Самая морока имя собачке определить, до двух годов — от мороки. За такой-от срок любого-всякого спознаешь, хоть он лиходей, хоть правильной жизни человек, хоть шпиён заграничный, а собаку — мозги высохнут, а нечего придумать, — тайна в ней сокрыта великая, разгадать надо. Тут-от требуется, чтоб словом в самый разрез ударить, чтоб имя само к собаке прилепилось, как тавро пропечатанное или фамиль у Никифора и даже ещё точней. И не спеши, а то ошмыгнёшься — век жалеть будешь за спешку тоё. Никифор не спешит и нарекает их тах-та натрое: масть, повадка, характер.

Нарекать-то он нарекает, а сам от начала до скончания Форта ищет разлюбезного, памятью мучается, душу бередит, как только не покличет: «Форт, иде ж ты есть, друг милый? Отзовись маненько, дай знать, тряхни хвосточком, голоском выведи, — я те за то кусок не в очередь кину». А его нет как нет. Оттого печалится Никифор и думает: «Добро людям, их всех заменить можно, а собаку — спробуй, замени. Нет им замены, собачкам-от, все незаменимые, хоть он какой, хоть подлец предпоследний, а — незаменимый, потому как один такой и лично единственный. Тах-та и не нашел он замены Форту, сколь ни искал. Побьётся, побьётся рыбой об лёд и обозначит по стати Фортом одну в память вечную. В каждой упряжке у него по Форту бегает, а другие — все разные неповторно. Упряжка вылупляется головой, ровно из яйца курёнок проклёвывается, и вожака видать скоро. Никифор глядит, как оне скубутся-сварятся, а сам предметит: этот-от, рябой, первый шматок берёт чаще прочих; здоров, силён, издаля прикидист, всех крепче, характер серьёзный. Ну, вожак, стало, Рябко звать. А этот, что второму куску хозяин, всем хорош, да волчишка, весь выводок был такой. Он его у пастухов на случай раздобыл, а суку ихнюю волк обгулял, сынок в батю удался и мастью тоже — туман ростепельный. Никифор взял его для интересу и веры ему нет, — порода сама себя кажет: нехорошо задумчивый, глядит в ощур, шеей не вертит, в голос не тявкает, жрёт молчком, проворство лишь в драке и бесстыжий страсть, — других по животу бить норовит, прямо, значит, по собачьей совести, и бесстыжесть эта у него в крови. А раз так, то: «Не лезь! Не лезь! Не лезь! В третьей паре, Сявый, пойдешь! Шестой кусок твой будет, попомни!»

Коль имя дадено, можно разговаривать, только не забудь сперва собаку покликать, а потом говори, — пущай знает, что об ней разговор, пущай слушает да стыдится или гордится, это — как заслужила. Акафист — рацею им вычитывать ни к чему; не любят собаки пустословных людей, уваженье теряют, ежели без разбора перед ними языком трепаться. Собака требует, чтоб с ней всегда лично и по делу. Такой-от разговор ей пуще мяса, потому — собак много, а Никифор один и слова у него обнакновенно понятные, когда лично, хоть он про погоду, хоть про что хошь, а в голосе у Никифора всё ясно, как Божий день. Конечно, есть слова общие, для всех, но это — когда санки таскать учатся.

За первый кусок спорил с Рябком и Сявым ещё один: рыжий гвардионец, подпалины светлые, собой красавец золотистый из полымя вынутый, — ну, прямо на выставку. Передняя кость сызмалу в развороте — медали цеплять, спина — угадай какая могучая и тягловая, на ногах стоит — не тах-та свалишь, один вид — ахнешь поглядеть. Никифор понадеялся: «Вот заместитель будет Рябку добрый. На тебе, Замполит, второй-от кусок — аванец. Ты мне за него первой парой пойдешь — рассчитаемся». А получилось — не заместитель, а от чёрта отрывок, расстройство. Такого аспида, такого лена и сволоча Никифор в жизни не видал и корил себя опосля за промашку на чём свет. Ужотко драл он его, пинал, голодом морил, паскуду непутёвую, всё отвадить хотел и — без толку. От одной подлости Никифор его отучит, а у него про запас две новых: тамотка украсть, тут — ка обдурить, там — от ванюшей прикинуться, а до работы приспело, так вовсе, падло, вымудрялся. Сбил его Никифор сперва в серёдку, задней Сявого, а потом в самый край, чтоб достать сподручно. Одно слово, хамло, а не собака. Тах-та опростоволосился он с именем, рано не ко времени назвал, а на попятный двор нет ходу, заказано.

Нарёк собаку — переменять поздно. Это у людей, переиначивай сколь хошь: даве Царицын, намедень Сталинград, ныне Волгоград, а завтра чего ещё будет — поглядим, какой-от общественный делатель дуба даст. С собаками тах-та нельзя. За такую-от несерьёзность собаки помалу с-под власти выйдут, подчиняться не станут, потому — какие ты им властя, сам посуди, ежели у тебя на неделе семь пятниц? Животина, она верит без расписки, её обмануть — всё одно, как от слова отступиться, а собака — тот же слепой, свою палочку один раз отдаёт, а в другой раз — хрена! Так и Замполит. Хоть он и дерьмо, а менять прозвище не имел Никифор права; собаки враз привыкают к названиям, что к своим, что к чужим. Ты, сказать, собаку окликнул и за чего-сь отчитал, а другие до одного знают, кого ты лаешь и пошто, кумекают, стало, что хорошо, что худо. С того-то Замполит Замполитом и остался.

А как привёз он их на зимовку, да как разгулялись оне… Во иде характеры проклюнулись! Во иде прошибки не бывает! Во иде упряжка предбудущая строится! Этот, что шерстью жесточит, цепкий какой, уцепился рослому ездачу в подгрудок и волочится, а жомы не разомкнёт. Ну, Тхор, значит. Или девку взять с конопинами попереди, смирненькая. Не столь у неё понятие, как послушность: как другие, тах-та и она. Уж он потешился, как волокушу оне таскали: ну, чисто доярка на собрании голосует; за передней парой в оба глаза глядит, как на прозидим, — чего, мол, там властя ручкой робят? — совсем характер калужский. Тах-та ей, значит, и быть — Калуга. Да, еще этот, который всех не обнюхает — жив не будет, ровно обзнакомливается что день или справку наводит какую — Спектор звать. Двое кобельков у него было, близнята, от одной суки. А Никифор, еще когда в городе жил, два слова слыхал интересных: «Пардон мадам», и запомнил. Туточка оне ему и сгодились. Пардон сильный пёс вышел, муружистый, завлекательный. Мадам, тот блёклый и послабей, а драчливый за двоих, всего боле к брату насыкался, в одной паре нельзя было держать. С того Пардон в самый перёд ушёл, а Мадам ближе к Никифору остался.

Легко дело — полнарода знаемо; говори теперь с ними в полную свою надобность. И битьё по строгости стало с разбором: всех боле Замполиту перепадало, а Рябку вовсе почти ничего, он — главный, и Никифор ему авторитет соблюдал, организацию; что Никифор упустит — Рябку выпрямлять, и выговор ему первей всех. На выросте стравил он им пару зайцев. Один утёк, а другого чалый кобель взял и повадку выявил. Никифор его мигом во вторую пару переместил и назвал Борзик, потому как чисто борзой пёс, что прыть, что бег, что посыл; морда, верно, туповата и поджарость не та, а тах-та — чисто борзой. А то у одного голос объявился певческий, не голос, а сказать — не сбрехать, благовест на Троицу Пресвятую, — прямо те луна звонким эхом по небу рассыпалась, а ты, Никифор, слушай — смекай, в самую точку про него сказано: Сигнал.

Никифор тоже: учить-от учил, выходки прознавал, имена присвоил, а и сам от них чему учился. Человеку, оно, конечно, невмочь вникнуть до донца в собачью жизнь, а всё ж много можно понять, ежели правильно себя поставил. Вот возросли оне, в смысел вошли, а — своя компания, дела тоже свои и невдомёк Никифору, что за дела за такие. Тут, перво, не встревать, не мешаться, пущай сами порядок наводят, никого не касаемо. Оне знают, чего сообща робить, а чего промеж себя в сторонке.

Сказать-от, Сявый. То вовсе немой ходил, а к двум годам надумал именины справить, дикую песню сыграть, волчиную. Жуткая песня получилась, и собакам от неё тоска. Побили оне его раз, побили ещё, бросил Сявый концерты, сразумел, — голос не тот. Или Замполит. Собой кобель хоть весь его заместо картины, а гад всеобщий. Один на один с ним не всяк сладит, так оне скопом его, свет не мил, как лупили. Одно непонятно: как же так? Оне ж предметили его, холеру, раньше Никифора, а досмерти-от не забили. Лишь поздним умом додумался Никифор, что нет у них закона смертельной казни по таковом у размышлению: «Жизнь, мол, святое дело, не я тебе её дал, не мне её у тебя брать». Собаки насмерть когда бьются? Разве за жизнь, а за тоё кто биться не станет? Ну, ещё люди по подлости по своей стравят на потеху — тоже. А чтоб тах-та, по-людски, взял да убил, — не, не видал Никифор у собак гнуси такой-от.

Драк у них по всякий день. То Сигнал с Борзиком сцепятся, то Пардон с Мадамом. Близнята, одна кровь, одна утроба, обе собаки стоющие, поди разбери, чего спорят, какую матерню сиську не поделили. Разборони их Никифор — оне вдругорядь передерутся, накажи — он же виноват останется. В таком-от разе Никифор мыслит, как в яблочко: «Не моё дело, пущай. Небось, глотки не порвут, уды не откусят, рёбра не поломают, а ранжир порядку не помеха». Что правда, то правда: не было у них резни или увечья, потому — не на полную силу между собой грызутся, а с пощадой. Умом-то оне, как люди, не обижены, только люди-от в драке ум теряют часто, а собаки — нет; стало, собаки на свой манер умней. А Сявому не давала биться Калуга, знала его привычку гадскую брюхо рвать и не давала. Чуть он пустил воротник ершом, она в промеж лезет к нему мордой и не отходит, пока он не заспокоится. А он хоть и волк, а суку эту тихую слушал и в паре ни с кем ходить не желал, только с ней. И всегда оне чуток от всех на отшибе.

Потом Ветерок с проседью. Кудлатый, кручёный, шерсть у него какими-сь вихрами наперёд задом росла, ровно из пурги выскочил или за хвост волокли всю дорогу. Старательный пёс, работник честный, игручий только безо времени. И сука была одна тёмногнедая, до того нервенная ведьма, злющая, что в поле, что скрозь, — ну, не угодишь, а без скандала не может. Что многих она обидела понапрасну, что от неё другие безвинно терпели, — окромя Замполита разве. Этот ракло к женскому полу ни грамма жалости не имел, катал её, как рубель каталку, а она опосля плакалась тоночко на милостыню. Её-от Никифор всего и пришиб раз-другой, — куда её бить-от, дуру психовую, её лечить впору, да тут-ка нешто больница? Никифор гладил её по шерсти и уговаривал: «Ласка, уймись, охолонь, стерьва припадочная. Ласка, не трясись», и тах-та пока она трястись не перестанет, а это тоже не дело. Он всё сомневался: «Купил-от пан собаку, а гавкать, видно, самому придётся. Как же эта сатана работу робить пойдёт. Она ж на третьей версте из силов выбьется, — клади её в сани с чернобурой», и хотел извести, но решил погодить, сказалось — правильно. Утишилась Ласка помалу, а в упряжке пошла — вовсе вылечилась, потому — работа всем одинаково, что людям, что собакам, наипервеющее лекарство, кто понимает. Простым-от людям, какие дурью не маются от безделья, про то известно: как горе какое или беда неминучая, или мысли сумные, берись чего робить и — глядишь, сам не предметишь, как на поправку пойдёт. И Ласка. Такая-от собачка получилась добросовестная, Никифору самому не верится аж.

Под конец пошли характеры, какие не враз понять было. Эта, что полюет всех доле и в упряжь последней идёт, вечно блукает иде-сь, Никифор её ждёт-пождёт, да опосля силом в шлею пропихивает. Сука как сука, а гулёна без примесу всеобщая. И повадка: всё одно с кем возжаться, кому крыть, кому подставлять. Прямо сказать, нашая баба, шлёндра общественная, тах-та ей и жить Шлёндрой. Другой заявил в себе силу, как у вола, непомерную и дурость такую ж, — глупей Калуги. Никифор вдвое терпенья на него положил учить, а к тому ж — нерасторопный: сам бежит, гузно вбок заносит, вроде легче ему тах-та. Это — Потап. Ещё — подхалим пеговатый: что Никифор к нему промашку взыскать, то он либо ползком лизаться, либо на спину — брык! — морда холуйская, на халяву пузом кверху прожить норовил. Никифор его за то внахлёст лозиной по брюху стегал и внушал боем: «Уважай, не полозь! Уважай, не полозь! Уважай, не полозь!» Этот приказное им я получил — Уважай — и отзывался на него добре, а натуру сквозную Никифор ему толичко наполовину выбил; уж больно ласковый пёсик, дай Бог нашему телятке волка съесть, Никифор не любил таких-от, панькаться с ними. Да и послабей иных он был, дуролому Потапу в самый подпряг. А прошибся Никифор на этой собачке, не дай Бог, как прошибся, какого пса незаменимого проморгал!.. Ну, Форт — сам по себе. Конечно, куда ему, Форту новому, до тёзки своего покойничка, а все ж таки вид имел осанистый, строевой и потому — Форт.

И ещё один остался, последний. Девочка он был чёренькая, спереди латка светлая и ноги со щиколкой в сметану кто-сь обмакнул. Признака в ней никакого с первого дня самого. Никифор её за масть взял и тоже кормил — каялся: станет ото всех особо и стоит, на жратву не кидается, свар не заводит, ждёт, сирота казанская, остатний кусок. А остатний кусок распоследней собаке доводится. Тах-та она сама себя определила: ни рыба ни мясо, — ну, в крайнюю, стало, от хвоста пару. Лишь опосля вспомянул Никифор, как она стояла и каково глядела, и жрала своё как. И как ни один-от не пробовал силом отбить её остатний в очередь шматок, даже Замполит оголтелый, пока она не выросла и пока Никифор её точней не запредметил. И гораздо вспомянуть пришлось, как рослые собаки на зимовке нюхали её впервой и оглядывались непонятно: «Что, мол, Никифор за чучелу сюда-от привёз, на что она, мол, туточка?» Оттого и с именем он не спешил, знал: последней собаке всяко слово сгодится.