Первые солнечные лучи падают на ослепительно белую, блестящую снежную поверхность. Термометр показывает два градуса мороза.

- Вы все же пришли, дорогой господин Крёгер, – встречает меня генерал, – это очень любезно с вашей стороны!

- Простите, ваше высокопревосходительство, что я вчера...

- Ладно, ладно, не стоит об этом! Ведь все мы люди, а не безгрешные боги. Он кладет мне руку на плечо. – Вы молоды и у вас очень горячая кровь. Я тоже когда-то был мальчиком, теперь... теперь многое изменилось. Я тоже был на фронте, на Японской войне, там я тоже дважды попадал в плен и... думал тогда точно как вы, хотя у меня были уже тогда седые волосы. Для меня это все совершенно понятно. Знаете ли вы, что я даже и не ожидал от вас ничего другого? С вашими здоровыми, сильными костями можно плевать на законы и верить, что справятся с самим чертом! Я знаю это... я все это знаю! Генерал молчит довольно долго. – Позвольте мне обратиться к вам как отец. Мои седые волосы дают мне на это некоторое право. Я думаю, что ваш отец на моем месте сказал бы вам то же самое. У нас, людей, есть обязанности, есть долг! Долг перед нашими близкими, перед окружающими. Никогда не обременяйте вашу совесть действиями, за которые вам потом придется стыдиться, потому что их никогда нельзя будет исправить, если позже вы почувствуете за совершенное вами самое глубокое раскаяние. Ваше «нет» наверняка навредило бы многим из ваших товарищей. Проклятие чертовой войны тяготеет над всеми нами. Идите теперь к вашим товарищам, помогите им. Кто знает, может быть, потом это будет вашим единственным радостным воспоминанием о нашей стране, о вашей ссылке в Сибири.

Генерал благосклонно похлопал меня по плечу и разрешил идти. По пути к винокурне я прохожу мимо дома Исламкуловых. Я вспоминаю про Кольку. Вскоре я вывожу его из убежища.

Теперь лошадка может двигаться на свободе, в то время как я остаюсь – добровольным пленником.

Часовые у ворот винокурни вытягиваются по стойке «смирно». Я вхожу. В канцелярии сидят унтер-офицеры и фельдфебель, староста лагеря. На короткое время все стоят навытяжку. Я подаю каждому руку. Коробка с сигаретами переходит от одного к другому.

- Я уполномочен комендантом лагеря, чтобы быть посредником между вами и здешним начальством. Я понял так, что обе части не особенно хорошо находят общий язык, не так ли?

- К сожалению, нет, мы никак не можем правильно договориться, – говорит фельдфебель.

- Ну, это уж мы устроим.

Передо мной, на чисто отдраенном щеткой столе, лежат донесения старосты лагеря. Они все ужасающе одинаковы.

Болезни. Шесть пленных больны. Они только простужены, это еще не так плохо.

Дверь открывается. Я смотрю на лагерь для пленных.

Плохо одетые мужчины сидят на нарах. В середине проход, у потолка керосиновая лампа. Пол чист. Сотни глаз глядят на меня, изможденные, серые лица. Голод, лишения, безделье, отчаяние написаны на них.

Сибирская зима близка, что она им принесет?... Братские могилы?... Медленную смерть?... Чего хочет этот человек от нас? Даст он нам что-то? Или заберет у нас последнее?

- Пожалуйста, сразу пустите по людям список, – обращаюсь я к фельдфебелю. – Пусть каждый точно внесет в этот список, что он изучал, какая-либо профессия, ремесло или что-то другое, что он умеет. Я хочу попытаться добиться для вас как можно больше работы.

 Мы снова в канцелярии. Вместе мы подробно обсуждаем все установленные проблемы, которые записываются. Все очень стараются дать практические, исполнимые предложения. Лист заполняется все больше и больше. Три слова огненными буквами стоят у меня перед глазами: еда, чистота, дисциплина.

Вечером Фаиме и я были гостями у Екатерины Петровны. Стол почти ломался от изобилия блюд. Я сидел напротив хозяйки дома, генерал увивался вокруг Фаиме в своем очаровательном образе, как будто он снова стал молод, как когда-то. Иван Иванович ел и пил, лицо его было довольно, и он постепенно начинал потеть, знак того, что он теперь достаточно поел и, естественно, также соответственно и напился.

- Иван, недавно ты говорил мне, что у тебя есть более четырех тысяч немного поврежденных молью валенок. Что с ними? – спросил я его, пока все остальные сидели теперь за чайным столиком.

- Почему это тебя интересует?

- Ты же как-то сказал, что не знаешь, что с ними теперь делать.

- Ну, это верно, что мне делать со всей этой партией? Это военное имущество, но никто не спрашивает о нем, потому что все об этом уже давно забыли. Нельзя ли было бы продать этот хлам?

- Вряд ли, кто же его купит? Но я хотел бы как-то взглянуть.

- Скажи-ка, Крёгер, не поиграть ли нам, мужчинам, немного в карты?

- Нет, нет, совсем исключено, мой дорогой. Теперь господин Крёгер хочет выпить немного чаю и полакомиться сладостями к нему, – перебивает капитана его жена, берет меня за руку и тянет к чайному столику.

- Ну что же ты за мужчина, Федя, – голос полицейского капитана звучит за моей спиной. – Ты не пьешь как правоверный, как у нас обычно говорят, ты не играешь в карты, разве что только тогда, когда это обязательно, зато охотно ешь сладости, все же, это не по-мужски, мой дорогой!

- Оставь его в покое, Иван! – говорит несколько сердито его жена.

- Ну, что у господина Крёгера неплохой вкуса, видно по его маленькой жене, – смеется генерал. – Вы – самая потрясающая женщина, которую я когда-нибудь видел, – и с этими словами старый солдат целует девочке руки.

- Ваше высокопревосходительство очень добры, – говорит, улыбаясь, Фаиме и при этом краснеет. За оживленной беседой проходит время.

- Иван, я должен поговорить с тобой наедине.

- Но, Крёгер, дорогой мой, ты как барышня, – смеется Иван Иванович, – у мужчин ведь не бывает тайн. Такого со мной за всю мою жизнь не было.

- Но, Иван, это вроде служебного дела, давай, я действительно должен сказать тебе что-то важное.

- Ну, если так должно быть, то пошли. Великан поднимается с громким стоном и кряхтением. Он идет первым, я за ним.

- Я сгораю от любопытства, что же ты мне скажешь. Ну, выкладывай!

- Я куплю твои валенки, – говорю я без промедления.

- Ты?!... Ради Бога, и чего ты хочешь с четырьмя тысячами валенкам?

- Сколько стоит вся партия? Как ты рассчитаешься за нее с городской управой?

- Ну, скажем так... тысяча рублей. Они обрадуются, получив что-то за них.

- Хорошо, Иван. Тысяча рублей. Я попрошу Исламкулова поговорить с твоей городской управой. Все, что он собъет с цены, принадлежит тебе. Он должен предложить им триста рублей – на пятистах они договорятся. Татарин в этом деле мастер.

- Великолепно! Просто здорово! Я уж смогу позаботиться о действительно низкой цене! Я получу пятьсот рублей? И как выглядит такая большая сумма денег? Они хоть поместятся в одном кармане? Так я скоро сойду с ума! Тогда он внезапно глядит на меня, замечает, что я смеюсь и говорит: – А что же ты хочешь, собственно, с ними делать? Ты странный парень! Подумай только, четыре тысячи валенок, целая гора, огромная гора валенок!

- Мои товарищи замерзают, Иван, – отвечаю я.

Внезапно смех мужчины умолкает, он становится очень серьезным и опускает взгляд. Потом он обнимает мою голову, так как в его глазах стоят крупные слезы, и он по русскому обычаю целует меня в обе щеки.

- Федя, брат! Прости мне! Завтра я иду к святому причастию. Прости мне, что я никогда полностью не доверял тебе в глубине души. Я искренне прошу тебя о прощении!

- Я ничего не должен прощать тебе, мой друг. Теперь я тоже стал другим человеком.

- Но почему, все же, я не понимаю тебя. Ты теперь думаешь иначе, чем раньше?

- Да, Иван... с ночи сегодняшнего дня. Сегодня ночью шел снег. Я вывожу совершенно озадаченного мужчину из комнаты.

Этим вечером я снова смог смотреть Фаиме в глаза так же как раньше, с радостью и преданностью. Когда я следующим утром выхожу из дома, то вижу, что часовой и его будка внезапно исчезли. В полдень я получаю официальное подтверждение и разрешение закрывать отныне мою входную дверь.

Два дня в полицейском управлении длилось затяжное собрание. Генерал Марион Николаевич, Иван Иванович и я совещались о радостях и проблемах моих товарищей. Мои предложения об улучшении их положения были приняты после нескольких дискуссий.

В здание полицейского управления никогда еще постоянно не заходило и не выходило из него так много людей. Все профессии были тут представлены, купцы, ремесленники, крестьяне, между ними пробегали служащие муниципалитета. Как и повсюду, в Никитино учреждение военной администрации и полиция во время войны тоже имели неограниченную, диктаторскую власть, которой должны были беспрекословно подчиняться все.

- Ну, вы прямо содрали шкуру с нас, господин Крёгер!

- Ваше превосходительство, я хотел бы все исправить...

- Согласен, завтра вечером мы ваши гости. Пока передайте вашей прекрасной жене мой самый сердечный привет.

Я огляделся в кабинете. Он был полон табачного дыма. На столе тарелка с окурками, рядом остатки бутербродов с маслом и три стакана, частично еще полные чая.

- Скажи-ка, Федя, ты вообще в своем уме? Ты загнал меня до смерти! Ты всегда так работаешь? Это в вашей стране такой обычай – так сдирать шкуру с людей при работе?

- Теперь ты можешь отдыхать, Иван, теперь все прошло. Завтра вечером у меня ты сможешь возместить свои потери.

Медлительно капитан встал и молча покачал головой. У него действительно не было слов, вероятно, впервые в его жизни.

Сотни глаз направлены на меня. Я сижу в середине пленных товарищей, плотно вокруг меня унтер-офицеры. Все напряженно смотрят на меня.

- Мы хотели держать военный совет, товарищи. Мне удалось убедить учреждение военной администрации и полицию в том, что вам нужно помещение, где вы могли бы чувствовать себя хорошо. Получено разрешение на строительство дома для вас.

Разразились громкие аплодисменты.

- Кто хочет работать на этом строительстве? – спрашиваю я.

- Я... я... я..., – звучит со всех сторон. Глаза мужчин светятся, они хотят протиснуться вперед.

 – Но кто из вас знаком с этим ремеслом?

Все, совсем без исключения, сразу снова называют себя.

- А, так вы великие строители? Раздается громкий смех наступает, слышны шутки и веселые слова. Потом создается план действий.

Военнопленные строят свой дом. Мужчины, внезапно вырванные из постоянной монотонности, работают над исполнением своего желания. Как муравьи они принимаются за строительство. Снег высотой всего лишь несколько сантиметров, холод вполне сносный. Веселые призывы, шуточные слова летают по воздуху на всех языках и диалектах Германии и Австрии. Видно, как чернявый венгр шутит со светловолосым берлинцем, видно за работой много рук, которые знали другие ремесла. Команды раздаются, коротко, ясно, все исполняют с радостью и озорством. После нескольких недель «родной угол» стоит!

Весь город на ногах. Это освящение.

Тяжелая входная дверь раскрывается, и я смотрю в зал, который может принять примерно тысячу человек, украшенный гирляндами и еловыми ветками. Крепкие столы и стулья, кресла, пусть и с жесткой обивкой, но изготовленные красиво и современно, покрытые тканью со старых военных мундиров. Маленькие ниши с резными стенами, у потолка четыре большие керосиновые лампы, две чистых цилиндрических железных печи излучают ужасную жару. Из маленького узелка самых скудных пожитков каждый отдал самое лучшее.

У стены сооружен маленький подиум. Недалеко от него сидит генерал в полной форме, со всеми орденами. Рядом с ним Иван Иванович, также в парадном мундире, с сияющей звездой за строительство лицея. Возле него Екатерина Петровна. Еще два пустых кресла зарезервированы для Фаиме и меня. Сразу за ними сидят унтер-офицеры военнопленных. Все, вплоть до последнего, нарядились самым лучшим образом, даже на самых небрежных видны свежезалатанные мундиры.

Помещение наполнено ожиданием, торжественностью.

Я говорю короткие приветственные слова и слова благодарности от имени моих товарищей в адрес российских властей. Мы долго и сердечно пожимаем друг другу руки.

- Хорошо, очень хорошо... с удовольствием..., прерывистые слова слышны из уст генерала. – По-немецки... немного, – и его руки делают жест сожаления. – Товарищи, я тоже благодарю. Он указывает на помещение, кивает пленным солдатам, и лицо его улыбается тихо и благосклонно.

Теперь Иван Иванович тоже встал. Он тоже кивает всем, смеется всем лицом и говорит: „Никс дойч, но большое спасибо.

Затем один парень, черный как черт, кудрявыми волосами и черными глазами, встает на подиум.

Озорно и вызывающе он смотрит на нас. С широким движением он поднимает свою примитивную скрипку и начинает играть. В зале наступает полная тишина.

Тоска... Широкий... пылающий жар изливается из его скрипки. Он и инструмент стали одним, так как она – только отзвук чувств этой взволнованный души. Его глаза закрыты, он успокаивает сам себя, и лицо преображено, как будто бы он шагает по своей любимой, широкой Пусте.

Внезапно скрипка умолкает! Горящий, вспыхивающий взгляд цыгана – и вокруг него снова снег, холод, Сибирь...

Неистовое, бушующее одобрение из тысяч рук.

Венгры кричат ему „Eljen, Dajos! Eljen!. И снова черноволосый Дайош должен играть.

Потом на подиуме поют, исполняют куплеты и рассказывают действительно хорошие шутки. Начальство слушает благовоспитанно, хотя не понимает ни слова, и улыбается.

Короткие слова благодарности в адрес властей и товарищей, потом мы оставляем их одних.

У выхода стоит фельдфебель. Он берет меня за рукав, он пытается говорить, но только заикаясь произносит слова: – Господин Крёгер, я хотел бы... могу я себе позволить сказать... нашим товарищам, что...

- Нет, фельдфебель, вы обещали, что будете молчать.

- Я не могу... я должен громко сказать это всем...

- Почему?... Я самый счастливый из всех вас, фельдфебель. Вам этого недостаточно?

- Слушаюсь, господин Крёгер!

Старый солдат хватает мою руку. Его губы твердо сжаты. Тяжелая дверь закрывается.

Надо мной сверкают звезды...

Каждое утро, точно в девять часов, было «построение с парадным маршем».

Чтобы вырвать людей из монотонности, каждое утро проводилась строевая подготовка. В валенках, но безупречным походным шагом пленные шли пить кофе в «родной угол». Звучали резкие прусские команды, и колонны маршировали перед унтер-офицерами, а также нередко и перед генералом, который принимал прохождение войск торжественным маршем, отдавая им честь и улыбаясь.

Никто не возражал против этого распоряжения. Каждый приветствовал его, видел в нем доброжелательное развлечение, которое позволяло ему встряхнуть тело и размять кости и снова сильно прогнать ленивую кровь по артериям.

- Федя, у тебя дар мучить живых людей, что... у меня нет слов! Теперь ты уже требуешь от меня, чтобы я пошел с тобой к пекарю Воробью. Что мне там делать? Ты мог бы пойти и один, ты же знаешь точно так же хорошо, как я. Ты, пожалуй, думаешь, мне больше нечего делать, кроме как гулять с тобой? За что же я получаю мое с трудом заработанное жалование? За безделье, или как? Ты легкомысленный человек! Ты хочешь взвалить всю работу на нас, как будто мы рабы на галерах. Два дня я почти не выползал в свое время из того строительства, и если бы не было генерала, я бы уже давно...

- Иван, ты должен только разок пойти со мной, от этого так много зависит, – прошу я.

- Что, я должен? Нет! Очень большая ошибка, мой дорогой! Я вовсе не должен. Я должен надевать пальто, мочить мои ноги? Снаружи собачья погода! Нет, я останусь здесь. У меня так много дел, что у меня нет времени, ни одной минуты. Посмотри, сколько работы, которая ждет меня. Если бы я не был так крепок... я бы уже давно умер.

- Ну, теперь я на тебя всерьез рассердился, – говоря я и ухожу. Я иду один к пекарю Воробью.

Стертые, гнилые ступеньки ведут наверх в его торговое помещение. Маленький прилавок, на нем кучка плохо выпеченных булочек, несколько в стороне пирог, неаппетитный и непонятный. За прилавком гора плохо выпеченных хлебов.

Приходит хозяин, маленький, толстый, не неприятный мужчина. Руки, одежда, волосы и борода запорошены мукой. Его выражение лица недружелюбно, так как он знает, чего я хочу, и он враждебно настроен ко всем новшествам, также он ни в грош не ставит пленных, «врагов».

Мы садимся в комнате рядом с лавкой.

Я достаю бутылку водки. Пекарь сначала косится на нее, потом приносит две рюмки и решительно откупоривает бутылку ладонью.

Наконец, после прелюдии о выпивке и трезвости, о морали умеренности, ее условных преимуществах и недостатках, во время чего мужчина бесцеремонно выпивает несколько рюмок, я, наконец, перехожу к делу.

- Воробей, ну почему ты никак не хочешь понять, что правильное зарабатывание денег приносит радость?

- Барин, я не верю в это! Конечно, я хочу зарабатывать деньги, столько, сколько возможно, и я с удовольствием мог бы построить новую булочную, но, все же, это не настолько просто, как вы это мне объясняете. Я все еще никак не могу все это правильно понять, вот такой я тугодум. С давних пор я занимаюсь моей булочной, она также самая лучшая в городе, но... теперь я должен сделать все другим?

Наконец, мы спускаемся по тонким ступеням. Под торговым помещением находится пекарня. Невероятная неразбериха господствует там. Я объясняю уже несколько успокоившемуся Воробью, как я все продумал, что необходимо перестроить, как можно увеличить помещения для пекарни и как можно создать помещение для нескольких пленников.

- Петр, ты там внизу? – слышу я внезапно голос Фаиме. – Мы сейчас спустимся к тебе.

- Ах..., ах, эта проклятая лестница, почему она у тебя такая узкая и тонкая? Человек по ней вовсе не может спуститься! Так..., ах... где меня теперь только не носит... ну и жара же тут внизу!

Охая и со стонами спустился Иван Иванович и теперь вытирает пот со лба. За ним появляется, смеясь, Фаиме. Гигант, кажется, больше не может дышать, ему не хватает воздуха, так нерасторопно он смотрит в разные стороны, где мог бы положить свою шапку. Я беру ее у него.

- Ну и жарко у тебя, Воробей, как в аду! Это так и должно быть, скажи-ка? Ну, открой хотя бы окно, быстрее, я тут прямо задыхаюсь! Или ты не знаешь, парень, кто стоит перед тобой? И уже он пытается раскрыть окно. Но пекарь опережает его.

- Ради Бога, ваше высокоблагородие!... Тесто поднимается, ради Бога, нельзя, иначе оно упадет...

- Твое тесто, Воробей, вздор, хоть чуть-чуть воздуха! Оно снова поднимется, как только я уйду. Тогда из-за меня натопишь еще раз.

- Разве это не мило со стороны Ивана Ивановича, что он пришел? – спрашивает Фаиме и легонько стучит по руке толстяка.

- Ну да, здесь все только мучат, иначе и жизни совсем не будет. Итак, – он внезапно прерывается, – вы теперь пришли к общему мнению насчет перестройки?... Смотри, Воробей, это дело совсем простое, ужасно простое. Ты позволишь увеличить это помещение, скажем так, примерно на пять шагов, этого достаточно; потом ты построишь еще помещение для пленников, для пяти-шести человек, где они могли бы жить и спать. Торговое помещение тоже нужно сделать чище, внушительный прилавок непременно необходим, и дело сделано, понятно? Сегодня, прямо сейчас, придут люди и приступят к работе. Строить нужно будет днем и ночью. Сейчас мы живем в совсем другое время. Сон и безделие пора, наконец, прекратить. Мы все должны принять участие, хотим мы или нет.

- Ваше высокоблагородие...

- Не вмешивайся, Воробей, ты не понимаешь этого, но позже ты будешь только благодарен мне, конечно, да, будешь благодарен. Итак, поняли? Работу начать прямо сейчас, без возражений! Иначе ты никогда в жизни больше не сможешь поставлять мне свой хлеб; вкус у него, впрочем, очень скверный; неслыханно предлагать мне что-то в этом роде! И теперь мы можем, пожалуй, идти, не так ли? Он приходит в движение, тяжело поднимается вверх по ступенькам, пекарь молча следует за ним.

- Твой торговый зал ужасен, здесь все нужно поменять. Люди должны радоваться, когда приходят к тебе. Все должно быть полно товара, до потолка, тогда и деньги потоком потекут в кассу. Радуйся, все же, что я помогаю тебе, не делай такое глупое лицо, как будто на тебя какое-то чудище напало. Ты увидишь, дело пойдет. Если нет, тогда доктор возместит твои затраты! Не так ли, Федя?

- Да, я это сделаю, Воробей, я тебе обещаю!

- Тогда другое дело. Я уже боялся за свои с таким трудом заработанные копейки, ваше высокоблагородие...

- Не болтай! – капитан снова прикрикнул на пекаря. – Ты заработал больше, чем только копейки! Разве ты кому-то задолжал? Нет, у тебя долгов нет, значит, ты состоятельный человек! Мы снова на улице.

- Фаиме убедила меня. Я был по дороге домой, когда она встретила меня, и просила меня, чтобы я пошел с ней. Она искала тебя. Я буду обедать у тебя, Федя.

- Кузьмичев, – говорит Иван Иванович, когда мы случайно встречаем солдата, – прямо сейчас отправляйся к моей жене и скажи ей, что я не приду на обед. Потом собери ремесленников, приведи их к пекарю Воробью и скажи, что я приказываю им, чтобы они безотлагательно начали работу. Пусть поторопятся. Если парни в оговоренное время не справятся... я прикажу всех повесить! Потом пойдешь в лагерь для пленных и скажешь Майерхоферу, хорошо запомни это имя, скажешь Майерхоферу, чтобы он сразу шел к Воробью и приступал к перестройке. Он и его ребята тоже должны приступить к работе. Ты меня понял? Повтори!

Солдат вытягивается в струнку и повторяет.

- Ну, хорошо! Марш! – и Иван Иванович важно шагает дальше и поднимается по лестнице к моей квартире.

- Скажи-ка, Федя, ты ведь поверил мне, что у меня так много работы, да? – спрашивает он меня хитро, отдав свое пальто.

- Да, конечно, Иван, я тебе поверил!

- И попал впросак, я тебя провел! Зачем же тогда вокруг меня такая куча чиновников...? И он смеется во все горло над моим удивленным лицом и над своей победой.

- А что у нас сегодня на обед? – бросает он взгляд на Фаиме, – можно ли узнать? Лучше всего, я пойду с вами сразу на кухню, хочу посмотреть, все же, мне интересно. Но моя жена не должна знать об этом. Я хочу только разок взглянуть, – и Иван Иванович исчезает на кухне. – Как это пахнет, чудесно, здесь у меня всегда появляется аппетит, черт его знает. Твоя повариха, если бы я мог поделить ее пополам, я сделал бы это тотчас. Она превосходно знает свое дело. Ну да, это же Петербург! Чудесно, восхитительно. Можем ли мы сразу поесть? У меня безумный голод! А где же, собственно, водка? Я ничего не вижу! Здесь A... a..., ах, – вот она! Смотрите, специально выделенная для этого кладовая! Можно было только мечтать об этом...

Внезапно он умолкает, вид множества бутылок полностью покорил его.

С этого посещения у бедного пекаря Воробья не было ни одного спокойного часа. В своем доме он больше не чувствовал себя хорошо, так как мешал всюду и всем. Никто больше не спрашивал о клиентах, так как во время перестройки хлеб вообще не выпекали.

- Все уходят уже к моему конкуренту, – жаловался он мне плаксиво. – Я вырву себе волосы. Я потеряю все, в конце концов!

Наконец, так как он действительно больше не мог помочь себе, он с женой спал на сеновале. Оба были смертельно несчастны. Они видели, как приближается их закат.

Наступил день открытия. Он стал событием.

Еще самым ранним утром, когда первые старые клиенты снова покупали их булочки, они были поражены их внезапным качеством и их видом. С быстротой молнии слухи разлетелись по Никитино, и мгновенно магазин был полон, но булочки были распроданы уже давно, так что нужно было довольствоваться хлебом. Но также и хлеб изменился. У него был превосходный вкус, потому что был выпечен очень воздушным и мягким. Скептическое лицо пекаря немного посветлело, но в глубине души он еще оставался очень недоверчивым.

Только несколько часов назад большая толпа собралась перед булочной, потому что один говорил другому: сегодня тут есть особенные пироги, их пекут пленные австрийцы! Разве это не было любопытно? Это стоило увидеть. Теперь металлические листы с пирогами выносят! Все глаза направлены на них. За несколько минут все распродано. Многие уходят разочарованно, рассерженные и ругаясь.

Воробей и Майерхофер приходят ко мне. Они приносят булочку и пирог. Я не могу описать Воробья: он постоянно сиял улыбкой и беспрерывно обнимал Майерхофера. Вечером они оба были в стельку пьяные, обращались друг к другу на «ты»; русский клялся австрийцу в вечной дружбе!

Мгновенно у Воробья появилось пять подмастерий. Из-за количества покупателей его лавка превратилась в проходной двор. Жители Никитино бросались на это великолепие с поистине детским воодушевлением.

Конкуренты позеленели от зависти.

Первая попытка оказалась более чем удачной. Сейчас нужно было приступать к следующим.

Теперь мясники были на очереди. В один миг на месте были подмастерья мясника, которые изготавливали толстые и тонкие, длинные и короткие колбасы всякого рода для желающей купить публики. Все хвалили новый товар, все покупали их массово, как будто опасались голода. Но когда один очень утонченный художник украсил забитую свинью, то жители не могли наговориться об этом. Перед витриной долго стояло много любопытных, и потом каждый из них хотел купить кусок как раз этой так красиво украшенной свиньи.

Но искусство стрижки тоже не нужно было недооценивать. В городе был прежний столяр, у которого была цирюльня. Вероятно, он был искуснее в своем старом ремесле, но в стрижке он мало что понимал. Он сразу согласился с моим предложением устроить у себя нескольких военнопленных как подмастерий. Маленькая комнатушка, которая служила раньше парикмахерской, увеличилась. Было куплено новое, пусть и примитивное оснащение, и особенное внимание уделили действительно большим зеркалам.

К самым первым клиентам принадлежали Екатерина Петровна и ее супруг. Учитывая важность этого посещения, была выполнена «вся работа». Высокие господа были всем довольны и вознаградили моих товарищей великодушными чаевыми. Почти в то же время головы учительниц и большого количества девушек из старших школьных классов тоже мыли и причесывали. За это время братья Исламкуловы существенно увеличили свои запасы духов и пудры и прочей благоухающей воде и предметов туалета и поставляли их парикмахеру. Все применялось безотлагательно и квалифицированно, каждый перенимал у другого, и оборот и здесь стал поистине значительным.

Все новые парикмахеры были берлинскими парнями. С пугающей быстротой они вертели страшно громыхающие ножницы и с особенным вдохновением также махали бритвами. Так как они непосредственно соприкасались с публикой и должны были слышать и учитывать желания клиентов, их лексика обогатилась двумя сопровожденными бесконечными вопросительными знаками русскими словами: «Стричься???» и «Бриться???» Обе стороны были обрадованы, очевидно, когда они остроумно и весело научились находить общий язык. Но парни, все-же, причинили некоторые хлопоты. Внезапно в городке можно было видеть крестьян или служащих с типично европейской прической или же совсем без бороды. Кое-кто косо усмехался над этими кажущимися теперь странными лицами, тогда как самим этим людям не оставалось ничего, кроме смущенной улыбки. Им тогда приходилось упрямо заявлять, что «немецкий парикмахер» его не понял, но он не решился задерживать опасно размахивающую руку с бритвой. Более важным, чем злой смех, для данного лица, однако, был твердый факт, что у него теперь была настоящая так называемая «европейская» прическа. Это делало его счастливым!

Мне без большой заботы удалось убедить Ивана Ивановича в необходимости обновления его мундира. Он должен был использовать для этого искусство моих земляков. Я обещал подарить ему форму, так как он оказался предупредительным по отношению ко мне в любом отношении, и поэтому я хотел вновь проявить благодарность.

- Если ты так думаешь... ты, собственно, прав, доктор. Почему бы мне и не выглядеть несколько импозантнее? Моя профессия и мое положение могут требовать этого от меня.

Он пошел и дал снять с себя мерки для мундира.

- Тебе бы вполне пригодилась бы и пара сапог, действительно приличных, ручной работы, Иван. Все же, у благородных людей дома всегда есть несколько пар сапог. Попробуй заказать их, все же, у пленных. Тебе не придется даже платить за них, ведь у меня и так еще есть кредит у сапожника. При случае мы как-то сочтемся между собой. На это есть время, и долги, как известно, не разбегаются, это же зайцы, что ты, пожалуй, знаешь из собственного опыта, не так ли?

Иван Иванович пошел и заказал себе две пары сапог. В своей новой форме он пришел ко мне.

- У меня просто нет слов, Федя. Смотри, как сидит, пожалуйста, взгляни! Посмотри внимательно, найдешь хоть где-нибудь складку, какое-то место, которое не было бы безупречным? Нет, ты ничего не найдешь, можешь искать, сколько хочешь! Он поворачивался в разные стороны, смотрел на себя в зеркале. – Просто чудесно, я настолько доволен, что уже рассказал это всем, каждому, с кем встретился. То же самое с сапогами. Даже мои мозоли не болят. Хочешь ли ты чего-то еще? У тебя была блестящая идея, мой дорогой, я очень благодарен тебе, кроме того, с оплатой... нет, просто фантастически!

- Но скажи, все же, Иван, ты ведь веришь, что я радуюсь, когда вижу тебя в новой форме и новых сапогах?

- Безусловно, почему бы мне тебе не верить? Я вижу, что ты радуешься этому.

- Вот теперь ты попал впросак. Я провел тебя, как ты провел меня тогда, говоря о том, что у тебя много работы.

- Ради Бога, что это значит? Почему я попал впросак, почему ты провел меня? Я не понимаю тебя! Почему? Почему?

- Ты должен был в твоей новой форме и твоих новых сапогах только делать рекламу для моих товарищей!

- Безумие! Ты с ума сошел! Я, в моем качестве наивысшей полицейской власти здесь? Как реклама я должен ходить? Я, со всем моим достоинством, как офицер, в роли рекламного манекена? Ты же опозорил этим мою форму! Нет, ну, скажи же, что это не так, ты же не мог сказать это всерьез! Это же и не придумаешь! И я рассказал все моим знакомым повсюду, все хвалил, расхвалил до небес, и теперь это будет представлено как реклама? Я никогда не успокоюсь из-за этого, пока я жив!

- Но ведь никто не знает это, кроме меня, как же им об этом узнать?

- Это будет моим единственным утешением. Так подвести такого добродушного человека, Федя, твоего друга! – Он мог только лишь покачать головой.

- Ивана, ты выглядишь как полковник. Я и подумать не мог, что ты можешь выглядеть прямо так грандиозно, так аристократически.

- Да, ты действительно так думаешь, или снова промах? Нет, Федя, на сегодня я достаточно рассердился, теперь я хочу уйти. И пить у тебя я тоже ничего не хочу, потому что у меня нет такого желания. Ну... совсем маленький стаканчик, чтобы уходить не пустым... так, за твое здоровье, пусть даже ты этого не заслужил. Все же, говорят, что не хорошо стоять на одной ноге. Давай, я выпью еще один, так, я хочу быть теперь сильным. Ну, а вот теперь, я действительно ухожу и категорически.

Так парикмахеры, портные и сапожники также показали свое мастерство. Пришла очередь фотографов.

У братьев Исламкуловых был барак со всевозможным хламом. Его освободили, крышу частично покрыли оконным стеклом, внутрь поставили две большие печи и рядом с ними темную комнату для проявления снимков. К счастью, в Никитино нашелся древний фотоаппарат огромных размеров. Он был размером почти с пушку и характеризовался всяческими сложностями в обслуживании. Дюжина кассет тоже имелась в наличии.

С неслыханной быстротой воодушевленные художники нарисовали пеструю стену, изображавшую чудный сад. Она служила задним планом. Так же быстро прибыли фотографические товары, пластины и прочая оснастка из Перми, так что работа могла начинаться. Предприятие принадлежало братьям Исламкуловым.

- Мой дорогой, мой дорогой, – грозил мне Иван Иванович, – ты думаешь, что я Дамиан. Нет, господин доктор Крёгер, вы изволите ошибаться. На этот раз я не клюну на твою удочку; но ты знаешь, что я выдумал? Я объявлю осадное положение над всей этой лавкой и прикажу тебе, тебя сразу фотографировать, тотчас и без возражения, Федя, так, как ты есть, в шляпе и пальто.

- Охотно, Иван, я уже сижу, можно начинать!

Товарищ прицеливается, наводит аппарат, настраивает, затвор щелкает.

- Я хочу присутствовать при проявке, иначе ты снова обманешь меня.

Диск недодержан полностью. Новая съемка, но она тоже не удается, третья и четвертая, наконец, я вижу себя во влажной эмульсии. Быстро отхожу, и мой друг Иван сгибается от смеха, так как я высунул язык и сделал невозможную гримасу.

 – Этот диск нельзя уничтожать, ни при каких обстоятельствах, это служебное распоряжение, серьезно! Я покажу всем твою фотографию! Пусть все смеются над тобой!

Я перевожу моим товарищам эти слова, которые теперь обращаются с диском с особенной осторожностью.

Затем мы идем домой.

По субботам, в базарные дни, двадцать товарищей часто прилагали все усилия, чтобы справиться с огромным наплывом публики. Клиентов, в большинстве случаев крестьян, можно было фотографировать с чадами и домочадцами, всеми семьями. Их выражения лица на фотографиях были серьезны и очень важны. Дюжина карточек в формате почтовых открыток стоила три рубля, то есть цену шести гусей. Такой цены это удовольствие стоило решительно всем.

Также частные лица вскоре объявили о своей готовности занять военнопленных на работах у себя. Для пленных солдат повсюду было полно работы. Они кололи дрова, топили печи, помогали убирать или чинить квартиры или избы, шли с женщинами на рынок и делали покупки в городе. Так как русский человек известен широтой своей натуры, пленники почти в один миг оказались в гражданской одежде, явно набрались сил, и во многих случаях я с радостью мог заметить, что кое-где возникли даже нежные чувства.

Весьма важным был единственный факт: начальство должно было на длительный срок согласиться с нынешним состоянием занятости пленных. Не должно было произойти никаких эксцессов, никаких вредных недоразумений, ссор или споров.

Сохранять начальство всегда в хорошем, даже в очень хорошем настроении – это задание я взял на себя и заботился об этом со словами, делами и... деньгами.

Так постепенно «европейское влияние» становилось ощутимым во всех профессиях. Ни в коем случае не в ущерб жителей Никитино.

Для меня мои товарищи изобрели скоро кличку. Меня прозвали «отцом Крёгером». Если среди них возникали какие-то разногласия, то с важным выражением лица говорили: «Эй, ты, я расскажу об этом отцу Крёгеру!»

Я знал каждого пленного, как фельдфебель знает своих рекрутов. Я помогал им уютно обставить свой угол в избах их новых работодателей и вешал видовые открытки, фотографии членов их семей на стены из бревен сибирских деревьев. Каждый угол был известен мне, и они показывали мне все с почтением и гордостью, вещи, которые они уже купили себе, которые подарили им, которые они сделали себе сами. В мгновения подавленности, отчаяния мы говорили о далекой родине, и эти разговоры заканчивались снова и снова одним общим выводом: война не может продолжаться вечность, но потом... Тогда наши глаза светились, тогда наша вера могла снова свернуть горы, тогда снова с новым мужеством можно было приступить к работе, до тех пор пока... пока война не кончится.