Куда ведет Нептун

Крутогоров Юрий Абрамович

Часть третья

ОТ ЛЕНЫ ДО ТАЙМЫРА

 

 

Глава первая

 

 

СЛОВО И ДЕЛО

О, эти бесконечные, изматывающие перевалки.

С суши на реку.

С реки на сушу.

Непроходимая тайга. Болота. В топях тонущие лошади. Голодные волки, идущие следом, бросающиеся на падаль.

Перед отъездом из столицы Василий забежал попрощаться с профессором Фархварсоном. Навигатор не скрывал радости, что многие его ученики решились на столь дерзостное предприятие. Растрогался, всплакнул. Разве не он, в меру своих скромных сил, учил их жить безблудно и прямо.

— Какой поход! — У него быстро изменилось настроение, он оживленно заходил по зале. Напомнил слова философа Сенеки: — «Свой образ мысли ты должен изменить, а не климат. Уплыви хоть за отдаленнейшие моря, твои заблуждения последуют за тобою».

Прончищев пообещал климат Сибири не менять. А заблуждений ни в голове, ни в походной сумке не держит. Дорога не страшит. Это, пожалуй, было единственное его заблуждение. Он и предположить не мог, какие мытарства ожидают их в пути. Люди от болезней и истощения умирали косяками.

Случались побеги.

А какого недетского лиха хватил Лоренц Ваксель! Он вырос из своей одежки, голубая жилка на тонкой шее как-то особенно подчеркивала его отрочество, несовместность с тяжелыми мужскими обязанностями. Вместе со всеми перетаскивал груз, сталкивал баржи и дощаники с отмелей, поил лошадей, в зимние месяцы пилил и колол дрова для обогрева. Все это было не похоже на дерзкие и в то же время веселые приключения капитана Дампьера!

— Не жалеешь, что пошел с отцом? — спрашивал его Василий.

— Нисколько, господин лейтенант.

— Не о таком путешествии мечтал?

— Мне интересно.

Беседуя с мальчиком, Прончищев удивлялся, как он не по годам рассудителен, серьезен, обстоятелен. И любую работу выполнял просто, не желая выделиться, угодить, улестить начальство. Что знал в эти годы, в эти двенадцать лет, сам Прончищев? Голубей да алфабит. Людей, живущих рядом, кроме разве родителей да Рашида, вообще не замечал.

В Лоренце было много общего с Таней. Он тянулся к простым служивым, жалел их, как-то по-своему стремился облегчить их участь. Матросы полюбили мальчика. Вся команда знала уже об отважном капитане Дампьере.

Но что Дампьер в сравнении с голландским путешественником Стрейсом, побывавшим в Италии, Греции, Персии, в Московии! Как слушали мальчика, когда он читал о встрече Стрейса со Стенькой Разиным, о персидской княжне, которую атаман любил и казнил потом!

При свете костра Лоренц читал:

— «В один из последующих дней, когда мы во второй раз посетили казацкий лагерь, Разин пребывал на судне, чтобы повеселиться… При нем была персидская княжна, которую он похитил вместе с ее братом. Он подарил юношу господину Прозоровскому, а княжну оставил себе. Однажды, обратившись к Волге, сказал: „Ты прекрасна, река, от тебя получил я так много золота, ты отец и мать моей чести, славы, и тьфу на меня за то, что я до сих пор не принес ничего тебе в жертву. Ну хорошо, я не хочу быть неблагодарным“. Вслед за тем он схватил несчастную княжну и бросил в реку. На ней были одежды, затканные золотом и серебром, и она была убрана жемчугами и алмазами».

И долго служивые не могли успокоиться.

— Вот это атаман! Это по-нашему. Хоть любил, а не пожалел. Вишь, перед Волгой винился.

— Жемчугов и алмазов не пожалел. Ну, Стенька!

Лишь боцман Степан Медведев да матрос Федор Сутормин, люди степенные, семейные, не одобряли атамана.

Медведев говорил:

— Все же она девица, хоть и княжна. Жить хотела. И Разина любила. А он вон как! «По-на-а-ашее-нски»! Не по-нашенски это.

— Персиянка, — возражали ему. — Где атамана понять.

Федор Сутормин вздохнул:

— Все же чья-то дочь… Каково отцу узнать? Родная кровь.

Матросы хохотали:

— Настрогал ты, Федор, одних девок, вот и печалишься!

В небольшом Илимском остроге, последней населенной точке перед рекой Леной, Лоренц захворал. Что за болезнь, никто не знал.

Лекарь Беекман старался изо всех сил. Мальчику становилось все хуже.

— Все члены сего ребенка настолько ослабли, — жалко оправдывался лекарь, — что не вижу никакой надежды на выздоровление.

Свен Ваксель был совершенно убит горем, проклинал себя, что взял сына с собою.

Местные жители сказали: в таежной сторожке, верстах в тридцати от Илимска, живет ссыльный старик знахарь. Уединился в скиту. Ему ведомы «неземные чудеса». Он один может помочь.

Что мешкать? Прончищев с Рашидом, узнав дорогу, отправились верхом на лошадях в тайгу.

Прибитая тропа вела в сумрачные лесные чащи. Кроны высоченных сосен закрывали небо.

Часа через три они увидели землянку. Перед узким входом в нее на веревке сушилась рыба. Из родника вытекал ручей.

Прончищев спешился. Вошел в землянку. Осмотревшись, увидел на куче хвороста полуголого старика.

— Дед, мы за тобой.

Старик не пошевельнулся.

— Да живой ли ты? А ну вставай. Ребенок помирает.

Прончищев присел на корточки, приподнял голову знахаря.

Старик произнес едва слышно какие-то несуразные слова:

— Горе тому, им же соблазн приходит.

Рашид заорал ему в ухо:

— Опомнись, старый! О дите говорим.

То ли в бреду, то ли в помраченном сознании старик сказал:

— Вижу двух монахов. На небо восходят, и посланы ризы драгоценные и свещи зажжены.

Да, с таким сам, того гляди, двух монахов увидишь.

Прончищев велел Рашиду развести костер, вскипятить воду.

Заварил кружку китайским чаем, прихваченным с собою на тот случай, если заблудятся в тайге.

Приподнял голову старика.

— Попьем, дедуля.

Старик раскрыл один глаз, второй. Старый черт, он все слышал. Взгляд его был вполне осмыслен.

— Чего надо, люди из мира?

— Мальчик помирает. Я тебе чаю дам, сахару, муки.

Была в нем еще жизнь.

— Ты кто?

— Флотский офицер.

— Флотский? — переспросил старик. Нисколько не удивился, точно здесь рядом где-то плескалось море.

Знахарь поднял на Прончищева тоскливые глаза. И эта тоска обнаруживала, что он еще не совсем одичал — помнил мир, знал боль, умел горевать.

Он поднялся, затянул штаны веревкой.

— Сын мой на флоте служит. Давно не видал его.

— За что пострадал?

Старик махнул рукой. И опять произнес ошалелые, невнятные слова:

— Не по курице схода, не по кошке спесь.

Прончищев улыбнулся:

— Мало ты на курицу похож! А еще менее на кошку. Зарос, как медведь.

И, боясь, как бы опять не оборвалась ниточка, связывающая старика с жизнью, спросил:

— Как сына фамилия?

Нет, ниточка не оборвалась.

— Сутормин. Федор.

Да, поистине неземные чудеса бывают на белом свете. В это было невозможно поверить! Федор Сутормин шел в прончищевском отряде. Мужичонка на вид невзрачный, а матрос вполне подходящий. На флоте давно служит. Тверской. На каждой почтовой станции просил Василия сочинить письмо домой. Диктовал всегда одинаково: «Любезной жене Евфросинье Ивановне, любезным дочерям Акулине Федоровне, Ольге Федоровне, Елизавете Федоровне…» Прончищев катал цидулку, усмехался: «Одних девок нарожал, совсем для флота не постарался!»

Сутормин баловался вином. Как выпьет самую чуточку, так одна и та же припевка:

— Эх, раз, по два раз! Расподмахивать горазд. Кабы чарочка вина, два стаканчика пивца, на закуску пирожка…

Вот такой это был мужик.

Прончищев спросил:

— Тебя как звать?

— Игнатий.

— Ну, поехали к Федору Игнатьеву. У нас он в отряде.

— Заманываете.

— Дед, наш устав — правда.

— Заманиваете. Откуда б тут Федору быть? Он на море служит.

Рашид посадил деда позади себя, привязал кушаком — как бы по слабости не свалился с лошади.

Ощутив живое тепло лошади, спины Рашида, старик на глазах оживал; слова, замороженные холодом и тленом землянки, оттаивали.

— Господин флотский, а я ведь помирать собрался. В небо возносился…

— Мы тебя на землю поставим, — обещал Прончищев. — Ты еще не только сына — внучек увидишь. Да я их всех знаю наперечет — Акулину, Ольгу, Елизавету.

Это старика привело в полное замешательство.

— Видал их?

— Видать не видал, — захохотал Василий, — а письма писал!

Федор Сутормин обмер, глазам не поверил, когда увидел батюшку. Перекрестился, забулькал что-то невнятное, повалился отцу в ноги.

Матросы дивились:

— Как бывает, а?

— Кому скажи — не поверит. Пять лет не видались, а встретились. И где?!

— Дед, а ты чаял сына увидеть?

— Да где, ребята! — Старик мял длинную, до колен, бороду.

— А еще знахарь.

Старик нахмурился. Осерчал, видно.

Ему показали больного мальчика. Старик дотронулся до его лба, поднял веко левого глаза. Долго держал руку на его груди.

Уже через час в железной баночке на огне Игнатий готовил из таежных травок снадобье.

Шептал белыми, высохшими губами:

— Уповающего же на господа милость приидет. Свети душу его, лечи душу его и тело.

Матросы окружили старика. Истинно колдун! Слова-то какие знает.

Заскорузлыми пальцами втирал жгучий состав в кожу Лоренца. Движения рук знахаря были изящны и неторопливы; он точно узоры наносил на грудь, спину, бока мальчика.

Уже к вечеру Лоренц очнулся, попросил пить.

Через два дня встал с постели. Отец был вне себя от счастья.

— Василий Васильевич, как вас благодарить?

— Здоровье вашего сына, — ответил Прончищев, — лучшая благодарность всем нам.

Самое поразительное: старик отказался возвращаться в скит. Хотел быть рядом с сыном.

Согласно указу Адмиралтейств-коллегии, в экспедицию при нужде разрешалось зачислять ссыльных. Прончищев позволил остаться в обозе деду, рассудив, что Карлу Беекману «живой лечебник» будет хорошим подспорьем.

Пусть даже тебе дана небольшая власть, а ты уже в состоянии сделать счастливым человека. Куда девалась угрюмость деда? Он попарился в баньке, нашлось множество охотников растереть его можжевеловой мочалкой. Старик голый — кожа да кости — выскочил из жаркого закутка на воздух, бултыхнулся в холодное озерцо, истошно завопил от наслаждения и нырнул обратно в клубящееся облако пара. Из баньки вышел обновленный, сразу поважневший, попросил шило и дратву. Целыми днями чинил поизносившемуся отряду сапоги, бараньи тулупы.

— Ты нашему командиру, старый, вечно теперь богу молись, — говорили служивые.

Возле Игнатия всегда толпились любопытные. Язык у него острый, зло рассказывал, как пострадал за правду, почем зря честил сибирских начальников.

— Взять того же тутошнего воеводу — зверь. Обижается на него народ. От инородцев ясак берет втрое. Две шкуры себе, одну в казну.

— Не гневи начальство, старик. Отсюда уж куда тебя высылать?

Игнатий тянул смоляную дратву, мочил ее слюной, коротко отзывался:

— Мое теперь начальство лейтенант.

— А льдов-то не боишься, ежели с нами идешь?

— Пар костей не ломит. Тоже и льды.

В пути от Санкт-Петербурга до Усть-Кута пришлось преодолеть десятки больших и малых рек. И вот пришли к последней воде: по Лене — к Ледовитому морю. В разговорах матросов все чаще звучало слово — Таймыр. Сколько туда разных мореходцев ходило — где они? Ведомцы — так их звали. Чего проведали, за каким лешим искали эту загадочную землицу? Слушая местных казаков, многие матросы убегали из отрядов. Прончищев тяжело переживал каждый такой побег, казнил себя, что не тех людей подобрал. Лейтенант Питер Ласиниус, командир отряда, которому предстояло идти от устья Лены на восток, в сторону Колымы, успокаивал Василия:

— Не вешай голову. Север — он сам отбирает людей.

Но слова эти мало утешали Прончищева.

— Послушай, Прончищев, какой пример показываешь своим служивым? Глядя на тебя, выть волком хочется. И, как волку, в лес бежать. Встряхнись! Люди любят веселых командиров.

Питер вытащил из-за пояса пистолет и, не целясь, выстрелил в пролетающую ворону. Подстреленная птица упала наземь.

— Ты зачем? — спросил Прончищев.

— А с умыслом. Не птицу убил — черную твою хандру.

В черной морской шинели, черной треуголке, в черных ботфортах Ласиниус напоминал фигуру, сошедшую с чугунного пьедестала на грешную землю. Тяжелый шаг, неподвижный взгляд. Но стоило ему улыбнуться, покрутить острый ус — и перед вами являлся весельчак и выдумщик. Оттого грозный вид его никого не пугал, а черные до синевы усы Питера Ласиниуса служили мишенью для шуток. Служивые потешались беззлобно над своим командиром: «Лейтенант Ласиниус отрастил свой синий ус». Конечно же, стишок коснулся ушей Питера, и он, похохатывая, говорил друзьям, что если и не достигнет Колымы, то все равно войдет в историю экспедиции и о нем непременно вспомнят потомки, как о лейтенанте, что отрастил свой синий ус.

На рубке корабельного леса два отряда работали рядом. Ласиниус, в простой матросской робе, с неизменной фарфоровой трубкой в зубах, наравне со всеми валил деревья, шкурил стволы.

Однажды, забавы ради, предложил Прончищеву потягаться, кто скорее спилит сосну одноручковой пилой.

Отыскали два дерева одинакового диаметра.

И пошла работа!

Спины раскалились докрасна. На торсах напряглись мускулы. Зубья пил, хрипя от ярости, выплевывали влажные струйки опилок. Падали на траву шишки. С нарастающим гулом сосны одновременно повалились на поляну.

— Милостивый государь! — вскричал Питер. — Нас ждет удача. Так я загадал.

И он вскинул над головой пилу, блеснувшую щучьим серебристым телом, острыми зубьями.

— Не схватиться ли, сударь, нам пилой двуручной? — шутливо отозвался Прончищев.

Глядя на лейтенантов, и служивые работали весело и споро.

Один случай еще больше сблизил Прончищева и Ласиниуса.

Полновластным хозяином этих таежных мест был воевода Никита Хоробрых. В свое время он служил офицером в оружейном приказе. Был судим за взяточничество, выслан в Сибирь. Опала длилась недолго. Вскоре был поставлен начальником Усть-Кута. Тут Хоробрых дал волю своим низменным инстинктам. Место отдаленное — полный хозяин, пуп земли, вершитель судеб местного населения.

Уже в первые дни по прибытии отрядов в Усть-Кут к Прончищеву стали приходить обиженные люди. Жаловались на непомерные воеводские поборы. Хоробрых установил для усть-кутцев своего рода ясак: три соболиные шкуры в казну, четвертую себе. Возмущение вызывали его дикие вакханалии: насильничал над молодыми девушками, устроил у себя дома настоящий гарем.

Прончищев выслушал жалобы. Чем он мог помочь? Его никто не наделял полномочиями вершить закон, вмешиваться в местные дела.

Возмутился же он, когда Хоробрых распорядился «для устрашения беглецов» поставить на берегу Лены несколько виселиц.

Рассвирепевший Василий ворвался в воеводскую канцелярию.

— То мой приказ, — спокойно объяснил воевода. — Ваши люди бегут с моими ссыльными. Пусть знают, что их ждет. Щадить никого не стану.

— Это своевольство. Прошу убрать виселицы и не распространять свою власть на матрозов.

Холодными глазами Хоробрых погасил пыл лейтенанта.

— Господин Прончищев, вы бы лучше о себе подумали. В ваших списках числится государев ослушник Игнатий Сутормин, определенный на поселение в здешних краях. Он ведет противоправные речи. На него показано «слово и дело».

— Это безобидный старик. Нашел сына спустя годы. И полезен нам: скорняк, сапожник, умеет лечить.

— Я велел его арестовать. Будет произведено дознание.

Прончищев побелел от негодования:

— Как смеете?

«Слово и дело» — так в те времена назывался донос политический. Ничего не было страшнее этих двух выкриков. На кого «слово и дело» показано, считай того человека пропащим.

О, это Прончищев хорошо знал.

В отряде его поджидал Федор Сутормин. Слезы текли по щекам матроса.

Прончищев положил ему на плечо руку. И этим непроизвольным жестом было сказано так много. И что старика взял в экспедицию, а уберечь не смог. И что власти не хватает, чтобы укротить немилосердного воеводу.

Так они стояли, соединенные одной бедой и виной.

А потом был страшный день. Возвращаясь с матросами из тайги, Прончищев увидел на одной из виселиц повешенного старика. Забился в плаче Федор: «Батю-юш-ка-а!..» Боцман Медведев закатал рукава: «Айда, ребята к воеводе». С большим трудом Прончищев и Челюскин остановили разгневанных матросов.

Таня ждала Василия. Поставила перед ним миску щей. Прончищев не притронулся к еде.

Вечером Прончищев совещался с Питером Ласиниусом.

— Не могу оставить безнаказанным злодеяние. Как быть, лейтенант?

Ласиниус тяжелыми шагами ходил по комнате. Взгляд его был жесток.

— Василий, ты можешь рассчитывать на мою помощь. И я разделю с тобой ответственность. Слушай, что скажу.

…Поздним часом двинулись они к воеводскому подворью. Стараясь не шуметь, через сени вошли в горницу. Сутормин держал смоляной факел. Хоробрых в исподнем, заспанный, ничего не ведающий, кинулся им навстречу:

— Кто таковы?

— Одевайся! — приказал Прончищев.

Хоробрых рванулся к стене, снял ружье.

— Прочь из дома…

Челюскин подскочил к воеводе, подмял его, крепко сцепив запястья.

— Не баловать. Наизнанку выверну.

— Господи, за что?

Через огороды воеводу повели в тайгу. Метрах в трехстах от подворья остановились. Луна высеребрила опушку, бледное лицо воеводы.

— Объясните, чего вы добиваетесь? Это насилие.

— Ты был офицером, говорят? — спросил Прончищев.

— Я и сейчас офицер Ея Императорского Величества.

— Тем лучше. Учиним суд офицерской чести.

— Вас кто на то уполномочил? — взвился от ярости Хоробрых.

— А вот он. — Прончищев кивнул на матроса Сутормина. — Батюшка его, тобою повешенный…

— Я долг свой выполнял.

— И мы выполним свой долг. Не прогневайся уж, господин Хоробрых. Так вот. Именем Российского флота мы, лейтенанты Прончищев и Ласиниус, штюрман Челюскин, в согласии со справедливостью, с совестью человеческой приняли решение — всыпать тебе за учиненные злодеяния над усть-кутцами, за палачество двадцать матросских «кошек». Приговор наш окончательный.

О, Хоробрых слыхал о матросских «кошках», жуткой плети об нескольких концах. Не приведи господь испытать ее!

Воевода взвыл от ярости:

— Вы ответите за самоуправство! Все будет доложено по начальству.

Прончищев кивнул Сутормину. Матрос отошел назад, вытянул из-за кушака кнутовище. С оттяжкой хлестнул по спине воеводы. Так же невозмутимо отпустил вторую, третью «кошку».

Прончищев не чувствовал жалости к всхлипывающему, мычащему от боли палачу. Всякая жестокость, с которой ему в жизни доводилось встречаться, вызывала в нем протест. Сейчас он был спокоен. Не злобная месть, но неподкупная правота чинила свой суд. И когда суд свершился и Хоробрых получил сполна все двадцать «кошек», Прончищев сказал:

— Теперь, воевода, жалуйся кому угодно… Ежели посмеешь. Но не советую. Уж больно рыло у тебя в пуху…

Челюскин поднес к лицу воеводы кулак.

— Обратно ведь возвращаться будем. — И хоть жест этот был по-мальчишески наивен, зато кулак — внушителен.

Через два дня экспедиция на дощаниках отошла от Усть-Кута вниз по течению. Жители провожали моряков. Воеводы среди них не было. Он еще раньше приказал убрать виселицы.

А старика Игнатия Сутормина похоронили на берегу Лены под барабанный бой.

 

Глава вторая

 

 

«ИДИ, ИДИ, ДОЖДИКУ»

Никогда река Лена не принимала столько барок, лодок, плоскодонников.

Караван шел к Якутску.

Сыздавна Лена исчислена старожилами.

Бесхитростные лоции обнаруживали скорее приметливых, домовитых крестьян, нежели мореходов.

О притоках Лены в ее верховьях «скаски» бывалых людей с удивительной простотой сообщали:

«От Жилимжи реки до реки Авалагды полдни ходу, впала в Лену реку с правой стороны, течет с камени…»

«От тех пашенных мест до реки Илги три дни ходу, впала в Лену с правой стороны, течет ис камени. А на вершине кочуют многие брацкие люди».

«От усть Куленги реки до реки Онги судовым ходом два дня, а пешему день ходу. Конем половина дни. Течет ис камени. Хлеб у них родится просо, и оне Васька Витезев со товарыщи то просо видели».

И река для Прончищева становилась не такой холодной, суровой, чужой. И водовороты, просверливающие реку от дна до поверхности, не были столь пугающими.

Иногда Василию казалось, что вот сейчас на скальной круче появится озорной Васька Витязев, таежный витязь Восточной Сибири, шмякнет соболью шапку о камень, и над Леной вознесется его голос: «Р-е-е-ебя-я-я-тыы-ы, куда путь держи-ити-и?»

Челюскин, читая старенькие наивные лоции, обещал Прончищеву точно также сочинять карты моря Ледяного.

— А пашенных мест на льду возле Таймыра не обнаружено, а живет там… — Семен вовлекал в свой заразительный смех Таню, Лоренца, служивых. — Живет там медведь, что не сееть и не жнеть…

В Челюскине неутомимо бил родничок, источающий жизнерадостность. В самые трудные минуты люди тянулись к нему, как бы испытывая жажду испить из этого родничка.

Свирепый ливень. Тяжелые капли бьют горохом по палубе. Темно-серое небо. Темно-серые берега. Лена темно-серая, вся в булькающих волдырях. Некуда деться от сплошного потока.

У людей зуб на зуб не попадает, укрылись кто парусиной кто шкурами, кто насквозь промокшими кафтанами. Семен выползает из рубахи, скидывает тяжелые, хлюпающие от воды башмаки, щерясь белыми крупными зубами, отбивает на досках дикарский танец.

Иди, иди, дождику! Сварю себе борщику В поливяном горшику. Цебром, ведром, дойницею, Под нашею криницею, Под нашею светлицею.

Светло-рыжая его башка в сером потоке дождя сияет, как сигнальный фонарь. Он пятками пригвождает дождь.

Матросы присоединяются к нему.

Рядом со штурманом Лоренц.

Иди, иди, дождику-у-у-у-у! Сварю себе борщику-у-у-у В поливяном горшику-у-у

— Ха-ха, не нравится?

Солнышко, солнышко, Высушь барки донышко. Дай нам теплу воздуху. Побежим мы посуху!

Край тучи светлеет.

— Семен Иваныч, вам волхвом быть. — Таня высовывает нос из-под парусиновой накидки.

— А кто ж я есть? — Широко раскрытыми глазами Семен смотрит на жену командира. — Только что прикажите — мигом сотворю.

— Все-все?

— Мы ребята калуцкие. На все готовыи-и-и.

Таня вздыхает. Что-то гнетет ее. Краски забросила. Меньше ее слышно. Тоскует.

— Скоро Якутск, — говорит Таня.

— Ох, хорошо. Все ближе к цели.

— Кому как, Семен Иванович. А я там одна останусь.

— Дом построим. Огород вскопаем. Заживете. А время быстро летит. Зато виды какие, вы взгляните! Рисуйте на здоровье. Ну а без грусти — как же? Какая матросская жена не грустит… — Челюскин вздыхает. — Женюсь, и моя грустить будет. Куда от этого уйдешь? Знаю, не утешил вас, Татьяна Федоровна. А все же маленько подбодрил.

Не только близкая разлука пугала Таню. Василий скрывал, но она-то не слепая. Кровь на платке. Слабость. Все признаки цинги. Скорбутной болезнью зовут ее местные люди. Прончищев всячески отметал разговоры о болезни:

— Довольно об этом. Я запрещаю. Придумала бог знает что — цинга, цинга. Блажь это все! Всухомятку жру — вот и кровь. Эка невидаль.

Прончищев устыдился своего тона.

— Не сердись. За тебя я мучаюсь.

— А ты меня возьми с собой. Я не без пользы пойду. Стану помогать карты рисовать.

— Глупенькая. Ты подумай, куда мы идем.

— Я все стерплю.

— Стерпишь. Да. Корабль наш военный. А устав… Он такой. Не допускает на военные судна женщин. Не я такое правило придумал. Сам Петр Первый.

— А если я испрошу разрешения у императрицы?

— Умница. Только почта туда и обратно будет почти два года идти. Я бы тебя сам на руках отнес в каюту. Не в силах. Танюша, родная, наберись терпения. Не мучь себя, меня. Как жить теперь, если ты будешь страдать, сам не знаю…

 

КАРТА ТАЙМЫРА

Что делается! Такого казаки Якутского острога сроду не видали. Барки, дощаники, лодки. Народу тьма-тьмущая.

Матрос подходит к сторожевой башне, разглядывает ржавую пушку.

Вид у алебардщика строгий. Какой-никакой, а пост. Но любопытство берет верх.

— С самого, выходит, Санкт-Петербурга?

— Угу.

— Звать-то как?

— Федор Сутормин.

— Почем-нипочем, отведай оленинки с калачом.

— На том спасибо.

Сутормин вонзает голодные зубы в свежеподжаренное мясо.

— Куда же двигаться станете?

— Кто куда. Тут, брат, столько отрядов. И к Америке, и к Японии, и к Чукоцкому мысу.

— А ты?

— А на Таймыр.

— Идти туда — не дойти.

— А мы не пеше. Вплавь.

— Что строить будете?

— Дубель-шлюпку.

— Какая нужда туда гонит? Там прибылью не разживешься.

— Дорогу меж льдами торить будем. С Оби суда пойдут, с Енисея. А мы с Лены.

— С флангов, выходит?

— Выходит, так, — соглашается Сутормин.

— Теперь скажи: для какой же надобности?

Сутормин думает.

— Для какой надобности… Для рассейской! Алебардщик, лукавый дьявол, подмигивает хитрым глазом:

— Тут один якут вознамерился в гору идти, к ихней святой, не помню, как звать.

— И что?

— А идет до сих пор. Наш край какой: не знаешь — не ступай ногой.

Край действительно необъятный, малознаемый. Разве не об этом говорит распоряжение местным властям оказывать всяческую помощь Беринговой экспедиции, для чего по северным берегам предписывалось построить продовольственные склады, приказать местным племенам поставить у устьев рек «приметные знаки-маяки», по ночам зажигать в них огни. Таковы были «мнения» Адмиралтейств-коллегии. Она руководствовалась самыми благими пожеланиями. Но как же эти «мнения» были далеки от понимания сибирского безлюдья, бездорожья, дикости и неохватности пространства вдоль северного побережья.

Прончищев и Челюскин, прибыв в Якутск, сразу же пошли знакомиться с архивами воеводства.

Смрадный, отдающий тленом бумаг подвал. Обгрызенные крысами книги.

Ветхие хлопчатобумажные листы, ломкий картон, берестяные вязки показывали все, что было примечено ведомцами. Реки — каждая толщиной с мизинец. Озера — в виде месяца и полумесяца. Места, где обильно водятся медведи, обозначались с младенческим простодушием — на карте рисовался медведь. Где тайга — там березка, сосенка. Им, выученикам Морской академии, питомцам навигатора Фархварсона, смешно было видеть: север показан на картах не по греческому правилу, а по арабскому — внизу листа. О широтах, долготах, масштабе ведомцы не имели понятия. На одной карте Сибирь была показана в форме трапеции.

Но какая отвага и дерзость чувствовалась в простых, малограмотных людях, пытающихся открыть новые земли и берега, начертать на бумаге линии, полукружия, постоянно меняющиеся, как паутинки при легком дуновении ветра.

Многие ведомцы, уходя в мало что обещающий путь, твердили молитву-заговор, взятый у якутов: «Бабушка Кербе, от века древняя. И ты, дедушка Бурей, равный годам первой. Пошлите милость нам, путешествующим. Одарите счастьем и благословите! Вы, реки, стекающие с гор! Пусть девять раз счастливо будет наше путешествие».

Какая неистовость слышалась в этой мольбе мореходов и землепроходцев! И они шли в бог знает какие неведомые места. «Никто не вернулся, — скупо сообщали местные летописцы, — так что берег морской там неизвестен».

Не были счастливы путешествия первых, но за ними двигались вторые, третьи, четвертые…

Сами бабушка Кербе и дедушка Бурей, будь они не таинственными существами, не смогли бы не поразиться мощи человеческого духа.

Читая «скаски», перебирая березовые свитки, листая «географические чертежи» безымянных людей, Прончищев не раз ощущал, как перехватывает горло. Был тих и сосредоточен Челюскин. Он тоже с каким-то внутренним волнением, теребя рыжие взлохмаченные вихры, погружался в этот мир, бережно трогал ломкие и зыбкие карты. Трогателен в своем наитии русский мужик! Глаз острый. Заскорузлые пальцы то-оненько проведут линию на картоне. Баньку примем, в жаркий тулуп обрядимся — опять пойдем, куда и потребно. Дело привычное, служивое!

В один из таких дней Прончищеву стало худо. Василий сел на крыльцо, притулившись спиной к балясине. Скоро дурнота прошла.

— Ты, случаем, не болен? — встревожился Челюскин.

— Сыро в подвале… Тане не вздумай ничего сказать.

— Да что Тане. Ты не болен?

— Вот мой приказ — Тане ни слова. — Глаза Прончищева решительны.

Они и метров ста не отошли от воеводской избы, как сзади раздался оглашенный крик:

— Ребя-ята-а! Прончищев, Челюскин!

Счастливый, хохочущий, их догонял Дмитрий Лаптев.

Челюскин открыл товарищу мощные свои объятья.

— Объявился. А мы как в Якутск прибыли, так сразу «Где Лаптев?» А Лаптева нет.

— Я только что с Юдомского креста, провизию туда отвозил. Беринг посылал.

— О, адъютант! Как называть тебя теперь?

— По-простецки, без чинов, — смеется Лаптев. — «Ваше превосходительство»!

— Ваше превосходительство, — кланяется Челюскин, — не желаете ли отобедать с недавними бедными гардемаринами?

В просторной горнице с земляным полом пахнет свежими опилками, смолой. Слюдяные окошки чисты. Зеленым полотном застланы две лежанки. Столик. Скамьи по стенам. На полке угломерные инструменты, баночки с красками кисти.

Общими усилиями команды дом выстроен для лейтенанта и его жены.

Здесь Таня будет жить до возвращения Таймырского отряда.

Рашид расставляет оловянные миски, ложки. Гордо вносит чугунок с ухой.

— Уха царская? — допрашивает вестового Семен.

— А как же. Сам рыбку ловил.

Дмитрий рассказывает, как ходил на дощаниках в Юдомский крест, перевалочный пункт между Якутском и Охотском, — доставлял провиант. В Охотске уже три корабля строятся.

— Как служится у Беринга?

— Всяко бывает. В нем все: жестокость, великодушие. Поразительно, как думает о людях. Вчера вдруг просит список всех померших во время путешествия. Немедленно в Адмиралтейство уходит бумага — требует всем вдовам выплатить двойное годовое жалованье. Или смотрел подарочные вещи инородцам. Ну, что там, сами знаете: ножи, топоры, сукна. Это мужикам. Женщинам — бисер, игры, зеркала. А детям что? Приказал из глины лепить свистульки.

Тане интересно слушать бывших гардемаринов. Как малые ребята, распотешились. Дмитрий щеки надул: «В рей, грот, фал!» Кого это он? Ах, да, был у них такой грозный шкипер. «Как ставите весла, раз-з-зявы?» Видать по всему, боевой был шкипер. Василий вспоминает сержанта Евского, как учил школяров строжайшей солдатской науке: «Брюхо дано солдату и матрозу не затем, чтобы есть от брюха. А брюхо дано солдату и матрозу, чтобы ползти на нем к вражеским апрошам…»

Покорители оцеануса глациалиуса! Кто им годы их даст, а ведь под тридцать…

Уйдут скоро. А что ей остается? Ждать.

Как говорила одна знакомая старушка: «Хоть кинься во птицы воздушный, хоть в синее море рыбой пойди…»

— Одна я несчастная.

Лаптев поворачивается к ней:

— Что так, Татьяна Федоровна?

— Я от тоски умру.

Прончищев притягивает к себе Таню:

— Вернусь же, вернусь скоро. Ей-богу! Хоть ты, Дмитрий, словечко за меня замолви.

— И замолвлю. Мне знаете что сказал Фархварсон, когда прощались? О Прончищеве, между прочим. «Вернется из экспедиции — заберу его в академию. Пусть навигацию читает». Быть вам скоро, Татьяна Федоровна, женою профессорскою!

В голосе Тани детская жалоба:

— С вами хочу! Дмитрий, вы адъютант Беринга. Одно ваше слово…

Лаптев зажигает сигару. Какая, однако, сила в этой молодой женщине! Еще в Твери Дмитрий восхитился ее дерзким, ни на что не похожим поступком, небрежением к осуждающей людской молве. И эта стойкость в дороге. Но то, что она сейчас просит…

— Татьяна Федоровна, не в моих возможностях вам помочь.

Возвращаясь на постоялый двор, Дмитрий говорит:

— Что, Семен, скажешь?

— Любовь…

— Ты считаешь, единственно лишь любовь ею руководит?

— Что же еще может оторвать барышню от дома пойти в Сибирь? А вот поди ж ты…

— Характер!

— Я не книгочей, ты знаешь. Но кое-что читал. Особливо из рыцарской жизни. Кавалеры, дамы. Ристалища. Любовь. Татьяна… бесовская девка! Вши, грязь, руготня матрозская, неустройство — все нипочем! Я бы взял ее будь моя власть.

— Ты бы взял. Да ты не Беринг.

— Я не Беринг… — вздыхает Семен.

 

НОЧНОЙ ВИЗИТ

Всю дорогу от Твери до Якутска Витус Беринг с небольшой группой помощников ехал впереди экспедиции.

В городах, на почтовых станах, в таежных заброшенных острогах подготавливал начальников к приходу сотен людей. Когда еще такое было! Заботился о ночлеге, провианте, лошадях, подводах, лодках, барках.

В поле его энергии самые ленивые и сонные тетери из приказных чиновников исполняли команды и поручения.

Молва опережала Беринга.

Не князь едет, не граф, не барон — витязь!

Дорогу витязю!

По существу, экспедиция еще не приступила к главному своему делу. Суда девять месяцев, как новорожденные, будут расти на якутских и охотских стапелях. Но даже то, что сделано, уже есть основательное открытие Сибири.

В Якутске Беринг пишет репорт в столицу.

У репорта длинное название:

«Табель, показующая расстояние русскими верстами до городов и знатных мест, через которые имели путь в экспедиции. И где шли сухим путем, реками и где какие обретаются народы и меж ими сколько находится русского жилища».

Расстояние от места до места. От Тобольска. От Москвы. От Санкт-Петербурга. Названия населенных пунктов, румбы. Где какие «природные жители».

Впервые Сибирь от Тобольска до дальних восточных ее пределов обретала географическую точность.

Главное же впереди. Берег Америки. Дорога к Таймыру. Северный морской путь.

Был поздний вечер. Беринг мало спал. После полуночи ложился, на зорьке уже на ногах.

Беринг зовет адъютанта, вручает запечатанный пакет.

— Завтра же фельдъегерской почтой в столицу.

— Слушаюсь.

Дмитрий Лаптев застыл на пороге.

— Что еще?

— Господин командор, к вам жена лейтенанта Прончищева.

— Проси…

Молодая русоволосая женщина. Черный платок сбит на плечи. Открытый взгляд.

— Ваше превосходительство… — Голос у Тани дрожит.

Беринг наливает из кувшина стакан воды.

— Выпейте. Успокойтесь.

Как сказать? Как убедить…

— Я слушаю вас, Татьяна Федоровна. Что с вами? Отчего такая тревога?

— Дайте разрешение пойти с Прончищевым дальше…

— На «Якутске»?

— Я ни о чем никогда вас не просила.

Откуда вдруг у нее взялась твердость в голосе?

— Вы все знаете. Я ушла из дома. Родители меня не благословили. Мой поступок был подсказан единственно лишь сердцем. Не говорите про флотский устав. Он мне известен. Я буду полезной на судне. Я рисую. Я сделаю виды Таймыра. Кроме устава, есть милосердие. От вашего приговора зависит моя жизнь.

Тридцать лет служит Беринг на флоте. Подобной просьбы не знает. Сколько мольбы в глазах этой женщины!

Это не блажь, нет.

— Татьяна Федоровна, ваша просьба так внезапна. — Беринг неловко улыбается. — Вы перекрыли мне все пути к отступлению. Говорю это как человек военный…

— За вами Адмиралтейство, Сенат, императрица Анна Иоанновна.

— За мной устав, — говорит Беринг устало.

Как, однако, время летит. Жена Прончищева… Того юного калужанина со щербатыми зубами. Да, да… Он тогда только что из Навигацкой школы приехал в Санкт-Петербург. Целая жизнь прошла.

— Теперь ночь, Татьяна Федоровна. Я подумаю. Я потом скажу свое решение.

Дмитрий Лаптев проводил Таню домой. Ночной визит к Берингу он устроил. Сделал все, что мог.

— Дмитрий, спасибо. Век буду помнить вашу милость. А Беринг… Отзовется ли он на мои слова?

— Татьяна Федоровна, Василий мне близкий товарищ. Поэтому моя к вам симпатия естественна. Остается уповать на всевышнего.

Дмитрий знал, как нелегко Берингу. О всяком его шаге, верном, неверном, тут же сообщали в столицу фискалы. В правительственном кабинете было немало людей, которые не сочувствовали целям экспедиции, полагали, что она разорительна, преждевременна, бессмысленна. А потому недруги готовы использовать всякий ошибочный факт, любую улику против Беринга, доказать, что он ретив или, наоборот, робок, властен или вял в исполнении долга, нерасчетлив в расходовании средств или, напротив, обрекает вверенных ему людей на несчастья.

О, фискальство времени Анны Иоанновны! О, доносы «слово и дело»! Сколько людей погубили они в ту пору, как многим поломали судьбы и карьеру.

И сейчас. Согласись Беринг с просьбой жены лейтенанта Прончищева — фискал с лисьей проворностью настрочит на командора донос. Любой, даже добрый поступок, вольно истолковать во вред. Могла ли обо всем этом Таня догадываться? Да и стоило ли посвящать ее в интриги двора?

Дмитрий сказал:

— Командор — твердо знаю — великодушен и справедлив. Что касаемо меня, Татьяна Федоровна, знайте, что я в вашей партии…

 

ДУБЕЛЬ-ШЛЮПКА «ЯКУТСК»

В море надо было выйти как можно раньше, до образования больших льдов. Счет шел на дни. Прончищев и Челюскин пропадали на стапелях. Засияли стеклами иллюминаторы судна; была для носа выточена изящная лебединая шея с маленькой головкой. Судно из гадкого утенка превращалось на глазах в дивного лебедя.

Дубель-шлюпка есть дитя фрегата и галеры. От фрегата паруса — грот и фок, палубная надстройка на корме, рулевое управление через тали; от галеры весла — двенадцать пар, малые фальконетные пушки на ухватах.

Ветреная погода — распускай паруса!

На море тишь да гладь — весла на воду!

Как делалась дубель-шлюпка?

Остов лиственничный, для обшивки шли доски тополя, легкие и упругие. Доски связывались в щиты жгутами из корней можжевельника. Большого умения требовало соединение обшивки с каркасом: гвозди не шли. Вытачивались дубовые или опять же лиственничные болты — нагеля. Вколотить нагель прямо по удару молотка — дурак сможет. Такой способ крепления не надежен. Под определенным углом просверливались коловоротом отверстия. Доски намертво прилипали к шпангоутам.

Численность экипажа диктовалась точными размерами судна. Уже не одно тысячелетие, начиная с греческих многовесельных судов, мореходы пользовались простым математическим расчетом: перемножались длина, ширина, глубина осадки; произведение множилось на шесть десятых, а затем делилось на восемнадцать.

От этого исстари принятого правила не отступали ни на дюйм. Дубель-шлюпка могла принять сорок пять человек экипажа.

Трюм размещался в кормовой части. Две каюты — для командира и штюрмана — на палубе.

Дубель-шлюпка легко управлялась, была независима от погоды, выдерживала пятибалльные штормы. Эти суда хорошо показали себя в азовском походе Петра, на Черном море, при Гангуте.

Вот когда вспомнились и пригодились уроки галерного мастера Лаптева. Скинув рубахи, в портах, в лаптях на босу ногу — для легкости, пружинности шага — Прончищев и Челюскин вместе с такими же бородатыми потными мужиками тесали кокоры, пилили доски, крепили шпангоуты, настилали палубу, поднимали мачты. Руки их были в шрамах, спины покрылись волдырями от ожогов нещадного сибирского солнца. Топор в руках Прончищева стал так же покладист, как некогда в цепких ладонях корабела Лаптева.

Конопатили, смолили борта. Старые навыки, дремавшие в руках, в плечах, в упоре ног, в гибком изгибе спины, возвращались во всех своих забытых движениях.

Не отставал от мужиков и Лоренц. Строгал медведком брусья, сбил для капитанской каюты ларь, Прончищев похвалил его: соображать начал в плотницком деле, а плотницкое дело — оно в самый раз для матросов. Лоренц просиял.

При спуске судна на воду в корабелах просыпается языческий восторг. Хоть ты сделал сто кораблей, этот корабль не станет сто первым. Только первым! В него и влюбляются, как в первенца. И тот не корабел, в ком угасло это чувство первости, гордое и трогательное, будто новорожденного принимаешь из рук жены.

Обрубаются канаты. Раздвигаются бревна — роспуски. Слышен щемящий, едва уловимый скрип в обшивке корабля. Вздрогнули крепко поставленные мачты, запеленутые в парусину. Дубель-шлюпка скользит к воде. Брызги. Килевая качка от бака до юта как живая дрожь.

— Ура, ребята!

Летят вверх шапки, шляпы, треуголки.

Ликующие возгласы.

Свист.

Прончищев легко взбегает по прогибающимся доскам. Твердая палуба. Хорошо прилаженные поручни. Выточенная из цельного куска липы гордая лебединая шея на носу.

Капитанский мостик. Июньское солнце слепит. Сколько же лет он ждал этого мига!

В ликующей толпе Прончищев различает лицо Тани; она по-девчоночьи подпрыгивает, машет рукой: вот же я, вот… С нее станется. Возьмет да и заберется к нему на мостик. Как когда-то давно на голубятню: «Вот и я…»

Сигнал трубы. Барабанная дробь.

— Смирн-а-а-а! — Штюрман Челюскин прикладывает ладонь к треуголке. — Господин лейтенант, вверенный вам экипаж дубель-шлюпки «Якутск» в составе сорока пяти человек па-а-астро-ен!

— Здравствуйте, матрозы!

Ответный рев:

— Здра-а-жла-а…

В тот памятный день лейтенант Прончищев получил последние письменные наставления от командора Беринга:

«Следовать до устья Лены и там учинить обсервации, определив, под какими градусами оное устье имеет положение. Описать и вымерить фарватер. Далее — к западу до устья Енисея. Когда усмотрены будут какие острова, нанести на карту. Если на пути к устью Енисея встретятся великие льды, то ожидать, когда они разойдутся, и следовать дальше. Если описать все в один сезон погода не допустит, изыскания произвести в лето следующее…»

Соответствующие инструкции, как идти до устья Лены, до колымских берегов, вручены и капитану бота «Иркутск» Ласиниусу.

— Питер, я в вас верю, — негромко произнес Беринг. — Вы и Прончищев как бы две руки, которые обоймут ледовитые просторы с востока и запада.

Беринг смотрит на усы Питера. «Лейтенант Ласиниус отрастил свой синий ус». Ах, эти матросские острословы.

Вечером командор приглашает офицеров экспедиции в свою избу.

— Знаю, никакие трудности, — говорит он, — не отвратят вас от возложенного. Пусть добрая и неустанная воля покойного государя нашего Петра Великого поможет вам превозмочь льды.

Голос командора торжествен. Как он сам долго ждал этого дня. Взгляд его скользит по лицам офицеров. Ближайшие помощники. Со многими из них вскоре отправится в Охотск.

Идет совещание, или, как раньше говорили, консилиум.

Узкие, с восточным прищуром глаза командора сухи, пытливы.

— Господа, какие ко мне будут вопросы?

Вопросов нет.

Беринг требует задержаться. К нему обратилась жена лейтенанта Прончищева. Просит допустить ее в плавание на «Якутске». Флотские установления господам офицерам, а также всем собравшимся известны. Беринг хочет знать мнение командиров.

Женщина на военном корабле?

— Такая просьба поступила, минуя самого Прончищева? — спрашивает Свен Ваксель.

Краска заливает щеки Василия.

— Господин капитан-командор, я вынужден просить прощения за необдуманный шаг моей жены. Я не знал о ее визите.

— Мне показалось, что Татьяна Федоровна пришла ко мне с совершенно твердыми намерениями.

— У меня с женой был разговор. Мы говорили… Я объяснял…

— Как вы сами относитесь к столь необычной просьбе?

— Когда бы не мое флотское звание, почел бы за счастье взять с собою.

Дмитрий Лаптев встает со скамьи.

— Господин Беринг, Татьяна Федоровна отлично рисует. Так почему бы нам не увидеть северные берега в живописном изображении? Я вижу в том пользу научную.

Питер Ласиниус:

— Я поддерживаю Лаптева. Им движет человечность. Женщина на военном судне отправится в плавание впервые. Но разве не впервые экспедиция, подобная нашей, отправляется во льды? Почему же не решить так, как подсказывает нам сердце?

Ах, лейтенант! Умеет затронуть чувствительные струны.

— Штюрман Челюскин!

— Я — за!

— Лейтенант Ваксель!

— Я — за.

И все остальные — за, за, за…

Они точно сговорились. Человечность… Сердце… Почему в них молчит разум? Впрочем, что стоит рассудок, не питаемый движениями души?

Пусть фискал строчит на него донос!

Капитан-командор кивает головой:

— Учинить посему!

Более чем в сотне верст от Якутска на берегу реки Амги строился паром для переправы. Скоро сюда подойдут отряды Беринга, чтобы продолжить путь к самому восточному российскому морю — Охотскому. Руководил работами Свен Ваксель.

Пятый день дождь лил как из ведра. Мужики волокли мокрые бревна к берегу, вязали их можжевеловыми ветками — вицами. В Лоренце теперь трудно узнать робкого паренька, который сидел в петровской беседке на Котлине и опасался нападения дерзких мальчишеских ватаг. Ему тринадцать лет, на верхней губе темный пушок. Закатав штаны, катал бревна, рубил сучья, ругался не хуже матросов. Добравшись поздно вечером до постели, мужики тут же засыпали. Лоренц, забившись в укромный уголок, при лучине читал и переводил старые скандинавские саги. Отец слышал, как Лоренц шептал:

— «Жестока буря сегодня ночью для монахов в их убежище. Зла ночная буря. Они не могут уснуть».

— Сын, спи. Завтра рано вставать.

— «Жестока буря сегодня ночью…»

От приехавших обозчиков Лоренц узнал: через несколько дней отряд Прончищева покинет Якутск.

Дорогу развезло; отец сказал, что в ближайшее время туда ни один обоз не пойдет.

— Но я должен проститься с Прончищевым!

— Это невозможно. Разве сам не видишь?

У Лоренца скопилось немного денег; он уговорил местного казака одолжить за плату лошадь.

На третий день заляпанный до ушей грязью, голодный как зверь Лоренц достиг берега Лены.

Прончищев глазам не поверил:

— Ты? Да откуда, черт возьми?!

— С Амги.

— В такую погоду…

— Василий Васильевич, что вы о погоде? Я прощаться приехал.

Таня обрадовалась Лоренцу. Мальчик набросился на еду. Коротко рассказал о своем житье-бытье на Амге. Явился Челюскин, облапил парня:

— Вот бы такого молодца да к нам в юнги…

Сидели допоздна.

Узнав, что Таня пойдет на «Якутске», Лоренц сказал:

— Такого нет ни в одной саге. Татьяна Федоровна, я преклоняю перед вами голову.

Да, пожалуй, так сказать мог бы сам капитан Дампьер.

На следующее утро мальчик достал из-за пазухи перевязанный бечевкой пакет.

— Василий Васильевич, не смейтесь. Пусть это будет моей причудой. Разорвите пакет, когда достигнете Таймыра.

Прончищев стоял за околицей до тех пор, пока молодой всадник на своей замурзанной лошаденке не скрылся за высоким Сергиевым Камнем.

Таня писала в Санкт-Петербург. Просила родителей не тревожиться. Ей позволили пойти в морское плавание.

«Владычество природы и судьбы, — писала Таня, — приказывают мне исполнить свой долг, и я не стыжусь этому повиноваться. Хочу, чтобы наши с Василием сердца разумели друг друга и чтобы союз наш был нами укреплен. Но не подумайте, что душа моя холодна, когда я пишу эти строки. Болит моя душа за вас, а сердце разрывается от чувства, знающего цену родительского горя. Мне остается лишь уповать на вашу милость. Пусть же вашу жизнь ублаготворит единственное утешение, что ваша дерзкая и непутевая дочь счастлива…»

 

ИЗ ДНЕВНИКА ВАСИЛИЯ ПРОНЧИЩЕВА

Таня идет со мной. Мог ли такого ожидать? Но и тревога не покидает: перенесет ли Таня суровый климат Ледовитого моря?

Сама же она радуется, как дитя. Со старой женщиной местного племени учит якутский язык.

Дубель-шлюпка на воде! В ней единственной заключена наша жизнь, спасение и надежда.

Погрузка закончена. Взяты мешки с мукой, горохом, бочки с солониной, рыбой, ящики с сухарями, сахаром.

Таня украсила мою каюту (нашу, нашу каюту!) еловыми лапами. Две парусиновые койки, одна над другой. Столик прихвачен к полу. Стеклянный иллюминатор.

Все бы хорошо! Но недомогание (себе как не признаться?) дает все чаще себя знать. Почему жизнь так устроена, что не дает человеку полного счастья? Всегда что-то вкрадется — зависть ли, злоба людская. Или болезнь…

«Начатому свершиться должно!» — девиз «Якутска». Нам его дал сам капитан-командор Беринг.

Ровно в два часа пополудни на борт поднялся командор. Он пожал всем матрозам руки.

Остались втроем — Беринг, Челюскин, я Командор обнял нас. «Вижу в вас своих сыновей, — было сказано нам. — А чего отец желает сыновьям? Вернитесь живыми, исполнив свой долг».

В вахтенном журнале Беринг сделал надпись: «Да будет путь „Якутска“ благословен».

Третий день идем по Лене под парусами. Река многоводнее, берега суровее. Леса постепенно понижаются, уступая место кустарникам.

Геодезист Чекин делает съемки берега Лены в ее высоких широтах.

Ветер средний, небо чисто. Челюскин деловит — не подступись! Ни на минуту не расстается с мерными цепями, градштоком, квадрантом.

Первые географические координаты ложатся на составляемую нами карту.

Морячка моя рядом. Ей хорошо в нашем плавании. Подкралась сзади незаметно. Оглянулся — на ногах сапоги-сари, на лице сеть из черных конских волос. Якутка! И по-якутски что-то мне говорит.

Под кистью моей морячки берега Лены не так мрачны. В ее рисунках обязательно присутствует солнце.

Река соединена с землей, домом, пусть дом за тысячи километров. А море рождает чувство иное — отдаленности от дома. Все-таки человек существо земное.

Нынче вышли на берег. В высокой скале набрели на пещеру. Кругом валяются зубы, бивни, скелеты мамонтов. Зверовое кладбище. Чувство такое, что из новейшего времени, из века XVIII, попал в древнейшие времена.

Туземцы уверяют (слышал в Якутске), что мамонты живут под землею. Они роют ее рогами. Выйдут наружу — умирают. Вечная мерзлота хорошо охраняет останки от гниения. Споткнулся о Мамонтову голову, покрытую сухой кожей. На меня подуло вечностью…

Чую дымок, пахнущий мясом. Якутские юрты.

Меня, Таню, Челюскина покормили жареным мясом. Раздал женщинам бисеру, одарил мужчин стальными ножами. Принесли чудное кушанье. Они варят кумыс с мукою, добавляют туда пихтового луба, сушеной рыбы, ягод морошки. Похлебка зовется саламатой.

Собираемся уходить, старейшина вынимает доску, костяные фигурки. «Давай играть в сахаматы».

Старейшина, видимо, самый великий в селении «сахаматист». Дело доходит до ферзя. Передвигаю фигуру. Старейшина ужасается — нельзя. Отчего же? Оказывается, ферзь не должен прыгать, как конь. Это несовместимо со званием самого большого начальника, каковым является королева.

Знают ли туземцы Таймыр? Ответы самые неопределенные. Но при этом слове испытывают некий страх. «Кто туда ходит, не возвращается».

Я сказал, что молился бабушке Кербе.

«Бабушка Кербе не знает по-русски. Она помогает только якутам».

Последнее русское зимовье — Жиганский острог. Несколько деревянных изб для казаков. Юрты.

Здесь у берега стоял бот «Иркутск» — он шел несколько впереди нас.

Ласиниус пришел на нашу дубель-шлюпку. Когда Питер поднимался на наш борт, пушки «Иркутска» салютовали. Я тоже приказал запалить.

Никогда не перестану восхищаться заразительной игрой Питера. Он вспомнил: еще в Усть-Куте я обещал схватиться с ним в пиле двуручной.

Свалили несколько лиственниц. Аж рубахи взмокли.

Вечером пировали. Завели песни.

Мы распрощались, полные надежд на скорую встречу.

Мне кажется, Россия никогда не должна забыть, что при открытии Северного морского пути ей честно помогали шведы, датчане, немцы. Я весьма высоко ценю слова петровского устава, где хорошо сказано: офицеры любят друг друга, невзирая на то, какой они веры или какого народа. Только мудрый и великодушный монарх мог своей рукой начертать сию сентенцию.

По правую сторону в Лену впадает речка Менкере. Слева — воды речки Хахчан. Берега крутые, утесы не знают никакой растительности. Глубина — 15 сажен. Широта — 71 градус 24 минуты.

Потянулась местность, называемая тундрой. Белый мох. Пасутся стада оленей. Лошадей не видать.

Давно нет солнца. Разве на Таниных рисунках.

Два дара дал мне Беринг: «Якутск» для сего путешествия и разрешение быть рядом жене.

Навечно благодарен Берингу.

Карта Лены от Якутска до самых ее низовьев, до острова Столб, составленная моими товарищами, есть, по существу, первое научное известие об этой реке. Лена отныне знает свои координаты. Если и есть отклонения, они, надеюсь, незначительны.

Самым кратким путем предстоит выйти на взморье. В бесчисленных протоках, рукавах дельты можно плутать, подобно слепцу.

Кажется, для нас наиболее выгодна Крестяцкая протока.

Вчера, 2 августа, пошел с Семеном на ялботе в поисках западного фарватера. За поздним временем уровень воды понизился.

Не отыскали нужную протоку среди многочисленных островов. Который же наш рукав?

…Будем поворачивать на юго-восток. Путь более дальний. Огибая Столб, потеряем время. Да что поделаешь… Хитрая дельта у Лены. Лабиринт.

…Снег зарядами повалил.

Вышли в море! Ура! Ура! Ура!

Люди укутались в тулупы, натянули на головы меховые шапки. Затопили в трюме железные печки.

Август, а зима явилась во всех своих достоинствах. А я о родной деревне Борищеве думаю. Там ныне яблоки поспели. Батюшка девкам грозит, чтобы справно в корзины клали. Я сам любил яблоки собирать. Скороспелка, белобородка, пипин, налив. А еще были яблоки фонарик, винный квас… Господи, что за мысли в башку лезут?

Батюшка с оказией прислал как-то в столицу целый ящик винного кваса. Лаптевы чуть не все яблоки пожрали.

Где-то сейчас брательники? Дмитрий-то с Берингом. Хорошо, кабы Харитон был рядом.

…Постояли немного на якоре западнее Быковского мыса. Пусть море успокоится. Побережем дубль-шлюпку.

13 августа 1735 года поставили паруса. На запад!

Корабль русского военного флота еще никогда не шел туда. Счастье морехода, даже облаченного в военную форму, в ожидании открытия, в надежде нанести на географический чертеж новый берег, новый остров, проторить неизведанную дорогу в волнах. Вот самая значительная минута жизни. Еще большую радость этой минуте прибавляет чувство, что рядом с тобою близкие люди.

Сильная слабость в членах. Впервые за все время своей хворости открылся Беекману. Мы были вдвоем, я запер каюту. Он смотрел меня. Скорбутная болезнь — другого приговора не ждал. Приказано пить горчайшую отраву, настоянную на хвое и листьях тальника.

Видя удрученный вид корабельного эскулапа, напомнил, что один раз он меня вылечил. Вылечит и сейчас. Просил Беекмана держать в тайне мою болезнь. Команда ничего не должна знать.

Матрозы дразнят его за прусское происхождение. Я просил назвать обидчиков. Лекарь фискалить не хочет. В трюме среди матрозов я сказал, что за унижение национального достоинства буду наказывать. Дисциплина на корабле есть не только выполнение командирского приказа, но она и в уважении к тому, кто рядом несет службу.

…Идем вдоль северного сибирского берега. Замечены первые плавучие льдины. Дождь сменяется снегом. Люди укутаны в звериные шкуры. Холод адский.

Подводным ледяным рифом пробило днище. Матроз Сутормин и боцман Медведев два часа стояли по колено в ледяном крошеве. Спасибо, братцы!

Вынуждены идти на зимовку к берегам реки Оленёк. Следующим летом, когда очистится путь, тронемся дальше.

Челюскин с матрозами на ялботе отправились в устье искать верный фарватер.

 

Глава третья

 

 

ОЛЕНЁК

История не сохранила имени русского казака, который дал реке нежное имя — Оленек.

Порожистая река, разбросавшая в своей горловине множество островков, плосковерхие сопки с нашлепками снега, безлюдная тундра — какую же доброту надо было иметь, чтоб подарить реке теплую, домашнюю кличку.

Первая попытка найти фарватер не увенчалась успехом.

Наконец вместе с Челюскиным и несколькими матросами на ялботе пошел Прончищев.

Сделав несколько промеров глубины, отыскали безопасную дорожку для входа «Якутска».

Преодолев волнолом, гребцы устремились вверх по реке.

Плыли версты три. Высматривали подходящее место для высадки. И тут на небольшом возвышении увидели с пару десятков рубленых изб.

Сошли на берег. Удивило странное безлюдье. Обошли дома — пусто.

В крайней избенке обнаружили насмерть перепуганного старика. По лицу русак из русаков — короткий нос, круглые глаза. А лопотал по-якутски.

— Ты кто?

Старик недоуменно смотрел на пришельцев. Наморщил лоб. Кажется, что-то вспоминал.

Челюскин прикрикнул:

— Да говори, ты кто?

Старик с головой укутался оленьей шкурой. Точно дикий зверек уполз в нору.

Хороша же первая встреча с туземцами!

Однако старик недолго пробыл в своей норе. Видимо поняв, что ему ничто не угрожает, дед высунул нос из своего мехового укрытия.

— Чума! Чума! Уходи!

— Э, да он знает по-нашенски, — обрадовался Прончищев. — Ничего, пусть успокоится.

Дед упрямо талдычил:

— Чума! Чума!

— Выползай, дедуля! — Челюскин подбодрил старика. — Мы люди мирные. На, трубку, покури. Хорош табачок.

Странный туземец схватил грязной рукой трубку.

Все-таки его удалось разговорить. Отдельные русские слова (помнил, оказывается!) мешались с якутскими. Из всей этой булькающей, непутевой мешанины фраз можно было понять: жители селения, увидев на взморье судно, страшно перепугались. Все до единого покинули селение.

— А ты как остался?

Выяснилось, что у старика ноги плохо ходят. Он помирать остался. Звали его Иваном.

Это рассмешило присутствующих при разговоре матросов. Иван! Во куда занесло нашего Ивана! То ли русский, то ли якут.

— Давно тут живешь? — спросил Прончищев.

Старик заморгал редкими белесыми ресницами, соображая. Когда догадался, о чем его спрашивают, растопырил пальцы на обеих руках, тряхнул ими семь раз. И еще один палец показал.

— Семьдесят один годок! — по-детски обрадовался жестикуляции старика Челюскин. — В тундре уродился?

Старик удивился вопросу. Разве без того не ясно?

— Я думал, ты ссыльный.

Слово «ссыльный» было для старика вовсе не знакомым. Взгляд его был младенчески чист и безгрешен, как у существа, еще не вкусившего яблока от древа познания. Тундра, олени, собаки, полярные гуси, людской мирок, в котором он жил, — добро. Люди, приходящие на веслах издалека, шумные, горланящие, непонятные, несут племени зло и несчастья, болезни и разорение.

Старик следил за чужаками, вспоминал, за какие грехи тойоны наслали на племя этих людей. Оленекцы брали от реки и тундры ровно столько рыбы и дичи, сколько надо, чтобы прокормиться. Кто же на них разгневался: быстро бегущий бог Кирхачи, гномы, живущие справа на восьми, а слева на девяти горах? Или управляющий горный дух Барилах? Но каждое утро оленекцы взывали к Кирхачи, к гномам, к Барилаху быть к ним милостивыми. Может быть, дева Сыринай, всевидящая и ничего не прощающая? Однако за что, за что?..

Прончищев распорядился:

— Здесь на зимовку станем.

И правда: место подходящее. В заводях много наносного плавника, да и поохотиться есть где.

Дубель-шлюпка вошла в реку Оленек. Моряки ставили избы, амбары для провианта, баню. Поднимались свежими венцами срубы четырех домов. Гомон, стук топоров, визг пил. Старик Иван наблюдал за работой служивых, пытаясь вникнуть в смысл забытых русских слов. Что-то оттаивало в его памяти. Однажды, стоя рядом с Таней, промолвил сердито: «Мужик много, баба одна». Таня засмеялась:

— Баба одна. Баба хорошая. Баба добрая.

Обрадовавшись, что старик наконец-то вылез из своей немоты, Таня спросила по-якутски, отчего бежали в тундру жители селения.

— Чума, чума! — пробормотал Иван.

Таня заходила в сиротливые жилища оленекцев, разглядывала брошенную наспех утварь. Взяла с полу тряпичную куклу: узелок корневища вместо головы, косицы из ивового луба, бусинки глаз, капризная щелочка рта. Трогательная и жалкая эта игрушка точно оживила дом голосами людей, плачем девчонок, беготней узкоглазых пацанов.

Отчего так поспешно бегство оленекцев? Чего устрашились? Не успели согнать своих оленей с дальних пастбищ. Несколько оленей, по всему видать, домашних, пришли на водопой к берегу Оленека. Так и остались близ жилья.

Таня принесла Ивану свежих лепешек. Он отщипнул кусочек, пожевал, поднял на Таню глаза. Вкусно.

Вот когда пригодился якутский язык. Старик, кажется, почувствовал к ней доверие. Он узнал, что русские на следующий год уйдут дальше. «Таймыр знаешь?» — спросила Таня. Таймыр Иван знал. «Вот туда лежит наш путь».

Слово «Таймыр» его испугало. Что чужакам делать на Таймыре? Но женщина, кажется, не врет. Солнечная госпожа Нэлбэй, дарящая детей, семейный покой, наделила женщину чистотой и правдой.

Старик съел лепешку. Попросил еще. Таня принесла несколько лепешек, штоф спирта.

Иван оживился, быстро что-то залопотал, цокал языком. Отхлебнул из глиняной кружки. Добрая баба! Теперь он пожалел ее. Закурил. Дымок из трубки пахнул жжеными опилками. Глаза старика заслезились. Пригладил редкие кудерьки на голове — так ласкают любимую собаку. Наверно, этим жестом хотел показать, что не такой сердитый, как может подумать молодая женщина. В нем проснулось любопытство: зачем русские идут на Таймыр? Даже якуты и тунгусы не осмеливаются сунуть туда носа.

Таня сбегала за бумагой.

Нарисовала круг. Ровной чертой разделила его напополам. В нижнем полукружье изобразила линии рек, деревья, дома.

— Тут мы живем. Отсюда мы пришли. А вот здесь… А вот здесь… — Таня обвела пальцем верхнее полукружье. — Тут мало людей. Совсем нет никаких линий. Мы хотим нарисовать весь круг. Берег моря. Оленек. Таймыр. Мы пришли сюда, чтобы сделать карту.

— Карту? — удивился старик. — Зачем?

Этот первобытный старец, оказывается, знал, что такое карта.

Он поперхнулся горьким древесным дымом.

— Вы опоздали! Вы думаете, у нас, у якутов, нет карты? Наши старики давно такую карту составили.

Теперь настало время изумиться Тане. Откуда у якутов карта, что они могут знать, как она делается?

— Есть у нас карта! У старейшины Данилова. Там наш мир показан. Где мы живем…

— Ты правду говоришь? Я хочу видеть Данилова.

— Племя ушло далеко.

— Пусть твои родичи придут назад. Русский начальник никому не позволит обидеть оленекцев. Поезжай, скажи им.

Иван молчал.

— Если не можешь ехать, покажи дорогу. Я поеду.

— Ты? Одна?

— Могу не одна. Возьму с собой матрозов.

— Нет, нет, не надо матрозов. Женщине старейшина Данилов поверит. Русским мужикам — нет… Спирт дашь?

— Да. И табак. И новую трубку.

Старик мысленно обратился к мудрой деве Сыринай. Губы его шевелились — тонкие, сухие, окрашенные старческой синевой. Дева Сыринай ничего не имела против этой молодой женщины. Чем уж так улестил ее Иван, сказать трудно. Может быть, нашел какое-то хитрое словечко.

Ладно, дорогу на стойбище покажет. Завтра с утра запряжет в нарты оленей. Но поедут только вдвоем. А спирт пускай Таня несет сейчас. Табак — потом. Спирт — теперь.

О своем желании поехать в дальнее стойбище туземцев Таня сказала Василию.

— Подумай, что ты говоришь? Что ты знаешь об этих людях?

— Мне больно видеть пустые дома. Пусть вернутся.

— Они кочевники.

— Но зимой они живут в селении. А выходит так, что мы их согнали… Они боятся нас.

Голосом, не допускающим возражений, Прончищев отчеканил:

— Ни-ку-да я те-бя не пу-щу. Ты поняла?

— Да, — сказала Таня.

Ранним утром, легонько ступая, Таня покинула судно.

Весь долгий путь, а он продолжался часа три, Иван молчал. Размышлял, верно ли поступил, что взял с собой женщину. А что, как Данилов осерчает?

Нет, Иван сразу не привезет Таню в стойбище. Он сначала сам поговорит со старейшиной. И если тот пожелает…

Вдали завиднелись островерхие чумы.

— Сойди и жди меня, — приказал старик.

Таня ждала долго. Продрогла на ветру. А, будь что будет! И решительно направилась к стойбищу.

У первого же чума Таня подошла к двум девочкам. Те испуганно полезли в островерхое жилище.

К Тане подходили мужчины, женщины в оленьих одеждах. Это было на удивление смешное общество — русские, якуты, тунгусы…

Невысокий мужик, подстриженный в кружок, мял широкую русскую бороду.

— Здравствуй! — Таня развязала узелок. Расстелила холстинку на земле. Взорам оленекцев предстали разноцветные бусы, ожерелья из бисера, ленты, оловянные пуговицы, глиняные свистульки.

Из толпы вынырнул Иван.

— Это старейшина Данилов, — сказал он. — Он хочет тебя слушать.

— Здравствуйте! Я пришла сказать: возвращайтесь в селение. Мужчины получат топоры, ружья, порох, табак.

— Ты кто? — спросил русобородый.

— Жена русского начальника. Вы боитесь чумы? На корабле нет чумы. У вас поживем одну зиму.

Таня с трудом подбирала якутские слова.

— Я голодна. Хочу есть.

— Пойдем.

Русобородый откинул полог своего чума. Таня уселась на шкуре белого медведя. Дым разъедал глаза. Мужик хлопотал у огня, разведенного посреди жилища. Не очень-то он был разговорчив. Изредка поглядывал на молодую русскую женщину красноватыми от пламени глазами.

Поев жареной оленины, Таня сказала, что хочет спать.

Старейшина оставил ее одну. Таня услышала голос Ивана:

— Она поела?

— Я ей дал мяса.

Когда Таня вылезла из чума, в стойбище царила тишина. Рядом — озеро. Полярные гуси отлетали на юг. Стайка белых куропаток кружилась над пустынной тундрой, не ведая об иных гнездовьях. По свежему насту — пока спала, выпал снежок — петляли запутанные, точно крестом вышитые, следы тундровой мыши. Морская чайка, похожая на выхлоп из пушки, упала вниз. Отчаянно пища, отяжелев от добычи, ринулась на середку озера. Меж моренных камней Таня увидела двух гусенят. Они не могли подняться на крылья. Таня наклонилась над птицами. Взяла в руки, завернула в платок.

Вернулась в чум, перевязала птицам лапки, стала ждать, что будет дальше. Наконец ее окликнул старик Иван:

— Русская женщина, выходи. Обратно поедем!

Таня уселась в нарты. Старик взмахнул длинным прутом.

— Иван, они вернутся? — спросила Таня.

— Вернутся. Скоро вернутся.

Таня засмеялась:

— А я гусенят нашла. Смотри!

Старик по-своему откликнулся:

— Табак теперь давай много.

…Еще издали Таня увидела бегущих навстречу матросов. Впереди несся боцман Медведев.

— Таа-атьяна Фе-е-до-оровна-а!

Подбежав ближе, радостно сорвал меховую шапку.

— Дозвольте, я вас на руках понесу.

— Зачем же на руках? У меня выезд свой.

— Да знали бы вы, что с господином лейтенантом делается…

 

КОГДА ПРОСЫПАЕТСЯ СЕМЕЧКО МАКА

Записи командира дубель-шлюпки в вахтенном журнале.

Первая: «Долженствую с вернувшимися жителями поступать всякою ласкою и обнадеживать добротою. Надеюсь, что впредь страха никакого не возымеют».

Вторая: «13 ноября солнце у нас стало невидимым, понеже зашло за горизонт».

В свои права вступила полярная ночь.

Таня взялась за кисти. В жизни ничего подобного не видела. Этот ослепительный луч со сполохами, краски неба.

Поразительное зрелище обнаружило в служивых самые разные чувства. Замечания их были точны, по-детски простодушны и смешны, а за словами восторга одновременно слышалась тоска по дому, по оставленным семьям.

— Будто кто знамена развернул. Так и полощут. Увидеть — да помереть.

— Поживи маленько, Сидор. Чего уж.

— А с моря, слышишь, гул какой идет.

— Льды сжимаются.

— Ну места! Не, не для людей они.

— Эти-то живут.

— Эти живут. Якуты, они тут испокон века промышляют. Не пойму, братцы, как русаки в ихнее племя затесались.

— Как? От казаков — вот как. Приглянулась какая якутка — обженился. Вот и дитятко: волосы русские, глазки якутские.

Смех.

— Вот тебе и хаханьки.

— А нос тангусский, выходит?

Смех.

— Нос тангусский.

— А все же скажу, ребята, такого сроду не видывал. Где нашей радуге…

— Мудрено сотворено.

— Терем божий.

— Да боги не нашенские.

— У них тойоны.

— Эх, поглядела бы моя баба…

— Не вороши душу, дурак. Бабу вспомнил.

— Вернусь до дому, в кулаке двойное жалованье. Бери, жена, езжай на ярмарку.

Возвратились в свои жилища оленекцы. Поначалу сторонились чужаков. Дети стайкой ходили за Таней. Замерев, смотрели, как она рисует. Небо. Снег. Вмерзшая в лед дубель-шлюпка. Олени. Собаки. Все то, что дети видели вокруг, умещалось на тесном листе картона. Небо огнем полыхало… Собаки вот-вот залают… Эта женщина первая пришла в их дальнее стойбище. Она сказала русское слово: «Здравствуйте». Завидев Таню издалека, маленькие оленекцы, не знающие родного языка, весело горланили: «Здравствуйте, здравствуйте!»

На это слово охотно откликались и чужаки мужчины.

Северные жители постепенно свыклись с моряками. Не похожи на тех разбойников-мореходов, которые в давние времена на кочах являлись в селение. Тогда пришельцы разграбили дома, оставили после себя чуму. Свирепая хворь скосила многих людей. О, с тех пор оленекцы знали — нет ничего ужаснее чужаков, которые приходят с моря. Эти русские мушкеты подарили, порох. Лепешки сладкие жарят — угощают. В свою очередь оленекцы научили моряков есть строганину, пить оленью кровь.

Лишь старейшина Данилов никому не доверял. Опасался какого-нибудь подвоха со стороны незваных пришельцев.

Старик Иван часто наведывался в гости к Василию и Тане. Сам он вырезает по кости, а красок сроду не видывал. Рассматривал рисунки. Небо огнем полыхает. Олени мох щиплют. Собаки вот-вот залают. Таня предложила нарисовать старика. Перепугался насмерть. На этом свете от него ничего не должно остаться. Только духи вечно живут.

Старик хитрец приходил в гости, конечно, не без тайного умысла. Знал: всегда угостят «огненной водицей» — спиртом. Выпив, Иван начинал расхваливать Таню. Только солнечная госпожа Нэлбэй Айсэтэ могла подарить начальнику такую славную женушку.

— Передай ему, — говорил старик и умильно глядел на Прончищева, — что все женщины племени молятся за тебя, просят наших духов послать тебе много даров.

Прончищев весело потирал руки. Наконец-то получит за женой хорошее приданое. Даров, даров, он требует даров!

Дед нахмурился. Разве он сказал что-то смешное? Зачем начальник хохочет?

— Переведи ему, — сказал Прончищев. — Я рад, что племя полюбило мою жену. Я желаю племени всех благ, охоты хорошей, красного зверя, полной сумы дичи.

Старик поклонился Василию.

Таня по-якутски напомнила Ивану о карте, которая есть у оленекцев. Русским нужна эта карта. Как бы ее достать?

— Карта у старейшины, — сказал дед. — Пойди к нему. Только не говори, что я тебя послал.

Данилов встретил Таню настороженно. Разговор о карте испугал его. Откуда женщина узнала про карту? Нет, нет, он ничего не знает.

Неужели Иван все придумал? Не похоже.

— Я тебе дам холстины. Я принесу кожаные сапоги…

— Никакой карты не знаю, — бубнил старейшина. — Не говори больше об этом…

Жаль. Как она хотела подарить якутскую карту Василию! Вот бы обрадовался. А возможно, и облегчила бы его работу. Теперь, не теряя зря времени, Прончищев, Челюскин и Чекин подробно описывали дельту Лены и Оленека, пройденные берега моря.

Дело хорошо продвигалось.

— Цените, братцы, штюрмана, — бил себя в грудь Челюскин. — Помнишь, Василий, как я еще в Навигацкой школе делал чертеж Москва-реки? Небось тогда завидовал?

— Завидовал, — признался Василий. — Треуголке твоей завидовал, бляхе оловянной.

— Треуголка? То была по Сеньке шапка. Во!

— По Сеньке, по Сеньке! — Прончищев погладил ладонью только что нарисованную карту. Зажмурил правый глаз — чертеж сдвинулся чуть вправо. Зажмурил левый — чертеж подвинулся налево. В карте было движение; только явившись на свет, она говорила плеском волн о береговые камни; прислушивалась к тишине бухт; в знаке розы ветров гудела нордом; незаконченной линией курса звала, звала, звала…

— Карта! Я вот все думаю, что за нею стоит? Смотри, сколько их у нас. Вот старые, тронь, того и гляди, рассыпятся. А эти поновее. Сколько же людей корпело над ними! Штришок крошечный — эка невидаль. Чтобы провести его, человек сотни верст прополз по земле. В болотах погибал, грыз последний сухарь — но полз, полз. Вот река. Кто о ней ведал — течет, и бог с ней. А какого-то бедолагу-ведомца осенило: пойду за ней, уловлю ее. И ведь пошел, дурень. Кто-то подумал — с ума спятил. А пошел… Чтобы на лист ее положить. Он и слово «география» не знал. А втемяшилось в башку: надо на чертеж положить. Кто его помнит, того бедолагу? А линия-то проставлена. Река уловлена. Оленек ли, Хатанга. Это уже потом их кто-то так назвал. А для ведомца то была просто река. На карте река. Может, он потом и сгинул в ней. Безымянный, все на свете проклявший. А чертежик успел отдать напоследок — вот вам, люди, река во всем ее течении, от хвостика притока до устья!

Таким Таня никогда не видела Василия.

— Господи, хоть бы все удалось! Только бы здоровье позволило довести начатое до конца! Только бы вывести проклятую болезнь!

И в Тане все чаще прорывалась тревога:

— Боюсь за тебя. Не нравишься ты мне…

— Вот уже и не нравлюсь. — Прончищев принимал обиженный вид. — А я-то, дурень, планы разные строю. Дескать, думаю, вернемся домой, и повезу тебя на один великолепнейший остров в Финском заливе. Вот где благодать — сосны, тишина. Между прочим, мой остров.

— Ну тебя со своими шутками.

— Какие шутки? Жаль, Лаптевых нет — они бы сказали. Да, Семен же тут. Спроси.

— Отстань.

— Нет, ты спроси. Я не вру.

— Дурень, ничего ты не понимаешь.

— Ах, дурень? Летели два гуся, садились на дубы. По одному сядут, гусь остался. По два сядут, дуб остался. Шевели мозгами, сколько гусей было?

— И думать не хочу.

— Вот, пожалуйста, господа, — смеялся Василий. — Кому вы разрешили взойти на военный корабль «Якутск». Женщине, которая не желает думать. Стыдно, господа, мне за свою жену. Стыдно.

Так Прончищев всякий раз шуточками и прибауточками уводил Таню от мучающих ее мыслей, отвлекал на всякую ерунду.

А дни зимовки скоро летели.

Подновили дубель-шлюпку. Для прочности оббили ее борта бревнами. Запаслись новыми веслами. Мяса насушили. Вываривали соль.

22 января в вахтенном журнале появилась запись: «…сего числа вышло из-за горизонта солнце».

Солнце, а вместе с ним привычная, дополярная жизнь возвращались на круги своя. Радовались матросы. Ликовали оленекцы: по их поверьям, творец вселенной Юрунг айы тойон показал на небе счастливый глаз.

Как ни прекрасно северное сияние, но есть в нем что-то чужое, постороннее. Солнце же, пусть и не греющее, — тепло жизни, свет. И уже пробудилось под глубоким снегом спящее семечко желтого мака.

 

ОСТРОВ КАМЕННЫЙ

Подвижка льда на Оленеке началась в конце июня. Хорошо, что осенью дубель-шлюпку загнали, как в стойло, в небольшую бухту. В противном случае ее бы ледяными жерновами перетерло.

Показал-таки Оленек свой характер!

Река начинает тихий свой путь с высоких кряжей. Горные ручьи с мышьим шуршанием рождаются в сугробах. Они сливаются в поток, ширятся, раздвигают камни, растачивают русло. Бег воды ускоряется по мере приближения к устью. Уже не горы — вся северная тундра отдает Оленеку растаявшие снега. И вот Оленек взбешенной холкой дыбится на стрежне, разрывая с пушечным гулом сверкающий панцирь. Разом потемневшие, растресканные льдины, убыстряя ход, напролом несутся к дельте.

Больше месяца длился ледоход. Лишь 3 августа в первом часу пополудни «Якутск» тронулся к взморью.

Еще раньше экипаж в полном составе был построен на корме.

Прончищеву хотелось перед дальней дорогой ободрить товарищей. Голос его звучал уверенно, молодо.

— Ледовитое море, сами видите, отпустило нам не много времени для похода. Меньше двух месяцев. Такая тут природа. Лиха испытали мы немало, что зря говорить. Сколько верст прошли, сколько рек и гор перевалили — не посчитать. Давайте же перевалим Таймыр! Не станем жаловаться на беды. Поднят на грот-мачте Андреевский флаг, не посрамим его славу. Он вел матрозов на турок, на шведов. А теперь, братцы, примем бой со льдами, какие встретятся.

…Дубель-шлюпка шла заберегом, чистою полосою воды между береговой линией с припайными льдами. Свежий ветер наполнил паруса.

Приближались к устью Анабары. Челюскин старательно выводил в вахтенном журнале: «Вышла сия река из лесных мест семидесятого градуса широты. А окончился лес в 71-м градусе. Грунт — мелкий камень».

Ничего не упустить. Все на заметку взять.

«С начала первого часа пополудни наблюдается прибавление морской воды. А в семь часов пополудни убывает. Так вода обращается два раза в сутки…»

Пригодится тем, кто следом пойдет. Через год ли, через десять лет. А пускай и век спустя.

В штюрманскую рубку заглянул Прончищев. Семен низко склонился над журналом — пришептывал про себя слова: «Привезенные с берега стволы по крепости своей… настоящим камнем сделались… от вод и морского воздуха…»

Вид у штюрмана печальный.

— Что грустен, Семен?

— А, это ты. Да вот корябаю и печалуюсь.

— Время нашел. Ходко идем. Ветер славный.

— Отчего в мире так много несправедливости? Какой-нибудь виршеплет сочинит гекзаметр. Ах, ох! Уже и имя в анналах. Богомаз красками намалюет на доске или холстине — туда же. Имя его у всех на устах. А кто о нас, штюрманах, словечко замолвит? Сколько мы с тобой, Василий, лоций перечитали. Все безымянные. Точно это писарская закорючка.

В ответ Прончищев залился смехом:

— «Аз есмь голоден и холоден, и наг, и бос, и всем своим богатством недостаточен». Утешу тебя. Пошли.

На капитанском мостике Прончищев сунул Семену зрительную трубку.

Впереди маячил неведомый остров. Груды камней. Чайки на скале. Посветлевшие от близкого дна прибрежные воды.

Матросы высыпали на палубу. Кто ж отсидится в такую минуту в трюме! Остров, остров! Еще никем не знаемый…

«Якутск» вплотную подошел к береговой полосе. Бросили трап. Сутормин понес на землю треногу из тонких палок. Челюскин подвесил под треногой квадрант. Струна натянулась. Отвесная ее линия означала зенит.

Жмурясь, Семен наблюдал за солнцем. Час, второй… Тень от колышков становилась короче. Вот она перестала уменьшаться. Штюрман навел на солнечный диск визирные нити диоптров. Нужный угол. Так, так… Он листал книжку с астрономическими таблицами. Вычислил местонахождение открытой земли. 74 градуса 25 минут.

Матросы наблюдали за действиями Челюскина. И когда он негромким голосом назвал координаты, четыре обычные цифры, команда возликовала. Полетели вверх шапки, рукавицы, латунные тарелки. Прончищев подошел к кромке зеленоватой воды, подсвеченной снизу придонным, никогда не тающим льдом, омочил лицо. Неподобающе своему лейтенантскому званию, обеспамятев, заложил пальцы в рот и выдал такой чистый деревенский свист, что хохочущие матросы кинулись его качать.

Качок, второй. Прончищев тряхнул головой, убрал со лба волосы и свистнул еще бойчее.

Послышались восхищенные возгласы:

— Сразу видать голубятника.

— Аж в ушах трезвонит.

Свистом Василий смахнул с прибрежных камней стаю морских чаек. Точно подхватив эту пронзительную трель и расщепив ее на сотни тонких ниточек беспокойного писка, чайки потревоженно зависли над островом.

Первому открытому острову дали имя самое простое — Каменный.

Название придумал Челюскин.

 

СКОРБУТНАЯ БОЛЕЗНЬ

Даже на большом корабле, не говоря о сорокапятиместной дубель-шлюпке, настроение командира, каждый его шаг, мимолетное замечание становятся известными экипажу. От моряков не укрылось, что в последнее время Прончищев сильно сдал. Болезненная бледность щек, веки припухшие, круги под глазами. Цинга. Она поразила уже нескольких членов команды…

Матросы Прончищева любили. Держит себя со всеми ровно. Никакой заносчивости. Не гнушаясь самой тяжкой работы, мастерил дубель-шлюпку. Со всеми наравне питался. То же варево из солонины, та же гречневая или пшенная каша из одного котла. Лишнего фунта коровьего масла не позволит. А ведь хворает.

Челюскин слышал, как матрос Федор Сутормин, стоя за штурвалом, делился с боцманом Медведевым:

— Ныне, Степан, лейтенант наш кровью харкал. Отер рот платком. Как красную малину в него собирал.

— Подлая хворь… Сегодня еще двое залегли.

Сутормин ругнулся.

— Что же наш лекарь глядит?

— Что лекарь? Нет лечения от цинги. Я еще раньше справлялся. Одно слово — цинга скорбутная…

— Скорбутная.

Боцман вздохнул:

— Татьяна Федоровна убиваются…

Сутормин крепко держал штурвал, поглядывал на компас.

— К нашим ныне приходила. К цинготным.

Таня навещала заболевших цингою матросов. То банку с вишней в патоке принесет. То кипяток можжевеловой лапкой заварит.

Близких рядом никого. Маются, бедняги. Рады ей в трюме. Хоть кровей и дворянских, а мужиков понимает. Поит больных можжевеловой водой.

— Спасибо за вашу заботу.

— Времени свободного много. Куда ж мне его девать?

Молодой матросик свешивает голову с верхней подвесной койки.

— Чего бы рассказали, Татьяна Федоровна. Занятно у вас выходит.

— Уж не знаю… Ничего и не припомню.

— А вы про любовь.

Она рассказывает про боярина Кучку, про двух его беспутных сыновей. Князь Данила призвал их к своему двору, и полюбились братья княжеской жене Улите Юрьевне. Всех трех дьявол разжег. И порешили влюбленные лютой смерти предать Данилу. Потом кара настигла злоумышленников. Князь Владимир братьев казнил, а Улиту Юрьевну — ту обезглавил.

Где там море Ледовитое, где шторма, где болезни? Слушают матросы лейтенантову жену. Цикают на того, кто кашлянет. Не мешай, дурень. Такая сказка. А может, не сказка. В жизни не такое бывает. Э-эх, неверная Улита, Улита Юрьевна. Да и братья хороши — на кого позарились?

Век бы слушать… Да вон склянки бьют вечернюю тапту. Наверх пора. Облачаются в парусиновую робу, напяливают меховые шапки.

Люк-окошко в небо заволокло водяной пылью. Подымайсь! Узенький трап шатается. Ступени скрипят под тяжестью башмаков.

Крупная волна отголоском вчерашнего шквала подкидывает судно. В снастях — вой. Весла вырываются, не желают признавать власти рук.

— Подмогнем, ребятки, парусам! Пашла, пашла, пашла…

А Таня остается в трюме с шестью цинготными больными.

Вздыхает:

— Вот такая история про Улиту…

Какое же плавание без происшествий? Об одном из них потом долго будут вспоминать моряки «Якутска».

Ночью вахту держал сам лейтенант. Дубель-шлюпка шла ходко, на парусах. Гребцы отдыхали.

Прончищев забросил лаг — определить скорость. Бечева, размеренная на узлы, разматывалась с катушки… И тут из трюма выполз Беекман. Он денно и нощно, словно алхимик, колдовал над каким-то пойлом, обещавшим победить цингу. Ему для опытов морская вода нужна. Опустил ведро в море, как в колодец. Налетела волна, тряхнула судно. Беекман не удержался. Голова лекаря скрылась в волне.

Прончищев сбежал по трапу, расстегивая на бегу суконную куртку. Успел только крикнуть:

— Штурвальный, бей в колокол!

Василий забыл снять башмаки. И сразу это почувствовал. Поплыл к Беекману, истошно взывающему о помощи. Рядом его лицо, сузившиеся от ужаса зрачки, трясущиеся губы. Лекарь пытался обнять Прончищева, но тот увернулся. Беекман на шее, башмаки, гирями висевшие на ногах…

— Дайте руку, Беекман!

Их накрыло волной, но Прончищев крепко сжал локоть лекаря.

Что было дальше, слабо помнил. Очнулся на палубе. Таня поднесла к его губам кружку спирта.

— Беекман. Как он?

— Господи, да вытащил же ты его…

Малосмешная эта история неожиданно приобрела в устах матросов веселый оттенок.

— И вот, значит, выходит ночью Беекман по малой нужде на палубу, — рассказывали острословы. — А тут рыба-кит. Тоже, значит, фонтанчик пускает. Ха-ха-ха!.. Беекман дивится. Видит-то без очков плохо. Что рыба — видит. А что кит — того не понимает. Вот бы, думает, изловить рыбешку голыми руками. Для опытов. Ну и давай хватать… Ха-ха-ха!

Ни Прончищев, ни Беекман не захворали после ледяной купели. Лишь Челюскин чертыхался, втихомолку крыл Василия на все лопатки. Сигать в море! О команде забыть! О должности!

Море все чаще штормило, дули пронизывающие до костей ветры. Волны терзали палубные постройки. Обломился форштевень. То и дело приходилось выкачивать воду из гребного отсека — порой отсек напоминал полное корыто. Люди с ног валились.

Через каждый час Челюскин и Прончищев менялись на вахте.

Жадно всматривались вперед. Вода. Вода. Вода.

Челюскин растирал задубевшие щеки. Подумалось о баньке. Похлестаться бы березовым веником. Побрызгаться из кадки горячей водой. Такие не хитрые мысли бродили в его голове.

В очередной раз приставил к глазу окуляр зрительной трубки. Ба, прямо по курсу, точно из-под земли, вырос крутолобый кряж. До него оставалось миль пять-шесть.

— Командира!

Прончищев не заставил себя ждать.

— Трубку!

Светлый кругляшок увеличительного стекла притянул к зрачку стесненное кряжами плато. Оно было серое, зыбкое, уходило далеко на север.

— Берег! — выдохнул Прончищев. — Таймырский берег…

Челюскин раструбом приставил ладони ко рту, огласил море диким, хриплым, срывающимся криком:

— Та-а-аймы-ыр по курсу! Та-а-аймы-ыр!!!

 

ТАЙМЫР

Прончищев воочию представлял ледяную шапочку, надетую на макушку Таймыра. Скорее, скорее! Но кто знает, как велика протяженность восточного таймырского берега?

Измучили постоянные штормы. Они замедляли движение дубель-шлюпки, которая шла вдоль побережья полуострова. Таймыр сопротивлялся, жестоко мстил людям, которые захотели проведать его тайны.

Одно к одному. Одно к одному. Боцман Медведев докладывал: кончаются сухари, на исходе опостылевшая солонина. Всем осточертело варево из моченого гороха, мерзлой капусты, буряка.

Скорбутная болезнь мало-помалу собирала с экипажа свою смертную дань. Умерло трое матросов. Покойников, обернув парусиной, опустили за борт. Среди них был тот молоденький матросик, что просил рассказать Таню какую-нибудь занятную историю про любовь. Эта смерть как-то особенно больно отозвалась в Тане.

Ближе к вершине Таймыра — гуще туман. В ледяном крошеве шуршали борта. Хорошо, что в оленекском селении нарастили их бревнами. Дубель-шлюпка потеряла свои стройные формы. Лишь точеная лебединая шея на носу напоминала о былой красоте и соразмерности судна. Уж как хлестали волны это деревянное изваяние, а лебединая головка выныривала из воды всем чертям назло.

В ясную погоду, а она все реже баловала, вблизи берегов проглядывался донный лед — то светло-зеленый, то голубоватый, а то и вовсе неожиданный — с розоватым отсветом, как брюшко карася морского. Таня пыталась передать в своих рисунках эти обнаженные глубины. Но как уловить мерцающие блики льда, его переменчивое сияние? Рисовала кряжи, отмели, заваленные валунами.

Челюскин чертит карты. Много скажут они моряку, но разве о Таймыре не захотят узнать другие люди? Возвратятся в Санкт-Петербург. (Господи, когда это будет?) Прончищев представит адмиралтейскому начальству (и Берингу, Берингу!) свои записи, чертежи, съемки берегов. И тут жена лейтенанта раскроет свои папки. Вот то море. Берега. Бухты. Кто посмеет сказать, что капитан-командор ошибся, разрешив женщине вступить на палубу военного судна!

На широте 75 градусов 15 минут таймырский берег открылся широким зевом бухты. Вошли в нее.

Хорошо у огня погреться, обсушиться. Да и разодранные паруса подлатать.

Взяв все необходимое для рисования, Таня побрела по отливу. Поднялась на гору. Плато. Отсюда далеко-далеко виден залив. Из-под ног выпорхнула белая куропатка. Редкие стволики деревьев. Моховые подушки. Головки желтого мака.

Коротенький август, жалеючи Таймыр, не знающий полного лета, всей его зеленой нежности, позволил на малое время подняться из серого мха робким цветкам, проклюнуться листьям тальника. Скоро сентябрь загасит такие нестойкие, случайные здесь тона.

— А, вот где ты! — Прончищев вскарабкался на плато, отер со лба пот. — Ну, забралась. С трудом нашел.

Василий примостился на валуне, подставил лицо свежему ветерку.

— Хорошо! Век бы так.

— Может, останемся здесь?

— Пожалуй, — соглашается Василий. — Пусть сами плывут. Ну их!

— Ну их! — Таня в легкой шубейке, голова не покрыта, пальцы перепачканы красками. — Справятся без тебя. Подумаешь, лейтенант.

— Это верно. Чего уж там. — Прончищев глядит в небо, щурится. — А скажи по правде, жалеешь, что за лейтенантом пошла?

— Жалею.

— Вспоминаешь своего жениха?.. Как его, Михаила Яковлевича?

— Еще как.

— Сейчас бы в Летний сад побежала. Да нет, на собственной тройке бы покатила. Там новые статуи. А то какой-то залив рисовать. Да где? Куда и Макар телят не гонял.

— Ох, не знала бы горя, — говорит Таня. — Ела бы вволю чего хочу, Лушка в кровать кофий бы приносила…

Когда они вернутся на «Якутск», Таня попросит Василия подписать картонный лист. На уголке рисунка Прончищев напишет: «На широте 75 градусов 15 минут сей залив изображен Т. Прончищевой».

— Рисунок для твоего отчета в Адмиралтейств-коллегию, — скажет Таня.

А в это время контр-адмирал Дмитриев-Мамонов (тот, что судил Харитона Лаптева) читал секретное письмо, только что доставленное почтой из Якутска в Санкт-Петербург.

«…Сим также сообщаю о беззаконном действии помянутого командора Беринга. В нарушение всех установленных флотских предписаний он дал разрешение жене лейтенанта Прончищева отправиться в плавание на дубель-шлюпке „Якутск“. Дерзкий сей шаг г-на Беринга не может рассматриваться иначе, как толико возмущающий вызов Адмиралтейству и флотским святыням Российской Империи.

Вашему Превосходительству небезразлично будет узнать также о самоуправном поступке оного лейтенанта Прончищева. Находясь в Усть-Кутском остроге, учинил самосуд над местным воеводой г-ном Хоробрых. Возымев себя представителем законности, высек оного г-на Хоробрых плетьми. Буде на то ваше соизволение, готов засвидетельствовать свой репорт обстоятельными доказательствами. Того ради, прошу покорнейше сие сообщение приобщить к ранее посланным из Тобольска и Енисейска.

Ваше Превосходительство может не сомневаться в правдоподобии и честности всенижайшего и всеподданнейшего раба №».

И еще несколько дней.

О них расскажут страницы вахтенного журнала.

«…Следуя по курсу, увидели группу незнаемых островов. Меж льдов проходили с великой опасностью…»

Краткая запись. Первое свидетельство открытых прончищевцами островов Св. Петра.

«…Шли вдоль широкой полосы неподвижного ледяного припая. Увидели еще один незнаемый остров…»

То был остров Св. Андрея.

«…Видим перед собой стоячие льды. Они крепкие, гладкие. Приплесков никаких нет. Увидели залив…»

То был вновь открытый залив Петровский.

«…Низкая облачность. Впереди два острова, о которых никто не ведает…»

Так впервые на карту легли острова Св. Самуила.

Уже одних этих открытий иному путешественнику достало бы на всю жизнь!

Прончищев сиял. Даже скорбутная болезнь отступила. Таня подстригла мужа в кружок, оставив впереди лохматый чуб, отчего вид командира «Якутска» был самый мальчишеский.

— Он сейчас похож на того парня, — говорил Тане Челюскин, — который поступал в Навигацкую школу.

— Это сколько же годов сбросили мне острова? Два десятка! А перевалим Таймыр…

— А перевалим Таймыр, — подхватил Челюскин, — превратишься в калужского недоросля.

— Я бы рад.

У Тани на лице обида:

— А я куда денусь?

— Ты? А никуда не денешься… — Прончищев отталкивает Семена. — А ну, штюрман, не мешайся…

И опускается перед Таней на колени.

— «Алоизия, о, как мне учинилось! Любовь наша изволила напасть на изрядный цвет…» Как сказано, дьявол его побери! Нет, нет, это не из фарса. «…Но единая капля крови вас устрашила».

— Несносный! Ты меня пугаешь.

— «Влюбленный всегда пужлив», — шпарит Прончищев непозабытый текст. И, дурачась, тянет к жене руки. — «Верность моя к вам, Алоизия, неотменительная». Ну?

Василий нетерпеливо трясет головой: он требует немедленного признания.

Таня сдается:

— «Любовь моя есть к вам вечная…»

— «Но влюбленный есть человек отчаянный, — ревет Василий. — Он никогда не унывает. Жар-р-р мой есть к вам нестер-р-р-пимый». Рашид, давай дальше.

— Я не знаю, чего говорить. Я забыл.

— Ну, вестовой попался. Беспамятный. Вот, слушай: «Я принужден любить вас усердно. Вы есть моя красивейшая Венера!»

В большой деревянной клетке клевали зерно гуси, найденные Таней в тундре. Теперь они подросли, стали важными. Испуганные громкими голосами, гусак и гусыня захлопали крыльями.

Хохоча, Челюскин заявил, что Василий отменно справился со своей лицедейской ролью, в знак чего гуси выдали ему заслуженный «аплодисмент».

Рашид принес из поварни котелок с кипятком. Пили чай, дурачились, забыв о болезнях, льдах, штормах…

Дрейфовали все чаще. В тесных разводьях — как в сверкающих ущельях. Высокие стамухи — ледяные глыбы — вершинами нависали над палубой. Шли на веслах.

Где же оконечность Таймыра? Неужто не успеют проскочить до великих морозов? Прончищев садился рядом с гребцами. Брал в руки весла. Иногда проход между льдами сужался до ширины «Якутска». Вооружались баграми. Отталкивали торосы.

— Давай ее, ребята-а-а! Разо-о-ом взя-я-ли-и! Еще-е ра-аз…

Кто-то из матросов вплетал шустрый голос в этот гам:

— Верно бают: в августе мужику три заботы — косить, пахать и сеять. Да выходит, четвертая есть — льды толкать.

— На-ава-ались, ребята! Раз-два — взяли. Еще раз взяли!

Массивные глыбы, точно примериваясь и испытывая прочность деревянного суденышка, толкались в его бока. Отодвинутые баграми, вновь придвигались под напором белых громадин. Поначалу в схватке с северным морем в матросах, вчерашних крестьянах, ощущалась удаль. Так, поигрывая мускулами, прицеливаясь, мужики начинают пахоту или косьбу. Работа. И здесь они работали.

В Усть-Куте, где в побег ушло несколько служивых, Прончищев казнил себя, что неудачно подобрал команду. Зато остался костяк верных людей. Никто не роптал. А ведь видели — худо оборачивается дело. Напор льда усиливался; спасительная полоска воды на глазах сужалась; горлышко прохода не сулило открытой воды, где можно встать под паруса или просторно идти на веслах.

Тем не менее «Якутск» шел вперед, задевая бортами лед, скрипя обшивкой.

В бараньем тулупе, в громоздких бахилах, подвязанных под лодыжками, Таня орудовала багром. Ныли плечи, руки. Багор срывался, скользя по льду. Напрягаясь всем телом, Таня отпихивала торосы.

Встревоженные чайки верещали над головой. На дальние льдины вскарабкивались белые медведи. Позади «Якутска» показывались гладкие головки тюленей. Своей обычной жизнью жило северное море. Необычны были только люди с дрынами и веслами, с их нелепыми, такими беспомощными движениями.

— На-авали-ись, ребята!

Челюскин взбирался на марсовую площадку, вглядывался в бесконечные белые дали. Ледяное крошево тонкой штопкой забирало воду.

Внезапно, как молния в ночи, августовскую сырость пронзил крепчайший мороз. В близкой глубине из тонких игл рождался молодой лед. Так из искрометных крошечных рыбешек воссоздается цельная стайка. Коркой обросли снасти, стали ломкими, как выстиранные простыни на студеном ветру. За ночь в саванную одежду облачился корпус «Якутска». Весла стеклянно звенели. Торосы как-то сразу утеряли краски морской воды. Обесцветились.

На короткое время в толще тумана дымчато проявился солнечный диск. Луч не пробился, затушенный сырой хмарью. Но неважным был бы Челюскин штюрманом, когда бы упустил благоприятный момент и не уточнил, где находятся. Инструменты показали — 77 градусов 29 минут.

Раздался треск. Дубель-шлюпка наткнулась на подводный ледяной риф. Нос ее приподнялся. Судно откатилось назад.

Прончищев услышал истошный крик:

— Все, ребята! Нет дале пути…

Возглас как ножом полоснул. Прончищев больше всего боялся этой страшной минуты. Выскочил на палубу, спрыгнул вниз. Чистый просвет воды — он должен быть впереди. Непременно! Выколотят лед, прорубят затор, пройдут…

Ветер гнал в спину; рубаха холодила. Как был в одной рубахе, так, ни о чем не думая, сиганул на лед. Он не вернется, пока не увидит воду. Еще совсем немного… Вон за тем сверкающим надолбом. Там должна быть полоса незамерзшего моря. Но припаю не было видно конца. Ледяная пустыня погасила всякую надежду. А остановиться не мог. И наверное, не остановился, если бы его не догнал Челюскин.

— Василий, стой, опомнись! Ва-аси-илий…

Слезящимися глазами Прончищев смотрел на штюрмана.

— Семен, нет пути дальше.

— Назад пошли, чертова головушка. А ну, живо!.. Слышишь, что говорю? Совсем окоченеешь, с ума сошел…

— Что я, что я, что я? — Прончищев припал к груди Челюскина и вдруг стал оседать.

Штюрман поднял лейтенанта, запахнул его овчинным полушубком.

Лишь через час после укола Прончищев очнулся. За все время пути это был самый тяжелый приступ болезни. От озноба дрожали руки. Ноги застыли от холода.

— Танюша, достань шерстяные носки. Никак не согреюсь.

Таня полезла в сундук.

— Тут пакет какой-то…

— Пакет? A-а. Давай сюда.

Василий натянул на ноги еще одни носки. Развернул вдвое сложенный лист. Попросил Таню прочитать.

— «Василий Васильевич, — читала Таня, — когда вам станет трудно, призовите на помощь друзей. Среди них вы увидите Лоренца Вакселя. Я не смогу сказать лучше, чем поется в старой скандинавской саге. Вот она:

Знаю, ваше смелое и опасное путешествие. Предпринятое ради великих дел, Принесет вам удачу на всех путях, Направляя вас, как попутный ветер. Будьте благородны в своих поступках.

А теперь поспешим расстаться. Прощайте».

Мрачные, обросшие бородами, в капитанской каюте собрались Челюскин, Чекин и Беекман. Таня притулилась в уголке. Даже в полутьме голова Семена светилась рыжими вихрами. Чекин нервно потирал руки. Вид у корабельного лекаря был испуганный.

Прижавшись крылами, дремали в клетке гуси.

«Якутск» лежал в дрейфе.

Холодно. Как холодно! Таня запахнулась в платок, дула на руки. Железная печурка потрескивала дровами, а тепла нет. Как согреть студеную каюту? Щели в обшивке разукрасились изморозью.

Туман. Ледяные глыбы, взявшие дубель-шлюпку в клещи. Темная, пугающая глубина под килем. Могла ли она еще совсем недавно подумать, что будет это не во сне, а наяву?

Страха она не чувствовала. Была боль за мужа. Как он мучительно воспринял случившееся! Ведь знал север, повадки Ледяного моря. И все же надеялся…

Челюскин рассматривал карту, но ответа в ней не находил.

— Вооружиться баграми, выдираться из ловушки. — Чекин кивнул на иллюминатор. — Вон что делается. Не погибать же. Время для нас пошло на минуты…

…Вахтенный журнал «Якутска»: «20 августа в час пополудни лейтенант Прончищев, несмотря на то что болен, собрал в каюте младших офицеров. Состоялся совет. Решили, что находимся в великой опасности, вперед пройти нет никакой возможности. Каждую минуту рискуем быть затертыми льдами».

Запись сделал Челюскин. И хоть кошки скребли на сердце, крупными буквами, гордясь собою и товарищами, дописал: «ДО СЕГО ГРАДУСА ЕЩЕ НИКТО НЕ ПОДНИМАЛСЯ…»

 

ИЗ ДНЕВНИКА ВАСИЛИЯ ПРОНЧИЩЕВА

…Топорами, ломами, прикладами мушкетов кололи лед, выпрастывая судно из ледяных падунов. Как телегу, выталкивали дубель-шлюпку из ловушки. Выбрались на чистую воду. Идем назад.

Зимовать станем, как я полагаю, на Хатанге.

А уж следующим летом… Ну да поглядим.

Вижу в себе силу превозмочь болезнь. Откуда такая вера, сам себе сказать не могу. Как хорошо, что рядом Таня.

Вблизи Хатангского залива искали место для зимовки. Увы, на берегах совершенно нет наносного леса. Голая тундра. Что же остается? Надо возвращаться на оленекскую зимовку. Опять следующим годом не удастся сократиться в пути. Не везет. Ни в чем не везет.

Штюрман, дабы утешить меня, развесил в каюте карты. Если судить по протяженности восточного берега Таймыра, того пути, что мы прошли, то полуостров огромен. Есть ли еще такой в России? Я корю себя неудачей, а ведь кое-что сделали.

Беекман делал примочки. «Как видит мои дела?» — спросил его. Эскулап неопределенно пожимает плечами. Боль отпустила. И на том спасибо.

А писать все труднее. Чернила застывают.

 

«…В ИСХОДЕ ВОСЬМОГО ЧАСА ПОПОЛУДНИ…»

При входе в устье Оленека разыгрался шторм. Мокрый снег залеплял иллюминаторы. Волны слизывали его; в каюте на минуту светлело. Новые порывы ветра опять швыряли мокрые снежки в слюдяные окошки судна.

Прончищев метался в жару. Вторые сутки не отходила от него Таня. Прончищев то проваливался в глубокое забытье, то открывал зачумленные глаза — болезнь размыла их синеву, белки пожелтели.

— Я сейчас, сейчас, — торопливо шептал Прончищев, пытался освободиться от одеяла и погружался в непрочную дремоту.

Тогда Таня тоже опускала веки, не в силах отогнать сон. Но даже в полусне она слышала слабые толчки крови в затихших пальцах Василия.

Рашид сидел у печурки.

Прислонясь к переборке, чтобы не свалиться от качки, Беекман, потерявший веру в целительные свойства своего пойла, держал наготове шприц с камфорой. Он ждал момента, когда можно будет сделать укол: игла маячила перед его носом.

Лекарь еле держался на ногах. Хотелось лечь на койку, зарыться лицом в подушку. Но он был вооружен шприцем, это был его пост, он не смел его покинуть.

Таня летела в какую-то круглую черную дыру. Ей конца не было. Наконец показался сияющий просвет — обод кадушки, наполненной водой. Таня ударила ладонью по воде — явственно услышала свой голос: «Лягушка, лягушка, поднимись со дна, дам пирога». Лягушка поднялась — с выпученными перепончатыми глазками, зеленая, холодная, как ледышка.

Таня очнулась от того, что почувствовала, как холодеют пальцы Прончищева.

30 августа — этот день навсегда зарубцуется в памяти Челюскина.

Цепляясь за канаты, в штурвальную будку пролез Рашид. По его побелевшему лицу Челюскин догадался — несчастье.

Штюрман ринулся в капитанскую каюту.

Беекман, приловчившись, только что сделал укол.

Прончищев открыл глаза.

— Мы где, Семен?

— Не можем войти в устье Оленека.

— Сажай людей на весла.

— Гребной отсек воды полон.

— На весла, на весла! — повторил приказ лейтенант.

Весть о том, что командир пришел в себя, быстро разнеслась по команде.

С величайшим трудом удалось проскочить волнолом. Ветер стих. Вскоре в иллюминаторы вошли берега Оленека. Река обласкала «Якутск» спокойной водою. До селения оставалось менее мили. Три помпы откачивали воду.

Прончищев лежал на койке, к чему-то прислушиваясь. В клетке оживились гуси, захлопали крыльями.

Прончищев скосил глаз на Таню:

— Отпустить бы их.

— Хорошо. Ты молчи, молчи. Силы собирай.

Неожиданно он произнес:

— А гусей-то было… четыре гуся.

— Васенька, господь с тобой. Какие гуси?

— Да загадка, помнишь ее? Черт-те что лезет в башку. А как на ботике катались? А как на голубятню забралась ко мне… Нет, не то. Я вот что хочу сказать, Танюша…

Прончищев потянулся, смолк.

— Я слушаю, Васенька.

Трудно выговаривая слова, Прончищев сказал:

— Ежели что, Рашидке вольную. Я обещал. Ему, Катюшке — невесте… А сама… А сама, Таня…

— Не надо, не хочу слышать. Ты будешь жить. Будешь, будешь… Вот посмотришь, следующим годом на Таймыр пойдем… Прончищев, Васенька, родной, не умирай. Обо мне подумай…

Прончищев еще жил, дышал. Только мочи больше не было шевелить губами. Болели глаза. Распухший язык мешал говорить.

Таня повернула мокрое лицо к лекарю:

— Да сделайте же что-нибудь! Прошу, богом заклинаю. Он же уходит. Разве вы не видите?

Рашид повалился перед изголовьем койки.

— Василий Васильевич, барин… Это я, Рашидка. Не надо вольную. Я с вами жить хочу. Ничего не надо мне. Только живите. Барин, барин!

Беекман, не трогаясь с места, шептал какие-то немецкие слова.

— Что, что? — пыталась понять его Таня.

— Господина лейтенанта надо причастить святых тайн… Святых даров…

Беекман перекрестился. Слезы катились по его лицу.

Запись в вахтенном журнале:

«30 августа 1736 года в исходе восьмого часа наш командир Прончищев божию волею умер. По регламенту и старшинству взял команду Семен Челюскин».

Это единственно размытые строки в вахтенном журнале «Якутска». Человек, который их писал, не мог сдержать слез.

 

ГУСИ-ЛЕБЕДИ

Моряки «Якутска» выбили в вечной мерзлоте могилу. За все время пути пушки дубель-шлюпки молчали. Не били ни сивух, ни китов, ни белых медведей. Впервые пушкари запалили порох 6 сентября 1736 года в три часа пополудни. Затрещали мушкеты. Команда отдавала последние почести своему командиру.

Челюскин держал в руках шапку. Рыжие его вихры стояли дыбом. Большие уши побурели от холода. И еще этот несносный тик — правое веко дергалось. Казалось, Семен кому-то подмигивает. Тик поразил штюрмана неожиданно. Растрепанные космы, пылающие уши придали облику Челюскина какой-то шутовской, нелепый вид. Теперь ему надо было что-то сказать, а в горле стоял ком. Матросы ждали. Тогда Челюскин повернулся к геодезисту Чекину:

— Скажи ты…

Чекин взошел на холмик.

— Мы прощаемся с нашим капитаном. Он ушел в трудный час… Когда мы уходили из Якутска, Беринг дал девиз: «Начатому свершиться должно». И вот я хочу сказать, братцы… Лейтенант Прончищев, мы свершим начатое тобой. Прощай.

Челюскин первым бросил в яму мерзлый ком земли.

Я, автор, впервые позволю войти в собственное повествование. О смерти писать трудно. Я не любил в детстве книжек, которые кончались смертью героя. Но мне предстоит написать еще об одной смерти.

Так, как было в этой истории.

Таня лежала на топчане, не дотрагиваясь до еды.

Третий день, как перебралась с дубель-шлюпки в избу, построенную в прошлую зимовку. Находиться в каюте было невмочь. Но и в избе все напоминало о Василии. Столик, за которым он писал дневник, чертил карту… Старая парусиновая куртка на гвозде. Как висела, так и висит. Заржавленная двуручная пила с отломленными зубьями… Камень, на чем бритву правил…

Как жить? Как жить теперь? Уснуть бы, долго-долго не просыпаться. Но сон не шел.

Бывают такие минуты, когда смятенная душа ненароком оборачивается к чему-то давно забытому, угасшему в памяти, и вдруг это забытое обретает знакомый голос, становится близким, осязаемым физически. Так осязаемо физически ожили вдруг слова Лушкиного заговора: «Да станет раба божья Татьяна рабу божьему Василию милее хлеба-соли, милее милости божьей, отца-матери, красного солнца, светлого месяца. Мало-молодо. Замок в море. Ключ во рту. Как замка из моря не вынимают, ключа изо рта не доставают. Будь моя молитва крепка и липка и зубастее зуба щучьего».

Господи, она никогда не говорила Василию про этот заговор, такой исцеляющий, исполненный надежды.

Надо, чтобы он услышал… «Будь моя молитва крепка…»

Не одеваясь, в одном легком платье, Таня побежала на могилу. Ноги в носках не ощущали холода.

Так, никем не замеченная, она бежала с всклокоченными волосами, с припухшими веками, с глазами, уже отрешенными от всего мирского, от этого якутского поселка, от тундры, от реки Оленек, от таймырских льдов, от детства в Калужской губернии, от санкт-петербургской своей юности, от закадычной подруги Лушки, от красного солнца, от светлого месяца, от отца с матерью…

Таня опустилась на колени, прислонилась лбом к деревянному кресту, шептала: «Прончищев, Прончищев, родной, единственный мой! Я здесь, услышь меня. Услышь…»

Утром Челюскин и Рашид нашли ее в беспамятстве у свежего холма.

Татьяну Прончищеву погребали с воинскими почестями. Наверно, ни одна женщина в XVIII веке не удостаивалась, кроме императриц, такого почета.

Гроб с ее телом поставили в могилу мужа.

К кресту прибили поперечную доску с надписью: «Памяти славного Прончищева и его жены Прончищевой».

Закутанный в бараний тулуп Рашид сидел у входа в тесную штюрманскую каморку. Он ждал, когда его позовет Челюскин. Изредка открывал тонкую дощатую дверку:

— Ваше благородие, может, чайку…

Никогда Семену не было так тяжко. По жизни он шагал легко, весело, ни в чем не сомневаясь. Никому так не верил, как Василию. Когда Прончищев назвал командору Берингу имя штюрмана, какого бы желал иметь рядом, Семен нисколько не удивился. А кому же, как не ему быть? Принял предложение без всяких раздумий, хотя ясно и не представлял, на кой Прончищеву сдался этот Таймыр?

Одно лишь дружество стронуло Челюскина с Балтики. Какая разница, где служить? Лишь бы вместе! Камчатка не Камчатка, Таймыр не Таймыр.

И так было, пока не прибыли в Якутск, не спустились в темные подвалы воеводского архива. Вот тут вдруг что-то произошло с ним. «Скаски» ведомцев, этих окаянных землепроходцев, зазвучали живыми голосами. Во мужики! До смертного часа покоя не знали. Сколько их было, что звали в гибельные льды, в богом проклятые дороги Ледовитого моря? Вот когда Челюскин понял, на какое дело Василий замахнулся, какая упругая ниточка вела его от самого гошпиталя до Таймыра. Всю жизнь эта ниточка прострочила…

Челюскин ворочался с боку на бок, придерживал пальцами дергающееся веко.

Таймыр, Таймыр… «Линии на карте — жилки, по которым бежит кровь», — вспоминал слова Прончищева.

Рашид раскрыл дверь:

— Ваше благородие, до вас Данилов.

— Кто?

— Якутский ихний начальник.

Старшина усть-оленекского племени протиснулся в штюрманскую каморку. Поклонился. Сел у столика.

— Твои люди говорят, что опять пойдете на Таймыр.

— Пойдем.

— Карту рисовать?

— А тебе какая забота?

— Не ходи больше во льды. У нас, якутов, есть карта.

Старейшина вынул из-за пазухи пожелтевший свиток.

— Я не хотел раньше давать. Теперь дам. Зачем гибель принимать?

Развернул свиток, разгладил ладонью.

— Бери. Покажешь начальникам, которые вас сюда послали. Они спасибо скажут.

Челюскин вглядывался в лист бумаги, мало что понимая.

— Я тебе расскажу, — молвил Данилов. — Смотри. Тут вся наша якутская земля. Вот нижний мир с Ледяным морем. Тут вот — преисподняя. А меж ними — мир средний. Орто Дойду Олово — так он зовется на нашем языке. Здесь светит солнце, течет река Лена. А по другую сторону страна Хоргон айы тойона. Где Таймыр. Тут все показано. Бери. Женщина, которая умерла, сделала нам добро. Я тоже хочу вам отплатить добром.

Нет, этого человека нельзя было обижать. Челюскин положил ему на плечо руку.

— Бери, бери. Мне взамен ничего не надо. Если только дашь одну картинку. У жены начальника было много картинок.

Челюскин обхватил ладонями голову, сжал виски:

— Эх, Данилов! Жить бы в вашем мире… Хоргоне тойоне.

Все имущество Прончищевых: сундук с вещами, мундир лейтенанта, кортик, портупея — перешло Рашиду. Дневник командира он упрятал в дорожный баул. Вернется в Богимово — все отдаст Василию Парфентьевичу.

Боцман Медведев поставил ограду на могиле, покрасил ее, присыпал светлой речной галькой. Подолгу сидел на камне…

Дубель-шлюпка, стянутая тонким льдом, стояла в тихой заводи. Люди сошли на берег. Боцман проверил судно. Примостился на корме, сосал трубку.

Вестовой лейтенанта вынес из капитанской каюты клетку с гусями. Птицы не привыкли к воле. Они не знали свободы. Были неуклюжи и опасливы. Рашид прутом их расшевелил.

Гусак захлопал крыльями. Два его глаза, розовые капли в веках, были беспокойны. И гусак еще раз захлопал крыльями, то ли отряхиваясь, то ли желая понять, на что они годны. Через эти взмахи к гусаку вернулся инстинкт перелетной стаи.

— Лети! — приказал Рашид.

И гусак, ощутив подъемную силу крыльев, набрал высоту.

Теперь Рашид расшевеливал гусыню.

— Ну!

Полет придал гусыне стреловидную форму. Неповоротливая на земле, попав в струю ветра, сама ветром наполнилась.

На заснеженном берегу собрались оленекские ребятишки. Они весело выкрикивали единственное знакомое им русское слово:

— Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте!

 

Глава четвертая

 

 

СВОБОДА

Вернемся в Санкт-Петербург.

Каземат. Камера смертника Харитона Лаптева. Мы его оставили в те часы, когда он ждал прихода палача.

Так уж повелось на Руси, что в тени неправедного правосудия ждет слова сама Справедливость. Часто она опаздывает, порой на годы, на десятилетия, на века. Ее календарь вневременной, вне сроков, какими живет богиня правосудия Фемида. Но какое же счастье, когда тень скоро рассеивается и взору предстает во всей своей нагой правоте Истина.

Так произошло и в нашем случае.

Справедливость не замедлила явиться.

Ее поторопил обер-секретарь Сената Иван Кириллович Кирилов.

Вникнув со всей обстоятельностью в дело, он понял: команда фрегата «Митау» стала жертвой ошибки адмирала Гордона, командующего эскадрой. Определяя задачу, он не указал в ордере среди предполагаемых противников французский флот. Сейчас не время докапываться до истоков этой ошибки, а может быть, и преступления. Факт тот, что капитан Дефремери и его ближайшие помощники имели естественное право положиться на честь судов нейтральных. Мог ли думать Дефремери, отправляясь на борт французского флагмана, об ожидавшем его вероломстве? Кирилов взял во внимание и то сопротивление, которое оказали матросы и офицеры «Митау», когда судно было взято на абордаж. Князь Вяземский и мичман Лаптев встретили врага с оружием.

Одним словом, трусости проявлено не было. Не говоря уже о предательстве.

Следственная комиссия во главе с контр-адмиралом Дмитриевым-Мамоновым из всех обстоятельств дела взяла лишь то, что лежало на поверхности, не дав себе труда совокупно оценить горестное происшествие.

Именно так и докладывал обер-секретарь императрице Анне Иоанновне.

Закончил он так:

— Верные ваши слуги уповают не только на высокое милосердие, но и просят, ежели на то будет воля Вашего Императорского Величества, направить их на турецкий театр военных действий.

Императрица слушала благосклонно. Капитана Дефремери она знала лично. Лейтенант Вяземский воевал со шведами, имел отличия.

— Кто мичман Лаптев?

— Выученик Морской академии. Плавал на различных судах, служил все годы беспорочно и без подозрений. Его брат сейчас в Беринговой экспедиции, адъютант капитана-командора.

— Дайте дело.

Анна Иоанновна прочитала приговор.

В то утро у нее было отличное настроение. Она охотилась на зорьке. Выстрелы были удачны.

— Повелеваем освободить из застенков, вернуть в прежние звания.

Загремели засовы на железных дверях крепостной камеры.

Харитону объявили высочайшее решение.

Он стоял вытянувшись, опустив руки вдоль балахона смертника.

Ему доставлен был флотский мундир.

Свобода!

Получая в тюремной канцелярии документы, Харитон взглянул в зеркало. Глубоко запавшие глаза. Темные бороздки на лбу. Седые волосы.

В камеру он вошел молодым человеком. Выходит стариком.

В скором времени должны были открыться военные действия на берегах Азовского моря. Донскую флотилию, состоящую в основном из глубоководных судов, по причине малой воды оказалось невозможным вывести из Дона. Предстояло строить боты и галеры с меньшей осадкой, а для этого нужно отыскать местности, как говорилось в правительственном распоряжении, «удобнейшие к судовому строению». Именно с такой целью и направили Харитона Лаптева на юг. Перед отъездом он много говорил со своим дядей, Борисом Ивановичем Лаптевым, который при Петре I начинал службу в донских и воронежских степях. Советы его оказались неоценимыми.

Тем временем Дефремери получил под свое командование бот. Война с турками разгоралась с каждым днем. Бот капитана появлялся в самых неожиданных и опасных местах. Этот француз, невинно оскорбленный трусостью, точно искал смерти.

И он нашел ее.

Вскоре о его подвиге узнал весь флот.

Во время сражения бот был окружен турецкой флотилией, состоящей из тридцати одного судна. Небольшой экипаж отчаянно отбивался от превосходящих сил противника. Надежды на спасение не было никакой.

Второе пленение? Дефремери приказал команде покинуть бот, вплавь добираться до берега.

На судне он остался один, приготовив бот к взрыву.

Позволив туркам подойти на близкое расстояние и дав по ним залп из заряженных пушек, Дефремери зажег фитиль к пороховым бочкам.

Три турецких галеры подошли вплотную… И тут раздался взрыв.

Так погиб капитан Дефремери.

Слух о героическом капитане дошел до императрицы.

— Я всегда верила моим верным слугам, — заявила она. — Где сейчас служат офицеры, состоящие ранее при Дефремери?

Президент Адмиралтейств-коллегии, старый петровский флотоводец Головин рассказал, на каком корабле состоит лейтенант Вяземский. Исполнив поручение, мичман Лаптев вернулся из донских степей, ждет нового назначения.

— Он ведь отменно грамотен?

— Да, Ваше Величество. Морская академия дает хорошие знания. Знает латынь, французский.

Многое теперь значило для государыни имя героя Дефремери. И свет его имени лежал на тех, кто еще недавно служил под началом самоотверженного капитана.

— Куда же вы намерены определить Лаптева, господин президент?

— Имеем на него виды для строящегося бомбардирского корабля.

— Подчиненный капитана Дефремери достоин лучшей участи. Вы так не думаете?

Головин наклонил голову.

— Повелеваем назначить его командиром придворной яхты «Декроне». Желаем иметь рядом такого человека.

— Слушаюсь, Ваше Величество.

Императрица подошла к распахнутому окну.

Стая ворон с оглушительным карканьем кружила над крышей дворца.

Головин знал охотничий азарт императрицы. Он подал ей мушкет, прислоненный к кушетке.

Анна Иоанновна выстрелила.

Засмеялась над своей маленькой, но вполне позволительной причудой:

— Каково, адмирал?

Головин улыбнулся, разделяя веселое настроение государыни. И было в этой улыбке понимание той девической игры, которую себе позволяла императрица, и некоторое снисхождение старого, всего повидавшего на свете немолодого человека.

— Как всегда, Ваше Величество. Без промаха.

 

«ЭХ, ЛАПТИ, ВЫ ЛАПТИ, ВЫ ЛАПТИ МОИ…»

В тот год весна в столице запоздала. В конце апреля на Неве стоял лед. Поземка, хвостик уходящей зимы, кружила по сверкающему насту. С черепичной крыши Зимнего дворца холодными царскими подвесками свисали сосульки.

Весна обнаружилась лишь в стихах придворного пиита Тредьяковского:

Ах, вижу, как вы теперь рады! Гремите, гудите, бренчите, скачите! Шалите, кричите, пляшите! Свищи, весна, свищи, красна!

После возвращения с Дона Харитон Лаптев находился в том состоянии, когда абсолютно уверен, что все блага мира принадлежат лишь ему одному.

Кто мог подумать? Какова улыбка судьбы? Вчера смертник, ныне баловень счастья, вознесенный не просто на капитанский мостик первой яхты государства, но на вершину, которая превзошла все доступные вершины офицерского честолюбия.

Несуразные строки виршеплета, пожалуй, полнее всего выражали его настроение — греметь, гудеть, шалить…

Ему был предоставлен отпуск, и вместе с Борисом Ивановичем он поехал в родное Пекарево.

Матушка умерла, батюшка не чаял повидать сына. Он знал о злоключениях Харитона (брат писал), и надо ли говорить, что испытал старик, увидев своего великовозрастного дитятку?

Второй день — пир горой! Вся пекарская челядь веселилась.

Отец отбил ноги, обходя присядкой стол, уставленный всевозможными яствами.

— Эх, лапти, вы лапти, вы лапти мои…

Борис Иванович кричал на всю ивановскую:

— Ла-а-по-ото-о-чки-и-и!

Яков, отец Дмитрия, сидел с Борисом Ивановичем в обнимку, не скрывал слез, вспоминал сына.

— Гдей-то сейчас мой Димушка! Какой дьявол понес его на север?

— Ты, Яков, не скули. На великое дело пошел. Не лаптем щи хлебать — открывать новый путь в море.

— Да я-то что, я против? Повидать до смерти хочу. Вернется ли?

— А то нет. Харитон — вот он, с того света вернулся.

Харитон повернулся к дядьям:

— Обо мне говорите?

— Об тебе, Харитоша.

В который раз он уже рассказывал про тот день, когда растворились железные двери узилища, как вышел на площадь и все ловил взгляды людей — живого ли в нем видят, не сон ли, не воображение ли камерника? Себе не верил. Потрогал кортик — холодит. Зажег трут — горько и горячо. Вздохнул полной грудью — господи, навозом пахнет. Жив!

Отец убивался:

— Седой весь стал! Меня сединой перебил.

Яков сокрушался:

— Смерть — она кого хочешь выбелит. Потому под саван равняет.

Захмелевший Борис Иванович озорно щурился:

— Со смертью, лапти мои, разговор должен быть короткий. Пригрози ей — отступит. Как в одной байке говорится? Приходит, значит, смерть к животу: «Явилась к тебе, хощу тебя взять». А живот ей в ответ: «Аз не слушаю тебя и не боюсь». Смерть речет: «Как не боишься? Все цари, и князи, и светители меня боятся». А живот свое: «Отыди от меня, бежи, доколе не проткнул тебя мечом своим». Вон как, лапти!

Харитон усмехнулся:

— Мечом, говоришь? А у меня и кортик отобрали. Но нет, грешно сетовать — отпустила меня на сей раз.

— Жить тебе, Харитоша, до ста лет! — пообещал Борис Иванович. — Я верю. Царская яхта высоко поднимает. Такое не часто бывает. Флотских вон сколько, а судьба выбирает одного. Ты же счастливчик, Харитоша!

Харитон просиял.

Придворная яхта «Декроне»!

Не льстил, не подличал, не выслуживался, как иные, перед начальством. Кто упрекнет его? Брат из Сибири вернется — за него похлопочет. И за Василия, и за Семена. Милость, оказанную ему, постарается щедро разделить между товарищами. Вот удел дружбы! А они тащили его с собой. Дмитрий даже обиделся… Ну нет у него к северу тяги! Каждому — свое! Чего же тут серчать?

От выпитого вина и пива кружилась голова.

Вот они явятся в столицу. «Здорово, ребята мои дорогие! Не заледенели? Вот я вас отогрею…» — «Да ты кто?» — «А на яхте придворной. Вот как обернулось». — «Кем же служишь?» Он по-простому скажет: «А командиром!»…

…Вышли на берег Ловати. По хрусткому льду с Борисом Ивановичем добрались до острова. Сколько же лет прошло с тех пор, когда дядька-тать уволок их в Санкт-Петербург?

— Помнишь, как привез вас к себе на Карповку, а ты губы надул. Сдается мне, даже сбежать хотел. А?

— Да, было…

— Эх ты, недоросль мой.

— Но, но! — возгордился Харитон. — С кем разговариваешь?

— Виноват, ваше благородие. Запамятовал.

— То-то!

Дядька остался дядькой. Годы не переломили его.

Он скорчил жалостливую физиономию:

— Ваше благородие, не велите казнить.

— Вот как велю в море спустить!

Харитон сорвал с головы треуголку с вязаными шерстяными наушниками. Легкий весенний ветер трепал его седые волосы, лицо разрумянилось.

Ткнул ногой — из-под снега показалось черное донышко чугунка. Детского их чугунка. Уху заваривали. Забот никаких. Рыбки наловить. Санки зимой.

Зазвонили к обедне.

Харитон сказал:

— Помнишь, ты сказал: колокола громкого боя.

— Да, племяш, молод я был. Эх, сюда бы сейчас Димушку! Последнее его письмо получил из Тобольска. Потом пропал! Забыл дядьку.

— Я тоже из Тобольска получил… «И будет он как дерево посаженное при потоках вод, которое приносит свой плод во время свое…» — вспомнились дядькины слова.

Борис Иванович присел на поваленный ствол.

— А я, племяш, завял. Буду уходить из академии. Преклоню голову в родных местах. А дом на Карповке бери себе. Да тебе и обжениться пора. А?

— Пора, — сказал Харитон.

Конца отпуска Харитон не дождался. Вернулся в столицу, к месту своей новой службы.

 

ЯХТА «ДЕКРОНЕ»

Императрица любила морские прогулки.

Яхта «Декроне» позволяла хоть ненадолго отрешиться от государственных дел.

Живописные виды финских шхер, скалы, поросшие соснами, островки, сам далекий горизонт, лазоревый, как лента Андрея Первозванного, давали глазу простор, а душе отдохновение.

Со стапелей ли наравне с фрегатами и галерами, шхунами и бомбардирами сошла бесподобная яхта «Декроне»? Казалось, на своих расцвеченных парусах она прилетела из тех непостижимых, фантастических краев, где обитают жар-птицы.

Она пленяла взор.

Сферическая корма из разноцветного венецианского стекла, позолота мачт, сверкающая медь поручней, красное дерево палубных построек, убранные штофом всех колеров каюты, диковинные позументы, мебель, выполненная лучшими краснодеревцами столицы, нежнейший шелк балдахина, персидские ковры, бархатные портьеры, трапы, обитые оленьей шерстью, — такова была яхта «Декроне», морские покои Зимнего дворца.

Императрица со свитой, послами иноземных государств, министрами кабинета вступила на палубу. Мичман Лаптев, подтянутый, сияющий белым парадным мундиром, с кортиком, сверкающим холодным форельным блеском, отдавал государыне репорт.

Гремело матросское приветствие:

— Виват! Виват! Виват!

Салютовали бортовые пушки.

«Санкт-Петербургские ведомости» сообщали: «Ея Императорское Величество изволили прибыть ко флоту на золотой яхте „Декроне“».

И в центре этих событий, имеющих едва ли не державное значение, был мичман Лаптев!

На кроншлотском рейде яхта не задерживалась.

Учинив смотр эскадре, государыня повелела держать курс в балтийские просторы.

Мичман допускался к руке Анны Иоанновны. Ее благосклонность не осталась незамеченной. Приближенные с любопытством оглядывали любимца императрицы.

— Доволен ли службой?

— Да, Ваше Величество. Ваша милость высока.

— Чай, до сих пор не можешь опамятоваться от приговора следственной комиссии?

— Вы не позволили свершиться неправедному правосудию, Ваше Величество.

— Тоскуешь ли по командиру Дефремери?

— В моей памяти он будет жить всегда.

— Ты раньше служил под Берингом?

— Да, Ваше Величество.

— Вон какие командиры тебя выбирали! Старайся. Я довольна тобой. Яхта хорошо убрана.

Во время волнения на море Харитон сам становился за штурвал.

В такие минуты чувствовал, что в руках его не штурвал с медными рукоятками, послушный малейшему движению, но колесо Фортуны!

На всех парусах летела яхта «Декроне», разрезая острым носом пенистые валы.

Море качало яхту, как расписной корабль-игрушку. Ветер рвал радужные флажки на реях. В вечернем небе зажигались звезды, на мачтах вспыхивали огни иллюминации. Дворцовые оркестранты рассаживались на юте. Звучала музыка. И тогда яхта напоминала игрушку не только расписную, но и музыкальную.

Харитон переживал счастливые, ничем не омраченные дни. Поселился он в дядькином доме на Карповке. Удачно женился. Через год родился сын. Назвал его Капитоном.

Появился и выезд из трех орловских рысаков. Чего еще желать?

Однажды в Месяцеслове прочитал: «Человек есть малый мир в многотрудной жизни». Малый его мир, как малая планета, вращался вокруг императорского двора, балов в самых знатных домах, ассамблей в царских дворцах…

Харитона не оставляло ощущение, что с каждым днем поднимается по вантам — все выше и выше. И вот-вот вступит на поднебесную высоту и весь мир всеми своими сияющими сторонами откроется перед ним.

Так летели годы, обещая благополучие, карьеру, почет.

И вдруг…

 

ДРУЖЕСТВО

Беринг уже собрался было в Охотск, когда до него дошли ужасные вести: умерли от цинги командиры двух отрядов — Питер Ласиниус и Василий Прончищев. Трудно описать горе командора. Человек волевой, в действиях решительный, тут он растерялся. Как быть дальше? Кем заменить погибших? Продолжать ли вообще северный поход? Капитан-командор направляет в Санкт-Петербург адъютанта Дмитрия Лаптева: что думает обо всем этом Адмиралтейств-коллегия? Каковы будут дальнейшие указания?

Дмитрий в столице. Четыре года не видел он брата.

Тот же дом на берегу Карповки. Якорь у ворот, похожий на спрута. И вот — встреча…

— Димушка?! Ты?

Глаза Дмитрия увлажняются, трется щекой о щеку Харитона.

— Какой же ты… совсем седой.

Невеселый у них разговор. Харитон бледен. Столько сразу навалилось! Как осознать душой и умом то, об чем поведал брат! Уже поздним вечером Харитон не сумеет сдержать своих чувств, горько воскликнет:

— Боже милосердный, оправданно ли все это? Такие люди… Зачем?

И через минуту устыдится своих слов:

— Да нет! Я все понимаю. Я все понимаю, Димушка… Но как подумаю, что нет Василия… И Таня… Какой же это путь гибельный!

Сообщением Дмитрия Лаптева удручена и Адмиралтейств-коллегия. Немедля поднимают головы противники экспедиции: «Разорение казны! Люди напрасно гибнут!»

Несколько дней продолжаются споры: быть северным походам или не быть? Может, ограничить экспедицию только Беринговым плаванием к берегам Америки?

Глава Адмиралтейств-коллегии Головин, старый морской волк, кладет конец сомнениям:

— Изыскание северного пути нельзя остановить. Сие дело доставит отечеству великую и бессмертную славу.

Командиром бота «Иркутск» назначен Дмитрий Лаптев. Предписано проторить путь от устья Лены к колымским берегам.

Летом Харитон отправлял жену с сыном в родную деревню Пекарево. Дома хозяйничал один. С Дмитрием почти не виделся. Брат спозаранку убегал. Капитан бота — сколько сразу забот! Такелаж новый потребен. Справить множество всяких бумаг. Команду подобрать. Из сорока пяти членов экипажа бота «Иркутск» в живых осталось менее половины.

Да и Харитону хлопот предостаточно. Яхта «Декроне» введена в Неву. Просмолка, покраска ботов. Паруса заменить, каюты подновить…

Скоро братьям расставаться. Грустно. Когда теперь увидятся? И острая тоска — увидятся ли?..

Однажды Харитон вспомнит:

— Не запамятовал, как перед вашим отъездом на кладбище ходили?

— Помню.

— У меня тогда было предчувствие… нехорошее.

— Ты о чем?

— Надпись на могиле. Не сказал вам тогда. Знаешь, что там было сказано? «Всяк путешествующий к гробу присмотрися».

— Чудак. Не всякий ли живущий должен о гробе помнить? Ты ведь тоже на своей яхте путешествуешь.

— Ну, яхта. То прогулки.

Дмитрий вынул из обшлага камзола лист бумаги.

— Вот, новую инструкцию получил. Ранее предписывалось выполнить плавание за два года. Теперь дано четыре года. Дозволено сушей идти, ежели льды дорогу загородят.

— Докуда?

Дмитрий засмеялся:

— А до докудыкиных гор. А докудыкины горы аж на самой Колыме.

— Спать давай ложиться, — говорит Харитон. — Поздно. Великий мореплаватель. Открыватель докудыкиных гор.

Харитон лежит с открытыми глазами. Где-то у него Васькины письма? Все спрашивал из своего Ревеля: как да что слышно об экспедиции во льды? Надо найти завтра. Васька, Васька! Где этот чертов Оленек? Думал ли, что там найдет свой конец?

— Не спишь? — спрашивает Дмитрий.

— Где этот Оленек? А, Димушка?

— Вблизи Таймыра. Точно не знаю, сколько верст.

К утру Харитон уснул. Когда поднялся, Дмитрия уже не было.

Сейчас мы останемся наедине с командиром придворной яхты «Декроне». Прохладно в доме. Харитон запахивается в халат. Бежит в сени, пьет воду. Умывается, поливая себе из кувшина. Стоит у подоконника. Грязная Карповка. Глинистый обрыв. В голубом небе перистые облака.

Харитон садится за стол, чинит гусиное перо; перед ним малахитовая чернильница с откинутой медной крышкой.

Как часто поступки, которые мы совершаем, невозможно объяснить простой житейской логикой, доводами рассудка. Можно рассчитать что угодно… Но как и чем измерить порыв души?

Перо скользит по бумаге.

«Ея Императорскому Величеству Государыне Анне Иоанновне.

Прошение.

Понеже ныне в Камчатской экспедиции есть вакация, прошу меня от флота лейтенанта пожаловать и послать в вышереченную экспедицию в должность командира дубель-шлюпки „Якутск“ вместо умершего лейтенанта Василия Прончищева. Харитон Прокофьевич Лаптев».

Во время утреннего доклада императрице зачитают прошение.

— Лейтенант Лаптев желает уйти с яхты? Что за странный порыв! Я хочу говорить с ним сама.

…Харитон в кабинете государыни. Затянут во флотский мундир, треуголка на согнутой руке.

— Твоя ли это бумага? — Нижняя губа Анны Иоанновны по-детски выпячена. Пухлый подбородок розов. Разгневана, удивлена?

— Да, Ваше Величество, это моя бумага.

— Ты что же, голубчик, службой недоволен?

— Премного благодарен, Ваше Величество, за все оказанные мне милости.

— Так что же тебя толкает покинуть свою государыню? Тебя кто обидел? Назови обидчика.

— Всем доволен, Ваше Величество.

— Так что же?

— В северные воды толкает лишь дружество, которое с ранних лет скрепило с погибшим лейтенантом Прончищевым. Хочу дело его продолжить.

— Дружество?.. — Императрица изумленно приподнимает насурмленные брови. — Дружество… Господь с тобой, лейтенант. Разве ты не знаешь, как люди говорят? На малом не взыщите, большего не ищите.

— Я не ищу большего, Ваше Величество.

Запись в вахтенном журнале дубель-шлюпки «Якутск» от 26 мая 1739 года:

«Прибыл на судно новый наш командир господин лейтенант Харитон Лаптев.

Всем служителям был смотр.

Поднят вымпел.

Запись произвел штюрман Семен Челюскин».

Скоро они уйдут в дальний свой поход…

…И начатое Прончищевым свершится. И Таймыр будет покорен — отныне и навсегда. Но это уже другая повесть. А наша закончена. Пусть ее последними строками станут названия на географической карте в честь наших героев:

МОРЕ ЛАПТЕВЫХ

ОЗЕРО ПРОНЧИЩЕВО

БЕРЕГ ПРОНЧИЩЕВА

БУХТА ПРОНЧИЩЕВОЙ

МЫС ЧЕЛЮСКИНА.