Куда ведет Нептун

Крутогоров Юрий Абрамович

Часть вторая

ОТ НЕВЫ ДО ЛЕНЫ

 

 

Глава первая

 

 

КРЫЛЫШКИ ЗА ПЛЕЧАМИ

По моде тех лет молоденьким барышням, выезжающим на рауты или ассамблеи, шили платья с изящными крылышками за плечами, наподобие тех, что украшали купидонов. Концы крылышек прятались под тугой шнуровкой, сжимающей талию до осиной тонкости. Такой наряд мог принадлежать разве что ангелу, готовому при легком дуновении ветра раствориться в горнем эфире.

Наступало время, и в присутствии всей семьи, при съезде гостей свершался торжественный обряд: отец вносил ножницы, и самый почетный посетитель срезал с платья купидоновы крылышки. Гость произносил:

— Се обогащенная прельстительными дарованиями девица является всем нам невестой.

Татьяна Кондырева «отлетала» свою ангельскую пору и являла собой прельстительную невесту.

Михаил Яковлевич, богач, чиновник Сената, просил Танечкиной руки. Таня согласия не дала. Сговорились ждать, когда сама невеста отрешится от сумасбродных, детских мечтаний.

Дабы ускорить дело, Анастасия Ивановна имела решительный разговор с кроншлотским мичманом Василием Прончищевым. Тоном ласковым, но непререкаемым ему были сказаны все подобающие случаю слова. Что мог противопоставить доводам Анастасии Ивановны приятель Таниного детства, какие оправдания, кроме любви, имел он в своем тощем матросском ранце? Не богат. Поместье разорено. Да и морская служба, что ни говори, способна лишь разлучать любимых, но уж никак не создавать домашнего крепкого очага.

— Материнское мое сердце, — говорила Танина мать, — обращается к вам с мольбой — забудьте мою дочь. Вы добры, недурны собою — все за вами. Михаил же Яковлевич, пусть и много старше моей Танечки, верю, даст ей единственное и возможное счастье.

Прончищев, одетый в новый мичманский мундир, стоял перед Анастасией Ивановной, как школьник перед учителем. Лицо его горело.

— Ради всего святого, не серчайте на старуху. Я имею зоркие глаза — вы любите Таню. Но кроме сердца, есть иной советчик — разум. Послушайте его. Вы поймете меня. Я не могу дать благословения на ваш союз.

Анастасия Ивановна плакала. Это было последнее и самое сильное ее оружие. Разве она не женщина? Но она еще мать, пекущаяся о судьбе дочери. А мать кто осудит? Она молилась. Всевышний услышал ее…

Нельзя достоверно сказать, знал ли об этом разговоре Федор Степанович. А если и знал, мало бы повлиял на решение супруги, являя собой того мужа, которому давно была уготовлена роль подкаблучника.

Василию Прончищеву было отказано бывать в доме Кондыревых.

Что же Таня?

Одна Лушка-комарница видела, как страдает барышня.

— Почему такая перемена? — спрашивала она свою наперсницу. — Не отвечает на письма, не дает о себе знать.

— Может, опять уплыл в Италию?

— Он бы дал знать. Не любит, не любит…

Лушка с давних, еще деревенских пор знала кучу всяких заговоров. Могла кровь заговорить. С остановившимися глазами, скорым, каким-то колдовским шепотом произносила: «Идет конь кар, человек идет стар. Идет старая баба, ведет старую собаку. Собака пала, у Танечки вся щемота отстала и горячая кровь встала во веки веков. Аминь».

Знала, как оборониться от злого ворога, но врагов у Тани не было.

Умела уберечься от домового, но и домовой не успел поселиться в новом петербургском особняке.

К случаю была приворотная молитва. Говорить ее надо вечером.

Когда родители отошли ко сну, девушки зажгли свечу.

Лушка сказала:

— Как начну заговор, ниткой палец надо обвязывать.

Бесовские огоньки зажглись в Лушкиных глазах.

Оглянулась по сторонам. Да и кто мог быть в светелке?

Прозвонили куранты Петропавловской крепости. Двенадцать часов ночи.

Таня ждала.

— Язык — приветчик, зубы — межа, глаза — вода, — начала Лушка. — Лоб — бор, веди меня во двор. Бери клюку, мели муку. Спущу я, раба божья Татьяна, на юношу три тоски тоскучие, три сухоты сухотушные, три жалобы жалбущие, в сердце ретивое, в кровь горячую. Да станет раба божья Татьяна рабу божьему Василию милее хлеба-соли, милее милости божьей, отца-матери, красного солнца, светлого месяца. Мало-молодо. Замок в море. Ключ во рту. Как замка из моря не вынимают, ключа изо рта не доставают. Будь моя молитва крепка и липка и зубастее зуба щучьего!

Лушка перевела дыхание. Устала. Шутка ли, на одного-то человека разом спустить три тоски тоскучие, три сухоты сухотушные, три жалобы жалбущие.

Дожидалась Таниного одобрения. Но барышня оказалась какой-то ненасытной. Она потребовала отвадить Михаила Яковлевича.

Лушка повинилась — не знает такого заговора.

— Вот если от злого человека.

— Не пойдет, — сказала Таня. — Михаил Яковлевич добрый. Я его только не люблю.

Девушки молча сидят на кушетке.

— А твой заговор дойдет через море? Ведь Вася служит на острове Котлин.

— Дойдет, — обещает Лушка.

Таня снимает с шеи брелок — замочек в виде двух сомкнутых крошечных ладоней. Раскрывает. Тонкие нити — зеленая и красная; Таня их украдкой срезала с треуголки гардемарина.

Две нити. Вот и все, что осталось в память о нем…

— Если бы я знала, что он тоже любит, — тихо произносит Таня.

Перебирая заветную шкатулку, девушка разглаживает купидоновы крылышки от старого платья; крылышки розовые, невесомые, обшиты золотистой канвой.

Если бы можно было летать!

В табакерке живет песенка. Звон колокольцев замирает. Слезы текут по Таниным щекам.

— Если бы я знала, что он тоже любит…

— Чтоб тогда? — спрашивает Лушка.

— Убежала бы к нему.

— Без благословения?

Таня зло перекусила нить. Вот! Зубастее зуба щучьего!

В доме теперь чище мели комнаты, каждую пылинку снимали с мебелей красного дерева. В коляске на четверне вот-вот прикатит Михаил Яковлевич.

Он розовеет при виде Тани. От напудренного его парика шел запах жженой бумаги. Хочется дернуть за косицу, торчащую на затылке, как обрезанный хвост пуделя. Не плешив ли, случайно, ее нареченный?

В последний раз, когда Михаил Яковлевич явился с визитом, Таня читала французскую книжку о печальном союзе двух сердец. Книжка написана в форме писем влюбленных, которые волею судеб оказались разлученными.

— Что за сочинение привлекло ваше внимание? — церемонно поклонившись, спросил Михаил Яковлевич.

— Вот извольте. — Таня пальцем провела по строкам.

— «Ты думаешь, родительский гнет истребит мое чувство к тебе? — читал Михаил Яковлевич. — Никакие адские муки не истребят его. Научи, какие средства предпринять? Им нужны богатства, высокие степени. Но меня привязали твой ум и твое сердце. Я верю: союз наш будет до смерти неразрывным».

Он помолчал.

— Как грустны эти строки, Татьяна Федоровна. Нельзя не выразить сочувствия несчастным.

— Отчего же несчастным? Они любят…

— Татьяна Федоровна, я почту за честь прочитать вирши нашего новоявленного стихотворца. Они о любви.

Развернул лист.

Покинь, Купидо, стрелы: Уж мы все не целы, Но сладко уязвлены Любовною стрелою Твоею золотою… К чему нас ранить больше? Себя лишь мучить дольше.

— Я бы переписала эти вирши в альбом, — сказала Таня.

— Извольте, Татьяна Федоровна. К сему случаю я этот лист надушил, зная, в чьи руки попадет. Примите их от сердца, сожалеющего, что написал вирши не сам податель.

Жестокой Таня быть не умела. И она была достаточно воспитана, чтобы не обидеть этого сенатского чиновника.

— Какие погоды обещает нам Месяцеслов на лето? — перевела она разговор на тему, которая была особенно близка Михаилу Яковлевичу.

Не без воодушевления он продекламировал:

— О, лето красное начнется десятого июня. А в начале будет мрачно и дождь. Август даст громы, затем солнце. И явится до самой осени облаковатое небо.

— Какой же влажный город!.. — вздохнула Таня. — Дня не помню, чтобы подул сухой ветер.

— Вы на лето изволите поехать в деревню?

— Да.

— И оттуда привезете новые живописные пейзажи?

— В деревне привольно рисовать. Но сказать, по чему я более всего тоскую? Босиком походить.

— Не боитесь исколоться?

— Я выросла в деревне. Пятки крепкие.

В сочетании с этой почти воздушной девицей слово «пятки» показалось Михаилу Яковлевичу грубым, покоробило слух.

 

КОТЛИН

В те годы остров Котлин быстро заселялся.

Петр I повелел «выбрать тысячу дворянских семей, пятьсот лучших купеческих, пятьсот средних и тысячу семей мастеровых и отвести им безденежно места на острове».

Строились каменные дома.

Прорывались каналы с широкими набережными.

Вдоль острова протянулось шесть улиц. В одной из гаваней возвели трехэтажный государев дворец.

Открылось и первое учебное заведение — штюрманская школа.

Император мечтал превратить Кроншлот-город на Котлине в новый Амстердам.

Решение Адмиралтейств-коллегии о назначении в штюрманскую школу явилось для Василия полной неожиданностью. Кто за него хлопотал, кто увидел в нем задатки навигационного учителя — было загадкой.

Сотни больших и малых судов насчитывал русский флот. Требовались не только навигаторы высокого класса, которых готовила Морская академия и московская Навигацкая школа. Нужны были служители «невысоких разрядов» — помощники штюрманов, боцманы, юнги. Таких и готовили на Котлине.

Прончищев выписал из Богимова Рашида — вестовой ему полагался.

Жили они в небольшом каменном флигельке — две горницы, кухонька с русской печью.

Преподавать Прончищеву нравилось. Еще свежи были знания, полученные в Морской академии. Не оставлял без радения своего бывшего ученика профессор Фархварсон: присылал новейшие пособия, астрономические таблицы.

Перед молодым офицером путь был открыт — маяки жизни вели на научную стезю. (Не Фархварсон ли рекомендовал на это поприще?)

Однако о звании профессорском, вполне достойном и многообещающем, Прончищев думал менее всего. Мысли его были обращены к северным плаваниям. Сначала желание это было робким, неосознанным, скорее мальчишеским. Ну, рассказал царский карла о странном бургомистре Витсене. Мало ли на белом свете чудаков? Профессор Фархварсон, географ Грэйс, как о великой тайне, говорили о северных незнаемых берегах… А сколько в то время было слухов о бесприютном бедолаге Данииле Готлибе Мессершмите, который в одиночку (в одиночку!) пошел в Сибирь, забросив медицинскую свою практику, дом, карьеру, семью, «для изыскания всяких раритетов и аптекарских вещей: трав, цветов, корений и семян». Какие травы, какие, к черту, коренья — он главным образом составлял карты, его интересовало «возможно точное обозначение высоты полюса»… Еще один безумец?

Будучи в заграничном плавании, Прончищев отыскал труд Витсена о Восточной России. О, это было обширнейшее сочинение! Бургомистра Амстердама преследовал лихорадочный вопрос: что есть Таймыр? Он писал: «Многие утверждают, что земля, лежащая непосредственно у моря, или берег от Лены до Енисея, еще неизвестна».

И как его это волновало! Необследованный берег за тридевять земель, у черта на куличках мешал жить ему спокойно — так иной юродивый носится со своей безумной мыслью как с писаной торбой. Но Витсен был человеком здравомыслящим, проницательным, видящим далеко вперед. Высоко ценил редких русских мореходов, с давних времен пытающихся узнать о Таймыре. И как было не разделить Витсеновой боли: «Но никто из них живым не вернулся». Сам бургомистр между своими градоначальническими заботами изображал на картах «страну Таймыр». Он метался, желал найти искомое в разноречивых, порою исключающих друг друга сведениях об этой стране. То она представлена на его географических чертежах береговой выемкой, то линией совершенно прямой, то мощным выгибом к северу. Так, видать, и умер в неведении… Географическая загадка оставалась нераскрытой. Кому же разгадать ее? Кому принять на свои плечи испытание Таймыром?

Шло время. Уже Беринг вернулся из своей Первой Камчатской экспедиции. Первое двадцатилетие XVIII века завершилось, начались тридцатые годы.

При первых же известиях о Второй Беринговой экспедиции Прончищев отправил в Адмиралтейств-коллегию репорт с просьбой назначить его в один из отрядов. Свое прошение заключил словами: «Понеже давно имею желание узнать страну Таймыр и морские пути возле нее».

Ждал.

Знал часы, когда на остров приходит почтовая галера. Спешил в гавань. Ответа не было.

Пока же Прончищев читал школярам курс навигации, выходил с ними в море, учил ориентироваться по звездам, солнцу.

Приезжал на Котлин профессор Фархварсон — «чинить экзаменты».

Учениками Прончищева остался доволен. Особо выделил двенадцатилетнего Лоренца Вакселя, желающего стать юнгой. В свои годы Лоренц отменно знал паруса, рангоут, астрономию.

Прончищев и сам гордился им.

Вот мальчик, который заразился прончищевской мечтою о северных плаваниях.

 

ЛОРЕНЦ

Среди первых жителей Кроншлота была и семья шведского штюрмана Свена Вакселя. Он был приглашен на русскую службу.

Сын его Лоренц довольно скоро выучился русскому языку. Мальчик мечтал, как и отец, быть моряком.

Целые дни проводил он в порту, по флагам мог определить национальность корабля. Однажды голландский шкипер подарил ему книжку Вильяма Дампьера «Новое кругосветное путешествие». Читая ее, мальчик забывал про все на свете. Отважный капитан Дампьер — где он только не побывал со своим верным штюрманом Фэннелем! Необитаемые острова, туземцы, пираты, штормы — вот славная участь мореплавателя!

Лоренц не раз просил отца взять в море. Где там! Подрасти сначала!

Котлинских мальчишек Лоренц сторонился. На юного шведа кидались с палками, улюлюкая, свистя, грозя: «Взять его на абордаж!»

Мальчик нередко приходил домой с разбитым лицом. Завидя ораву беснующихся мальцов, вообразивших себя кавалерами гангутской баталии, едва уносил ноги.

С Прончищевым Лоренц познакомился так.

Однажды с любимой книжкой он сидел на каменном бугре под двумя дубами. Тут размещалась беседка, стол, скамья; в дупле был вырезан поставец.

Ветер трепал страницы книжки.

Мальчик настолько углубился в чтение, что не заметил, как оказался в опасном окружении.

Через палисадник перелезали «гангутские кавалеры».

— Топить шведа! На абордаж его!

Трудно сказать, чем бы закончилась очередная боевая вылазка юных котлинцев, когда бы у калитки не возник молодой флотский офицер в парике, в синих до колен чулках, при шпаге.

— А ну прочь! Не обижать парня!

В лице незнакомца явилось само спасение.

Офицер присел рядом. У него были узкие синие глаза, твердый подбородок с вмятинкой посредине, а два передних щербатых зуба придавали его улыбке вполне мальчишеский, залихватский вид — именно таким и представлял себе Лоренц капитана Дампьера. «Не он ли это сам?» — такая странная мысль мелькнула у мальчика.

— Ты что, царь? — спросил офицер на чистом русском языке. Дампьер же был французом.

— Почему царь? — улыбнулся Лоренц. — Я сын Свена Вакселя, Лоренц.

— А, вот оно что. Знаю твоего отца. А твои какие занятия?

Лоренц пожал плечами.

— Я люблю читать. Дампьера читаю.

— Любопытно. Жаль, не знаю французского.

— Ваша светлость, ежели желаете — переведу.

— Правда? Будешь моим толмачом? — Офицер рассмеялся. — У меня никогда не было личного толмача. Приходи в гости. Живу на набережной Петра. Спросишь дом мичмана Прончищева.

И Лоренц по вечерам стал ходить к Прончищеву читать «Новое кругосветное путешествие». Переводил сносно, запинался лишь, когда речь шла о сугубо морских названиях.

Мичман, впрочем, догадывался:

— Тут, видно, описывается штаг, что держит рангоут.

— Мачты, реи, стеньги?

— Да ты знаток.

Прончищев оценил книгу так:

— В ней соль и суть морского бытия.

— Смеетесь?

— Немного. Нет, в общем, ничего книга.

Вестовому Рашиду велено тащить на стол угощение.

— А почему вы давеча спросили: не царь ли я?

— Ох, господи! Да ты же в царскую беседку забрался. Там Петр Алексеевич с иноземными шкиперами пировал…

Еще недавно Лоренц не знал многих морских тонкостей. Теперь только спроси.

А как этот молодой офицер рассказывает о людях, с которыми встречался!

Или о голубях. Право, самому хочется заложить пальцы в рот и свистануть — так свистануть, чтобы весь Котлин услышал!

— Выйду в отставку, ей-богу, опять голубятню заведу.

— Это ж не скоро будет.

— Не скоро, — соглашается Прончищев.

— Пожалуй, адмиралом тогда станете.

— Ты хватил, братец. Ну хоть капитаном 1 ранга. Прикреплю к шесту гюйс. «Равнение на гюйс!»

— А если кто из голубей ослушается?

Прончищев непреклонен:

— В клетку. На хлеб и воду.

Лоренц покатывается со смеху:

— Ваша светлость, так им же другого и не надо!

— Вот дурья башка!

Вскоре Лоренц по ходатайству Прончищева был зачислен в младший класс штюрманской школы.

Окончательно Лоренц влюбился в Прончищева, когда узнал: мичман тоже о плавании мечтает. И не куда-нибудь (он уже во многих местах был), а на север, в Ледовитое море, сыскать землю под названием Таймыр.

Говоря о Таймыре, мичман был серьезен, синие глаза его туманились.

 

ПЕРВЫЙ ЗАБАВЩИК

Под какими только флагами не приходили в купеческую гавань Котлина иностранные суда. Рашид бегал сюда едва ли не каждый день. Обладая цепкой памятью, он вскоре знал многие английские, датские, голландские слова.

По пути в Санкт-Петербург «купцы» обязательно заходили в Котлинскую гавань. Если осадка судна превышала восемь футов, то лишний груз предстояло выгрузить на острове. В противном случае корабли не могли войти в Неву. Для разгрузки заморским суднам всегда требовались лишние люди.

Рашид на своих кривоватых, крепких ногах ловко сновал по трапу, неся на загорбке то тюк душистого кофе, то плотно скатанный рулон английской шерсти, то коробки с китайским чаем, то корзины с апельсинами и лимонами, тмином или цикорием. В облаке этих ароматных запахов являлся домой. Прончищев сразу догадывался, чем занимался вестовой в свободные свои часы.

— Кофе разгружал?

Рашид сознавался:

— Маленько. Вот кулек. Голландец подарил.

По утрам вестовой приносил Василию чашечку кофе — «напиток в забаву прихотливым», как говорили тогда.

Рашид скорее не копил заработанные монеты, а коллекционировал их — такие они были разные и необычные. Придет время, прикидывал Рашид, куплю барину к свадьбе подарок. Например, английский градшток. Или компасные часы. А останутся денежки — гишпанские бусы для невесты.

Вот с невестой, правда, были нелады.

Василий Васильевич перестал ездить в Санкт-Петербург, не писал, как раньше, Татьяне Кондыревой.

«Получил отказ», — огорчался вестовой. Он хорошо помнил эту девчонку, Венеру-Фанеру. Надо же, какая стала гордая!

А мичман горевал. Это по всему было видно. Запрещал Рашиду вспоминать о Тане, произносить ее имя.

Рашид жалел барина, пытался угадать малейшее его желание. Василий Васильевич едва помнет в пальцах сигарку, Рашид стучит огнивом об осколок кремня. Щи всегда наваристы — барин щи любит! Гречневая каша пыхтит в котелке — живая каша, и все.

Из всех друзей Прончищева более всего приглянулся Рашиду Челюскин. У, рыжий! А ручищи — ой-ей-ей. Не дай бог, прихватит — ведмедь.

Рашид и ему зажженный фитилек к сигаре поднесет, и воды в тазике подаст помыться, и платье вычистит…

— Вестовой тебе достался, Василий. Такой… только вести добрые должен приносить.

— С детства растил. В детских моих играх был первый забавщик.

«Забавщиком» и прозвал Челюскин вестового.

Прончищев только дома такой веселый. В школе — строг, аки зверь. Рашид видел, как слушают его ученики. Бровью поведет — глазами поедают. Ну, уж мичман их допекает: «А как в море на якорь стать?» Рашид усвоил — смотря по течению. Ежели течение, скажем, ост и вест, то и якоря ставь ост и вест. Вот так.

Иногда барин задерживается. Рашид несет в школу обед.

— До вечера свободен. Иди.

Не только в гавань — еще путь проторил на острове вестовой. К боцмановой дочери — Катюшке.

Катюшка радости не скрывает:

— Рашид Махметыч, милости просим.

— Уж простите, Катюшка, что не звано.

— Что нам званые, лишь бы жданые.

На столе самовар, теплые калачи.

Хороша жизнь на Котлине!

Рашид вприкуску прихлебывает чаек.

— А как вы полагаете, Катюшка, — спрашивает Рашид, — как на двух якорях стать кораблю на море?

— Нам это неведомо.

Девушка игриво интересуется:

— А каково же течение?

— Наше течение бурное. Нет ему укороту.

— Что вы такое говорите, Рашид Махметыч? Не утонуть бы.

— С ручками и ножками?

— И с головкой.

Хохочут.

— Барин ваш тоже весельчак?

— Мичман, — неопределенно говорит Рашид.

— Мичмана разве не бывают веселые?

— Печаль у него.

— Какая?

— Была у него одна девица, наша, калуцкая. Любовь у них была. Теперь — молчок.

— Другой полюбился?

— То нам не ведомо. Мается Василий Васильевич.

— Хороша ли барышня?

— Хороша. Против не скажу. Я ее сызмальства знаю. Талант ей даден. Рисует.

О каменный мол тяжко и гулко наваливается море. Оно просится в гавань.

Рашид вздыхает:

— Неверные вы, девицы…

— Вам что жаловаться?

— Я не за себя. За мужеский род.

— А мужеский род — так ли он верен?

— Смотря по течению.

Катюшке нравится намеками и полунамеками вести разговор о сердечных влечениях. Ей обидно за мичмана, у которого любовная печаль.

— Барышня-то богатая?

— В том и дело. Деревень не счесть.

— А у барина?

— Что у барина? Его отец иной раз сам за бороной идет. Хоть и дворянского рода. Кавалер Полтавы!

Рашид покрутил в пальцах голландскую сигару — третьего дня табак разгружал, — запалил фитилек.

Катюшка улыбнулась:

— Вишь, какой огонек высекли. А богатство с бедностью, Рашид Махметыч, не стыкуются.

Рашид поразился умному замечанию боцмановой дочери.

Вынул из кармана апельсин.

— Угощайтесь.

— Спасибо. — Катюшка остренькими ноготками очистила апельсин, разломила напополам. Половину отдала Рашиду.

Рашид положил мягкую дольку в рот.

— Так бы и жил всегда на Котлине.

— А что же, барина вашего в экипаж запишут?

— Всяко может быть.

— Эскадры далеко ныне не ходят.

— Как сказать, Катюшка. Слышал, как Василий Васильевич разговаривал со своим другом. Поход дальний держит в голове.

— В турскую землю?

— Велика земля. Не одне турки на ней живут. Есть земли сибирские.

— Чего там делать флотскому человеку?

— А море Ледовитое?

— Нешто и вы туда пойдете?

— Куда барин, туда и я. Ниточка за иголочкой. Мы теперь по гроб жизни пришитые.

 

В РАНГЕ ЛЕЙТЕНАНТА

В конце января 1733 года братья Лаптевы, получив отпуск, нагрянули в столицу. Незадолго до того получили письмо от дядьки — хворает, одолела подагра, просил навестить.

У Дмитрия была особая причина явиться в Санкт-Петербург.

Солнечным морозным деньком братья ворвались в дом на Карповке, вход в который по-прежнему охранял многолапый якорь, похожий на спрута. Распахнули знакомую калитку, застучали башмаками по крыльцу, отряхивая снег, — горластые, напористые, точно собирались брать дом на абордаж. Суконные их шинели с мичманскими позументами, с красными отворотами дышали ветром, горьковатым турецким табаком, смолою корабельной обшивки.

Борис Иванович в белом дурацком колпаке, в шелковой рубашке лежал под ворсистым одеялом, предаваясь самым грустным мыслям.

Дмитрий сразу оценил обстановку. Служака галерного флота приготовился к близкой кончине.

— А, наконец-то! Не забыли старого хрыча. — Голос у старшего Лаптева был слабый, какой положено иметь умирающему.

— Ты — старый хрыч?

Дмитрий дернул нити игрушечного «Орла». В куполе колокольчика заплясали металлические язычки, рассыпав по горнице мелодичные звуки тапты.

— Марсовые, по вантам! — приказал Дмитрий.

— Вставать, нечего хворобе предаваться! — приказал Харитон.

Никакое лекарство так не целит, как бьющая через край молодая энергия!

Скоро дядька, облаченный в халат, сидел за столом; лицо его порозовело, одолжился румянца у пышущих морозом племяшей.

Дмитрий с трудом сдерживал рвущуюся из него новость.

— Помирать собрался, да?

— Так годы, Димушка…

— Отставить! — гаркнул мичман Дмитрий Лаптев. — До моего возвращения.

— Ты куда навострился?

— Я?

Новость была такова, что ее нельзя было выплеснуть как заурядную новостишку. Новость требовала облачения торжественного, звенящего всеми своими буковками репорта. И Дмитрий отрапортовал:

— Га-аспа-дин корабе-ельный мастер! Дозвольте сообщить, что племянник ваш, мичман Лаптев, в скором времени отбывает во Вторую Камчатскую экспедицию, предводительствуемую капитаном-командором Берингом!

Флотский человек дядька! Оценил.

— Ну-у-у-у! Эте-те-те!

И никаких других слов не надо было Дмитрию. Своим изумленным восклицанием дядька все сказал.

— Заперся в своей берлоге, — ликовал Дмитрий, — знать ничего не знает! Весь Санкт-Петербург шумит. Экспедиция, экспедиция! А в нее зачислены многие наши парни — Прончищев, Челюскин…

— Господи, так сразу?

— Не совсем так. Прончищев, тот когда репорт подал! Я хоть и помалкивал до поры до времени, а мысль работала.

Борис Иванович повернулся к Харитону:

— А ты?

— Хоть один лапоточек должен на Балтике остаться.

— Хитер!

Из кухни доносились самые невероятные запахи. Борис Иванович обзавелся кухаркой и к приезду племяшей велел приготовить пиршественный стол. Был тут жареный поросенок, рыба во всех видах, заливная телятина, пироги со всевозможными начинками.

Борис Иванович, не спуская восторженных глаз с Димушки, поднял стакан с разогретым красным вином:

— К делу! За вас, племяши!

— А мы за тебя, за твое выздоровление скорейшее, — сказал Харитон.

— Коли так… — Борис Иванович сказал из Псалтири: — «Чтобы не отступало назад сердце наше и стопы наши не уклонялись от пути господнего».

— Берингова, — поправил Дмитрий.

— Пусть так.

— И за другие пути. Разве их нет? — сказал Харитон.

И Борис Иванович вновь примирил тосты братьев:

— Пусть так!

Говорил больше Дмитрий. Горячился, глаза его возбужденно горели. Он будет адъютантом Беринга. Сам командор нашел его. Пойдут искать западный берег Америки. Якутск. Охотск. Камчатка. А другие отряды… Господи, да была ли еще в России подобная экспедиция? Весь мир вздрогнет, когда узнает о намеченном походе!

Харитон помалкивал. Он не разделял восторг брата. Борис Иванович сразу почувствовал некоторую натянутость в их отношениях. Что-то разделило их. Это было ново. Всегда были согласные. Нешто Димушка рассержен на Харитона? Да за что? Может, за то, что за ним не последовал?

На крыльце загрохотали башмаки. В дверях стояли Прончищев и Челюскин.

Поздоровались.

Усмотрев на столе дивные яства, Семен воскликнул:

— Да мы вовремя пришли! Без промаху!

— Без промаху! — рассмеялся Борис Иванович. — Штюрмана знают свой курс. Усаживайтесь.

Челюскин схватил вилку, торжествующе поднял ее над поросенком.

— Да будет день, да будет мясо!

Прожевав кусок и вытерев губы, Челюскин сказал:

— Вы хоть знаете, откуда мы пришли? Из самого Адмиралтейства. Извольте поиметь почтение сидящему со мной об левую руку Василь Васильичу Прончищеву. Только что ему вручен указ о присвоении звания флота лейтенанта. Показывай указ, Василий.

— Указ, указ! — потребовал Дмитрий.

Прончищев смутился:

— Да полно. — И вынул из обшлага вдвое сложенный лист.

Дмитрий поднялся из-за стола, прочел:

— «Написать в ранг лейтенанта. Назначить командиром дубель-шлюпки, имеющей быть построенной в Якутске…»

— Виват! — крикнул Челюскин.

— Виват, виват! — подхватили все трое Лаптевых.

Харитон с особым интересом рассматривал адмиралтейскую бумагу.

— Однако! Обскакал ты нас в чинах.

— Обскакал! — поддразнил его Прончищев. — Теперя, ребята, держись!

Харитон лицедейски запричитал:

— А за меня некому порадеть. Век, видно, в мичманах ходить…

— Не плачься. Будешь лейтенантом. Я бы тебе хоть сейчас дал, — сказал Прончищев. — А то давай с нами. Будешь штюрманом.

— Удружил, называется, — запротестовал Харитон. — А сам-то небось капитаном.

— Я тебе уступлю свое место.

— Уступишь?

— А чего нет. Пожалуйста.

Харитон подмигнул Челюскину:

— Я всегда знал, кто мне истинный друг.

Борис Иванович спросил, как будет называться дубель-шлюпка.

— «Якутском», — сказал Василий.

— За «Якутск», парни!

— За «Якутск»!

— За «Якутск»!

Хорошо после многих лет разлуки собраться вместе!

Прончищев рассказывал:

— До сих пор не верю. Я ведь когда еще репорт подал. К приходу почтовой галеры бегал на пристань. Нет ответа. Все, думаю, никому ты не нужон, Прончищев. А тут вдруг на Котлин приезжает сам Беринг. В штаб зовут. Вижу мой репорт на столе. «Здорово, Прончищев». — «Здравия желаю, господин капитан-командор». Беринг обо мне все уже знал, наводил справки. Только одно и спросил, не по малодушию ли я хочу на Таймыр, не есть ли то мальчишество? Ну что ему сказать? Много скажешь, подумают — болтун. Мало скажешь — болван. Я ему байку тогда одну говорю. На «Диане» у нас служили два офицера-острослова. Все спорили, кто кого перешибет остроумием. Вот один глянул в подзорную трубу и говорит: «При моем зрении вижу на верхушке Адмиралтейской иглы комара, который правой ногой чешет левое ухо». Ждет, что скажет острослов-соперник. Тот не теряется: «Я не так зорок, как ты, но зато слышу, как этот комар поет песенку: „Не будите меня, молоду“». Беринг хохочет. Тут я и молвлю: «Господин капитан-командор, о Таймыре слух мой давно узнал, еще в дальние годы. Теперь зрением хочу увидеть».

— Ловко! — весело сказал Борис Иванович.

— Ну и закрутилось. «Не обижу твоего зрения», — пообещал Беринг. Через день вновь вызывает: «Пойдешь на Таймыр. Кого бы назвал себе штюрманом?» Кого-кого — я Челюскина назвал. Если он даст согласие. Вижу, попал. Беринг ведь Семку тоже знал. Отозвал его с корабля… Был у них разговор.

— Был, — подтвердил Семен. — Удостоился! Я, братцы, человек простой. Куда скоро пошлют — скоро ходи, ноги не расшибешь, и люди тебя похвалят. Я эту сентенцию одного компасного мастера всегда помню… Думаю, Балтийский флот без меня не осиротеет.

— Как сказать… — засомневался Борис Иванович. — Где второго такого рыжего на Балтике найдешь?

— За рыжего Харитон сойдет, — улыбнулся Семен.

Харитон Лаптев скорбно произнес:

— Вот так. Вместо лейтенанта наградили званием рыжего.

Борис Иванович притомился, прилег на койку.

— Пошли, ребята, прогуляемся, — сказал Дмитрий. — Пусть дядька пока все наши новости переживет.

На берегу Карповки, забывши о возрасте и званиях, парни устроили кучу малу. Челюскин наскочил на Харитона, подобрал под себя. С рыжей его гривы соскочила треуголка, ржал, как конь. Василий и Дмитрий навалились на Семена, растирая оттопыренные его уши снегом. Харитон вывернулся ужом, прыгнул поверх товарищей.

— Ах, так? — Втроем схватили Харитона, раскачали и бросили в сугроб.

— Нечестно — трое на одного!

Хохотали:

— А куда нам деваться? Нам теперь друг за друга стоять.

Слободские ребятишки с восторгом наблюдали за беснующимися парнями во флотских костюмах.

За овражком — окраина. От дороги справа чернели кладбищенские кресты, занесенные снегом надгробья.

Отстав от товарищей, Харитон и Василий шли рядом.

— Вася, дозволь спросить, Если не хочешь, не отвечай.

— Спрашивай.

— А как же Татьяна?

Прончищев промолчал.

— Разлюбил?

— Я люблю ее. Да вот так… Расстались. Родители знать не желают. Видишь ты, беден я.

— Да в ноги упади.

— От этого богатства не прибавится. За Таниным женихом полтыщи душ. Где равняться? Выставили меня из дома…

— Не горячись. С нею самой говорил?

— О чем? Посуди, что я могу ей дать? Наша служба, брат, не дает надежд на жизнь семейную. Какие блага я могу ей пообещать?

— Да любишь ли ты? — вскричал Харитон. — В любви нет расчета.

— Но есть гордость.

— О гордец! Ты ли это, Прончищев?

— Хватит об этом. Мне самому не легче. Но переступить через себя не умею.

Подошли к воротам кладбища.

— Почитаем надписи на могилах, — предложил Василий. — Вся жизнь человеческая перед тобой проходит. Вот смотри: «Жил он семьдесят лет, осмь месяцев, в трудах и среди святых писцев. От того очей лишившись зрения и принявши в жизни много терпения». Мир праху твоему, Петр Иванов Осипов! Хорошо прожил — больше семидесяти лет. В трудах…

Челюскин прочел:

— «Порфирий Трофимов Семенников скончался во Христе, быв ученых и мудрых ликов. Был муж он знатный, сведущий в книгах, всем благоприятный».

Харитон, отошедший к часовенке, смахнул снег с мраморной плиты. Разобрал потемневшую вязь: «Всяк путешествующий здесь к гробу присмотрися».

— А у тебя что?

Харитон молчал. Стало не по себе. Дурное знамение. Звучит как пророчество.

— Читай же!

— Да тут ничего особенного, ребята. «Прокопий Богданович Возницын, раб божий, в посольских делах был славен и гожий».

Задул влажный, пробирающий до костей ветер.

Слова зловещего надгробья не покидали Харитона всю обратную дорогу.

Зачем только пришли сюда? Так славно сидели, в снегу барахтались.

Прончищев обнял его за плечи:

— Что приуныл?

— Да так. Что-то о родной деревне заскучал. Тосковать буду, как уедете…

А в глазах стояли слова: «Всяк путешествующий к гробу присмотрися».

Засели в башке — и все. Как заноза проклятая.

Харитон лукавил, когда жаловался друзьям, что за него некому порадеть. Витус Беринг знал мичмана Лаптева по совместной службе на «Мальбурге», ценил его смекалку, исполнительность, легкий нрав. «Для чего не веселиться, бог весть где нам завтра быть» — эта незатейливая песенка в самые трудные минуты была на устах мичмана. И Беринг желал иметь такого человека в своей экспедиции, о чем и сказал Харитону во время одной из встреч в Кроншлоте. Лаптев горячо благодарил за доверие, но просил не насиловать его волю. Капитан-командор отмел саму эту мысль, заявив, что силком в северный поход никого не намерен загонять. Только влечение души есть самый верный компас для флотского служителя. Все же спросил напоследок:

— А хочу знать, что влечет тебя? — Беринг улыбнулся. — Смотри, время скоро изнурится, яко река пробежит. Что хочешь в жизни успеть?

— Хочу успеть на Балтике, — просто сказал Харитон. — Влекут меня приключения батальные, а их тут немало предвидится.

— Да, да, — согласился Беринг.

— Каждому свое, господин командор. Прончищев с ранней юности возмечтал о Таймыре — ему карты в руки. Брат Дмитрий тоже заразился Камчаткой. Я опасностей не бегу — хочу жить, как велит собственное сердце.

— Ты теперь, кажется, будешь служить на фрегате «Митау» под командованием Дефремери?

— Я доволен таким назначением, — ответствовал Лаптев.

— Этот француз — славный капитан. — Беринг развел руки, сожалеючи, что капитану Дефремери больше повезло, чем ему, Берингу. — А служили мы на «Мальбурге» отменно.

— Эти годы мне тоже дороги. Верьте моему слову, господин командор.

На прощание Беринг обнял Харитона, пожелал ему счастливой службы. Встретятся ли они еще когда-нибудь, одному всевышнему ведомо…

 

ИЗ ДНЕВНИКА ВАСИЛИЯ ПРОНЧИЩЕВА

В долгом пути записки, они же дневник, есть путь к себе.

Давай, гусиное перо, скреби. Как там говорили древние? Досуг без занятий — смерть.

Выдался свободный вечерок, гулял в Летнем саду. Себе можно признаться: тайная надежда увидеть Таню привела сюда.

Как дурак, сидел ждал. Народу гуляющего не счесть. Все не то. Ничто не развлекает. Душе холодно, как той рыбке в ледяном кубе.

Я все думаю, думаю…

Когда Таня стала занимать мои мысли? В гардемаринском моем звании? Раньше? Как подумаю, что Таня сейчас рядом с тем господином…

Мне достался фант лейтенанта, а фант любви — другому.

Зачем сейчас вспоминаю, как она убежала от учителя Ферручио и мы втроем плыли на ботике? Таня тогда изъявила желание плыть куда угодно. Сколько в ней живости, игры.

Как начну думать о ней, мысли приходят в беспорядок.

Взять себя в руки, господин лейтенант. Ведь пойду на Таймыр! Сколько думал об этом. Таймыр, Таймыр…

Ладно, скрутим себя.

Жаль, Харитона не будет с нами. Вижу, он ко мне до сих пор привязан. Как горевал о моей любовной участи… И сколько в нем других достоинств.

Эх, Харитон, друг мой сердечный! Твои планы иные. Я не сужу тебя строго. Каждому свое.

Но каков, однако, Дмитрий? Молчун, молчун, а таил в себе те же мысли, что и я.

Подбираю экипаж на будущее свое судно.

Геодезистом пойдет Никифор Чекин. Дельный парень. Ранее описывал Каспийское море.

С ним состоялся хороший разговор. Я спросил его: зачем идет на Север? Деньги влекут немалые?

Чекин угадал то, о чем я вслух никогда не говорил. Показал список пропозиций славного Федора Салтыкова, что был сподвижником Петра Великого. Об этих пропозициях мельком писал мне Харитон. Теперь имел возможность воочию их прочесть. Еще в 1714 году — тогда я только в Навигацкую школу поступал — Салтыков предлагал искать Северный морской путь. Он писал: «Мы по сему образцу сравняемся в краткое время со всеми свободными нациями, а без свободных наций и добрых рукоделий не может государство стяжать себе добрых умений».

Как сказано!

Я не любитель высоких слов, но тут, в этих строках, заключен великий смысл. Стяжать нации доброе умение! Вот взгляд государственного мужа и философа. Я рад, что написал это природный россиянин.

Так ответил Чекин на мой вопрос. Я больше не стал его пытать.

Кто б подумать мог! Явился ко мне лекарь Карл Беекман. Я узнал его. Он — нет. Напомнил ему о школяре, которого он лечил в морском гошпитале, о царском шуте. Несказанно был поражен сей эскулап.

Но не менее был поражен и я, узнав, что он просится в экспедицию. Его прислал Беринг. «На усмотрение лейтенанта»…

Лекарь нужен. Он предусмотрен штатом. В Беекмане, в этой клистирной трубке, я обнаружил истинного романтика. Он мечтает быть путешественником! Ему претит однообразие службы, хочется увидеть свет. Что ж тут смешного? Я готов его взять. Поглядим, что скажет капитан-командор.

Боцманом прислан Василий Медведев, обликом своим выросший из фамилии. Косолап, неуклюж, лицо обросло бородищей, руки волосатые. Он и плотник, что в нашем деле не последнее ремесло.

Что бы я делал без Челюскина! В нем счастливо соединился штюрман и друг. Какая мне опора!

Думаю об нем — тепло становится.

Хлопочет обо всех потребных инструментах, добывает снасти, парусину.

Якоря приказано получить на уральских заводах. Грозится: «Сам поеду их получать».

Тронул еще раз своею привязанностью Рашидка. Подумавши, я предложил ему ехать в деревню. Поход дальний. Запротестовал самым решительным образом, заявив, что желает быть моим слугой до скончания века.

На Котлине он оставил прелестную боцманову дочь Катюшку. Девица, прощаясь, повисла на шее моего вестового. Приходила ко мне, спрашивала, когда имеем срок возвратиться. Что я мог сказать? Однако обещал по возвращении благословить их союз и дать вольную Рашиду. Она будет ждать. Сколько же веры и чистоты в девушках незнатного происхождения!

Сегодня пришлось идти мимо дома Кондыревых. Окна зашторены, дорожка к крыльцу убрана, по свежему следу читались следы маленьких сапожек. Ее следы.

Я бежал прочь. На углу обернулся. К воротам подкатил экипаж. Слух мой до того обострился, что услышал у дверей звонок. Это был мой счастливый соперник.

Не без печали вспомнил я рассказ моей незабвенной няньки Савишны.

Двое женихов пришли к родным невесты. Один — дворянского рода, второй — происхождения незнатного, но богат. Стали спорить между собою, кому занять за столом первое место. Один первого места желал ради своего происхождения, второй ради богатства. Взыграла в обоих гордыня. Я няньку спросил: кто же победил? Она ответила: кто хочет первым быть, да будет последним. В жизни же так получилось: не мечтая быть первым, оказался последним.

Что же за мучение — любовь неразделенная…

Приказал себе: забыть!

Не забывается. Слаб я, видно, душой. А куда идти вознамерился!

Пришел Челюскин. Приблизился, по плечу хлопнул: «Святой писец».

Ничего не говоря, погрустил со мною. Он все видит. Как я ему благодарен! Мы с ним пятнадцать лет вместе. Быстро время летит. Ах, скорее бы в дорогу! Март теперь все ближе. Надеюсь, путешествие развеет мои печали, столь недостойные лейтенантского военного звания.

Имел беседу с нашим капитан-командором. Берингу скоро полвека, но тому поверить невозможно. Деятелен, полон жизненного заряда. Хорош, добродетелен и ровен с людьми самого скромного звания. Это есть первое достоинство человека.

Беринг изволил самолично знакомиться с некоторыми членами моей еще неполной команды. Чинил дельные вопросы. Остался, кажется, доволен.

В разговоре с Беекманом был особенно дотошен. Проявил завидные знания не только в ремесле лекарском, но и аптекарском. Бедный немец, смутившийся проницательного взгляда начальника экспедиции, как школяр, перечислял мази, масла, порошки, эликсиры и бальзамы. Беринг спрашивал: «А эссенции какие?» Меня это, признаться, рассмешило. Беекман перечислил эссенции. Назвал полынные, крепительные, нашатырные. Беринг слушал. Что же сказать в заключение? «Господин лекарь, вы забыли назвать касторис».

Сотни всяческих вещей берем с собою. Он все в голове держит. Касторис не забыл. Что же удивительного в том, что Адмиралтейств-коллегия вторично выбрала его на столь высокую должность! Счастье, что судьба свела меня с ним. Можно ли было предположить такое в те годы, когда мы впервые познакомились у компасного мастера. Он пожелал нам с Семкой идти в учении радетельно от градуса к градусу. Как жизнь повернула… Сошлись наши градусы!

Мы с Берингом в этот раз долго говорили. Он отлично понимает все значение Таймыра. Пройти вдоль него, выяснить, что собою представляет, уже есть во многом разгадка северного пути. Он сказал: «Тяжко тебе будет, Прончищев». Кто в том сомневается? Но речь постепенно пошла не только о тяготах, вполне понятных в предстоящем путешествии. Беринг говорил, что по берегам Лены, далее по побережью моря придется встретиться с обитающими в тамошних краях народами. «И народы открывать — тоже ваше дело» — так было сказано мне. И предупредил: туземцам не чинить никаких препятствий, быть к ним добрыми. И не под опасением военного суда, но по пониманию чести русского человека. Как он умно сказал: «То есть милость всякого путешественника, желающего открыть новые земли и берега». Сам он, будучи в 1-й экспедиции, оставил якутам семена пшеницы и овса. И этим премного доволен.

Руководя всеми отрядами экспедиции, Беринг должен пойти на судне в сторону американского материка. «Я найду этих кыхмыльцев», — сказал он мне. Оказывается, так чукчи называют обитателей большой земли к востоку от Чукотки — Америки. Саму же Америку чукчи зовут Кыымыком.

Многие командиры отправляются с женами. Беринг берет с собою племянника, совсем юношу, «для морского осведомления». С радостью узнал: штюрманом при нем будет Свен Ваксель, швед. Он берет с собою моего юного друга Лоренца.

Команда будущего «Якутска» полностью укомплектована. Адмиралтейств-коллегия оказывает нам всевозможную помощь. Обер-секретарь Кирилов, президент коллегии адмирал Головин к нашим просьбам относятся со всем вниманием.

Скоро март.

Не могу в себя прийти.

Вот событие, от которого голова закружилась.

Не знаю, какими путями Таня узнала подворье, где собирается наша экспедиция. В четвертом часу пополудни Лушка-комарница отыскала моего Рашида и вручила записку. Завтра в семь ноль-ноль вечера мне назначено быть в Летнем саду у статуи «Милосердие».

Я увижу ее. Счастье тут же сменилось тревогой. Что изменит теперь эта встреча? Мои паруса распущены. Невозможно на что-то надеяться. В теперешнем моем положении… как совместить любовь и долг?

Но что с того? Увидеть! Запечатлеть любимые черты.

Таня. Начертание этого имени уже приводит кровь в волнение.

Пишу во втором часу пополуночи.

Завтра. Нет, уже сегодня.

Для этого я проснулся? Видно, для этого. Лейтенант Прончищев, ты балбес, каких больше нет на свете.

Как все описать? Есть ли сейчас в столице человек счастливее меня?

Я ее видел.

Потом допишу. Отойду малость.

В Летний сад пришел загодя. Навстречу бежала по аллее Таня. Я никогда не смогу сказать на бумаге о том состоянии, которое охватило меня. Сколько горя было в ее глазах, когда она спросила, уезжаю ли я. Она бессвязно говорила одну фразу: «Зачем так, зачем так?»

Что мог я ответить? Я молчал, в рот набравши воды. Все слова, которые я приготовил, твердя их всю ночь, потеряли всякий смысл. Я притянул ее к себе, целовал губы, нос, щеки. Она отвечала. И я впервые назвал ее на «ты».

«Таня, я люблю тебя. Ты не знаешь, как я тебя люблю».

В ответ услышал слова признания: «Я не могу без тебя жить».

Мы опять прильнули друг к другу. Я целовал ее мокрые щеки, соленые от слез губы. Она растерла лицо снегом и, умывшись таким образом, предстала в ином виде. Она светилась, она освятилась.

«Ты уезжаешь в марте, уже сейчас?»

«Да».

«Но можно ли остаться?»

Я ответствовал, что не могу изменить долгу, изменить себе. Я объяснил, что этот поход венчает долгие мои размышления о службе. Как парус не в силах сопротивляться ветру, так и я не в состоянии уйти от предназначенного. Я всегда бегу от высоких слов, но Таня распахнула меня, мне хотелось быть с нею искренним.

И она поняла. Она не посмеялась надо мной, сказала, что за это еще более любит меня. Но глаза ее погасли, когда она спросила:

«Но как же наша любовь?»

До сих пор не пойму, откуда хватило решимости сказать:

«Таня, едем со мной».

«Разве это возможно?»

«Многие наши командиры, даже Беринг, едут с женами».

«Но я не жена тебе. Мы не венчаны».

«Мы обвенчаемся в дороге».

«Где будет первая ваша остановка?»

«В Твери».

Она приложила сжатый кулак ко рту. Зажмурила глаза.

«Я приеду в Тверь».

Тогда я поднял ее на руки. Возле статуй «Правосудие» и «Наказание» опустил ее наземь.

Казалось, я неосознанно пришел в то место. Но нет! Бег мой подчинялся внутреннему велению.

Сейчас это, может быть, смешно. Но тогда я сорвал шапку с башки, преклонил колени перед изваяниями. Я говорил:

«Пусть само божье провидение вершит нашу любовь».

Стоя на коленях, я целовал ее руки. Они были холодны, а кончики пальцев перемазаны красками.

«Смоковницы распустили свои почки, и виноградные лозы, расцветая, издают благовоние. Встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди». Сам господь бог сказал за меня эти слова.

Рассказал все Семену. «Прончищев, ты счастливец!» — кричал мой друг.

«Прончищев, ты счастливец», — говорю я сам себе.

И все существо откликается на эти слова.

Счастливец! Счастливец! Счастливец!

На память пришла одна встреча на италийской земле. Один итальянец читал мне сонет великого Петрарки. Там были такие слова: «Он в будущем основал свое блаженство». Не умея устроить жизнь сиюминутную, человек ждет счастья в дне завтрашнем. Игра нашего воображения причудлива. Так было и со мною до встречи с Таней. Что будущее? Блаженство жизни теперь переполняет меня. Как легка любовь разделенная!

Приходил с отцом Лоренц. Мальчик зачислен в экспедицию волонтером. Отец его говорил, что будущему моряку надобно испытать жизненные невзгоды с малых лет.

Сам Свен Ваксель станет исполнять должность штюрмана в камчатской команде Беринга.

Мы хорошо побеседовали, несмотря на то, что Свен недостаточен в русском языке. Но нам помогал Лоренц.

Какой же магнит в нашей экспедиции! Свен в родной Швеции был благополучен. Попросился в Россию. Здесь, на Балтике, тоже ни в чем не сомневался. Но, узнав о планах Беринга, уже не мог жить прежней жизнью. «Может быть, ради такого путешествия и стоит прожить жизнь». Он сказал это просто, от души. Важно, кому душа принадлежит — моряку или служителю во флотской форме.

Я вспомнил о Харитоне. Он же истинный моряк. Почему с нами не пошел?

3 марта 1733 года покинули столицу.

Когда-то вернемся?

Какой же путь далекий предстоит пройти?

Дорога в протяженности своей не так долга, когда ставишь перед собою не конечную, а ближнюю цель. Путь становится подвластен.

Тверь. В ней озаботимся всем нужным пропитанием.

Будем ждать, когда Волга сбросит лед. А там по воде на Каму.

В обозе почти тысяча человек. Матросы, солдаты, корабельные мастера.

Лоренц едет в моей кибитке. Убежал из отцовского возка. Забавный малый. «Мистер Дампьер», — зову я его. «О, мой штюрман!» — откликается он. «Не таким ты себе представлял кругосветное путешествие?» Он заметил резонно, что наш обоз напоминает больше цыганский табор. «Будет еще море, где не бывал твой капитан Дампьер». Лоренц сказал, что отец его собирается писать книгу о нашем путешествии. И пишет дневник. Смотри-ка.

Проезжали Тверской Отроче монастырь. О нем есть легенда. «В лета великого князя Ярослава Тверского бысть у него отрок Григорий, зело любим и верен во всем…»

Я рассказал Лоренцу, как однажды отрок, обиженный князем, ушел от него в скит и построил этот монастырь.

Меня удивило, как Лоренц теперь мерит людей.

«Зачем, — спрашивает, — князь обидел отрока?»

«Легенда об том не говорит».

Лоренц смеется: «Я бы того князя никогда не назначил флота лейтенантом».

Я обнял его. Если отец его напишет книжку, упомянет ли, что в нашем путешествии был двенадцатилетний отрок? Потомкам трудно будет в то поверить…

Начало марта открылось днями солнечными. Да в Сибирь ли еду? На Таймыр ли? Чувство такое, что в деревню. Глупец ты, Прончищев! Верно, я поглупел. Все мысли о Тане.

О погоде пишу — о Тане думаю.

Окрест смотрю — Таня тут скоро будет проезжать.

Оставил Рашида в столице. Уговор наш тайный — он в Тверь доставит Таню. Я и ямщика подыскал, дал ему задаток.

Для путешественника кибитка — лучшее прибежище. Я вздремнул, и во сне явственно услышал слова: «…Венчается раб божий Василий… рабе божией Татьяне».

Сон? Глас свыше?

Как я ранее жил, не зная такого ожидания?

Вечером будем в Твери. Буду искать священника, который нас обвенчает.

Прончищев, черт тебя возьми, ты же счастливец! Гадал ли об этом еще месяц назад?

 

БЕЛ КАМЕНЬ ЛАТАР

В этот час в церкви Святых Первопрестольных была та тишина, когда кажется, даже шепот будет услышан на небесах.

Впервые Таня была здесь несколько лет назад (ее брал отец), в тот памятный день, когда хоронили Петра Великого. Тоже был март. С амвона проповедником Феофаном Прокоповичем были возглашены неутешные слова: «Что се есть? До чего мы дожили, о россияне? Что видим? Что делаем? Петра Великого погребаем».

Таня не случайно пришла сюда. Именно отсюда, считала она, должен начаться ее путь в новую жизнь.

Она стояла перед ликом Богоматери.

Простят ли ее батюшка и матушка?

— Святая дева, благослови. Сними грех с моей души. Я ухожу из дома. Не своеволие мое в этом. По любви иду.

На Тане была теплая шуба, на голове черный платок, повязанный под самые брови.

— Прости, святая Мария. Я пойду навстречу своей судьбе. Ты меня поймешь. Есть девицы, которые уходят в монастырь. Я иду за суженым.

Она встала на колени, коснулась губами иконы.

— Батюшка и матушка потом поймут. Вернусь — простят. Благослови!

Кибитка с ямщиком и Рашидом дожидалась ее за оградой церкви.

Ямщик с любопытством оглядел молодую женщину.

Рашид укутал ноги ее волчьей шкурой.

— Ну что, Татьяна Федоровна, с богом?

Тройка резвых лошадей понеслась к московскому, или, как его называли, посольскому тракту.

Замелькали почтовые станы: София, Любани, Чудово, Спасская полесть, Подберезья, Бронницы, Зайцево…

Талый снег вылетал из-под быстрых конских копыт, полозья увязали в мокром крошеве.

Все ближе Тверь.

Рашид сиял! Каково счастье для Василия Васильевича!

Ночевали в тихих деревеньках, стоящих подле тракта. Таня не хотела оставлять своего имени в книжках станционных смотрителей.

В лесной сторожке, где они остановились в первую ночь, Таня спросила старика объездчика, давно ли на Тверь проходил флотский обоз?

— Матрозы-то? А с неделю будет. В мерзлые места идут. В самоё Сибирь.

Таня лежала на жестком топчане с открытыми глазами. «В самоё Сибирь»! Как неожиданно иногда поворачивается жизнь. Могла ли подумать — «в самоё Сибирь»!

А объездчик не переставал изумляться:

— Много, барышня, чего видал. Гонят ослушников. Купцы со всех заморских держав. Но вот так, чтобы цельным обозом, почитай, до трехсот саней, — такое впервые вижу. Волей идут! Корабли, сказывали, на сибирских реках станут строить. И в море Ледовитое. Зачем оно, море Ледовитое, а, барышня? Ну вразуми ты меня.

— Не знаю, дед.

— Вот и ты не знаешь. А начальник у них какой-то… Мерин.

— Беринг! — поправил Рашид.

— Во-во, не русского происхождения. Командор, кричат, командор! Коменданта знаю, интенданта — знаю. А командора… Что за звание?

— Флотское, — подсказал Рашид.

— Чудно. Вроде как армия перебирается на позиции.

Тане стало зябко. Вспомнила родителей. Прикусила губу.

В красном углу дедовой сторожки при свете крохотной лампады сиял лик Николая Чудотворца. Правую руку держал у груди, осеняя себя трехперстием. Высокий лоб в морщинах, сочувственный взгляд. Покровитель моряков. В православии знаменит тем, что щедр. Бедному отцу трех дочерей, как говорили в церкви, пастырь подбросил три узелка с золотом.

Оставшись одна, Таня подошла к иконе. Разные чувства владели ею: радость, предчувствие неизъяснимо счастливых перемен в жизни и ощущение дочерней вины, жалость к родителям. «Пошли облегчение матушке и батюшке!» — просила она Чудотворца.

Ночь была беспокойной. Таня металась в тревоге, Лушка, заломив руки, кричала свой оберег: «Есть светомореокиян. На том море бел камень. Имя ему Латар. На том камне сидит старый человек, волосами сед, бородою бел. И около колдуна колдунья, и около ведуна ведунья».

«Таня, Таня! — кричала мать. — Что же ты сделала со мною?»

«Прости, матушка! — горько рыдала Таня. — Иду на светомореокиян».

«И ездит на той горе Егорий на своем сивом коне, со златым копьем», — заговаривала то ли Лушка, то ли косматая колдунья.

У Егория было лицо предназначенного ей жениха Михаила Яковлевича. Он кричал: «А небо будет облаковатое…»

Батюшка горестно взывал: «Женское ли дело — идти на светомореокиян?..»

— Татьяна Федоровна, ехать пора, — будил ее Рашид.

Крестцы, Яжелбицы, Валдай, Едрово, Хотилов.

Дорога надолго станет ее жизнью.

Сколько верст до Якутска? Возможно ли сосчитать, когда ехать и плыть больше года.

И они будут вместе…

Но Танина мысль опережала версты, дорогу, время. Краешком сердца она слышала ту тоску, которая ее ждет в Якутске, когда Василий пойдет на Таймыр.

Сколько его ждать там? Год, два? И тут же подумала про себя: «Что год? Я его всю жизнь ждала…»

Неужели она эти слова произнесла вслух?

Рашид сообщил:

— Меня, Татьяна Федоровна, Катюшка ждет. Я на ней женюсь, когда вернусь из Сибири. Василий Васильевич обещали дать вольную.

Тверь, Тверь — скорей бы!

— Погоняй!

Ямщик откликнулся:

— Я ли не стараюсь, барышня? Кнут гудит.

Они сразу обвенчаются. Церковь омоет ее живой водой.

В свет родится Татьяна Прончищева.

И вот уже кибитка, лихо свернув с площади на набережную Волги, вкатывает на постоялый двор.

В расстегнутой шинели, без шапки бежит навстречу Василий.

 

Глава вторая

 

 

ГЕФЕСТ

Беринг поручает Челюскину ехать в Екатеринбургский завод-крепость и оттуда доставить в Тобольск «железную амуницию», нужную для постройки кораблей, — якоря, крепления…

Семену вручены надлежащие бумаги, чертежи.

Штюрман горд оказанным доверием.

Не кого-нибудь — именно его командор выбрал для такого дела! Он так и сказал:

— Семен Иванович, на тебя большая надежда. Без железа в морской поход не поднимемся.

То ли этого он сам не знает?

— Явишься к начальнику горной канцелярии, Татищеву Василь Никитичу. Говори о срочности. Да сам последи, как якоря будут лить. Денег не жалей, когда обоз до Тобольска будешь нанимать. Вся наша выгода во времени.

Прончищев смеется:

— Ну, железный штюрман, до встречи в Тобольске!

Как приехала Таня, Василия не узнать. Скалится, счастливый чертяка! Легкая походка, обалделый взгляд. Что любовь делает с человеком?

— А ведь увезли меня в свой оцеанус глациалиус! — говорит Таня.

— Так штюрмана, курс свой знаем, — подмигивает Челюскин Василию. — Не надо было тогда на ботик «Нептун» с нами садиться. Опасное дело затеяли.

— Ох, опасное, — соглашается лейтенантова жена.

Они прощаются.

Опережая экспедицию, Челюскин мчится на Урал.

Кто не слыхал в те времена о Татищеве? Артиллерии капитан, он храбро воевал со шведами. По просьбе царя составлял атлас «к землемерию всего государства и к сочинению обстоятельной географии». Писал историю России. Семи пядей во лбу человек.

Теперь ведал на Урале горнозаводскими делами. Тоже не случайно. Где нужна твердая рука, ум, обстоятельность, честность — там Татищев.

Через месяц непрерывной гоньбы, скорых переправ через реки, забывши о сне и покое, наш штюрман прибыл в завод-крепость.

Татищев его принял. Беринга он знал по совместной службе. Об экспедиции наслышан. Великие намерения Беринга разделял всей душой.

Вот после какого похода, ежели он достигнет целей поставленных, можно будет заново сочинять обстоятельную географию. Да, кроме того, каким деянием обогатится история государства!

Татищев с нескрываемым интересом рассматривал представленные бумаги. Речь шла о металлической амуниции для семи кораблей. Раньше чугунное литье везли исключительно на запад — Балтика, Каспий, Азов. Теперь восток просит…

Татищев примерно одного возраста с Берингом. Люди петровской выучки! Черный парик до плеч обрамлял крупные черты смуглого лица — загар огнедышащих горнов. Белесые брови. Светлые ресницы.

— Сколько же отрядов пойдет вдоль побережья северного нашего моря?

Семен поясняет. Один — до устья Оби и восточнее, до Енисея. Две команды пойдут по Лене. В устье они разойдутся: один отряд — к Таймыру, второй — к Чукоцкому мысу. Беринг со своими помощниками пойдет открывать западную Америку. В их планах и острова японские.

Татищев глядит на карту, занимающую едва ли не полстены кабинета.

Сибирь, северное ее побережье, восточные окраины… О, сколько же тут забот для моряков, какой простор для обсерваций!

— В какой же отряд зачислены вы? — спрашивает Татищев.

— Тот, что пойдет от Лены на запад. На Таймыр.

— Славное предприятие, — одобряет Татищев. — Таймыр, Таймыр… Вот загадка.

— На вашей карте его нет вообще.

— Да, карта далека от конечной истины, — виновато признает Татищев.

— Далека от обстоятельной географии, — смелеет Челюскин.

— Ты боек, однако.

— Руководствуясь справедливостью.

Нет, географ и историк не обижается.

— Сожалею, — говорит Татищев, — что не дожил до наших дней царь Петр. Как он жаждал, чтобы в поиске северного пути мы оказались счастливее иных стран… Ты кончал Морскую академию?

— Да, ваше сиятельство.

— Теперь и в Екатеринбурге открыты школы: словесная и арифметическая. Чисто и слагательно писать — вижу в том великий прок. Отсюда, штюрман, путь к отвращению лжи, темени людской, злобы. В столице от меня ждут больше золота, драгоценных камней, металла. Все надо! Но я строю избы для школ. Ученику велено давать в месяц по два рубля на платье и питание. Меня попрекают — расточительно, дескать. Но я верю: грамотность дороже любого золота. Расточительнее держать молодого человека в неведении, что есть мир.

Дневное солнце выскользнуло из-за туч. Стены, обитые золотистым штофом, осветились как бы изнутри. Подвески на люстре и шандалах заискрились.

Руки Татищева лежали на столе. Яркий свет придал им некую скульптурную законченность. В пальцы и ладони въелась темная пыльца окалины.

Татищев заметил взгляд штюрмана.

— Рудознатец. Чем и горжусь. И в шахтах бываю, и у домен. А заказ экспедиции прикажу выполнить в кратчайший срок.

…С десяти бастионов Екатеринбурга во все стороны глядят пушки. Хотя не ясно, от кого обороняться?

Завод-крепость воинским каре примкнул к берегу Исети.

Плывут над городком дымные облака, не из труб ли доменных и плавильных печей? Молоты колотушечных, якорных, кузнечных, жестяных фабрик выковывают громы над вершинами Урала.

Все внове тут Челюскину.

Жаркие горны с широкими шатрами, сопла мехов в тяжелом дыхании, домны, работные люди, прикрывающие наготу лишь кожаными фартуками, косматый пламень, кипящий чугун в ковшах, обжигающие глотки воздуха — кажется, сам бог огня и кузнецов Гефест мастерит непробиваемый щит для геройского воина Ахилла.

Нет, не для Ахилла — железный щит для России выковывает молодой Екатеринбург: ядра, пушки, чугунные решетки.

Челюскин с утра спешит на якорную фабрику. Работные люди косятся на его куртку — бострог, лихую треуголку с царским гербом напереди. Моряк! Из самой столицы! Сказывают, в Якутске, в Охотске (а где он, этот Охотск?) начнут строить боты и шлюпки для хождения во льды.

— Ваше благородие, не извольте беспокоиться, — уверяет Семена шихтмейстер. — Якоря в срок поспеют.

Народ на фабрике всех племен и наций. Лица темные, изможденные. Повертись-ка при огне и жидком металле шестнадцать часов!

Брызжет металл, когда его разливают в формы пушечных стволов. В гортани кисло от формовочной пыли. Бежать бы отсюда на простор, хватить сухим ртом свежего воздуха, уткнуться щеками в траву, в прохладу. Нет, Челюскин не позволит себе такой слабости. Ох, лукав народ! Самые ленивые при нем бойчее машут молотами, проворнее бегают с ковшами.

В крошечной каморке шихтмейстер угощает Семена кумысом. Хорошо кобылье молоко, холодное, кислое.

— Сами откуда будете, господин шихтмейстер?

— Из Казани.

— Вон как? Вы, татары, вроде к другому приучены.

— Мой отец с малых лет кузнец. И меня обучил. Татары тоже всякие бывают.

— Я не в обиду. У нас на флоте людей по нациям не разделяют.

— И в нашем железном деле тоже. Всякую нацию переплавляем — на молотобойца, шихтовщика, литейщика.

«Это он хорошо сказал», — отмечает про себя Семен.

Не просто сотворить десяти- или двенадцатипудовый якорь, приварить к громоздкому стержню кривые рога с лапами, отформовать голову с проушинами, приклепать против рогов стойкую упорку.

В самом простом одеянии является однажды Челюскин на фабрику — грубые башмаки, холстинная рубаха, латаные штаны.

— Вы ли это, ваше благородие? — удивляется шихтмейстер.

— Не похож?

— Уж не в кузнецы ли решили записаться?

— В кузнецы!

— А что, вы силушкой не обижены.

— Коли так, прошу молот.

— Не господское дело — бить по наковальне.

— Молот! — приказывает Семен.

Татарин почесывает затылок.

— А что? Все кузни исходил, а некован воротился! Тряхну-ка с вами и я стариной.

Челюскин нацеливается прищуренным глазом на жаркий слиток.

Молот над головой.

— И-и-и-эх!

Шихтмейстер поправляет:

— Тоньше, тоньше… Тут силой одной не возьмешь.

— И-и-и-эх!

— Вот так-то лучше.

— И-и-и-эх!

Через полчаса Семен приставляет молот к ноге. Раскраснелся. Пот градом по лицу течет.

Дово-о-олен!

— Сей якорь будет мой. На «Якутск» поставлю.

Залпом выпивает кружку воды. Просит мастера из ведра полить на спину. От рубахи — пар. Тело у Семена цвета раскаленной поковки. Урчит. Стонет. Хрипит.

И опять одной рукой вздымает над головой молот.

— И-и-и-эх!

Лапа плющится. Розовое мясо металла в шелухе окалины не желает гаснуть, шипит, плюется жалящими шкварками.

— И-и-и-эх!

Челюскин бросает молот, поигрывает борцовскими буграми на руках.

— Господин шихтмейстер, пока не получу все якоря да пушки, буду служить у вас Гефестом.

Татарин пугается:

— Кем?

— Гефестом!

— Это кто же?

— Бог огня. Бог кузнецов.

— Не знаю такого.

— Да вот он же, — тычет себя в грудь.

Железная амуниция готовилась почти два месяца. Чтобы отправить ее, потребовалось тридцать телег.

С каждым из возчиков сошлись по две копейки за версту.

Накануне отъезда Семен зашел в канцелярию.

— Ваше превосходительство, — доложил Татищеву. — Дозвольте благодарить. Мастеровые славно поработали.

— Гефест! — улыбнулся Татищев. — Докладывали, докладывали. Ты славно помогал. Добрый путь тебе, штюрман. Берингу передай поклон. Как человек буду молиться за вас. Как географ и историк не премину обстоятельно узнавать о вашем сообщении.

Ранним августовским утром обоз тронулся в путь — к Тобольску.

Так были «подняты» первые якоря кораблей Беринговой экспедиции.

 

«УЖ ВЫ НОЧИ МОИ, НОЧИ МОИ ТЕМНЫЕ…»

К концу 1733 года основные экспедиционные отряды прибыли в сибирскую столицу — Тобольск. Восемь месяцев добирались сюда от Санкт-Петербурга.

А это была лишь половина пути до Якутска.

Люди болели, умирали, изрядно поизносились, кляня тракты, непогоду, неустройство заезжих изб, дурных ямщиков, ленивых паромщиков.

Прончищев писал в своем дневнике: «Крепкие, видавшие виды мужики звереют от бедствий пути. От лошадей одни скелеты остались. На какие муки обрек Таню? Сердце от жалости переворачивается. Но у нее хватает силы поддерживать меня, моих матрозов. И всему радуется при том. Да еще рисует».

На удивление всей команде, Таня действительно стойко переносила все тяготы дороги. Ни одной жалобы не услышал от нее Прончищев.

Как-то повозка лейтенанта завязла в топкой грязи. Василий в высоких кожаных сапогах вместе с матрозами толкал телегу. Лошади вылезали из кожи. Разувшись, Таня спрыгнула в черное месиво. Грязь достала до колен. Василий взял ее на руки, чтобы отнести в сухое место.

Таня вырвалась, рассердилась:

— Лейтенант Прончищев, ты надо мною не командир!

Заляпанная грязью с ног до головы, сжав губы, подалась к возку. Уперлась плечом в задок телеги.

— А ну, мужики!

В ней дьявол поселился! Напряглась, от натуги прикрыла глаза.

— Боцман! Боцман Медведев! Не топчитесь на месте. Проворнее.

— Татьяна Федоровна, да мы без вас…

— Толкайте!

Телега подалась.

Благо, речка рядом. Ни слова не говоря, Таня забежала за кусты орешника, сорвала с себя одежду, пошла в воду.

Плыла быстро, сильно выбрасывая вперед тонкие руки, иногда уходя с головкой на глубину.

Боцман Медведев загляделся:

— Ну и женушка вам досталась, господин лейтенант. Где такие барышни только родятся?

— На Мышиге.

Геодезист Чекин восхищенно цыкнул:

— С такой не пропадешь… Какая бойкость, решительность!

Прончищев согласился:

— Чего-чего, а решительности не занимать.

Рашид железной лопаткой счищал грязь с прончищевских сапог.

— Потом, — оттолкнул его Василий. — Отмыться надо сначала.

Когда Таня вернулась, матрозы шумно понеслись к реке.

Прончищев взял в ладони мокрое Танино лицо.

— Все не верю, что ты со мной.

Таня скомандовала:

— Прончищев, в воду! Не терплю лейтенантов с грязными руками.

Таня звала мужа Прончищевым. Обращение по фамилии казалось ей естественным и наиболее подобающим суровым условиям путешествия, где не место нежностям. Полное равенство в отношениях со всеми, некоторая грубоватость, безусловная готовность делить тяжесть пути со всеми наравне — так поняла она свое место в команде. И не изменяла взятому правилу.

Рашиду, который поначалу называл ее барыней, дала твердый урок:

— Барыни тут нет. Барыня в столице осталась.

— Как же кликать-то?

— «Кликать»! Нашел слово. Зови Татьяной Федоровной.

Таня ушла из дому почти без вещей. В Казани Василий купил жене одежду на все сезоны.

Таня увидела в этом повод погоревать над непредвиденными расходами лейтенанта:

— Вот что значит брать жену без приданого. В следующий раз, Прончищев, будь осмотрительнее.

Он угрожающе пообещал:

— Не будет следующего раза.

— Правда? — спросила Таня с детской радостью. — У меня подруга в замужество уходила. Показывала тайком свадебный сундук. Чего там только не было!

— Завидуешь?

— Тебя жалею! Ничего тебе этого не видать. А получила невеста в приданое кафтан немецкий с золотым кружевом, с тафтовой подпушкою, с подкладкой кумашною. Десять платьев бархатных. Три платья зеленой травки, мех рысий, хвосты собольи, меха бобровые, сорок золотников жемчуга, скатерти турецкие, платки персидские с золотом и серебром. А сукон аглицких! А шелков! А бархата!

Прончищев хохотал:

— А что мне досталось? Где моя роспись о приданом?

Таня гордо выступила вперед, надменно повела бровями:

— Прончищев! Лейтенант неблагодарный! Я ли не приданое?

— Приданое, приданое! — паясничал Василий, подыгрывая жене. — Да только в росписи еще значатся… — Он вспомнил напевную байку, которой когда-то потешала его Савишна, о незадачливом женихе. — Восемь дворов крестьянских промеж Лебедяни, не доезжая Казани. Восемь дворов бобыльских, в них полтора человека с четвертью. Четыре человека в бегах, а четыре человека в бедах. Восемь амбаров без стен. Восемь полатей тараканьих да восемь стягов комарьих. Конюшня — один конь гнед, а шерсти на нем нет. Сорок кадушек соленых лягушек…

— Тебе шутом служить! — Таня утирала слезы от смеха. — Не хуже Гаврилы Ивановича был бы.

Шутом? Он бы в актеры-лицедеи пошел! Жизнь веселая, беззаботная. Из города в город разъезжаешь на тех же повозках. Барышни смеются, плачут, в ладоши хлопают.

Иногда Тане совестно становилось за свое счастье. Но она чувствовала, что нужна Прончищеву, любима.

Впрочем, в своем состоянии она не была слепа. Далеко не все служивые по своей воле шли в дальнее путешествие. И она видела, как они маются, тоскуют. Взятые в экспедицию по «ордеру», по строгому воинскому приказу, они чувствовали себя глубоко несчастными, точно гнали их в Сибирь за ослушание.

Тяжко переживал свою долю боцман Степан Медведев. Дома у него в мазанковой халупе осталась жена с двумя малыми детьми. Это был мужик крепкого сложения; в квадратном лице с висячими усами постоянно таилась угрюмая усмешка.

На многовесельных дощаниках экспедиция шла к верховьям Камы. На таких судах нет крытых построек, жили под открытым небом. От непогоды укрывались шубами и парусиной.

Как-то за бунтами якорного каната Таня увидела одиноко сидящего боцмана. Свесив ноги, боцман напевал заунывную песню. Было что-то обиженное, наприкаянное в его фигуре. Хрипло выводил тоскливые слова:

Уж вы ночи мои, ночи мои темные, Вечера ли мои, вечера осенние! Я все ночи, все ночи просиживал, Я все думы, все думы придумывал.

Высокие берега, поросшие хвойной шерстью бора, терялись в вечернем небе. Слюдяные фонари на бортах тускло отражались в речной воде, золотыми рыбинами плыли во след дощанику. Весла гребцов ложились на Каму без плеска.

Уж как одна ли дума-думушка с ума нейдет, Она с ума нейдет, со велика разума. Если бы были у меня молодые крылышки, А еще-то были сизые перышки, Полетел бы я на свою сторонушку, Поглядел бы я на свое подворьице, А еще бы на родного батюшку, А еще бы на родную матушку, А еще бы на свою молодую жену, На свою молодую жену да на малых детушек.

Медведев смолк.

Таня подошла ближе.

— Можно, Степан, с тобой посидеть?

— Сидите.

— Что же ты замолчал? Мне нравится твоя песня.

— Так, про себя говорю, — смутился боцман. Утер щеки, виновато ухмыльнулся: — Дом, родню вспомнил.

— У тебя двое детей?

— Двое.

— Вернешься, большими будут.

Медведев вздохнул:

— Матрозская доля… Она к семейной жизни невпритык. Я, Татьяна Федоровна, на флоте пятнадцать лет. В Котлине служил. Привычный. А вот вам… барышне. Все впервой. Все сикось-накось после прежней жизни.

— Какая я барышня…

— Эвон куда пошли. Вам еще трудней. Далекий он — Таймыр.

— Да-а-ле-екий…

Из-за бунтов возник Рашид.

— Татьяна Федоровна! Вот вы где. Лейтенант Прончищев беспокоятся.

— Мы тут со Степаном про жизнь говорим. Садись. Петь будем.

И чуть охрипшим голосом Таня затянула:

Как одна ли дума-думушка с ума нейдет, Она с ума нейдет, с велика разума.

Уже без прежней угрюмости, скорее лихо, удалецки, тряхнув головой, боцман подхватил:

Если бы были у меня молодые крылышки, А еще-то были сизые перышки-и-и, Поглядел бы я на свое подворьице, А еще бы на родного батюшку, А еще бы на родную матушку…

Таня припала лбом к острым коленкам. По пыльной дороге посреди клеверного поля катятся дребезжащие беговые дрожки; рассыпаются вовсю бубенцы-гремки; батюшка Федор Степанович одной рукой обнимает Таню, другой держит кнутовище. Как батюшка умеет щелкать кнутом — длинный ремень змеится над головами лошадей, сыромятный кончик скручивается в махонькую головку. Сухой треск над лугом. Матушка в белой кацавейке с узкими рукавами выбегает на крыльцо, подхватывает Таню на руки…

У Тани мокрые щеки. Рашид и боцман не должны видеть, что она плачет. Крепче подтягивает коленки к подбородку.

— Шли бы почивать, Татьяна Федоровна, — говорит боцман Медведев. — Господин лейтенант ждут. А до Таймыра мы еще ой сколько песен напоем.

В Тобольске команду дожидался Челюскин. Его трудно было узнать в оленьей одежде. Бороду отрастил, рыжие космы падали на плечи. Разбойник с большой дороги!

Семен огорчился, что не застал Беринга. Хотел показать товар лицом. Вон какие якоря! И пушки. И ядра. Все, что положено, привез. Сим железом пропитался, корабли железом будем одевать! Но командор, торя экспедиции дорогу, отбыл в Енисейск.

С Семеном жизнь пошла веселее. Рассказывал о Екатеринбурге — эх, жаль не родился уральцем! Смешно показывал, как с одним татарином выковывал якорь; там главное — громко кричать «и-эх, и-эх, и-эх!».

— Татищева видел? — спросил Прончищев.

— Наш славный историк вот эту руку пожимал. Вот так-то, братцы! — Счастливыми глазами смотрел на Таню. — Вы-то как, Татьяна Федоровна? Все выполню, только скажите, какие будут пожелания?

Таня улыбнулась:

— А одно пожелание, Семен Иванович. Постричь вас. Заросли больно.

И с грозным видом щелкнула ножницами.

Ямские поставы с грязными комнатами, полными клопов. Отсутствие самых простых удобств. Грубая, сухая еда. Многодневные, порою бессонные переезды. Зачумленные от усталости матрозы. Руготня с возчиками и паромщиками. Дожди, от которых в поле никуда не убежать, снежные метели, когда не поймешь, где твердь земли, а где небо.

Тане иногда казалось: жизнь осталась за Уралом, а здесь, в сибирских нескончаемых равнинах, — преддверие ада, мученический путь к искуплению грехов.

Но свою новую судьбу она приняла без ропота, каяться ей было не в чем. Она любила Василия, и любовь эта была искуплением, освобождением от безмерных невзгод и тягот. Одно только чувство томило — чувство вины перед батюшкой и матушкой. Какое страдание принесла она им своим уходом из дома. Писала им с дороги, молила простить, понять, ждать возвращения.

«Добродетельность, дружество, чувствования природы и родства, благоразумные упражнения в стойкости — вот что дает ее душе силу и покой, веру, что живет в полном согласии с сердцем, — писала Таня. — Прошу бога, ежели достойна им быть услышанной, чтобы он подал мне средства исполнить все намерения, выпавшие на мою долю. Препоручая себя родительской милости, остаюсь навсегда с дочерним почитанием…»

Председатель следственной комиссии Адмиралтейства контр-адмирал Дмитриев-Мамонов читал секретное письмо, доставленное почтой из Тобольска в Санкт-Петербург.

«…По следующему пункту принужден писать с большей обстоятельностью. Ваше Превосходительство, вот уже продолжительное время в отряде находится некая девица Кондырева, бежавшая от своих бедных родителей и вопреки всем приличествующим параграфам соединившая руку и сердце с г-ном лейтенантом Прончищевым. В сем предприятии невозможно не усматривать дурного примера для прочих членов экспедиции. Оное поведение указанной девицы, а особливо г-на лейтенанта Прончищева никоим образом не сообразуется с теми целями, которых ради отправлена в северные моря экспедиция г-на Беринга. Кроме того, в той легкости, с которой г-н лейтенант Прончищев принял в отряд девицу, заключено не только безнравие, но и попустительство своему долгу. С той же возмущающей легкостью отнесся к сему предприятию и г-н капитан-командор Беринг. С его стороны не последовало никаких увещеваний и действий, способных наказать порок.

Того ради, прошу среди других неоплатных милостей Вашего Превосходительства приказать выдать в Енисейске 100 рублей вашему нижайшему и покорнейшему слуге №».

 

ПРИГОВОР

Еще одного героя нашей повести, Харитона Лаптева, мы оставили в тот момент, когда, распрощавшись с братом и товарищами, он вернулся на Котлин. Здесь ждало его новое назначение — мичманом на фрегат «Митау». Это было новое судно, только что сошедшее со стапелей. Экипаж укомплектовали наиболее опытными офицерами.

Командир «Митау», капитан 2 ранга Дефремери, был молод, пылок, находчив. О мужестве этого француза, уже многие годы служившего в русском флоте, ходили легенды. Так, во время войны со шведами он с небольшой командой матросов пробрался на борт неприятельского брига, пленил капитана, доставил его на флагманский корабль.

Помощником Дефремери был лейтенант Вяземский, князь, человек древней фамилии.

Служебная карьера Харитона складывалась вполне удачно. Он был на виду у флотского начальства. Честолюбие его было вполне удовлетворено.

С Дефремери его связывали не только отношения служебные, меж ними установилась чисто человеческая приязнь. Командир безраздельно доверял своему мичману, ценил его честность, отличное знание балтийских лоций.

Лаптев платил Дефремери той же монетой.

Учения, маневры, походы к скандинавским берегам занимали все время мичмана.

В Адмиралтейств-коллегию было послано прошение о присвоении ему звания лейтенанта.

Разнообразили жизнь письма от Дмитрия и Прончищева.

Поначалу послания брата были длинные, обстоятельные. Описывал местности, мимо которых проезжал, рассказывал о своих адъютантских обязанностях. Харитон-то знал Беринга! Спокойной жизни возле него не жди! Жесток к себе, требователен к людям. Никому не даст отдыха-продыха. Но такой жизнью Дмитрий был доволен, радовался, что пошел в путешествие.

После Казани письма стали короче, сдержаннее. Дмитрий писал урывками, на ходу.

Счастливец Прончищев через каждую фразу упоминал Таню. Жизнь для него обрела новый смысл. Он писал: «Тонем в болотах, нас пожирают комары, грязь, едим порою лишь одни сухари, а как подумаешь, что рядом Таня, — все отходит в сторону, ничто не страшит. Мы, Харитоша, еще откроем такие берега!»

Звенела в его письмах еще одна струна — Таймыр! Какая в нем жила жажда разгадать эту загадку. И не пустое мальчишество им владело — нет, замысел был обдуман, серьезен, прям.

Каждому свое. Каждый свою дорогу выбирает.

В последнее время между Харитоном и Дмитрием пролегла легкая тень. Дмитрий считал, что они должны идти вместе, — вот возможность наиболее полно выразить себя, испытать себя. Они, кажется, впервые разошлись во мнениях. Ему интересна и дорога служба на Балтике. Что грешного в том, что он хочет здесь утвердить себя достойной офицера должностью!

Каждому свое, каждому свое…

Между тем в то самое время, когда наши путешественники, оставив Тобольск, углубились в самые дебри Сибири, в жизни Харитона произошли события чрезвычайные. Он попал в водоворот самых бурных конфликтов, связанных с внешней политикой державы.

Россия начала военные действия в Польше. Страсти разгорелись по поводу того, кому восседать на польском престоле. Политическая интрига напоминала своего рода запутанную шахматную партию: как и куда ходить королю. Возможно, это упрощенный взгляд на вещи, но что поделаешь… Порою и хитроумные узелки, завязываемые великими державами, расплетаются весьма просто, обнаруживая всю непритязательность, казалось бы, сложных дипломатических ухищрений. Словом, Франция желала возвести на трон тестя французского короля Людовика XV — Станислава Лещинского. Тут был прямой фамильный интерес. Россия настаивала на Августе III, сыне покойного монарха. Русские войска вступили в Варшаву, заставив Лещинского бежать из страны. Но тот делать этого не собирался и обосновался в Данциге. В ответ на этот, можно сказать, дерзкий королевский ход Россия к армии сухопутной привлекла флот военный. Флоту поручалось осадить Данциг, перекрыв Лещинскому все пути к отступлению. Но что же за осада без предварительной разведки: какова обстановка в гавани, суда каких стран в ней находятся?

Произвести морскую разведку поручили фрегату «Митау».

В мае 1734 года фрегат поднял вымпел и снялся с Котлинского рейда.

Ветер благоприятствовал плаванию.

Лаптев держал вахту.

Еще накануне Дефремери напомнил мичману, какой держать курс, каких противников опасаться. Во всем этом была одна странность: в ордере, то есть приказе командира эскадры, среди враждующих сторон не значилась Франция. Более того, предписывалось остерегаться любых действий, которые, говоря языком сегодняшним, могли бы спровоцировать войну с этой страной.

25 мая в шестом часу пополудни марсовые, о чем свидетельствует судовой журнал, «усмотрели со стеньгов пять кораблей под парусами на расстоянии две или три мили. Скоро признали, что это были французские суда. Легли на правый галс. Французы повторили курс, преуспевая в скорости. Корабли вскоре догнали „Митау“. Был поднят российский флаг и морской вымпел…».

Пришла шлюпка с нарочным. Французский офицер являл саму любезность; Дефремери приглашался посетить с визитом борт французского флагмана.

Еще раз прочитаем судовой журнал: «Посовещавшись с офицерами и полагаясь на резон, что войны России с Францией не объявлено, Дефремери отбыл на французский корабль».

Князь Вяземский, оставшийся за главного, был спокоен:

— Мы в водах свободных, ни в чем не замечены.

Вообще же во всей этой ситуации для русских моряков было что-то унизительное. Ордер нарушить было нельзя. Да если бы и нарушить? Фрегат «Митау» был совершенно беззащитен рядом со стопушечными французскими судами. Притянутый якорным канатом ко дну, он напоминал белокрылую птицу, пойманную в капкан.

Пришла ночь.

Дефремери не возвращался.

Решили ждать до утра, а там…

Несмотря на перевес со стороны «нейтральных» французов, русские моряки были полны самого боевого духа.

Но произошло то, чего никак не могли ожидать на «Митау».

Воспользовавшись кромешной мглой, шлюпки с французскими солдатами почти бесшумно приблизились к фрегату и взяли его на абордаж. Операция длилась не более десяти минут.

Силы были неравные.

Когда солдаты стремительно ворвались в каюту Харитона Лаптева, он схватил пистолет, выстрелил несколько раз. Три француза замертво свалились на пол. Тяжелый удар обрушился на голову мичмана. Сознание его отключилось.

Так вероломно был пленен фрегат «Митау». Его доставили в один из ближайших портов, весь экипаж вывезли на берег, заключив в каземат.

Через полтора месяца две державы договорились об обмене пленными. Час от часу не легче. Возвращенных офицеров, не дав им опамятоваться, тут же заключили в одиночные камеры Петропавловской крепости.

Приказано — учинить следствие.

Определена следственная комиссия во главе с контр-адмиралом Дмитриевым-Мамоновым.

Это был почтенных лет морской служака. Знал отменно устав, выше всего на свете чтил флотскую честь. И во имя утверждения ее не гнушался самых жестоких средств. Лютые наказания выносил. Вот образчики сохранившихся за его подписью приговоров: «повесить за ребро, дондеже не умрет», «уморить, закопав в землю», «казнить смертью отсечением головы». Рассказывают, что при исполнении приговора нередко сам присутствовал, покрикивая на палачей за непроворство.

Покрыть позором честь русского флага! Сдаться в плен!

Громы и молнии метал Дмитриев-Мамонов. Одно лишь презрение испытывал к трусливым, как он полагал, офицерам фрегата «Митау».

За время пленения и следствия Харитон поседел. Глаза ввалились, взгляд выражал полную обреченность.

С потемневшим лицом, в простой матросской робе стоял он перед членами следственной комиссии.

— Понимаете ли вы, Лаптев, степень своей вины?

— Виновным себя не считаю.

Голос контр-адмирала взорвался петардой:

— И это после того, как растоптал русский флаг?! Трус!

— Ваше превосходительство, смерти я не боялся. И не боюсь.

— А вот как за ребро-то подвесят?

Харитон спокойно ответил:

— Каждый исполняет свое дело. Палач свое.

— Он о деле заговорил! — с бешеным сарказмом воскликнул Дмитриев-Мамонов. — Дело офицера принять смерть в честном бою. Это для француза Дефремери ничего не значит русский флаг. Но ты — русский!

— Я решительно отвергаю обвинение Дефремери в небрежении службой и отступлении от присяги. Кровь француза ни при чем. Он честнейший человек!

— Себя защищай, а не француза.

— Ваше превосходительство, я не могу отделить себя от моего командира. И в защиту всех нас скажу одно: мы ничего худого не ждали. Французская корона, как говорилось в ордере, нейтральна. Она не значилась среди врагов. Мы не могли предполагать подобного вероломства. Когда же пришел час обороняться, было поздно.

— Так кто виноват? — взвился Дмитриев-Мамонов. — Начальник эскадры?

— То не могу знать. Я лишь мичман.

— И, слава богу, уже не будешь лейтенантом!

И опять комиссия долбила свое: то, что можно простить французу, непростительно для русского офицера.

И опять Харитон вступался за командира. Спокойно и решительно доказывал — жестоко и несправедливо подозревать Дефремери в изменнических целях, исходя только из того, что в жилах его течет французская кровь.

Харитона обвиняли в бесчестии, а он требовал торжества истины, и только истины.

Дмитриев-Мамонов понял: раскаяния от этого мичмана не добиться. Как спокоен, как уверен в себе. Он порочен уже тем, что в нем живет ложное чувство товарищества — и с кем, с изменником! Тогда ты сам дважды изменник.

Контр-адмирал костяшкой пальца постучал по кожаной обложке «Книги морских уставов».

— Вот где истина! По главе X, по артикулам 73 и 146 ваше подлое деяние карается казнью через смерть.

Харитон сказал:

— Ваше превосходительство, смерти, как уже говорил, не опасаюсь. Куда страшнее ложные обвинения в трусости и бесчестии.

— По силе морского устава, ты трус!

Писарь заносил в протокол показания Харитона: «С самого начала службы не имел к себе никаких подозрений. Сейчас случилось несчастье. Но оно следствие того, что на „Митау“ не признавали французов за врагов. В противном случае оборонялись бы до последней капли крови и до полной погибели. Выжидали оттого, что не хотели подать причину для начатия войны Российской империи с французской короной».

Члены следственной комиссии возмущенно закивали париками. Как мнит о себе худородный мичман! Желает притянуть в свою защиту государственный интерес!

Дмитриев-Мамонов медленно утер платком багровые щеки.

— Государственный интерес, — сказал он, — всегда и во всем отстаивать флаг русского флота. С кем же вступать в войну или не вступать есть забота кабинета Ея Императорского Величества.

Напрасно пытался Харитон еще раз сказать об ордере — его не слышали, не желали слышать, свой приговор они уже привели в действие. Трудно сказать о той внутренней пружине которая руководила следствием. Возможно, кому-то из чиновников Адмиралтейств-коллегии было выгодно списать на офицеров «Митау» собственное преступное упущение.

27 сентября 1734 года капитану 2 ранга Дефремери, лейтенанту Вяземскому, мичману Лаптеву был вынесен смертный приговор.

Ждали указа императрицы.

Перед тем как доложить государыне о приговоре, уже знакомый нам обер-секретарь Сената Кирилов внимательно ознакомился с материалами дела. Он не спешил. Затребовал ордер, выданный Дефремери перед разведывательным плаванием в Данциг.

Вопрос затянулся.

Харитон написал прощальное письмо Борису Ивановичу.

«Мне не в чем каяться. Несчастье, в котором я оказался, не хочет прислушиваться к голосу рассудка. Артикулы оказались сильнее доводов. Я не отделяю свою участь отдельно от участи моих товарищей. Нам были даны ошибочные инструкции, проистекающие от незнания или поспешности, с которой посылали нас в разведку. Это я пишу безо всякого лукавства, зная, что, может быть, сейчас откроется дверь каземата и нас поведут на плац, дабы исполнить приговор.

Батюшке и матушке, брату, всем друзьям моим скажи, что умираю с тоской от учиненной несправедливости.

Сама несправедливость уже есть казнь, поэтому веревка, которую накинут на шею, меня страшит мало.

Я верю, что со временем истина справит свою победу. Истина защитит честь фамилии. Меня же не будет. Впрочем, сама мысль, что неправедный суд будет пересмотрен, дает силы прожить оставшиеся часы в душевной твердости».

Караульный офицер взял письмо, принес чистое белье. Предложил исповедаться. Харитон отказался: исповедоваться и каяться не в чем.

Заложив руки за спину, Харитон ходил но кирпичному полу камеры.

Сон не брал.

Куранты Петропавловской крепости напомнили, что время шло своим чередом. Он впервые уловил мелодию колоколов. Это по нему они звонили.

Как дядя мечтал, чтобы племянники в мужестве были явственнее. И чтобы держава их восхвалила. Для него, Харитона, все кончилось.

Он лег спиной на узкую тюремную кровать.

Потолок, как шляпками болтов, был усеян каплями сырости. Одна капля вытянулась, сорвалась, упала на лицо. Она была холодна.

Мимо высокого окошка через равные промежутки времени проходили ноги часового.

Говорят, смертники перед роковой минутой вспоминают всю свою жизнь. Нет, Харитон не вспоминал. В ушах стояли жестокие слова главного следователя: «Ты растоптал русский флаг. Трус!»

Как это мучительно!

Харитон повернулся на живот, уткнул лицо в подушку. Рыдания сотрясали его тело.

Умыл лицо ледяной водой из ковша. Переоделся. Белая холстинная рубаха холодила.

Не сумел прожить жизнь — надо умереть мужественно! Пусть хотя бы палачи увидят, что он не трус.

Раскрыл Библию, которую давеча принесли в камеру. Прочел случайно раскрытую страницу: «И явился ему ангел Господень в пламени огня из среды тернового куста. И увидел он, что терновый куст горит огнем, но куст не сгорает».