корабль, о чем свидетельствовали артиллерийские люки на палубе. Пушки у фрегата отняли, паруса с мачт сняли. Теперь тут размещался флотский госпиталь. Сюда и доставил Василия Прончищева на своих санях профессор навигацких наук. Он поднялся по ступенчатым сходням:

— Лекаря немедля! Имею приказание господина лейб-медика.

Показался лекарь. Увидев его, Челюскин немало подивился — то был Карл Беекман. Он же в Навигацкой школе лечил!

 

ЦАРСКИЙ КАРЛА

Пройдут годы, но Прончищев никогда не забудет тех двух недель, что провалялся в морском гошпитале. Тут его ждала совершенно удивительная встреча…

Лекарь Беекман, приняв школяра в бессознательном состоянии, сразу же использовал все известные способы лечения: поставил на грудь пластыри из лягушачьего клеку — сухой лягушачьей икры, напоил отварами «для утишения крови».

И помогло.

Придя в себя, Василий увидел на соседней койке странное существо — то был крошечный мужчина с темным и живым личиком.

— Проснулся? — Голос тонкий, скорее младенческий, нежели мужской. — Вот и хорошо, сударь Василий Прончищев.

— Откуда знакомо мое имя?

— Да картонка, что у тебя в ногах, рассказала.

— А ты кто?

— Царский карла.

— Кто? Врешь, поди.

— Вот нафискалю Его Величеству — он тебя выпорет за непочтение. Ты мне не груби.

— Простите, коли обидел.

— Не бойсь. Не скажу Его Величеству. Да и когда говорить — помру я скоро.

— Зачем вы так?

— А мы, карлы, все про себя знаем. Виднее нам. Ты, сударь Прончищев, откуда родом?

— Калуцкой провинции. Тарусского уезда.

— Ездил туда с царем. Петр Алексеевич изволили в железных водах ноги лечить.

Странно слышать тоненький, верещащий голос — словно иголочка поскрипывала по стеклу.

Карла… Нет, никогда Прончищев не видал таких.

— А карла чего у царя делает?

— Веселит, чего же еще. Шут я.

— Настоящий?

— Так себе: шут-шутенок. Болит сейчас, сударь Прончищев, у шута подсердечье.

— Лекаря кликнуть? Я Беекмана знаю. Он был у нас в Навигацкой школе.

— Ахти, какие у него знакомства. Лежи.

Так они сошлись близко. Шут рассказывал Василию множество самых невероятных историй — где он только не побывал с царем. И в России, и в иноземных странах. Были истории и смешные. Однажды шута поместили в огромный кремовый пирог.

— Ах, сударь Прончищев, как мне там сладко жилось! Торт подали на стол, я раздвинул кремовую розу и уселся одной барышне на колени. «Прошу, мадам, меня скушать». Царь премного был доволен моею невинною проделкой.

— Что же, она не скушала? — хохотал Василий.

— Не скушала. Зато в щечку лизнула!

— А как вас звать?

— Ерема. А брата Фомой.

— Он… такой же, как вы?

— Лицами схожи, а приметами разны. Ерема крив, а Фома с бельмом. Было у отца их поместье в некоем уезде. Деревня пуста, а в избе никого. Решили пахать. Ерема впряг кота, а Фома петуха. Пошли к обедне. Ерема стал на клирос, а Фома на алтарь. Ерема запел, а Фома завопил. Рассердился пономарь. Ерему в шею, Фому в спину. Ерема ушел, Фома убежал. Захотелось братьям рыбки половить. Фома сел в лодку, Ерема в ботик. Лодка утла, а ботик безо дна.

— Потешник вы знатный, — сказал Прончищев. — Повеселили. Вам в театруме играть.

— А я играю. Царский двор — разве не театрум? — Шут поднес палец к губам: — Тс-с. Об этом никому. Не то упекут нас с тобою за решетку. Жалко будет тебя: ты мне нравишься.

— Чего во мне особого? Так…

— Жаль, — почему-то огорчился шут. — У меня, Василий, сына никогда не было. А как хотелось! Вот такого, как ты.

— Так я ж без царя в голове.

— Я бы тебя возвел в царское достоинство, — пообещал шут.

Явился лекарь. Он потрепал Васю по волосам:

— Вот и опять увиделись. Помнишь меня?

Присел возле карлы:

— Гаврила Иванович, как здоровье?

— Есть и пить довольно, чего у кого привольно. Кому не умереть, тому животом болеть.

Беекман приставил деревянную трубку к обнаженной груди карлы; прикрыл глаза, дабы никто не выведал, что услышал.

— Жил шутя, а умрем взаправду, — сказал шут.

Гаврила Иванович — как к нему не подходило это взрослое, тяжелое имя! Трудно было понять, когда говорит всерьез, а когда шутит. Скучать ни минуты не давал.

Взял в маленькие темные руки Васину ладонь:

— Быть тебе матрозом, штюрманом, капитаном. Две линии у тебя долгие сходятся. А меж ними уголок — очертания паруса. И невеста тебе, сударь, наречена. То ли Марфута, то ли Анюта. То ли чернява, то ли белеса… — Шут показал язык, нырнул под одеяло. — То ли для умника, то ль для балбеса.

В этом гадании не было ничего непостижимого. Кем же еще быть ученику Морской академии? И невеста — кому она не наречена? И все же какое-то колдовство таилось в быстрой скороговорке карлы, в его скоморошьей перемене настроения.

— Теперь, Василий, мне погадай.

— Я не знаю как.

— А как знаешь гадай.

Удивительный человечек! Так хотелось сказать ему что-то приятное, ободряющее, счастливое!

Вспомнилось, как человеческий возраст определяла Савишна. Семидесятилетнего старика называла — седый; восьмидесятилетнего — желтый; девяностолетнего — младенцев смех; столетнего старца — господи, помилуй.

— Жить вам, Гаврила Иванович, до годов господи, помилуй, до веку. А как выздоровеете…

— Что тогда?

— Малый торт приготовят. Только для вас одного. Скажут — ешьте на здоровье.

— Ты добр, человече. Торт на одного человека…

— Царь Петр Первый наградит вас, — торжественно возгласил Прончищев, — адмиральским бантом.

Шут не принял таких милостей — ладонью отодвинул слова Василия. И был бы не царским затейником, когда бы не изобразил самую дурацкую физиономию:

— Хотя знал адмиралтейских служителей, кои были шутами.

Прончищев сказал, что в жизни только раз встретился с настоящим капитаном — Берингом.

— Ну, Беринг — кто его не знает? Ни перед кем не пресмыкается, за чинами, как иные, не бегает.

Упоминание о Беринге неожиданно преобразило шута. Лицо его посерьезнело, отбросил свои шутки-прибаутки.

— Ах, Вася, Вася! Много чего я видел. Разве все расскажешь?

И заговорил о том, что, видимо, было ему близко, о чем думал постоянно.

— Правды, Вася, никто не любит. (Он уже не называл Васю сударем.) Ни последний крестьянин, ни царь. Все молятся богу и святому Николе-угоднику. Но разно просят. Один — поместья, другой — довольства, а третий — заклятья на врага. Но мало кто о главном молится.

— А что главное?

— Остаться человеком, Вася. Попусту не прожить. Видишь, как просто.

— Ну вы-то, Гаврила Иванович, так и молились?

— Да, Вася. А прожил… — Карла махнул рукой. — Чего там говорить.

— Неужто недовольны жизнью? Царь любит, министры боятся.

— Пустое, Вася. Вот сейчас скажу тебе одну вещь — будешь хохотать.

— Право, не буду.

— Спасибо. Тебе первому скажу. Только не удивляйся.

А удивиться чему было. Кто б подумал — этот человечек, ростом с ребенка, гримасничающий, над всем потешающийся, баловень русского царя, всю жизнь мечтал… плавать. Моряком быть. Но кто такого возьмет на корабль? Для юнги и то неприспособлен.

Признание шута действительно поразило Прончищева.

— Но чем же вас так привлекала морская служба, Гаврила Иванович? Воевать на галерах? За чинами гоняться?

— Почему же, Вася, только воевать? Морскому человеку уготованы и иные службы. Это мы сейчас с янычарами да со шведами воюем. А придет время…

Гаврила Иванович как-то робко, по-детски улыбнулся.

— Вот я тебе, Вася, сейчас одну историю расскажу. Дивная история.

И рассказал.

Давным-давно царь Петр в одно из своих путешествий по Европе взял карлу. Приехали в город Амстердам. Там русский монарх встретился с бургомистром Витсеном. Были между ними разные разговоры — Петр I спрашивал, как Витсен управляет городом, доволен ли службой. Бургомистр — должность немалая. Отец города. Все тебе кланяются, все тебя уважают. Жизнь в достатке, в почете. Чего еще желать? А Витсен (мистер-бургомистер, как его весело назвал карла) совсем другими желаниями живет: тридцать лет — подумать только! — живет мечтою об открытии берегов Ледовитого океана. Переписывается с сибирскими воеводами, собирает самые малые, порою случайные, сведения о плавании русских мореходов, сочиняет главный труд о Восточной Сибири, чертит карты.

Надо ли говорить, как Его Величество царь Петр подивился такому признанию. Он тогда молвил бургомистру: «Да, дело наиважнейшее. Придет время, русские сами пойдут в северные неведомые просторы».

Свой рассказ Гаврила Иванович заключил такими словами:

— Как я еще раз пожалел, что вся жизнь моя ушла в шутовство. А был бы моряком. Да, господи…

Прикрыл глаза.

Прончищев тоже молчал. Бургомистр Амстердама, а мысли вон куда обращены. И почему-то было ужасно жалко Гаврилу Ивановича: так весело прожить при царском дворе, а, оказывается, нет в том радости.

Через несколько дней Прончищев покинул морской гошпиталь.

— Гаврила Иванович, пока вы хвораете, я буду приходить к вам все время. Батюшка деньги прислал, я вам яблочек и других гостинцев принесу.

— Так приходи. Гостинцев не надо, есть все у меня. Рад буду тебе всегда. Шагай… — И он ободряюще подмигнул. — Гардемарин. Морская гвардия.

В ближайшее же воскресенье, купив в лавке гостинцев, Прончищев помчался на Галерную.

Дорогу ему загородила траурная процессия. Ее возглавляли четверо священников. Голосил хор певчих. На дрогах, запряженных шестернею вороных коней, возвышался гроб, обитый черным бархатом. Попарно, держась за руки, за дрогами, как малые дети, шли карлики в черных кафтанчиках, обшитых флером. Процессию замыкала пестрая свита с самим царем Петром.

Все понял Прончищев с первого взгляда. Не хотел только поверить.

— Кого хоронят?

— Карлу царского.

На кладбище вошел в церковь, поставил свечу за упокой души Гаврилы Ивановича.

Стоял перед образами. Слез сдержать не мог.

Вечером впервые крепко поссорился с Челюскиным. Тот все не мог понять, чего это Вася горюет.

— Было бы о ком. Обыкновенный царский дурак.

— Замолчи! — вскричал Вася.

— Дурак — он и есть дурак.

Не помня себя, Прончищев соскочил с лежанки и крепко сжатыми кулаками начал молотить Семку.

Челюскин опешил, затем приподнял Василия и швырнул в угол горницы.

Прончищев, сжавшись на полу, дал полную волю слезам.

— Прости, — винился Челюскин. — Вась, прости…

 

ЧТО ТВОРИТСЯ НА БЕЛОМ СВЕТЕ

Штат Морской академии без малого сто человек.

Одни фортификацию преподают, другие геодезию, «живописные науки», третьи учили фехтованию, географии. Главными предметами, конечно, считались математические науки и навигация.

Бориса Ивановича Лаптева пригласили учить будущих моряков кораблестроению.

Инженерный класс, или, как тогда говорили, модель-камеру, Лаптев открыл на самой верфи, ближе к стапелям.

Чертежные доски. На полках всякие плотницкие, столярные, конопатные инструменты.

И схемы. Множество разных схем: фрегаты, галеры, бриги, дубель-шлюпки…

Таблицы. Как рассчитать величину мачты, каких размеров должны быть паруса. Да много чего полезного.

В модель-камере Лаптев строг, точен, немногословен.

А дома, на Карповке… Дома, на Карповке, его не узнать. Самый радушный хозяин.

— А кто к нам, племяши, пожаловал?

Прончищева забирает в объятия:

— Из полыньи да в огонь жизни. Выздоровел? Молодец, парень. Известное дело — калужанин!

Приказывает племяшам:

— Гони на стол чего бог послал. А я пока попросвещаю гостей. — Как флагом, размахивает «Санкт-Петербургскими ведомостями»: — Чего пишут, а! Хотите знать, что творится на белом свете? Извольте. Гора Везува в Италии три дня кряду выбрасывает пламя и камни. Все сады окрест погублены. А в Турской земле — жестокое трясение земли. Тыщи народу погибло. Да и у нас новости изрядные. На верфи родной. Задумал один мастеровой построить на воде чудо чудное. За дело ручается потерянием живота. Ну-ка, кто догадается, что сие есть?

Чудо чудное… Галерный мастер ждет, потирает руки.

— Ладно, братцы, так и быть, выдам тайну. Но три условия ставлю: наносить воды, баньку затопить, дров напилить.

Банька затоплена. Вода принесена. Дрова напилены.

Лаптев восседает за столом, пышущий жаром, как печка-калёнка.

Рассказывает, что некий мастеровой задумал построить потаенное, подводное судно. В это трудно поверить.

— А дышать как?

— Вот, братцы, и в Адмиралтействе не поверили. Дошло до царя. Поглядел Петр Алексеевич чертежи да зажегся: «Выдать мастеровому все потребное — доски оловянные, трубы медные».

— Построит, как думаешь? — спрашивает Харитон.

— Погоди маленько. Сомнений немало. Так ведь флот наш тоже не сразу на ноги встал — от малого ответшалого ботика начался.

Как же много знает Борис Иванович!

Прончищев подходит к игрушечному кораблику «Орел».

— Сами сделали?

— Кто ж еще?

— Вот бы нам научиться.

— Научу, научу. Какой капитан, ежели сам себе не может корабля построить? А куда бы поплыли, ребята, ежели бы сами выбирали?

— Да хоть куда, — откликается Челюскин. — Хоть на край света.

— А в какую сторону?

— В любую.

— В любую всякий дурак поплывет. Ты румб назови.

— Я не знаю.

Прончищев дергает ниточку макета — паруса раскрываются, крошечные, туго натянутые.

Смотрит в окно. Карповка скована льдом. На улице метелит, в трубе надсадно воет ветер. Погудит, погудит да на волю. И опять от стужи — в дымоход, погреться.

— А ты чего, Прончищев, молчишь?

— Думаю, Борис Иванович, куда б поплыл.

— Расскажи нам, братец.

— Это я про себя пока.

— Вроде мечту имеешь?

Прончищев улыбается:

— Вроде так, Борис Иванович.

— Мы подождем. Верно, парни?

— Подождем! — весело соглашаются парни.

 

ГАЛЕРА

— Запе-ева-ай!

Дмитрий Лаптев только и ждет команды Евского. Ох, сейчас выдаст высоким чистым голосом! Замри, столица!

Перепелочка, пташечка, прилетела, прибрала крылышки-и-и…

И сорок парней выпускают «пташечку» до самых небес:

Прилетела, примахала, по полю летаючи, Сокола искаючи, Сокола искаючи!

Гавань. Здесь сержант сдает свою сухопутную команду в руки командира морского — шкипера, гангутского кавалера Дружинина.

Точеная головка сказочной птицы Феникс украшает нос десятивесельной галеры. На стеньге — андреевский флаг, бело-синее полотнище с крестом.

По четверу за весло, полная воля, кому с кем сидеть на банке.

Легкой галера кажется с берега. Да и то когда парус надувается от попутного ветра. Как скользит тогда галера по невской воде. Пташечкой летит.

Поначалу весло не давалось, рвалось из рук. Взбрыкивая, уходило лопастью глубоко в реку. Или, наоборот, срезало самую верхушку пенного гребня, не желая отдаваться работе.

Не случайно в старину весло называлось «хваткой». Набей на ладонях кровавые мозоли, ощути плечо товарища — тогда широкая лопасть сбросит тяжесть, весло станет «ухватистее». И валек затеплеет в руках.

Это дереву передались горячие толчки крови.

Пройдет время, наши герои не раз вспомянут первую свою учебную галеру с хищным оскалом птицы Феникс на носу.

— Суши весла!

Сколько они помучились, пока научились ставить весла стойком, в линеечку, ровнехонько.

У шкипера горло луженое.

— Как ставите весла, разз-зявы?

Это самая слабая степень его негодования.

— В рей, грот, фал!

Дружинин уверен: морские словечки скорее вовлекут практикантов в бесподобную морскую службу.

Вымуштровал. Будь ты хоть трижды адмирал — гляди, любуйся.

Мощный бросок — и лопасть к лопасти, точно носок к носку в парадном расчете.

— Весла на воду!

Шлепок в един звук, как удар хлыста по волне.

Вот так-то.

Доволен шкипер. Сам он нигде не учился, но все морское дело познал на плаву. Часто гордится: «Устав свой знаю».

Начиная от Адмиралтейства кильватером вытянулись военные корабли. Они на якорях. Толстые канаты выброшены на берег.

Книга русского флота как будто распахнула свои шелестящие от ветра страницы.

Фрегаты — «Воин», «Кавалер», «Кронделивде»…

Гукора — «Кроншлот», «Михаил»…

Флейты — «Дагерод», «Эзель», «Соммерс», «Норгин»…

Гальоты — «Лоцман», «Гогланд»…

Яхты — «Елисавета», «Принцесса Анна»…

Шнява — «Вестеншлюп»…

А вот и «Мальбург». Ну да, Берингов же! Он тогда сказал, что идет «Мальбург» принимать о шестидесяти пушках. Новенький. С иголочки.

— Вась, покричим?

— Давай!

И в две крепкие мальчишеские глотки:

— Иван Иваныч!

Где услышать? Пуст капитанский мостик.

— Га-аспа-адин Беринг!

Не откликается «Мальбург».

— Беринг кто? — спрашивает Дмитрий.

— Капитан один.

Харитон усмехается:

— Капитан этой посудины?

— А чем плоха? — Прончищеву не нравится язвительность Харитона.

— Да ничего. Ты лучше на яхточку погляди!

Действительно — хороша яхта. Ничего не скажешь. Точно нарядная барышня затесалась в строгий воинский строй. Борта «Елисаветы» окрашены в праздничный малиновый цвет, сияют стекла, мачты красной кожей оббиты. Понятно — царская яхта. Как ей не выделяться.

— Ох, на такой бы поплавать! — Харитон подталкивает Васю. — Во повезет, кому достанется послужить на ней.

— Яхта яхтой. А фрегат все же…

— Лучше?

— Не лучше. А больше для нашего брата. Я бы пошел на «Мальбург».

— Ну и дурень.

— На яхте, конечно, скорее чины получишь. На виду у всех.

На берегу сержант Евский поджидает свою команду.

И опять на набережной взлетает песня:

Перепелочка, пташечка, прилетела, прибрала крылышки. Прилетела, примахала, по полю летаючи, Сокола искаючи, Сокола искаючи!

Босоногие питерские мальчишки замыкают строй флотских парней.

Не нашла сокола, Нашла перепела, Нашла перепела, эх, эх, эх…

 

ПРОМАХ

Борис Иванович любил повторять:

— Не тот командир на судне хорош, кто солью морской пропитан. Но тот, кто просмолен варом и гарпиусом.

Лаптев мало напоминал лощеного учителя географии рыцаря Грейса, погруженного в свою науку профессора Фархварсона, чей склад ума возвышал его над другими преподавателями.

Во всем облике Лаптева выступала прежде всего мужицкая хватка. В манере поведения угадывался скорее работный человек, нежели дворянин, каким он и был по рождению. Не мнил себя вельможей, а был обласкан царем, и его чтили в Адмиралтейств-коллегии. В своем учебном классе не гнушался самой черной работой, хотя для обучения плотницкому и столярному ремеслу, конопатному делу имелись подмастерья.

Как он владел топором!

Что может быть проще, чем тесать бревно?

Берешь рукоятку, примериваешься, а топор — черт бы его побрал! — скользит по стволу или коварно уходит в затес. Плотницкий инструмент неподвластен кривой руке.

Чертыхаются школяры. Никак не сладить.

Но вот топор берет Борис Иванович, и видно, как подушечки ладони обласкали рукоятку. Только что топор казался неуклюжим, а поди ж ты… В руке Лаптева податлив, легок — просто игрушка!

Вот бы так!

Василию нравится работать с деревом. Всякий инструмент с руки. Медведок — он для грубой отделки. Стружку потоньше снимает шерхебель. А после рубанка-струга проведешь ладонью по еще теплой спинке бруса, не дерево — шелк.

У медведка голос сердитый, ворчащий. Шерхебель — тот поет протя-а-а-ажно. А струг по-ребеночьи попискивает, стружка у него тонка, как детский локон.

Славно видеть, как бревна мало-помалу приобретают вид свежих, ухоженных брусьев — в поблескивающих плоскостях проступает розоватость ветчины. Скоро является корабельный плотник. Номерным резаком проставляет цифру: «куда какой штуке надлежит быть». О, теперь это не безымянные брусья. Это шпангоуты — ребра корабля. В прочной опруге судна у каждого шпангоута свой, с давних пор принятый чин, свое уготованное место. Что за имена у шпангоутов: флортимберс, топтимберс, мидель-футокс, опер-футокс, порфутокс! Воображения нет у того, кто невольно не приставит к ним почтенное — мистер или месье, сэр или сударь. Как звучит, а? Сэр Флортимберс! Или — месье Опер-Футокс!

Но это так — игра для себя. Душу попотешить.

А Челюскин, дурак, морду воротит. На кой, дескать, эта работа? Штюрману что надо знать? Звезды. Градшток, квадрант. Стругать, конопатить — да провались оно! Прончищев не согласен с Семеном. Насильно, однако, любить не заставишь.

Но вот уже судно обшито. Его надо просмолить и проконопатить. Тут свой инструмент: мушкели, бугеля, лагреты. Работа, конечно, не столь веселая, но без нее не обойтись.

Конопатили пазы пенькою, стеклинем, коровьей шерстью.

Пропущенная или небрежно заделанная щель в обшивке называлась коротко и точно — промахом. Не приведи господь промахнуться. На что Борис Иванович терпим, а однажды не на шутку взъярился на Семена, допустившего в нескольких местах промахи. Побелел от гнева.

— Челюскин, ты по этому шву шел?

— Я. Дьявол его возьми, замечтался.

— Евский! — позвал Лаптев.

Прибежал сержант, обнаруживая полную готовность к экзекуции.

— Всыпь этому негодяю за промах!

Немилосердный Евский плотоядно сжимал в лапище рукоять хлыста.

— Вжих! За один промах. Вот за второй. Вот за третий, — считал сержант.

Семен завопил от боли:

— Так я же один раз промахнулся!

— На второй и третий умнее будешь! — заявил немилосердный сержант.

Лишь через несколько дней Лаптев остыл. Видя, что Челюскин воротит от него нос, хлопнул по плечу.

— Не дуйся. Главное, скажи, уразумел?

— Воля ваша. Можете еще звать Евского.

— Эх, парень! Ну, представь, ты штюрман. А ведь скоро, скоро. Бежит к тебе матроз: «Ваше благородие, тонем. Течь». Каково? Ну? А виной всему твоя щелочка, промах твой.

Семен вздохнул:

— Значит, виноват…

— То-то. Для острастки полезно тебе всыпать.

Борис Иванович окликнул племяшей:

— А что, ребята, давно что-то Семен с Василием не были у нас. Не позвать ли на чаек?

— Позвать!

Все обиды забыты.

Челюскин, великий любитель сластей, тут же напомнил хозяину:

— Борис Иванович, вареньице есть у вас знатное?

— Это какое? Малиновое?

— Точно. Поставите?

Лаптев точил лезвие топора, прищурился:

— Ну, парень, ты не промах.

 

АНТИПОДЫ

Географию читал сэр Ричард Грэйс. По-русски он не говорил. Поэтому к нему прикрепили переводчика, бедолагу и пропойцу.

У себя на родине, в Англии, Ричард Грэйс был возведен в рыцарское достоинство. Он был тощ, бледен, узколиц, ходил в модном платье, а латы и меч, возможно, оставил в колледже Крист-Черч.

Рыцарь являлся на урок минута в минуту. Толмач, наподобие оруженосца, тащил под мышкой иноземные фолианты — «Книгу мировоззрения или мнение о небесно-земных глобусах» и «Земноводного круга краткое описание». Развешивал на стенах европейскую, португальскую и гишпанскую ландкарты. Руки у толмача дрожали от беспробудного пьянства, карты висели криво.

Сэр Грэйс произносил незнакомые слова.

— Сэр Грэйс приветствует учеников, — переводил толмач. — В прошлый урок вам было читано о движении Солнца и водах, окружающих земной глобус. Ныне сэр Грэйс изволил учинить мнение о сих предметах.

Сэр открывал журнал. Фамилии учеников в журнале для лучшего запоминания были выведены по-английски.

Прончищев с интересом разглядывал европейскую ландкарту, на которой под знаком созвездия Овна располагались немецкие земли, Франция, Англия и Бургундия.

Урок он знал.

Не знал урока Челюскин. Накануне вернулся поздно, сразу завалился дрыхать. Однако Семен чувствовал себя на зависть спокойно. Перед самым уроком подошел к толмачу, с ним он был в приятельских отношениях.

— Послушай, ежели меня спросят — переведи как знаешь.

Бедолага сразу понял, чего от него хотят.

— Но каков мой резон?

— Не обижу, не бойся. Батюшка деньги прислал, я сигары купил. Столько хватит? — Семен растопырил пятерню.

— Наше дело служивое…

Сэр Грэйс изучал список учеников. Произнести некоторые фамилии — язык сломать. Оттого он не утруждал свой язык. Ему помогал указательный палец. Он прямо и зовуще направлял его в лоб ученика.

Харитону Лаптеву досталось рассказывать о широтах и долготах.

Затем ему был задан вопрос о движении Солнца и Земли.

— Солнце, — бойко докладывал Харитон, — как известно, течет в круг. Земля неподвижно стоит на месте. Правда, есть философы, которые придерживаются иного мнения.

И Харитон язвительно скривил губы. Своей насмешкой он как бы уничтожал тех, кто придерживается иного мнения. Да и сэр Грэйс не оставит без внимания эту насмешку.

— Того ради Святому писанию надлежит верить больше, нежели человеческим опытам.

Толмач, можно сказать, дословно перевел для сведения сэра ответ Харитона Лаптева. Тот удовлетворенно кивнул париком.

Одобряя ученика таким образом, а делал это не часто, он как бы мысленно возводил его в рыцарское достоинство.

Прончищев говорил о строении Земли.

— Свет есть кругл, как шар. Вид его передает глобус.

И рассказал об огромном глобусе, привезенном недавно для всеобщего обозрения из Голштинии. Глобус поместили в слоновнике. Слон помер, и теперь в помещении находится другое иноземное чудо.

— Что есть антиподы? — перевел движения губ сэра Грэйса скорый толмач.

Дело шло к тому, что сэр Грэйс готов был возвести в рыцарское достоинство и Прончищева.

— Ежели Земля — шар, то как не предположить, что и под нами живут люди, которые обретаются вверх ногами. По-гречески эти люди нарицаются антиподами.

— Что есть терра инкогнито?

— Многие мореходы уже открыли новые земли. И глобус закрашивается все новыми красками. Это ведомые земли. Но есть и неведомые, они и есть терра инкогнито.

— Какие же?

— Знатнейшие из них лежат возле полюсов, куда из-за великой стужи прийти невозможно.

Сэр Грэйс то и дело восклицал:

— О! О! О!

Восклицание перевода не требовало.

«Знает», — появилось в журнале напротив фамилии Прончищева.

Три оценки признавал сэр — «плохо знает», «мало знает», «знает».

До конца урока оставалось совсем немного. «Пронесет, — думал Семен. — Охота была отдавать этому выпивохе пять сигар!..»

Челюскин ошибся. Поднял глаза — указательный палец сэра Грэйса был направлен в его лоб.

Сэр задал вопрос об оцеанусах.

Отвечать надо было так, как оцеанусы описываются в учебных книжках. Но в эти громоздкие географические пособия Челюскин заглядывал, как говорится, одним глазом. Поэтому и ответы его были несколько уполовинены, что, конечно, не могло устроить рыцаря Грэйса — рыцаря не только по принадлежности к ордену, но и рыцаря науки. Но толмач, толмач — все надежды на него.

Семен бойко поведал о том, что оцеанус есть воды, которые окружают земной шар. На полюсах они переливаются через центр Земли.

— Оцеанус представляет собой великое всесветное море, — заявил Челюскин.

— Какие четыре воды содержатся во всесветном море?

Челюскин огладил пятерней щеку, давая понять учителю, что собирается с ответом. Одновременно выразительная пятерня предназначалась вниманию толмача, служа напоминанием о пяти сигарах.

— Четыре воды содержатся во всесветном море. Границ они не имеют. Переливаются одна в другую.

Толмач переводил:

— Четыре оцеануса можно увидеть на глобусе. Первый, северный, зовется оцеанусом борелиусом или оцеанусом глациалиусом. Борей, как известно, греческий бог северного ветра и изображается с крыльями. Глациалиус есть лед. Потому оцеанус сей владеет холодными и скорыми ветрами.

Челюскин говорил:

— В холодных водах зазябнешь, ежели захочешь купаться. Холодно. А вот в жарких водах… В жарких водах очень даже приятно. Тепло.

— Воды западные, — переводил толмач, — зовутся оцеанусом атлянтикусом. Мореходы по сим водам плавают издревле, открыв множество путей и земель.

Этот пьяница знал, что говорит. Назубок знал предмет.

— Так что одна вода другой рознь, — канючил Челюскин.

Толмач добросовестно оправдывал обещание, данное Семену:

— Воды южные есть оцеанус эфиопикус, ибо омывают жарчайшие страны.

Толмач ожидал от Челюскина новых сведений.

— Насчет оцеанусов, пожалуй, все, — сказал Семен.

Эту фразу толмач тут же переложил на английский лад:

— Надо, наконец, назвать воды восточные. Они составляют оцеанус индикус…

Ответы учеников воспламенили сэра Грэйса. Он воодушевился. И заключил урок уверением, что его слушатели со временем побывают под парусами в перечисленных оцеанусах. Выразил сожаление, что наряду с картами европейской, гишпанской и португальской не может повесить карту российскую — таковой нет.

Возможно, сэр Грэйс заподозрил что-то. Но ему нравился этот пышущий здоровьем рыжий крепыш.

И он поставил Челюскину в журнале — знает.

«Боже милосердный, — думал сэр Грэйс, — помоги всем этим парням стать настоящими мореплавателями. Пусть же узнают они все четыре оцеануса по брызгам волн на своих лицах».

…А пять обещанных сигар толмач получил. Челюскин умел держать слово.

 

КОМУ СВЕТЯТ ЗВЕЗДЫ

Первый поход в шхеры Финского залива!

Этого дня долго ждали.

И вот наконец пристали на галере к скалистому безымянному островку. Разожгли костер. Варили в котле гречневую кашу с говядиной. Поставили шалаши.

Андрей Данилович Фархварсон, одетый в парусиновую робу, вспомнил, как в детстве отец повез его на шлюпке в море. Разыгрался шторм. Шлюпку перевернуло. Чудом добрались до каменистой гряды. Тут и переждали непогоду. Через двое суток рыбаки сняли отца и сына с гряды.

— Тогда я дал себе зарок, — говорил Фархварсон, — навсегда забыть о море. Заняться философией.

— А стали навигатором! — зашумели школяры.

— Единственный случай, когда я обманул себя. Древние говорили: времена меняются, и мы вместе с ними. В юности меня поразила одна вещь. Луна, находящаяся близ какой-либо звезды, через сутки, когда небо совершит целый оборот, отстанет от этой звезды на 13 градусов, и непременно к востоку. Через двое суток от той же звезды отодвинется на 26 градусов. Через 27 дней с четвертью Луна возвратится к той же звезде с западной стороны.

Фархварсон запрокинул лицо к звездному небу.

— Сие известие поразило меня. О другом ни о чем не мог думать. Я начал наблюдать астеризмы, или, как говорят, созвездия. Как же увлекла меня геометрия неба! Прямая линия, проведенная от Большой Медведицы — посмотрите! — коснется Полярной звезды. Продолжим линию — продолжайте ее глазами! — и коснемся пяти звезд астеризмы Кассиопеи. Но дальше, дальше пойдем, друзья мои, по прямой. И что нам встретится? Звезда Андромеда!

Восторг светился в глазах профессора! Он был горд сказанным. Можно было подумать, что не кто иной, как он сам сотворил все эти звездные чудеса.

— Друзья мои! Вы можете сказать, что все это астрономия. Нет! Нет, нет и нет! Это учебник штюрмана. Так я нарушил свой детский зарок. Кораблевождение стало моим жизненным уделом. И оно — ваш удел. Я в это верю!

Рассказ профессора слушал и шкипер галеры. Старый морской служака внимал Фархварсону, как малое дитя. Он не скрывал своего удивления:

— Чудно! Водолей — он же Аквариус.

И через минуту:

— Стрелец — он же Сагитариус. Чудно. — Моргал желтыми ресничками. Трудно было поверить, что этот простодушный мужик — он же громогласный хозяин на галере.

Прончищев с каким-то новым для себя чувством узнавал небо:

— Альфа. Бета. Епсилон. Зита. Дельта.

Слова эти можно читать, как вирши. Что-то земное: дельта. И недосягаемое, высокое: альфа-а-а-а. Азбука неба на этом безлюдном островке читалась иначе, чем в городе. И в то же время Луна цветом и яркостью напоминала слюдяной фонарь на Невском.

Он зажмурил глаза. И увидел суденышко во льдах. Со всех сторон — торосы. Ночь. Звезды. А кто там, господа, на капитанском мостике? Прончищев. Это который Прончищев? Который из Калуцкой, что ли, губернии? Он самый. Ты гляди, чего делается! «Перепелочка, пташечка, прилетела, прибрала…»

— Васька! Пошли!

— Куда, Семен?

— Нам кусок острова дали. В лоцию положим.

Камни, покрытые темным, скользким мхом. Хвойные дерева оплели узловатыми корнями валуны. Мрачно. Сыро.

За отмелью — угловатые рифы.

На твердом картоне Челюскин рисует все изгибы береговой линии заданного румба. Прончищев разматывает веревку, размеренную на дюймы. Сейчас он узнает глубины…

Поработав часа два, двинулись по отливу. В узкой скалистой теснине нашли Харитона и Дмитрия Лаптевых.

— Сделали лоцию?

— Ага!

— Покажите. — Семен придирчиво осматривает картон. — Неплохо.

— Вирибус унитис! — Харитон хохочет. — Соединенными усилиями.

— Латинист!

— А то! — гордится Харитон.

— Нашел чем удивить. То ли я не знаю латыни. Пожалуйста! — Прончищев весело демонстрирует свои знания латыни: — Вилы — вилатус, воз — возатус, навоз — навозус.

Челюскин изогнулся, ловко просунул голову меж ногами Васьки и, посадив его на плечи, с диким ржанием понесся по берегу: «Навозус на возатусе».

— Ребята, выручайте!

Дмитрий и Харитон повисли на руках Челюскина. И Семен всех троих поволок на себе.

— Поняли, кто есть среди вас Геркулес? — Но не выдержал, поскользнулся, и вся гогочущая орава плюхнулась в воду.

— Вот чертяка! — отряхиваясь от брызг, ворчал Харитон. — Искупал в своем оцеанусе глациалиусе.

— Силен! — восторгался Дмитрий. — Ничего против не скажешь. Я, ребята, предлагаю назвать наш остров в честь этого Геркулеса. Кажется, неплохо: остров Челюскина.

— Не-а! — Челюскин замотал головой. — Маловат для меня. Мне оцеанус подавай. Вас двое. Вам и остров. Остров Лаптевых! Каково?

— Ага, ему — оцеанус, а нам — так остров! — загнусавил Харитон. — Если на то пошло, согласны разве на море. Верно, Димушка?

— Ну дайте мне тогда. Я человек простой. — Васька протянул ладонь: — Подайте островок, подайте островок…

— Черт с ним! — расщедрился Семен. — Пусть берет. Не пропадать же добру.

…На следующее утро покинули остров.

Сквозь тонкие переборки было слышно, как гангутский кавалер разорялся на палубе:

— А ну — в рей, грот, фал! — прибавим узлов!

Весла выверенно поднимались и опускались в воду, казались воздушными и нераздельными, как крылья гигантской птицы.

В скалах Финского залива таятся коварные ветры. Но сейчас залив был безобиден, он послал галере легкий ветерок.

— Остро-о-о! — ликующе крикнул Семен.

— Остро! — охотно согласился гангутский кавалер, прибавивший астрономических знаний, но не отрешившийся от старых морских выражений. О, служака никогда не произносил «норд-ост», но непременно — греко. Норд-трамунтана. А утро всех ветров — ост — звучало в его устах как имя пряного цветка — леванте. Но южный ветер… Какое слово — рокочущее, как прибой, стремительное, как полет альбатроса. О-остро-о! Не отсюда ли «остров», вырастающий из ветра, от режущих подводных риф?

Профессор Фархварсон стоял на носу галеры, подставив лицо ветру. Его пронзило острое, счастливое ощущение жизни; высоким голосом пропел Гомеров стих:

Не было пристани там, ни залива, ни мелкого места. Вкруг берега поднимались, торчали утесы и рифы.

И оглянулся на парней: каково? Навигатор, астроном, звездочет, а не чужд элоквенции, или, как там, поэтическому красноречию?

 

Глава пятая

 

 

ТАНЯ КОНДЫРЕВА

Милостивый государь мой батюшка Василий Парфентьевич!
Ваш сын Василий Прончищев.

Вот уже пять лет минуло, как покинул я Богимово. Вы бы и не признали меня теперь. Учебе скоро моей конец, пойду служить на корабль. Я теперь знаю градшток, пелькомпас, астролябию, квадрант — это первые штюрманские инструменты. Читаю небесные светила и звезды. Я крепок, здоров.

В последнем своем письме вы дали знать, что Федор Степанович Кондырев решил переменить местожительство и трогается обозом со всем семейством в Санкт-Петербург. Сейчас это делают многие дворяне. Домов здесь строится много, от подрядчиков нет отбоя. Имея столь крепкое поместье, какое у Кондырева, в столице можно жить в полное удовольствие.

Батюшка, передайте Кондыреву, что я буду рад увидеть его в добром здравии и расположении. Буду рад увидеть и супругу его Анастасию Ивановну и дочь Татьяну.

Случай бывать у них льстит мне.

Прошу, батюшка, не оставить меня вашею родительскою милостью.

Милостивый государь батюшка Василий Парфентьевич!

Сразу хочу сообщить, что принял меня Федор Степанович ласково. Купили они дом в самом центре, близ Невского проспекта.

Все ваши деревенские гостинцы мне вручены.

Теперь моя комната заставлена варениями и солениями. Мой друг Челюскин великий охотник до богимовских настоек и малинового сиропу.

А друзья мои, братья Лаптевы, все яблоки поели. Еще шлите.

Признаться, я не узнал в Татьяне Кондыревой той девочки, что лазала ко мне на голубятню. Встречей с нею я был достаточно смущен.

Пишу поздним вечером. Завтра с утра идем в залив производить новые обсервации.

Прошу передать сердечный поклон Анне Егоровне.

Скажите Рашидке, что я помню его. Будьте к нему снисходительны.

Впрочем, прося вашей родительской милости к себе, остаюсь ваш сын Василий Прончищев.

С ранних лет наперсницей Тани Кондыревой стала Лушка, сирота, дочь рано умерших барских слуг. Назвали ее в честь святой Лукерьи.

Обе умели читать-писать, а пуще всего пристрастились к рисованию и вышивкам. Это была одна из причин, почему Федор Степанович решил жить в столице — учить дочь «живописному ремеслу», дать надлежащее направление ее дарованию.

Таня довольно точно схватывала наружность человека. По рисунку на цветном холсте вышивала цветными нитками портрет.

Среди ее многочисленных вышивок был и автопортрет. Круглолицая девушка. Тонкая талия. Распашное книзу платье «модест», весьма в то время модное. Прическа представляла собою пучок локонов, сколотых на затылке нитями жемчуга. Из-под платья выглядывали атласные туфли.

В жизни Таня была живой, хорошенькой девушкой, наблюдательной, при случае острой на язык. Ей только что исполнилось четырнадцать лет.

Прончищев стал бывать у Кондыревых. Федор Степанович расспрашивал об учении, о Васиных товарищах. Мать Тани, Анастасия Ивановна, встречала Василия сдержаннее. Во время разговора раскладывала пасьянс. Было неизвестно, на что она желала получить ответ. Чаще всего недовольно морщила губы.

Побаивался ее Прончищев, чувствуя, как в душе Анастасии Ивановны растет против него скрытое подозрение.

В первые дни при виде гардемарина Таня не скрывала своего стеснения. Но робость быстро исчезла. Рассмотрев Танины рисунки и восхитившись ими, Вася попросил девушку изобразить на холсте и его физиономию, с тем, чтобы отправить портрет «милостивому государю батюшке».

Таня усмехнулась:

— Извольте. — На листе бумаги острым пером изобразила мужика с глупейшим, перекошенным от ужаса лицом: мужик падал с полатей на люльку с ребенком.

Господи, какая память. Он почти и забыл, как показывал привезенный из Москвы лубок. И там была нарисована девочка — «нос морковкой», — которой Прончищев поддразнивал малолетнюю Таню.

Как же давно все это было.

— Я все помню, — сказала Таня. — И сизарей. И как свистеть училась. И еще ваш рассказ.

— Это какой же?

— «Привезли в Москву из чужих стран зверинец. Почтенная публика, а среди нее Василий Прончищев увидел диковинных зверей…»

Лушка, по прозвищу «комарница», затараторила:

— «Привезли мандрилью с синим лицом, папиона, имеющего собачье рыло».

Таня притопнула ногой:

— Погоди, без тебя знаю. Выскочил леопард из клетки: «Где живет одна девица, которая уверяет, что хряк не хрюкает, а хрякает?»

Прончищев поразился:

— Нешто это я писал?

— «Я хоть и знаю, где живет такая девица, — звонким голосом продолжала Таня, — но не сказал леопарду».

— Видите, Татьяна Федоровна, я вас спас тогда…

— Я это знаю.

— Вы же изобразили меня глупейшим смердом.

— Ладно. Нарисую боярином.

И изобразила на башке мужика соболью шапку.

Лушка-комарница взвизгнула от восторга. Вася от досады прикусил губы. Можно ли было еще лет шесть назад ожидать от щекастой малолетней девахи такого язвительного проворства?

Смутившись озорным выпадом барышни и не зная, как вести себя, он обратил свой выпад в сторону Лушки:

— А отчего, Лукерья, тебя назвали комарницей?

Это был весьма слабый укол в адрес хозяйки.

Танина наперсница простодушно ответствовала:

— Я родилась тринадцатого мая. Говорят, в этот день комары начинают досаждать.

Так что Васин укол оказался, можно сказать, комариным. Но он все же продолжал выпутываться из неловкого положения:

— Так у тебя жало?

И опять последовало простодушное:

— У меня только крылышки. — Скосила глаз на рисунок: — А болярин ой как похож!

Юный гардемарин потерял терпение и позволил прибегнуть, как человек военный, к лобовой атаке:

— Вот я тебя сейчас придавлю, как комара.

Таня немедленно встала на защиту наперсницы:

— Не посмеете. Я выпущу жало.

Лушка юркнула за дверь.

— Ой, мамочки, страхи какие! — И задвинула засов снаружи.

— Лушка, негодница, отопри дверь, — забавлялась Таня. — Не то Василий Васильевич меня придавит.

Неожиданно Прончищеву стало легко, весело. Он засмеялся, опустился на четвереньки, заурчал. Тонкие усики на верхней губе воинственно шевельнулись.

Таня и тут не спасовала перед опасностью. Несколькими штрихами нанесла на лист силуэт леопарда в гардемаринской треуголке. Хищно обнажив зубы, леопард смотрел Васиным лицом.

Нет, какова девица! Откуда что взялось?

Прончищев отряхнул колени. Вырвал листок. Какая точность руки, какой глаз!

— Подарите!

— Сделайте одолжение, — с достоинством сказала Таня. — Если вам так нравится этот леопард.

— Жаль, что я не умею живописать…

— А то бы и меня изобразили чудовищем, — продолжала Таня.

— Нет, я бы сизаря нарисовал.

— Который хохочет, как мужик?

И это тоже помнит!

Таня нарисовала голубя, парящего в небе.

— Подпишите.

Прончищев начертал под рисунком: «Чайка над шхерами Финского залива».

— Шхеры — это что?

Теперь Прончищев почувствовал себя в родной стихии.

— Берега скалистые. Между прочим, весьма пустынные.

Таня нахмурила брови.

— Мне решительно жалко чайку. Что же ей, бедной, делать в шхерах?

Дурень, на кого он вздумал обижаться? Сущий же ребенок. И так хотелось ее успокоить…

— Уверяю вас, чайке хорошо в шхерах. Это ее кров. Она не знает другого.

— Вы бывали в шхерах?

— И не раз.

— В Финском заливе страшно?

— Ничего особенного. Для вождения кораблей — опасно. Риф много, банок. Мы там сейчас лоции рисуем. Правда, ближе к берегу. Далеко не ходим. Опасно.

— Отчего?

— Со шведами воюем.

— И вас могут на войну взять? — Она спросила это не без тревоги.

— Как академию кончу.

— Но ведь могут убить.

Прончищев мужественно промолчал. Она об нем беспокоится — и это было так приятно!

— Нет, скажите, могут убить?

Так же мужественно и немногословно он сказал:

— Авось бог сбережет. Я один заговор знаю: смертную косу за море унесу, мое смертно горе утоплю я в Море.

— Лушка много знает заговоров, — сказала Таня. — Хлебом не корми, а дай на всякий случай заговор сказать.

— Значит, вам, Татьяна Федоровна, ничего не грозит.

Татьяна Федоровна… Как ему хотелось бы назвать ее просто Таней, Танюшей, Танечкой. И еще взять в ладони ее руку.

— А я гадать умею. Меня один царский карла учил.

И рассказал про гошпиталь, про Гаврилу Ивановича, про его забавные проделки. Уморительно изобразил в лицах незадачливых братьев Фому и Ерему.

Таня смеялась от души.

Господи, была какая-то косолапая, безбровая. Теперь стан тонок, в ногах легкость, серые глаза лучатся.

— Вы что так смотрите?

— Не могу поверить, что вы та самая девчушка.

Таня смутилась.

— У вас много друзей? — спросила она.

— Самый большой друг — Семка. Это он когда-то повел меня в театрум. Помните, в фарс играли?

— Помню.

— Еще люблю братьев Лаптевых, Харитона и Дмитрия. Жаль, скоро всех нас служба разведет.

— Почему?

— На разные корабли могут направить.

— И плавать будете далеко?

— Кто знает. Может, на Балтике, может, на Каспии.

— А вам где хочется?

— Мне? — Прончищев пожал плечами. — Я бы пошел в Ледовитое море.

— Почему?

— И сказать не могу — почему. Интересно. Гаврила Иванович рассказывал мне об бургомистре Амстердама. Тот тридцать лет пишет труд о северных берегах. А мало кто знает, какие они, где какие там якорные стоянки. Вообще мало что ведомо о тех путях.

— Но там же одни льды.

— Льды.

Таня отчего-то огорчилась.

— Не ходите туда. Замерзнете.

— Не замерзну. Три оленьи шкуры на себя надену.

— А вы злой.

— Напротив.

Когда Василий раскланялся, Таня и Лушка из окна глядели ему вслед.

— Какие они забавные, — сказала Лушка. — Стеснялись как. Особенно когда увидели себя мужиком на картинке.

— Он забавен. Я нарисую с него портрет.

Вечером Анастасия Ивановна учинила Лушке-комарнице строгий допрос:

— О чем Таня говорила с Васей?

— Смеялись много.

— А еще что?

— Смеялись…

 

КРЕПКИЙ ПОЯС БАЛТИКИ

Вторую неделю продолжались парусные учения на фрегате «Мальбург».

В Кроншлоте капитан Витус Беринг принял на борт около сорока выпускников Морской академии. Приказано проверить вместе с профессором Фархварсоном, на что годны будущие моряки.

Фрегат шел в Ригский залив.

Пребывание профессора на судне воодушевило многих офицеров, знающих его еще по московской Навигацкой школе. Андрея Даниловича пригласили в кают-компанию. Пили его здоровье, вспоминали первые в жизни обсервации, на которые профессор натаскивал дворянских недорослей, как щенят.

Андрей Данилович растрогался.

— Друзья мои, — сказал он, — давайте же всегда видеть перед собою Сухареву башню, где была наша школа. Все вы из нее вышли.

Высокий лейтенант, с обветренным до багровости лицом, в парике с черной косицей, произнес:

— А сохранились ли среди ваших бумаг те морские картины, по которым мы плавали сухопутно?

— Храню. Знаете ли вы, что сии атласы для школы приобрел наш государь Петр, когда был за границей. Он вручил их мне со словами: «Пекись о чести русского флота».

Андрей Данилович хохотнул, глядя на высокого лейтенанта.

— А помнишь, как ты попотел возле этих карт? Не очень много знал о Балтике, о заливе Финском и Ригском. Не забыл?

Лейтенант по-школярски вытянулся:

— Ригский залив вдается меж Курляндией и Лифляндией и островом Эзель, имея вид бассейна. Моон-Зундом соединен с заливом Финским. Острова Эзель и Даго разделяются проливом Селг-Зунд.

Фархварсон махнул рукой:

— Садись. Успех твой изряден.

А лейтенант уже не мог остановиться:

— Се зря из всех учися. Не трать всуе свое время.

Вспомнили школьного священника с его вразумляющим, монотонным голосом.

— Я вижу, не тратят всуе свое время? — обернулся Андрей Данилович к Берингу.

— Так ведь не даю.

Андрей Данилович произнес тост:

— Балтийское море против прежних времен сильно отступило от своего первоначального горизонта. Я же хочу, господа офицеры, пожелать вам духа наступательного.

Заговорили о флотских новостях. Речь зашла о том, что сибирский воевода Елчин возглавил экспедицию к берегам Северного и Восточного морей. Совсем недавно правительство направило в те же края геодезистов, «сделать не только зюйд и норд, но ост и вест, и все на карту исправно поставить».

— Что же сделано? — спрашивали офицеры.

— Поставленных целей не достигли. Но отрадно то, что Россия всерьез заинтересовалась северными путями.

Разговор этот необычайно оживил Витуса Беринга.

— Я часто задумываюсь о тех краях. Полярные берега Азии, пролив Аниан. Вот где бы силы испробовать!

Фархварсон согласился. Есть ли Аниан? Соединяется ли Америка с Азией?..

Герои нашей повести сидели тем временем в каюте и тоскливо грызли сухари, изредка перебрасываясь фразами.

— Сигнал-то кто давать будет? Сам Беринг?

— На то есть старший помощник.

— Лейтенант красномордый? У него пол-уха отрублено.

— Саблей, говорят, скосило, когда ходил на абордаж.

— Уж этот нас возьмет.

— Все уши оборвет.

Харитон вздохнул:

— Мне, ребята, проще всю астрономию отрапортовать, чем лезть на реи. Да при всех…

— А я только сначала боюсь. А как полезешь, никакого страху, — сказал Челюскин.

Им уже приходилось ставить и убирать паруса. Но сейчас с тревогой ждали командирского сигнала. Одно дело — занятия на учебном судне, другое — на боевом фрегате. На виду всего экипажа!

Фрегат, как, впрочем, и любое судно, отнимает у моряка не только берег и дом. Он отнимает фамилии, наделяя общим матросским званием — марсовый. Марсовый, несущий вахту на боевом корабле, безымянен. Он не принадлежит себе. Важно не то, о чем ты думаешь, а насколько легок, проворен, смел.

Склянки отсчитывали минуты…

Склянки отсчитывали их морскую судьбу.

«Мальбург» бросил якоря в гавани.

Челюскин зажмурился. Харитон был бледен. Дмитрий молча смотрел в иллюминатор.

— Свистать всех наверх! — послышалась команда. — Паруса ставить!

И дудки, дудки — они засвистали со всех сторон, беспощадные, требовательные.

Краснолицый лейтенант смотрел с капитанского мостика, как школяры стремительно шлепали босыми пятками по палубе. С юта за ними же наблюдали Витус Беринг и Фархварсон. Андрей Данилович мял в руках шляпу. Беринг покусывал трубку. Взгляд его был безучастен. Что-то жесткое появилось в его лице.

Постановка и уборка парусов на судне — работа повседневная, привычная, как удары колокола по утрам и вечерам, как подъем флага. Однако сейчас аврал был необычен: в его головокружительном вихре испытывалась молодая поросль флота. За внешней суровостью Беринга скрывалась, однако, тревога за парней. Но ее нельзя показать — перед службой все равны, служба жестока, любые поблажки тут неуместны. Много лет назад он сам с дрожью в коленках стремглав несся к первой своей грот-мачте, стеньга которой покачивалась на страшной высоте. И его никто не подбодрил. И правильно. Морю нужны люди, не нуждающиеся в утешении! Море само расставит все по своим местам, определит, кто есть кто.

Беринг рано начал флотскую службу. «Мальчик из Хорсенса» — долго так называли его на корабле. Он сердился. В 16 лет Витус Иоанас Бьёринг чувствовал себя морским волком. Знал штормы, терпел кораблекрушения, побывал в Ост-Индии. А капитан Крейс, когда речь заходила о Беринге, непременно добавлял: «О, этот мальчик из Хорсенса!» В двадцать два года он стал капитаном российского флота.

Среди пробегавших парней Беринг увидел знакомое лицо. Синие глаза, твердый подбородок, слегка вздернутый нос. А вот и рыжеволосый здоровяк. Где же они виделись? Ах, да…

Лейтенант посмотрел на склянки.

— Марсовые к вантам. По сали-и-нга-ам!

Команда звучала на всю гавань, на весь залив, на все Балтийское море. Голос у лейтенанта звонкий, немилосердный.

Быстро перебирая ногами и руками, Прончищев поднимался по тугой веревочной лестнице. Не смотреть вниз. Не смотреть по сторонам. Видеть перед собой лишь крошечную решетчатую площадку на вершине мачты — марс.

Кажется, он не промедлил ни одной секунды. Перевел дыхание. Ступил на круглую площадку. И опять на всю гавань, на весь залив, на все Балтийское море:

— Па-а-а рея-я-ям!

Прончищев побежал по круглым поперечным балкам.

— Па-а-ашел шко-о-оты-ы!

Развязал снасть. То же самое рядышком делали его товарищи.

Секунда. Вторая. Третья. Мгновение — и фрегат оделся в белые одежды.

Вот бы увидела Таня!

Ригский залив — он позволил себе оглядеться — слепил нестерпимо. Казалось, гладь его, как мозаика, составлена из светло-зеленых, голубоватых, нежно-розовых ракушек.

Залив убегал к скату горизонта. Выгибался. И было чувство, что паришь над полушарием. Одни воды кругом. Всемирный потоп.

Только что казалось — на море штиль. Но распущенные паруса жадно, как глоток воздуха, уловили дремавший ветер, лениво притаившийся у берегов.

Андрей Данилович не скрыл гордости:

— Каковы, а?

Беринг коротко молвил:

— Для начала недурно. Маневр занял четыре минуты.

Беринг попросил список учеников. Пробежал его. Вот, вот — как же! Ну да, Челюскин, Прончищев. Компасный мастер говорил, что хвалил их сам Магнитский. За арифметику.

— Хороши ли в учебе Прончищев и Челюскин?

— Вы их знаете, господин Беринг?

— Имел удовольствие однажды встречаться.

Андрей Данилович засмеялся:

— Забавные парни. — И рассказал, как Прончищев при поступлении в московскую школу был уверен, что в подзорную трубу можно увидеть Санкт-Петербург.

— Теперь же с достаточной точностью наблюдает вхождение звезды за Луну.

— А Лаптевы — не родственники ли нашего галерного мастера?

— Племянники. В учении тоже успешны.

Школяры — впрочем, теперь мы можем назвать их гардемаринами — выстроены на палубе.

— Я вами доволен, — говорит Беринг. — Спасибо за службу.

Он обходит строй.

— Здравствуй, Прончищев.

— Здравия желаю, господин Беринг.

— Рад за тебя. И господин профессор дает тебе выгодные рекомендации.

Останавливается возле Челюскина.

— Так увидел теперь сам, сколько пушек на «Мальбурге»?

— Так точно.

— Книги читаешь? — Вопрос был неожидан.

Беринг отступил на два шага от строя, обвел лица гардемаринов.

— Я — адмирал, ты — капитан, — обратился к Семену. — Отвечай, как кораблю оборотиться против ветра.

Учебник Конона Зотова, а по нему Беринг и чинил экзамен, Семен знал едва ли не наизусть. Он весело гаркнул:

— Готов удовольствовать ваше любопытство. Вот требуемые команды: штюрман, крепи паруса, тяни грот-галс, отдай потихоньку брасы передних парусов.

— А ежели оборотиться судну по ветру?

Это вопрос Харитону Лаптеву.

Харитон вытянулся:

— Матрозы, слушай команду! Отдать бизань-шкот. Поднять на гитовы. Натянуть галсы у обоих парусов…

— А дальше?

Харитон молчал. Беринг укорил:

— Капитан Харитон Лаптев, вы забыли отдать булины.

— Забыл, верно. Вот черт! И как из головы выскочило?

— Ничего, теперь запомнишь навсегда, — сказал Беринг.

После «экзамента» Беринг позвал профессора в каюту. Пили горячий шоколад. Разговор с гардемаринами еще не остыл в Беринге. Он усмехнулся: «Каково? Забыл отдать булины…»

Они были почти одного возраста. Оба призваны царем в Россию. Англичанин Фархварсон и датчанин Беринг за долгие годы пребывания в этой стране стали совершенно русскими людьми. Вторым отечеством стала для них Россия.

— Андрей Данилович, не бывает ли минут, когда тянет домой?

— Нет, Иван Иванович, тут и помирать буду.

— А меня поначалу звала Дания. — Беринг погрустнел. — Не столь давно получил весть из родного Хорсенса — умерли родители, оставили поместье. Деньги.

— И что же?

— А вот перед вами. Деньги городу пожертвовал, в котором родился. А поместье… Не знаю, дождется ли оно блудного сына. Сказать по совести, плавать и плавать хочу. Но Балтика тесна стала. Вы нынче говорили о морях северных, восточных. Затронули струну в моем сердце.

— Сколько вам теперь лет, Иван Иванович?

— Скоро сорок.

— Вы еще молоды. Много успеете.

— Хотел бы.

— Впрочем, Иван Иванович, и на Балтике дел много. Меня Балтика никогда не отпустит.

И он рассказал, как недавно в одной старинной книге обнаружил исток слова «Балтика». В переводе с языка вендов, древних жителей побережья, «Балтика» означает не что иное, как… пояс. Бельше. Белте. Балтика.

Беринг смотрел в иллюминатор. К острову Котлин спешил парусник. Белый комок в море — парусник напоминал издали чайку, опустившуюся на безбрежную гладь.

Север… Север… Камчатка… Мысли о них все больше в последнее время занимали Беринга, капитана русского флота, теперь уже далеко не мальчика из Хорсенса.

А Прончищев с Челюскиным стояли на палубе.

— Гляди, во-о-он парусник, — сказал Семен.

— Вижу.

Как знать, о чем думал сейчас гардемарин Прончищев, в недавнем прошлом мальчик из калужской деревни Богимово?

 

КУДА ЗОВЕТ НЕПТУН?

В дом взят учитель «живописного ремесла» итальянец Ферручио.

Он водит барышню в Летний сад писать «с натуральных видов».

Виды здесь и впрямь замечательные — гроты, фонтаны, аллеи. Мраморные скульптуры Венеры, Адониса, Наяды, Земфиры, Нарцисса, Авроры, героев древности располагали к тишине и созерцанию.

В задней части сада в поместительных вольерах обитали черные и белые аисты, журавли, фламинго, орлы.

По вечерам в деревянном амфитеатре усаживаются семь гобоев, фагот, флейта, контрабас.

— Каковы перлы! — восхищается Ферручио.

Все эти виды Таня заносила в свои альбомы. Ей удались статуи «Правосудие» и «Милосердие», недавно привезенные из Италии. «Правосудие преступника осуждает. Милосердие же милость дарует» — таков девиз этих скульптур.

— Таня! — увещает учитель. — Альбумы навсегда сохраните. Еще Аристомен Трирский уподоблял альбумы цветнику, в каковом в добром соседстве процветают высокие мысли достойных людей.

Жизнь в столице Тане Кондыревой нравится. Куплен ботик для прогулки по Неве. Собственный выезд. Ассамблеи.

— В вас дар отличного живописца, — говорит синьор Ферручио.

Все хорошо. Жаль, не часто приходит Василий Прончищев. Он мил Тане, мысли ее часто обращены к этому гардемарину, земляку. Он прост, с ним весело.

Отец тоже рад, что привез семью в Санкт-Петербург. Неведомая, соблазнительная столица. Все любопытно, ново. Скоро он будет служить в одной из правительственных коллегий.

Свои планы у Анастасии Ивановны. Где, как не в столице, выдать дочку замуж в наиболее выгодном свете? Сколько завидных женихов!

На танцевальных ассамблеях во дворце светлейшего князя Меншикова у Тани нет отбоя от кавалеров. Сам князь взял ее однажды в танец.

— На какой земле возрос сей цветок? — поинтересовался он однажды у Анастасии Ивановны.

— На калуцкой, Ваше сиятельство.

— Счастлив тот, — заметил светлейший, — кому посчастливится сорвать сей калуцкий орхидей.

Каждого приходящего в дом молодого человека Анастасия Ивановна оценивала той мерой, что подсказывалась необманным материнским чутьем. Она была точна, как геометр.

— Сей кавалер хоть и неуклюж и угловат, но при состоянии.

О другом молодом человеке так отзывалась:

— Линия его рода прямая, восходит от далекой старины. Собой пригож, но… — И Анастасия Ивановна выносила свой жестокий приговор: — Сын дворянский, голь-голянский.

К племени «голь-голянских» отнесла и Василия Прончищева. Какие души за его отцом? Да, Василий Парфентьевич сосед, дворянин, но что он даст за сыном?

В том же разряде был и Семен Челюскин, которого нередко брал в гости Василий. От башмаков гардемаринов несло ворванью. После их посещения Анастасия Ивановна всякий раз приказывала Лушке опрыскивать комнаты душистой водой.

Таня же радовалась приходу Прончищева. Семен Челюскин тоже забавлял ее.

Челюскин перелистывал Танины альбомы, беря каждый лист за уголок аккуратно и бережно, как крылья бабочки.

— Славные, Татьяна Федоровна, рисунки. У нас в академии тоже есть живописный класс.

— Кого же там учат?

— Геодезистов. Рисовать ландкарты.

Таня смеется:

— Девиц туда принимают?

Челюскин огорчен: девиц не принимают. А хорошо бы!

— Какая досада. Я бы такие карты рисовала… С Марсом, Нептуном.

— Еще градусы надо знать. Масштабы.

— Градусов не знаю, — признается Таня. — И масштабов тоже.

Она натянула на голову треуголку Челюскина, закрасовалась перед зеркалом.

— Семен Иванович, похожа на гардемарина?

Василий любуется Таней. Как в ней быстро меняются настроения! Сколько выдумки в игре. Вот и сейчас. Наискось перевязала лицо черной косынкой. Пират! Или, как лучше сказать, пиратка.

— Гардемарины, — говорит Таня, — я хочу, чтобы вы покатали меня на ботике.

Анастасия Ивановна вызывает Лушку-комарницу:

— Что там они делают?

У Лушки один ответ:

— Смеются… — Большего от нее не добьешься.

Когда в следующий раз барыне доложили, что явился Прончищев, лицо Анастасии Ивановны сделалось каменным, как у статуи «Правосудие преступника осуждает».

Но Таня являла собой милосердие.

Вместе с учителем Ферручио отправились в Летний сад. Порисовав немного, Таня сунула альбом и краски синьору и побежала к пристани.

Ферручио слова не успел молвить.

Челюскин ждал у пристани. Вдоль мостиков было множество самых разных галер, струг, ботиков.

— Мой ботик «Нептун», — сказала Таня.

За весла сел Прончищев.

— Куда плыть?

— В Финский залив.

— Так близко?

— А оттуда в Балтийское море.

— Всего-то!

Тут голос подал Челюскин.

— А оттуда, — сказал он сиплым голосом, — в оцеанус борелиус.

— Это где?

Знаток оцеанусов, Челюскин тут же поведал, где находится оцеанус борелиус.

— Нельзя туда, где тепло?

— Пожалуйста, в оцеанус эфиопикус.

— И такой есть?

— Непременно, — сказал Челюскин.

Он откинул со лба рыжие вихры.

— Ну что ж, Прончищев, давай в эфиопикус.

— Ты меня, Семка, сменишь? Далеко ведь.

— Греби!

Не невский, а океанский вольный ветер нес их навстречу берегам, где живут антиподы, к пустынным островам, навстречу судьбе.

И какая маменька помешает, когда сам Нептун в сиянии ослепительных брызг шествовал впереди ботика по реке, по заливу, по морю, по океану…

 

Глава шестая

 

 

ПИСЬМА

Милостивый государь мой батюшка Василий Парфентьевич!
Низко кланяюсь. Остаюсь ваш сын Василий Прончищев.

Спешу сообщить о том, что ваш сын теперь гардемарин. Был у нас выпуск, на нем присутствовал государь Петр Первый.

Опишу сей знаменательный день в моей жизни.

Мы знали, что приедет царь и готовились встретить его со всем подобающим случаю торжеством. Академия была вычищена, как корабль. Учителя пришли в парадной форме. Каково же было наше удивление, когда из окошка увидели, что царь приехал прямо с верфи, безо всяких знаков отличия. Он сошел с одноколки и быстрыми шагами поднялся в присутственную залу. Грянул оркестр. То был марш Преображенского полка. Царь приветствовал нас со всей простотой: «Здорово, ребята!» Приказал выйти из строя, мы окружили его. «Всему научились?» — был вопрос. Государь положил мне руку на плечо. Я ответствовал, что не могу похвалиться, что всему научился. Но усердствовал. И при сказывании сих слов стал на колени, а государь дал руку поцеловать. И молвил: «Видишь, братец, я царь, а руки в мозолях».

Государь спрашивал нас о навигации. Ребята, товарищи мои, ответили на все вопросы.

На деревянной тарелке ему поднесли рюмку горючего красного вина. Заел пирожком с морковью.

Петр Первый напутствовал нас словами: «Делайте добро отечеству. Служите верой и правдой. Я вам от бога приставлен, и должность моя смотреть, чтобы недостойному не дать, а у достойного не отнять». Поздравил нас гардемаринами.

Батюшка, теперь домом моим станет корабль «Диана». Он выходит в Ревельскую эскадру. Друзья мои распределены по другим судам. Грустно расставаться с ними, ведь все последние годы были рядом. Когда свидимся, никто не знает.

Полагаю, до вас дошли известия о победе русского флота над шведским у Гренгама. Неприятельские корабли «Венкер», «Кискин» и «Данск-Эрн» спустили флаги. С Петропавловской крепости произвели сто четыре выстрела, по числу орудий на трофейных кораблях. Заключен мир.

В последнем письме вы спросили, не тянет ли домой. Отеческие места снятся по ночам и манят. Но не волен ломать судьбу. Можно повернуть с помощью парусов корабль против ветра, а жизнь не повернуть. Вот мой ответ.

Готовясь к отбытию в Ревель, теперь присоединенный к России, был у Кондыревых. Федор Степанович кланяется вам. Мне у них бывать хорошо. Таня теперь выросла, к ней сватаются. Анастасия Ивановна относится ко мне с холодной ревностью. И это мне печально. Не стану, батюшка, скрывать, что Татьяна мне не безразлична. Но что я имею за душой, кроме гардемаринского звания? Хорошо пойдет служба — буду мичманом.

Батюшка, с присвоением нижнего офицерского чина понадобится мне вестовой. Лучше вестового, чем Рашидка, и не надо. Если будет на то ваша воля, прошу со временем выдать ему покормленное письмо и отправить в место, какое укажу. Но это еще не скоро.

Сердечный друг Василий!
Остаюсь твой товарищ Семен Челюскин.

Полгода уже служу на «Св. Якове». Я помощник штюрмана. Мой прямой начальник, штюрман Голиков, принял под свое попечительство со всем радушием. Он не молод. У него дети нашего возраста. Сам имеет много ран, полученных в войне.

Раньше на моей койке спал матрос, которого до смерти запороли за долгую отлучку на берегу. Голиков охотно говорит о своих походах, а я на ус наматываю.

Капитан строг. Я уже два раза получил по морде за мелкие провинности. Не будешь бит — не будешь свят.

«Св. Яков» записан в Котлинскую эскадру. Плаваем ввиду берега, описываем залив. Ну ты знаешь, сии обсервации мне привычны. Взыграл мой дух. Побывал с новыми флотскими товарищами и на островке, который мы обследовали в наши ученические годы. Твой островок-то! Многое пришло на память, взгрустнул. Особенно запомнилась та ночь, когда Андрей Данилович занятно обрисовывал ночные светила. След от кострища до сих пор цел. На валуне, где ты предполагал поставить знак, теперь высится высокий столб с фонарем.

Ты спрашиваешь, какие мы производим обсервации.

Делали промеры глубин. Твой покорный слуга изучил труды разных ученых на сей счет. Узнал, что по малой солености своих вод Балтика иногда замерзает. Лет шестьдесят назад так заковало устье, что Карл-Густав, знаменитый Пирр севера, со своей армией шел по льду. Новостью для меня было и то, что во время таяния снегов в Балтийском море случаются двойные течения, верхнее и нижнее. Текут противоположно.

Ну и прочие дела. Измеряем курс господствующих ветров, скорость волн. Мне все любопытно.

Недавно был в Адмиралтейств-коллегии, отвозил записи.

Заходил к Кондыревым. Мадам скорчила рожу, а Татьяна обрадовалась. Спрашивала о тебе, сетовала, что не пишешь. Ну и дурень.

Лушка поведала, что к барышне зачастил один господин лет тридцати. У него полтыщи душ в Малороссии. Имеет серьезные намерения. Покидая дом, увидел его. Важный и уверенный в себе сошел с коляски. Вот такой, брат, театрум. Задумайся. Ты у нас, знаю, великий гордец. Но коли любишь…

Старик-благодетель Илья Федотович подарил мне дивные компасные часы. Ты бы увидел — ахнул. Верхняя крышка из слоновой кости, на внутренней стороне нанесена ветка для отсчета времени — аналемма. Ну с такими часами я, брат, черт-те что натворю. Вот чудная сентенция, которую подарил мне наш доморощенный философ: «Куда скоро пошлют — скоро ходи. Но ногами ступай кротко. Чего не найдешь, ноги не расшибешь, и люди тебя похвалят».

Скоро ходи, но ступай кротко — не пренебрегай этой мудростью. Да ведь я знаю, братец, куда ты хочешь ходить. Не отрешился от своих дальних планов?

Дмитрий ходит на фрегате «Москва». Ему сопутствует удача, скоро дадут мичмана. Вот тебе и наш тихоня. Харитон определен… куда бы ты думал? На «Мальбург», к капитану Берингу.

Так мы разлетелись. И соберемся ли когда вместе? Богу одному известно.

А как хотелось бы! Право, мечтаю обнять вас всех, посидеть за столом.

Да, чуть не забыл. Днями Сенат и Синод преподнесли нашему царю титул отца отечества и императора. Виват, виват, виват!

Пиши же, мерзавец.

И не только мне. А еще кому, сам знаешь.

Добрый день и вечер, Татьяна Федоровна!

Кладу перед собою белый лист бумаги и думаю о том, что скоро вы будете его держать в своих руках. И это, поверьте мне, сильно укрепляет мой дух. Я точно рассчитал путь письма. В Дерпте будет 17 числа, в Нарве 19-го, а в Санкт-Петербург прибудет 22-го. С такой скоростью движется наша почта, но еще скорее бегут мои воспоминания о тех днях, когда бывал в вашем доме, когда вместе бегали в Летний сад и плавали на ботике по Неве.

Вы вправе на меня дуться, что не писал. Сему есть оправдание. Я плавал на «Диане» в дальних маршрутах. Был в Италии. Вернулся оттуда совсем недавно.

И вот мой отчет.

Мы пришли в Мессинскую гавань, стали на якорь. Город расположен амфитеатром по лукоморью Вид прекрасный. Я думал о вас. Сколько бы вы рисунков сделали в альбоме!

Мессинский пролив отделял от нас простирающийся от Неаполя берег и холмистую Калабрию. Знаменитая гора Этна стояла перед нами, вознеся вершину превыше облаков.

Мы съехали на берег, ходили по городу, были в театруме. На судне нашем явилось изобилие сорванных с деревьев лимонов и апельсин.

Что до общества и собраний здешних, то бывал на них. Когда с товарищами моими по кораблю случалось изредка бывать на вечеринках, то, будучи не весьма словоохотлив, я ни с кем не знакомился и почти не участвовал ни в разговорах, ни в забавах. Однажды товарищи мои зазвали к одному господину, где разных держав чиновники по вечерам собирались и играли обыкновенно в разные игры. Одной молодой и острой девушке досталось по фанту всякого похвалить и похулить. Когда ей дошла очередь говорить обо мне, то она сказала: «Он хорош, только я не знаю, есть ли у него язык». Когда нельзя быть веселу, так лучше и не ходить туда, где веселятся.

Во Флоренции в редкие минуты свободы старался смотреть все достопамятности. Видел славную галерею, вмещающую в себя произведения знаменитых ваятелей и живописцев. Из статуй — превосходнейшую Венеру, Рубенсовы, Рафаэлевы, Корреджевы картины. Ах, вам бы, а не мне все это увидеть!

Теперь попугаю вас. Я сам содрогнулся, смотря на две восковые работы. Одна представляла внутренность кладбища с трупами, а другая — моровую язву с умирающими и мертвыми людьми. Оба изображения сделаны так искусно, что нельзя на них смотреть без ужаса. Галерея сверх многих других художеств изобилует и такими редкими вещами, как этруские и египетские сосуды, японские и китайские фарфоры, древние медали, костяные изделия.

Я бы много еще мог написать о своих впечатлениях, да боюсь утомить.

Теперь я опять о Ревеле. Гардемаринские мои обязанности почти те же, что и у матрозов, только что под присмотром офицеров два-три часа занимаюсь изучением всех сложностей навигации, гидрографии — словом, всем тем, что нужно доброму штюрману. Им и буду. Это дело мне по душе.

Только что получил письмо от Семена Челюскина. Описал пребывание в вашем доме. Сообщил и о вашем новом друге. Что я могу сказать в ответ на это? Сердце — самый верный указчик, как нам строить свое благополучие. Слушайте его, Татьяна Федоровна. Все другие советчики — обманщики.

Кланяйтесь батюшке, матушке.

Дай бог вам счастья.

Как бы ни сложилась ваша судьба, всегда останусь вашим товарищем детства и юности. Василий Прончищев.

Здравствуй, Василий. Пишет тебе Харитон.

Как ты, что с тобой? Канул, как в пучину вод. Ни слуху ни духу.

Даже мой капитан Витус Беринг изволили недавно поинтересоваться: где Прончищев? Помнит тебя, злодея. Но что я мог сказать?

В прошлом месяце ходили в норвежские шхеры. Были учения. Скребу, как и все матрозы, палубу, чищу медные части корабля. И на люльке повисел, крася борт. Да что там говорить! Разве у тебя другие заботы?

Недавно при маневрах не подкачал — отдал эти чертовы булины. Помнишь, Беринг поймал меня? Жизнь — она учит прилежнее, чем самая умная книга.

Мне повезло на капитана. Радеет одинаково как о матрозах, так и об офицерах. И о гардемаринах тоже.

Я заразился шахматами. У многих выигрываю. Офицеры меня к себе приблизили.

Скорее бы самому в офицеры, пусть и в нижние. Хоть в унтер, а все же…

Но повышение дадут не всем. Кого-то спишут на берег из-за неспособности к службе. Могут в писаря при верфи посадить или другую какую малую должность дать при флоте, но на берегу. А то и в интендантство запишут. Я видел одного такого гардемарина. Интендант. Тьфу! Ездил в Казань, смотреть, как солится для флота осетрина и белужина. Я интересуюсь: как же? А бузуном, в самосадной соли. Бочки с рыбой доставил в столицу. И доволен. Зачем же было учиться? По мне, так удавиться — и то лучше, чем вонять всю жизнь соленой рыбой.

Ты сейчас будешь смеяться. Я знаю твою на этот счет язвительность.

Но пойми, Василий, я не мню себя высоким чином: то мало от нас зависит. Но коли во флоте, то носи белый китель и позументы. Жизнь коротка, как подумаешь. Глазом не успеешь моргнуть, а она пролетела. Не хочется идти бейдевиндом. Я — за полный ветер в паруса, кои у каждого за спиной.

Борис Иванович пишет о новом пополнении в академические классы, о новых кораблях, спущенных с адмиралтейской верфи. Готовится к спуску фрегат стопушечный. Каково?

Пишу на другой день.

Только что с вахты возвратился. Ночью нас сильно потрепало. И сейчас еще корабль скрипит всеми своими частями. Иллюминатор то в воду погружается, то опять на белый свет. Так что не ругай за каракули, они повторяют качку.

Пиши мне. Я хочу знать, что море не разлучило нас. Помнишь, Андрей Данилович говорил, что «Балтика» — это в переводе «пояс». Опояшемся же им на оставшуюся нам жизнь.

Мы становимся другими. Это так. И в чинах будем разными. Но забыть ли годы учения, дружбы нашей?

Обнимаю тебя, дружище. В ожидании вестей остаюсь твой товарищ Харитон Лаптев.

Гардемарин Харитон Лаптев! Прими самый сердечный привет гардемарина Прончищева.

Как мне посчастливилось! Был я в дальнем плавании. Ходили в Италию. Миссия наша была особая, связанная с поручением Адмиралтейства. Все сразу разве расскажешь? Чего только не видал! Дули беспрестанно противные крепкие ветры. Пространный океан разливался перед нами, и не было ни в какую сторону берега ближе, чем семь или восемь сот верст. Мы ходили взад и вперед по такому месту, где на голландской карте, по которой мы плыли, поставлен был крестик, означающий, что тут находится подводный камень. Этот знак навел на нас всех немалый страх, ибо, сам понимаешь, попав в таком отдалении от берегов на камень, не было бы никакой надежды на спасение. Камня, к счастью, не оказалось. Делаю вывод: любое счисление не может быть без погрешностей.

Вскоре ветры опять стали благополучны. Мы миновали Португалию, город Кадикс. Вскоре надеялись увидеть

Порт-Магон, куда надо было зайти для пополнения запасов пресной воды. Берег был замечателен. Стали к нему приближаться. Уже оделись и приготовились, чтобы тотчас, как бросим якорь, ехать на берег. Ведь более двух месяцев, как запертые птицы, из клетки своей никуда не вылетали. Но судьба обуздала наши желания. Дала урок, научающий терпению. Взошедшая внезапно туча переменила красное утро в мрачное. Начался шторм. Почти при самом входе в пристанище принуждены были попятиться назад и плясать перед гаванью еще двое суток, покуда ветер, не умилостивясь, пустит к берегу.

Так, можно сказать, я впервые познал настоящее море. Повидал настоящего страха. Но что ж ты думаешь? Запрошусь на берег? В интендантство? Сие плавание со всеми присущими опасностями еще более укрепило мое желание быть всегда с флотом. Это судьба. Недавно я получил веселое письмо от Челюскина. В Балтийском море, пишет он, случаются двойные течения: одно над другим, но текут противоположно. Я плыл в одну сторону, в благословенную Италию, а мысли мои были обращены в сторону противоположную. Тут пути хорошо прохожены. Но есть места, где их нет и в помине. Я имею в виду путь северный. Это моя старая дума. Тянет меня все более в необъезженные края. И эта мысль меня преследует постоянно. Куда лучше идти в наши российские восточные пределы северной дорогой, нежели через экватор. Какая трудная задача! Да. Но она разрешима. И кому, как не нам, ее торить. Итак, я испытал жарких ветров, но меня влекут ветры северные. Вот где можно испытать свой дух и свою силу! Как ты думаешь? Желание это уже давно меня преследует. Ты не улыбайся. Я без притворства написал. И это, друг мой, тем уместнее, что до нас тут дошли вести как раз о таком плавании в восточные и северные моря на предмет обретения пути вдоль полярного берега Азии. Верно ли? Ты ближе к столице, к Адмиралтейству — сообщи!

Вот такие мои «потаенные» новости.

Весьма обрадован приветом Беринга. Он помнит меня? Скажи ему при случае, что гардемарин «Дианы» низко кланяется ему. Он же был первый настоящий капитан, которого довелось узнать по приезде из Москвы в Санкт-Петербург. И восхищение им осталось во мне на все последующие годы.

А соленой рыбой от нас пахнуть не будет. Просолимся лучше морем, чем рыбой в рассоле.

В дружбе моей не сомневайся. Остаюсь твой товарищ Василий Прончищев.

Василий Васильевич! Здравствуйте!

Получила ваше письмо. Так хорошо вы описали итальянские виды.

Против ваших в моей жизни никаких изменений. Много рисую, езжу в ассамблеи.

Был у нас ваш друг Челюскин. Рассказывал много забавного о своей службе. Теперь и я, катаясь по Неве на ботике, думаю, с какой же скоростью бегут волны и в каком направлении. Видите, я тоже становлюсь навигатором. Но все это пустое.

Желаю вам новых приключений.

Будет желание, напишите, куда вы далее поплывете на своем фрегате. Ваши описания дают пищу моему воображению. Татьяна Кондырева.

Добрый день, Татьяна Федоровна!

Ваше коротенькое письмо меня удручило. Я полагал, что, несмотря ни на какие обстоятельства, мы останемся друзьями. Но ваше письмо не дает на то никаких надежд. Куда девалась ваша живость! Зачем вы так сухи?

Своим письмом вы, полагаю, хотите отвратить меня от дома — воля ваша. Не ожидая никакого снисхождения с вашей стороны, удаляюсь в сторону.

Питать ваше воображение, я это теперь знаю, есть кому, кроме вашего покорного слуги Василия Прончищева.

Сердечный друг Челюскин!

Служба идет своим чередом.

Выполняю на корабле всю положенную черную работу: матроз. Но, как и ты, делаю обсервации. В Ревельском порту смотрю толщину льда, вымеряю глубины в военной гавани. Целая тетрадь исписана. Думаю, мои исчисления будут небесполезны для лоцманов.

Ты хорошо мне написал о течениях. Я об этом думал. И прихожу к соображению, что течения имеют великое сходство с ветрами. Они тоже зависят от положения берегов, островов, отмелей, разных возвышений морского дна. От того, как направление, так и скорость свою меняют. Понятно, что тут потребны дальнейшие наблюдения, чтобы ближе к истине установить сию зависимость. Мы пока лишь робкие ученики.

Ах, Челюскин, Челюскин. Как же мне тебя не хватает. Как полюбил тебя, дурака, с первого же знакомства в первопрестольной, так и по сию пору все думаю: вот выйду на берег — ба, Челюскин! А ты в других местах. Это ли справедливо?

Ты интересуешься, как дела мои на той почве, из коей произрастает любовь. Что тебе сказать, дружище? Плохо, Получил письмо от Тани, и оно отвратило меня от каких-либо надежд. Причина тому понятна. Ты пишешь о господине, который к ней повадился. В нем, видно, все дело. Ты говоришь, он богат. Смею думать, не только это перевесило чашу. Для Анастасии Ивановны, да, это обстоятельство имеет свой резон. Но не думаю, что для Тани. Очевидно, в господине, домогающемся ее руки, есть иные привлекательные черты.

Семен, не кажется ли тебе, что порою наши беды и неудачи мы для своей выгоды склонны объяснять чем угодно, только не доказательствами самой правды? Правда горька. Мы всякий раз хотим намешать туда сладкого сиропу. Ревностно добиваясь внимания со стороны известного лица и, увы, не получая его, мы тут же виним всякие обстоятельства.

Полно, что излишне утешать себя? Не для моряка любовь. Я часто думаю о том, что береговая граница отделяет нас от земных, недоступных нам радостей. Такова служба, мы ее выбрали. И не будем жалобиться, а примем жизненный урок со всем покорством.

Поговорим о деле. Оно таково. Что слыхал ты об экспедиции в восточные пределы нашего отечества? Спрашивал об этом Харитона — молчит. Интерес мой, ты знаешь, не праздный. Хочу свой дух укрепить на ледяных дорогах.

На Балтике всякого народу достаточно. А Ледовитое море ждет нас. Женами и детьми не обременены, сил достаточно. И какая польза для отечества! Нет опыта? Да. Но молодость, молодость… Когда же и испытать себя в настоящей морской работе, как не теперь, когда мы молоды.

Как ты на все это смотришь?

В чем угодно ты можешь упрекнуть меня, только не в бешеном и неприятном мне честолюбии.

Обнимаю тебя крепко. В скорой надежде получить от тебя письмо остаюсь Василий Прончищев.

Милостивый государь мой батюшка Василий Парфентьевич!
Остаюсь ваш сын Василий Прончищев.

После плавания в Италию, о чем я вам писал, пребываю в добром здравии. Чаю скоро стать мичманом. Капитан наш и офицеры ко мне ласковы, матрозы сначала сторонились (дворянин!), теперь приняли в свои заботы. Таков удел гардемарина. Одним плечом стоит рядом с матрозом, другим к офицерскому сословию. Сегодня чищу и скоблю палубу, лезу на реи ставить паруса — а это делать я наловчился, — завтра с офицерами произвожу всякие нужные обсервации. Такой труд мне по нраву, все же в штюрманской и геодезических науках кое-чему научился в академии.

Вас озадачила моя печаль, о которой я имел неосторожность вам написать. Не принимайте близко к сердцу мои слова. И не гневайтесь на своего любезного друга — не он правит дом, но его супруга. Все это, батюшка, пустое.

Об деньгах не тревожьтесь. Моего гардемаринского жалованья покамест хватает.

Вы отвращаете меня от пагубных занятий. Признаюсь, был грех. Пригласили меня офицеры. Завелась игра. Смотря на нее, долго с собой боролся. С одной стороны, хотелось выиграть, а с другой, боялся проиграть. Соблазн преодолел меня. Я решился половиною моего жалованья жертвовать, размышляя, что выигрышем могу приумножить свое состояние. Принялся за карты. Делаю банк. Играющие против меня горячатся. Наконец вижу перед собой деньги. Но радости никакой не испытал. Для вашего успокоения пишу, что скорее возьму в руки горячее железо, нежели карты. Страсть эта лишь мимолетно овладела мною. Пишу об этом по сыновней доверенности.

Уже давно влекут меня другие карты — географические. Поэт напишет вирши. Живописец сделает портрет. Штюрман же флота может оставить после себя хоть малую линию на карте. Конечно, если ты моряк. А я хочу им быть!

Батюшка, пусть вас не удивляет такое мое признание. Я правда хочу поплавать в незнаемых морях. Быстро бежит жизнь. Так и пробежит, боюсь. А сколько же в ней можно сделать полезного!

Вот таков, батюшка, ваш неразумный сын. Принимайте его, каков он есть.

Василий Васильевич!

Право, я не думала вас обидеть. В письме скорее моя обида говорила. Не вижу за собой вины, чтобы заслужить ваш упрек.

Я не знаю, что рассказал вам Челюскин. Да, в наш дом ходит господин М. Но что из того? Матушка, верно, к нему благоволит — он богат, имеет много других достоинств. Но из этого, поверьте, ничего не следует. Вы знаете мой характер — насильно отдать меня замуж совершенно невозможно.

Отчего вы не пишете? Совсем меня не потешаете.

Господин М. это делает, без прикрас, очень хорошо. Он служит в Сенате. И рассказывает мне много веселых случаев. Вот один.

У нашего государя есть любимая собака по кличке Лизетта. Недавно один вельможа провинился. Он был забран в крепость, и последовало распоряжение высечь его кнутом. Да при всех людях. Многие люди двора просили за несчастного. Но государь был тверд. Тогда решили просить царского шута, чтобы похлопотал. Шут обещал.

Вот со своими ласками Лизетта встречает государя. Он протягивает руку, чтобы приласкать ее. И видит под ошейником бумажку. То была челобитная от имени Лизетты. Собака просила любимого хозяина помиловать вельможу. Государь рассмеялся: как отказать собаке, ведь она раньше ни о чем не просила. Сейчас же в крепость посылается нарочный — освободить бедного узника. Как хорошо, что при дворе служат остроумные шуты.

Теперь вы не найдете, что мое письмо сухо?

Я была на представлении английской труппы акробатов. Вот зрелище! Я чудно повеселилась. Дородный мужчина поставил на лоб высокую лестницу. По ней поднялся младенец пяти или шести лет, он делал на высоте всякие удивительные экзерциции и танцы. У меня сердце захолонуло, когда младенец на руках спустился вниз. Он посылал публике воздушные поцелуи. Учитель Ферручио, посмотрев представление, сказал, что человек есть малый мир в многотрудной жизни. Он требует, чтобы я всегда была ближе к натуре, потому что между человеком и природой есть великое сходство и согласие. И находит тут же должное сравнение. Небо уподобляет голове, звезды — очам, планеты — чувствам. Солнце же, по его мнению, сердце небесное. А человек, как и круг земной, состоит из четырех стихий: огня, воздуха, земли и воды. Огонь в человеке — естественная теплота, воздухом живет человек, вода употребляется в крови, а земля — все в человеке тело.

Вот такие мои и забавы, и интересы, и учения.

Мне хочется вас развеселить.

Пишите. Не то я, как итальянская девица, с которой вы играли в фант, скажу: «Он хорош, только я не знаю, есть ли у него язык». Калужанка Татьяна Кондырева.

Здравствуй, Василий!

Вот все, что узнал касательно твоей просьбы.

Еще лет семь или десять тому назад вельможа, он же посол, по фамилии Салтыков (теперь он умер), составил для Сената некие «Пропозиции». Он предложил сделать постоянный путь по морю от устья Северной Двины до Камчатки и далее до Амура. Теперь о «Пропозициях» вспомнили. В рассуждении, как учинить это плавание, собирают всякие карты и доподлинные известия (в том числе и твоего бургомистра Витсена). Занимаются этим различные адмиралтейские и сенатские служители. Когда же, в какие сроки все эти намерения осуществятся, сказать никто не может.

Вот все, что узнал. И далее буду сообщать все новости, касающиеся твоего интереса.

Товарищам по экипажу рассказал, как ты плавал в Италию. Тебе завидуют. В наших морских упражнениях не видать того горизонта.

Вот еще новость: Дмитрий уже мичман. По службе обогнал тебя и меня. Не будем ли мы под началом моего брата?

Мое назначение не за горами. Беринг мною доволен. Я не унываю. В минуты грусти вспоминаю песенку:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Здравствуй, Челюскин! Поздравь меня первым офицерским чином. Я мичман.
Твой Василий Прончищев.

Все это время занимался обсервациями Рогервикской бухты, что в 50 верстах от Ревеля. В отличие от Ревельской купеческой, непригодной для военных судов, новая бухта имеет надежный грунт для якорной стоянки, она закрыта от всех ветров, редко замерзает. Сам государь заложил мол, который будет иметь 120 сажен длины и 7 футов высоты над водой.

Государь посетил наш фрегат. Благодарил за обсервации. Я рад, что и мой вклад есть в этом важном деле.

Был награжден десятидневным отпуском.

В Санкт-Петербурге повидал всех наших учителей.

Таня приняла меня с таким дружелюбием, какого не ожидал. Играли в фанты, и был награжден самыми смелыми признаниями. Челюскин, меня любят!

Видел господина М. Я впился в него глазами. Он был со мною обходителен, интересовался службой на «Диане». Не подал никакого виду, что я тут лишний. Господин М. — звать его Михаил Яковлевич — развлекал честную компанию разгадыванием планет солнечного круга. Он большой любитель календарей,

Ты спросишь: что же дальше? Я на все готов. Но Анастасия Ивановна меня не жалует, и боюсь, что эти апроши мне ни в жизнь не взять. Остаются одни лишь надежды. И хотя одна половина сердца упивается счастьем, другая — в горести и печали. Вот, брат, такое противоположение Сатурна и Меркурия, об чем рассказывал господин М.

В моей судьбе ожидается большая перемена.

Возможно, ты слыхал, что на Котлине открывается школа, где будут готовить помощников штюрманов. Меня мои командиры выставляют туда как навигатора — учить будущих мореплавателей.

С одной стороны, я рад, а с другой… Опять противостояние Сатурна и Меркурия. Должность почетная, а меня манят плавания во льдах.

Слухи о такой экспедиции вполне оправданы.

Буду ждать благоприятного момента.

Я не отступлюсь.

Обнимаю тебя, Челюскин.