Дни веселых праздников миновали. Население Никитино снова свалилось в дрему привычной монотонности и безразличия. Их медвежья спячка продолжалась.

Только лагерь военнопленных работал со мной над различными вопросами и занимался подготовкой к весне. Приходилось многое обсуждать и точно планировать, чтобы позже не довелось конфликтовать с каким-либо органом власти и не потерять снова едва ли достигнутую свободу.

И еще один человек лелеял замечательные планы: мой домовладелец. Однажды он появился в моей квартире. Он никогда прежде не приходил ко мне, мы всегда встречались на улице или во дворе его дома, по отношению ко мне он был полон чрезмерной преданности, уже почти переходящей в покорность. Я был единственным человеком в Никитино, который справился с ним, потому что с нашей памятной первой встречи мы больше ни разу не обменялись ни одним недобрым словом. Больше того, только он один с непоколебимой верностью помогал Фаиме и мне во время моей болезни, когда все вокруг меня качалось и тонуло. Да, тогда он даже осмеливался сопротивляться часовым, не пускал их ко мне, и не боялся даже полицейского капитана. Для него люди были только «дерьмом», «сбродом», «сволочью». Жители городка боялись моего домовладельца; как известно, они не говорили ни одного доброго слова в адрес этого странного человека. Хотя он числился в полиции в черном списке, но больше его уже ни в чем нельзя было обвинить.

Мы уселись в жилой комнате. Горничная принесла немного закуски и графин водки моему гостю, но он отказался и отодвинул бутылку.

- Я уже давно намеревался вообще бросить пить, но я ведь только слабый человек. Однообразие в нашей дикой местности, жалкое существование всех нас превращает в пьяниц.

- Что все же привело тебя ко мне, Иванович?

- Я пришел к барину за советом. У меня родилась чудесная идея. Я хотел бы уже весной построить силами военнопленных гостиницу для путешественников, и пусть унтер-офицер Зальцер сделает точный и достойный проект для этого. Я ничего в таком деле не понимаю.

Испытующим взглядом я посмотрел на мужчину. Неужели его снова поманило прошлое? Не подумал ли он снова о гостинице на Урале, где, как поговаривали, он со своим отцом убивали и грабили путешественников? Его зеленоватые глаза сверкали, и при этом он размеренными движениями разглаживал свою седую бороду.

- Ваше высокоблагородие, знайте, что после смерти моего отца, который умер от ужасной, пожирающей болезни, я отправился через Сибирь, Монголию, Индию, Аравию на Святую Зеилю как бедный паломник. Я путешествовал босиком, зимой и летом, месяц за месяцем, с непокрытой головой, не прося и не требуя для себя ничего, помимо скудных подаяний, потому что именно это я пообещал отцу на смертном одре. Я вижу, барин не доверяет мне, больше не хочет подать мне руку – вы поступаете неправильно. Он медленно встал, приблизился к иконе в углу, встал перед ней на колени и, неоднократно перекрестившись, коснулся лбом пола. – Всемогущий, справедливый Бог, перед которым я как скудный червь ползаю в пыли, – это мой свидетель. Прокляни меня на веки вечные, пусть очищающий огонь ада вечно жжет и мучит меня, если я у могилы твоего любимого сына Иисуса Христа от самой чистой души, с самым честным желанием не поклялся начать новую жизнь. Он медленно встал.

- Ну, хорошо, Иванович, я поговорю с Зальцером.

- Если бы ваше высокоблагородие взяли на себя эту заботу? Я заплачу пленным вдвое больше, чем обычно за такую работу получает русский. Зальцер должен сделать проект для двухэтажного здания примерно с сорока комнатами, вместительной столовой и с целым рядом конюшен. Я, когда барин снова вернется в Петербург, хочу перенять у вас меховую торговлю. Я буду отдавать барину двадцать пять процентов моего чистого заработка от пушной торговли и гостиницы, так как вы, барин, уже все начали и организация уже существует. Я буду точно вести учет всего в книге, и здешний нотариус Бахтев подтвердит правильность моих отчетов. Здесь, перед вами, я клянусь вам, ваше высокоблагородие, и, кроме того, перед лицом святых братьев, переводчиков нашей Библии, Кирилла и Мефодия.

Я пообещал ему свою помощь. С радостью он простился со мной со всеми внешними почестями.

Короткие зимние дни постепенно становились длиннее, холод все мягче, тяжелое время было преодолено.

«Первые ласточки» прибыли из Забытого. Прибыл длинный караван, нагруженный шкурками и изделиями крестьян. Илья Алексеев, сияя, стоял передо мной, в одной руке он держал связку шкурок, в другой свою жену.

- Братец, дорогой мой, как я скучал по тебе! Ну, как у тебя идут дела, что делает твоя прекрасная черноволосая жена? Вот, теперь она – моя жена, – и он пододвинул навстречу мне свою Степаниду, которая была ужасно смущена.

- Мы очень любим друг друга, братец, и мы очень счастливы, и, – добавил он несколько неуверенно, – она уже в положении, потому что Бог благословил ее.

- Это действительно так, мой дорогой! – и я хлопаю ему по плечу. – Что там делает Забытое? Хорошо ли вам всем живется? Перенесли ли вы более или менее зиму?

- Ты, собственно, так набедокурил у нас во всей округе. Мужики ничего больше не делают, только ходят на охоту. И, знаешь, я ведь сам был одним из первых. Я принес тебе на этот раз шкурки, твоя жена удивится, но такие! Он сделал широкий жест, как будто хотел обнять гору. – Вот они: бобр! Ты сделал княжеский подарок мне осенью, ты был настоящий барин! А теперь пусть и у тебя будет княжеский подарок от мужика. Вот, смотри, меха для тебя и твоей жены. Я сам всех подстрелил!

В «родном углу» на столах были разложены шкурки, привезенные крестьянами. Голубые песцы, черно-бурые лисы, бобры, куницы, соболя, медведи, волки, белки, лоси и олени – все, что только можно было пожелать.

Братья Исламкуловы собрали отовсюду разменную монету, платили и платили неутомимо. Деньги катились, блестели на столе и соперничали в блеске с крестьянскими глазами. Илья Алексеев был бесспорным кумиром своих людей.

Мужики и охотники на пушного зверя, радуясь долго отсутствовавшим доходам, ели и пили в изобилии, и мои товарищи при этом неплохо заработали. Для них открылся новый источник дохода.

На рыночной площади и в купеческих лавках в эти дни была очень оживленная торговля. Жители Забытого покупали все в больших количествах, потому что им никогда еще не доводилось видеть так много денег. Для них все казалось дешевым, они действительно были довольны, и на несколько дней оставались в Никитино. Больше всего их заинтересовали изделия, сделанные руками военнопленных. Вырезанный из дерева крест или кораблик, помещенный в бутылку, был для них настоящим мировым чудом, каждый хотел взять домой такую редкость.

- Когда же ты снова приедешь к нам? – спросил меня староста из Забытого.

- Только летом, не раньше, моя жена не хочет, чтобы я ехал один, а для нее сейчас такая поездка будет еще слишком трудна. Кроме того, как вижу, ты мобилизовал теперь всю свою местность. Мое присутствие больше не нужно.

- И еще как я все там мобилизовал! Меховые охотники и звероловы привозят нам товар, который добывают на далеком севере. Туда мы сами даже не ходим. То, что ты сегодня видел, это только часть, скоро привезем еще больше.

- У меня для тебя, Илья, тоже есть хорошая новость. Среди пленных, которых ты видел, есть один умный, опытный мужчина, он на своей родине, в Германии, был градостроителем. Скоро он приедет к вам и отгородит Забытое от всего мира, точно, как ты хотел, помнишь?

Я не забыл, что Илья когда-то рассказал мне: как он со своими товарищами после Русско-японской войны встретил в одной расстрелянной деревне старую женщину у костра, которая объявила им странное предсказание. Наступит война, говорила она, которая охватит весь мир. Невыразимые бедствия поразят человечество, годами будут души погибших бродить по всему миру и нигде не найдут успокоения. Однако, самая тяжелая беда постигнет Матушку-Россию, где «неверие» победит верующую Россию. И старуха заклинала их:

- Тем, кому дана власть над их ближними, заповедано защитить их от гибели, спрятать их, до тех пор пока неверие не будет изгнано из страны!

Тогда Илья, как приказала ему старуха, принял решение полностью изолировать Забытое от мира, чтобы дух Зла не проник в доверенную ему общину.

Деревенский староста разволновался.

- Пусть этот немец приедет как можно скорее, мы не можем терять времени, братец!

- Когда ты снова появишься в Никитино?

- На следующий за ближайшим базарный день я точно снова буду здесь!

- Тогда ты сможешь взять с собой этого человека, Илья.

Санный караван возвратился в Забытое.

- Зальцер, – сказал я унтер-офицеру, – вы не хотите поработать в деревне, как строитель? Вам хорошо заплатят, будут хорошо кормить, и о приличной квартире тоже позаботятся.

- Мне не нужны деньги, господин Крёгер, я только хочу работать. Но что же мне придется строить у крестьян? Их хижины? Для этого я им не нужен.

- Деревенский староста в Забытом хочет отделить свою деревню от мира, совершенно изолировать. Он убежден, что сразу после войны наступят очень плохие времена, голод, бедствие, эпидемии и сильные беспорядки. Он как руководитель чувствует себя обязанным уберечь своих ближних от этого. Поэтому он хочет стереть подъездные пути в деревню и наверняка укрепить деревню валами каким-либо способом.

- Это меня очень интересует. Я охотно поеду. Я там буду единственным немцем?

- Нет, позже присоединятся многие из ваших товарищей.

Илья Алексеев прибыл в условленный день.

Унтер-офицер Зальцер стоит напротив него. Они подают друг другу руки. Они – не враги. Русский берет немногочисленные пожитки Зальцера и кладет их в сани. Оба подходят ко мне. Мы прощаемся. Илья укладывает Зальцера в сани с такой тщательностью, как будто он девочка, накрывает его множеством шуб из собачьих шкур, кивает мне и еще пару раз кричит: – Спасибо, спасибо!

Только немного дней зима боролась с весной. Яростные снежные бураны снова и снова пытались засыпать землю новыми массами снега, но все же, когда солнце потом прокладывало себе путь через несущиеся по небу грозовые тучи, внезапно наступила оттепель. Из сугробов устремились бесчисленные маленькие ручейки, они объединялись в маленькую реку, она заметно росла, за одну ночь превратилась в поток, со всех сторон новые водные массы устремились к нему, с грохотом и треском ломался лед метровой толщины, и река с дикой силой выходила из берегов. Пока глаз мог видеть, вся местность была затоплена. С треском, свистом и грохотом сталкивались друг с другом куски льда, лед накапливался, вырывал деревья и с невероятной мощью тащил с собой все, что оказывалось у него на пути. Произошло несколько незаметных трагедий. Люди и животные тонули во внезапно нахлынувших потоках наводнения.

Каждый день горело солнце, все выше и выше поднималось оно на горизонте над лесом. Была середина апреля. Массы воды постепенно схлынули. Они принесли благословение нового урожая.

Юная весна приходила на эту землю. У нее были пестрые, трепещущие на ветру брюки, белокурые, растрепанные волосы и смеющиеся глаза. Она засовывала свои руки глубоко в далекие карманы и рассеивала над широкой поверхностью со всем своим озорством множество маленьких, пестрых цветов.

На перекопанных, бесконечных лесных дорогах маленькие лошадки снова с трудом тянули примитивные повозки. Грязь доставала им, как обычно, до коленей. Только в Никитино больше не было такой грязи, так как улицы теперь всегда содержались в чистоте.

Рыночная площадь Никитино снова стала достопримечательностью. Русские, татары, лапландцы, вогулы, зыряне, остяки, самоеды, тунгусы и буряты все вместе бегали, разговаривали, жестикулировали тут между собой.

Непредвиденный взлет переживали пушная торговля и продажа всех изделий усердных рук. Я буквально был засыпан товарами всякого рода. Теперь помещения «родного угла» резервировали не только в базарные дни, но и ежедневно для многих приезжавших. Там многие ночевали, там ели, пили, там было действительно весело. Все караваны окружали дом, вокруг них собирались мужики, бабы, дети, собаки и коровы, и жизнь кипела как в улье.

На рыночной площади стоит Илья Алексеев. В руке он держит листок с надписями, сделанными прямым почерком унтер-офицера Зальцера. Это список предметов, которые нужно купить. Теперь крестьяне Забытого больше не могут располагать как угодно своими деньгами и тратить их без толку, каждый должен покупать то, что идет на пользу ему самому и общине. Илья Алексеев и Зальцер стали настоящими диктаторами. Со своей точностью и организационным даром Зальцер разработал до мелочей продуманный план, который теперь необходимо воплотить в жизнь.

Сначала закупались различные сельскохозяйственные орудия, теперь пришла очередь закупки скота. Сведущей рукой выбираются и после упорного торга покупаются коровы, телята, овцы, свиньи, лошади. Завистливыми глазами другие, которые раньше только пренебрежительными словами отзывались о самых бедных крестьянах, смотрят, как те могут теперь купить себе прекрасную корову, крепкую, сытую лошадь или какую-либо другую великолепную скотину.

Третье место сбора крестьян и переселенцев – это маленький почтамт; здесь тоже стоит много телег. Возле них, на них, вокруг них лежат, стоят, спят, разговаривают крестьяне, их жены и дети. Громкая неразбериха голосов людей и животных, крики, лай, мычание, блеяние.

- Это здесь пишут письма в плен? – спрашивает один крестьянин.

- Да, папаша, там в почтамте. Мы должны подождать, пока он придет.

- А кто же он такой?

- Немец, такой же человек, как все мы, точно такой же человек, и белый, а не черный, как нам всегда рассказывали, только он очень большой и разговаривает очень четко, его легко понять.

- Смотрите, смотрите! Вот он идет, это он!

Я на голову выше людей невысокого роста. Они все ждут меня, с любопытством, с надеждой, со страхом. Рядом со мной идет полицейский капитан.

- Расходитесь, братцы, нам нужно пройти! – говорит Иван Иванович гремящим, довольным грудным голосом.

- Начальник почты! Подойди сюда! Хочу посмотреть хоть разок, правильно ли у тебя все тут организовано. Еще хочу послушать, не орут ли все еще твои служащие на народ. Теперь, Федя, с Богом, к работе! И всемогущий пробивает себе дорогу через толпу.

Во вместительной комнате, которая служит для отправления писем крестьян, сидят за четырьмя столами восемь молодых почтовых служащих, которые усердно пишут открытки полевой почты. Грохот пишущих машинок – это что-то новое, необычное.

Они быстро выучили немецкие буквы и теперь могли безошибочно писать адреса. Работа продвигалась быстро, так что мне приходилось проверять только правильность написанных адресов и исправлять ошибки в отдельных случаях.

Сначала дела шли очень тяжко, так как крестьяне даже не знали самых обычных выражений. Их просьба достигала высшей точки в передаче «приветов». Отец, мать, сестра, брат, столько-то тетушек, племянниц, племянников «передавали привет», это было все, и для получателя это означало, что упомянутые люди еще живы.

- Но вы бы лучше написали, что произошло у вас в деревне за прошедшее время, как вы поживаете, что нового у вас в хозяйстве, потому что все это заинтересует его больше чем приветы, – советовал я озадаченному крестьянину.

- Коричневая маленькая корова отелилась... картошка в этом году очень хорошо уродилась... овес частично сожгло жарой... курятник увеличили... Еще у тебя родился брат, его назвали Александром, его уже окрестили и он будет крепким мальчиком..., – произносил он тогда, запинаясь.

Пальцы порхают над клавишами пишущей машинки, из тарахтящего устройства выскальзывает чистая открытка, на ней появляются отчетливые немецкие буквы, имя, полк, батальон, рота, место, лагерь, барак – все готово! Я подаю открытку упомянутому человеку.

Боязливо и робко приходили они ко мне... маленькие фигуры, бедно одетые, едва ли соответственно сезону. Мужчины с толстыми, растрепанными волосами, на голове даже в самое жаркое лето толстая меховая шапка, русская рубашка с вышитой каймой и у шеи застежка с пуговицами, пояс или простая веревка на поясе. Залатанные и засаленные брюки, с сильно растянутыми коленями и снова порванные, на ногах высокие валенки. Женщины в пестрых, даже веселых платьях, перехваченных поверх груди, на голове тоже пестрый платок, из под которого выбивались каштановые или белокурые волосы. На них тоже частично были сапоги, частично хорошие ботинки, в большинстве случаев, однако, «лапти», обувь из сплетённой бересты. Часто они так же ходили и босиком как их дети и мужья. Почти у всех их были ясные, немного печальные глаза, которые мы так часто встречаем у этого народа.

В их руках они держат свою святыню – открытку полевой почты; знак жизни мужчины, который когда-то был с ними, который знал их спрятанные уголки в дальних лесах, который когда-то с ними пел печальные песни, шаловливо-веселые слова. Теперь он был далеко от них. Они уже считали его мертвым, но все же, он был жив, и даже если его неопытная рука с нерасторопными пальцами не умела писать, то нашлась другая благосклонная рука, которая с большим трудом выводила едва ли разборчивые буквы. Он в плену! В стране врагов! Ужас глядит из каждой буквы. Можно ли вообще жить там, не является ли все это одним единственным мучением, невыразимым горем? Они слышали от попа и из газет об ужасных зверствах врагов, которые сжигали деревни и людей, пожирали детей, о врагах с собачьими головами, говорящих на чужих языках. И в такой стране он в плену! В отчаянии они в их жалких избах опускаются на колени перед образами, и страх их не знает границ, их молитва за спасение душ бедных пленников никогда не заканчивается.

Они приходили ко мне, боязливые и робкие...

Я был немцем! Я был ужасом! Нечистым духом, чертом!

Медля и нерешительно подавали они мне свою святыню, грязную, часто целыми днями хранившуюся у них на груди открытку полевой почты, она была еще тепла от их тела.

Боязливые, напряженные глаза постоянно следили за этим кусочком бумаги, но в то же время их глаза говорили мне: прости нас, что мы сомневаемся, прости, что мы все ничего не знаем. Испуганным шепотом они рассказывали: – Маленькая коричневая корова отелилась... урожай овса плох... У тебя родился брат, его назвали Александром, его уже окрестили...

Вот такие стоят они передо мной, боязливые и просящие, и я смотрю им в прекрасные, печальные глаза, я, мужчина с гладко выбритым лицом, в одежде крупного города, которую они никогда еще не видели.

Я подаю написанную ответную открытку стоящей передо мной женщине. Маленькие, мозолистые, искривленные пальцы медленно берут ее.

- Готово. Ты можешь бросить открытку в почтовый ящик.

- Что же я должна дать тебе за твою безграничную заботу и любовь?

Они боятся, что не смогут расплатиться деньгами, которых у них всегда так мало. Они боятся, что придется вернуть открытку, не подав знак жизни тому, кто со жгучей тоской ждет этого. Это мужчина, отец ребенка, которого женщина несет на руках.

- Ты ничего не должна давать мне, матушка! И снова эти печальные, светлые глаза смотрят на меня, и я вижу в них, как поднимается беспредельная радость.

- Нет, я не хочу оставить тебя без вознаграждения, мой дорогой, – и костлявые, морщинистые пальцы роются в кармане широкой юбки, чтобы подарить мне хотя бы одно яйцо ее маленькой, несчастной курицы.

На короткое время я решительно беру ребенка из рук матери и вижу направленные на меня и ребенка на секунды объятые ужасом, ошеломленные глаза. – Немцы питаются детьми – проносится в мозгу, но ребенок смеется очень громко и озорно, так энергично хватает мое ухо, мой нос, что я смеюсь, и многие боязливые матери извергают вздох облегчения.

Они идут от меня с их драгоценностью в руках, почтовой открыткой, осторожно опускают ее в почтовый ящик и молчат.

По далеким окрестностям шепотом распространяется слух о великане, немце, который со смехом держит ребенка на руках, играет с ним, который умеет писать «в плен так, что приходит ответ», да еще и ничего не требует за это.

Слух идет далеко за дикие леса и реки, поля и озера.

Ко мне приходит крестьянин. Он одет просто, но лицо его сияет.

- Барин, ты купил так много изделий ручного труда, полотен и плетеных на коклюшках кружев у моей жены, что я смогу построить себе новый дом. Я принес тебе подарок. Это собака или даже молодой волк. У нас в деревне есть мужик, которого считают колдуном, он заговорил зверя; он всегда останется тебе верным и защитит тебя от опасности как друг.

Крестьянин достает из мешка светло-серую собаку. Животное испугано и сразу прячется под мебелью. Оно похоже на молодую овчарку. У нее длинные ноги и она страшно худая.

По прошествии продолжительного времени голод выгоняет животное из убежища, и начинает жрать все долго и жадно. Я называю ее «Бродягой», потому что после еды она бродит сначала по всей квартире, обнюхивает все, и только потом засыпает.

Последующие дни собака бродит со мной по всей территории, обнюхивает любого, кто подходит ко мне, интересуется всем, всюду сует свой молодой нос, гоняет кур, гусей и уток и весело лает, когда птицы с ужасным кудахтаньем разбегаются. Собака очень прожорлива, очень много спит, и так постепенно ее выпирающие ребра исчезают, потому что она проявила особенно к моей поварихе Наташе очень большую симпатию.

С огромной энергией весной снова началась постройка домов. Едва первые солнечные лучи появлялись за лесом, машины с чистой, зубчатой сталью уже вгрызались в лес. Дом ставился за домом. Каждый, кто действительно хотел быть усердным, находил достаточную работу и хорошие деньги.

Для военнопленных наступил, наконец, долгожданный день. Их отпустили из лагеря, и они могли работать в Никитино и в близлежащих деревнях.

Забытому требовалось почти четыреста пленных.

Под сияющим, теплым весенним солнцем стояли они группами перед лагерем, перед каждым лежал маленький узелок – их пожитки, все их богатство.

Звучит команда, выстраиваются шеренги, новая команда, и в ровном шаге, как когда-то к фронту, они идут теперь – на работы. Ряды проходят мимо меня, они приветствуют меня, вытягиваясь, и вот уже они исчезли за первым лесным поворотом.

Я держу в руке листок, список этих мужчин. Увижу ли я их вновь? Мы сохранили верность друг другу в верном товариществе во все эти тяжелые месяцы, каждый внес для всеобщего блага все, что мог. Мы привыкли друг к другу, и теперь нам нужно прощаться друг с другом. Лагерь опустошается все больше; за день он теперь абсолютно пуст, теперь у каждого есть своя работа.

Двор лагеря как вымер. На солнце за самодельным столом сидит, согнувшись над списком, фельдфебель. Он положил свою фуражку на край стола, расстегнул форму. Когда он видит, что я иду, он торопливо застегивает мундир и надевает армейскую фуражку. Он отдает честь; ни одна мышца его лица не вздрагивает, ничего не выдает нашу взаимную дружбу. По моему требованию он снова кладет в сторону фуражку, снимает мундир, засучивает рукава рубашки и закуривает сигару. Все это совершенно противоречит его достоинству военного.

- Здесь действительно стало пустынно и одиноко, мой дорогой.

- Да, господин Крёгер, но это радость, видеть товарищей во время работы, потому что они шаловливы и довольны как дети. За прошедшее время они прекрасно отдохнули. Я и представить себе не мог ничего такого.

Мой палец скользит по списку имен.

- Вы ищете Дайоша, не так ли, господин Крёгер?

- Верно, куда он пошел?

- Он и его люди? Все остались здесь! Они совсем не пошли на работу на поля. Но я дал слово Дайошу, что не скажу, почему они все остались. Он вытаскивает свои часы, улыбается и говорит: – Если у вас есть время подождать примерно пятнадцать минут, тогда вы увидите его; он как раз дает обеим дочерям начальника почты урок игры на фортепьяно.

- Вам сделали гравировку на часах? Покажите, все же, пожалуйста.

Фельдфебель медленно отцепляет часы с цепочки и подает их мне. «Мировая война 1914-...», за цифровым обозначением года – черточка и свободное место, чтобы там потом можно было выгравировать год окончания войны.

- Вам в последнее время пришлось действительно очень много работать, – говорю я, – не хотите ли на некоторое время передать командование? Теперь лагерь пуст, и тех, кто работает в Никитино, очень хорошо может контролировать унтер-офицер Йон.

- У меня никогда не получалось устроить себе правильный отпуск. И в Берлине тоже было так. Я шел гулять по улице Унтер-ден-Линден... посещал музеи... порой заходил в театр или в кино, но у меня не было от этого настоящей радости. Все же, оставаться без службы для меня очень странно; у меня тогда всегда ощущение, как будто я прогуливаю школу. Вообще...

Он снова и снова изучает список товарищей, отправленных на полевые работы, и внезапно полностью погружается в свои мысли. О чем думает этот мужчина? Думает ли он о ком-то, чье имя не хочет называть? Я кладу ему свою руку на руку и хочу спросить об этом.

- Осмелюсь доложить, ефрейтор Дайош Михали прибыл с занятий.

Фельдфебель достает часы. Они показывают несколько минут опоздания. Перед нами стоит венгр. Он, кажется, бежал, потому что совсем запыхался. В руке он держит пакет, который во время рапорту никуда не может приткнуть. Лицо серьезно, хотя в уголках рта немного дергается от невысказанных слов. Строгий взгляд фельдфебеля смягчился.

- Он всегда опаздывает, – замечает он, – но посмотрите, пожалуйста, разок на этого парня. Я не могу злиться на него. Я никогда еще не встречал его в плохом настроении, он всегда весел, всегда готов разделить со своими товарищами последнее, что у него есть. – Марш! – прерывает он самого себя грубовато.

- Я искал вас в списке, но вы остались в Никитино, Дайош! – обращаюсь я к венгру.

- Господин Крёгер, мои товарищи и я, все сказали, что останемся в Никитино, так как, все же, господин Крёгер подарил нам музыкальные инструменты, и... у вас тоже нет другой радости... мы хотим немного музицировать для вас, вы же очень любите музыку. И пусть даже нам всем доведется сдохнуть тут, мы останемся у вас, господин Крёгер!

Венгр охватывает мою руку обеими руками.

Пакет раскрылся из-за плохого и, по-видимому, поспешного перевязывания. Дайош полностью раскрывает его и показывает нам всю роскошь. Это большой кусок жаркого, несколько колбас, пироги, сигареты и три пары носков.

- Все от женщин, которые любят меня, все от женщин, подарки, прекрасно! – говорит Дайош и сам радуется этому. – Вот, господин фельдфебель, для вас носки от прекрасных женщин, жаркое, от прекрасной руки, и пирог, такой же сладкий, как поцелуи. В открытые руки пораженного фельдфебеля Дайош кладет подарки. – Берите все, потому что я всегда что-то получаю в подарок. Женщины очень любят меня, ведь у меня такие черные волосы и я умею играть на скрипке. Они влюблены все, все, и они всегда улыбаются мне, когда я смотрю на них.

Этой весной Никитино пережило сенсацию – кино!

После бесконечных забот мне удалось приобрести всю аппаратуру и необходимые машины и привезти в Никитино. Все было разобрано на части и с большим трудом на конных телегах доставлено через плохо проходимые дороги.

Кинотеатр был устроен. Это был маленький дом с двумя сотнями мест. Впереди был построен маленький салон и касса, за ними машина и демонстрационный зал, из бетона и камней.

В течение первых дней наплыв был так силен, что представления должны были происходить под постоянным надзором полицейских. На церемонии открытия развевались флаги, все население, молодые и старые, присутствовали. Весь дом качался, как с испугом утверждали многие. В кассу лился денежный дождь. Один из братьев Исламкуловых сидел за окошком, и множество монет скользило по его маленьким татарским рукам, хотя его глаза и лицо вечно демонстрировали только обязательную улыбку.

Любопытство населения было настолько велико, что многих только с помощью полиции можно было вывести из кино. Они хотели снова и снова смотреть заново все, и отдаленно не понимая, на самом деле, сюжета продемонстрированного фильма. Они пристально смотрели на передвигающиеся картины на экране в истинном смысле слова «с открытым ртом». Их удивление не знало границ, и никто не забывал перед выходом из кинотеатра недоверчиво и с любопытством заглянуть за экран.

Не менее интересно было, однако, электрическое освещение. Большинство людей ничего в таком роде никогда еще не видели, и если те, кто уже побывал в кино, рассказывали об этом другим, те просто не верили, что такое возможно. Потому они бежали в кино, пока все не удивились этому чуду света собственными глазами. Самые сомневающиеся и недоверчивые непрерывно пытались задувать электрический свет в лампочках, что вызывало бескрайние восторженные взрывы хохота у остальных. Но когда некоторые касались к недостаточно заизолированному месту и отскакивали от полученного удара током, они очень удивленно и осторожно качали головой – у них теперь было очень большое уважение к «холодному» свету. Молча, как бы отсутствуя, пытаясь по-видимому, найти в своей голове ответы на самые чудовищные вопросы о замеченном, они выходили из кино. Вдали они останавливались и снова оглядывались по сторонам.

На машине и в демонстрационном зале были заняты только пленные товарищи, которые очень быстро уяснили не слишком сложный механизм показа.

По планам унтер-офицера Зальцера также строилось долгожданное всеми «кафе».

Зальцер вернулся из Забытого. Наша встреча была очень сердечной. Он хорошо отдохнул, и на мои вопросы, хорошо ли он чувствовал себя в Забытом, отвечал, сияя радостью, что он и близко не мог представить себе такого счастливого решения.

- У меня есть маленький домик, где я живу один, я получаю наилучшую еду, и меня действительно носят на руках. И у товарищей, которые позже приехали в Забытое, тоже все исключительно хорошо. Староста и я стали друзьями. Он в восторге от моих предложений по изоляции деревни от внешнего мира. Работа уже началась, и я этому очень рад. Вам, господин Крёгер, Забытое тоже готовит сюрприз. Он несколько наивный, пожалуй, в наших глазах, но исполнен самых благих намерений. Но я ничего не могу сказать вам пока, вы должны увидеть все сами, когда это будет готово.

Под искусными руками и под руководством этого умного человека началось строительство кафе. Однако одновременно Зальцер должен был работать и над гостиницей моего домовладельца.

У кафе был сильный фундамент, там размещались помещение для мойки посуды, ледник и буфет с маленьким канатным подъемником. Само здание было многоугольником в стиле сруба, с множеством маленьких окон. В середине находилась паркетная танцплощадка, на противоположной от входа стороне подиум для оркестра. Перед входом была большая терраса под крышей, на которой даже при дождливой погоде можно было сидеть на свежем воздухе.

Строение лежало на маленькой возвышенности на реке, примерно в пятнадцати минутах от городка. Из окон можно было смотреть далеко вдаль, на реку, ее изгибы, однообразные луга и близкий лес.

Дайош Михали прилагал все усилия, чтобы увеличить свой оркестр. Чтобы удовлетворить вкус жителей, теперь обучались и музыканты, играющие на духовых инструментах. Многим нравилась, пожалуй, больше громкая, нежели искусная музыка.

Наконец, еще одна группа военнопленных принялась выравнивать берег реки, убирать камни и обставлять пляж. Все Никитино было на ногах!

Вечером, когда работа повсюду прекращалась, был слышен доселе неизвестный шум: хлопающее топотание дизельного двигателя в кинотеатре.

Вечная тишина дикой местности прислушивалась.

Посреди новой жизни я снова подумал о моем старом друге, великане Степане, и попытался смягчить каким-то образом его участь с помощью Ивана Ивановича.

Все же, для таких дел у полицейского капитана не было никакого понимания.

- Как только ты можешь заступаться за преступника! Все же, он – только скотина в человеческом образе. Самое большее, что ему можно пожелать, это, чтобы его судьба действительно поскорее освободила его. Исключено, мой дорогой, совсем исключено, что я хотя бы пальцем пошевелил ради таких вот типов. Я согрешил бы этим перед моими ближними!

- Но, Иван, ведь на мне когда-то тоже было клеймо преступника, и все боялись меня, когда я просил о работе в городке, ты же знаешь это!

- Да, но в твоем случае это было совсем другое дело, тут нельзя сравнивать!

- Почему же? Я тоже якобы убил кого-то, если верить моему досье и свидетельским показаниям. Теперь уже никто больше не боится этого субъекта.

- Если послушать тебя, Федя, то действительно начинаешь сомневаться в твоем нормальном человеческом рассудке. Не обижайся на меня за эти слова, но я прав, ты, все же, должен это признать!

Он решительно отказался от дальнейшего обсуждения и ничего больше не хотел знать об этом.

Поэтому я снова обратился к друзьям в Петербурге, просил провести пересмотр дела Степана, и опять подтвердил безвредность его характера. Также я информировал всех знакомых, что, если жена Степана обратится к кому-нибудь из них, они должны непременно поддержать ее деньгами и советом, и при случае направить ее ко мне в Никитино. Я все еще надеялся, что смогу как-то помочь Степану и Марусе, так как оба знали мой старый петербургский адрес, по которому они в любое время могли обратиться. Я тогда неоднократно внушал им это.

Спустя короткое время я получал категоричный ответ, что пересмотр дела для Степана является абсолютно бесцельным, и смягчающие обстоятельства какого-нибудь вида при всем желании не могли бы быть применены.

- Видишь, Федя, кто оказался прав? Я знаю законы нашей страны. Все протесты ни к чему не приведут.

- И, все же, я попробую снова и снова, Иван.

- Вы, немцы, настойчивы. У вас нет ни малейшего уважения к фактам, и вы снова и снова придумываете что-нибудь новое. Ты должен принять осуждение к тюремному заключению как факт, например, как будто бы ты бросишь камень в стекло. Результат: стекло разбито, камень остается целым – и это установленный факт.

- Но если ты возьмешь маленький камешек и бросишь его в толстое стекло, то стекло не разобьется – и что ты тогда сделаешь со своим установленным фактом?

- Нет, Федя, ты все же... лучше я ничего не скажу, но можешь думать, что хочешь, – и капитан недовольно отвернулся от меня. Некоторое время мы не возвращались больше к этой теме.

Однажды я был занят современной пилящей машиной, которая после хорошей работы в лесу внезапно не захотела больше функционировать правильно. Потребовалось много времени, пока снова все не было в порядке. Молча и погрузившись в мысли, совсем рядом со мной, капитан сидел на стволе дерева. Рассеяно он смотрел на меня во время работы. Он долго искал меня в лесу, пока рабочие не показали ему дорогу ко мне.

С глубоким уважением и в молчании стояли мужчины, так как они действительно не могли объяснять себе это долгое пребывание всемогущего. Таким они все еще его не знали. Если капитан снимал свою шапку, вытирал пот со лба и глубоко вздыхал, все чувствовали себя микроскопически малыми в его близости и желали оказаться где-то в другом месте.

Когда я передал отремонтированную машину мужчинам, капитан встал.

- Пошли! И его рука крепко легла мне на плечо. Мы отошли несколько шагов в сторону. – Пойдем, давай присядем здесь, пожалуйста, – сказал он. Мы уселись на поленнице.

- Крёгер, ты лишил меня веры. Мой камень не разбил стекло, а сам разбился. Зато твой маленький камешек разбил толстое стекло...

Я вынужден был подумать о маленьком камешке, который я как опасный преступник носил с собой, брал его в рот, если меня мучила жажда, и который спас мне жизнь.

Ему тоже пришлось преодолеть большую судьбу, которая когда-то казалась мне неизбежной.

Иван посмотрел на свои сапоги, отодвигал маленькие ветки ногой, осмотрел внимательно свои руки, потом строго посмотрел на меня.

- Твой маленький камешек, Федя, сделал мой большой камень пылью. Ты уничтожил мои так тяжко сконструированные гипотезы, принципы, законы, которые я вдолбил в свою голову еще в школе и как мужчина разработал в жизни, ты, трезвый европеец! В моих собственных глазах я теперь только лишь заморыш, смешной мечтатель. Чего ты еще хочешь? Могу ли я быть еще более честным, еще более откровенным по отношению к тебе?... Степан помилован! Его отправляют на фронт... Он должен показать себя на деле.

- Все же, это исключительный случай, чисто индивидуальное, особенно рекомендованное рассмотрение такого преступного случая, Иван...

- Федя, – прервал он меня, – Степан – твой друг, ты говорил это сам, и я, полицейский капитан, тоже хотел быть твоим другом. Я хотел стать на одну ступеньку с тобой. Я злился, когда ты сказал мне, что Степан – твой друг. Каторжник, многократный, гнусный преступник! Какое сопоставление с царским офицером! Теперь я ясно вижу, что ты можешь также и Степана назвать своим другом, точно так же, как и меня, потому что ни я, ни Степан тебе не ровня. Ты превосходишь нас обоих. Ни у кого, кто знает тебя, и в Никитино тебя каждый знает, не было ни одного злого слова в твой адрес. А как обстоит дело со мной? Ничто, кроме страха, не овладевает людьми, когда я где-нибудь появляюсь! Страх передо мной и перед моим мундиром! Никому и в голову не приходит, что мне самому этот мундир ненавистнее, чем грех, чем жизнь в этой проклятой дикой пустыни. Никто не думает обо мне, что я – человек с теми же самыми чувствами, как все другие. Я раз и навсегда остаюсь для всех только ненавистным полицейским.

Ты подарил мне деньги, едва ли мы познакомились. Ты заказывал для меня форму, сапоги, потому что я был оборван, в лохмотьях, как бродяга, босяк, и при этом я должен был быть, все же, капитаном царской полиции. Ты снова и снова даришь мне деньги, я теперь действительно удобно устроился, наслаждаюсь незаслуженным изобилием, моя жена позволяет себе все, чего она хочет, и к чему у нее только есть желание в Никитино. Ты, пусть и вопреки моему желанию, увеличил мою тягу к спиртному, до пьянства, добыл для меня награды у властей с маленьких, безвредных уловок, до которых я сам никогда в жизни не додумался бы. Я после всего этого все еще твой друг, Федя? Могу ли я вообще еще быть другом? Я с первого момента был только твоим слугой, который благодаря своему алкоголизму и своей тяге к порядку, чистоте и комфорту оказался полностью в твоих руках, послушным тебе. Твой приличный образ мыслей не дает тебе замечать это во мне, но я чувствую это, Федя. Скажи сам, не безгранично плачевно, не жалко ли все это?

- Сегодня ты действительно пессимистично настроен, мой дорогой. Почему ты не хочешь все-таки поверить в мои честные, откровенные чувства?

- Ты всегда был другом безоговорочной честности. Ну, хорошо, я верю тебе с тяжелым сердцем. Но в дружбе всегда есть тот, кто приказывает, и тот, кто подчиняется. Потому не бросай меня, Федя, пообещай мне, потому что мне не на кого больше опереться.

Заключенных, которые работали в лесу, сменила новая колонна. Все они смотрели на нас, и мы видели, что в их глазах стояли отвращение, презрение, тупая ненависть. Только многочисленные конвоиры выпрямлялись уже издалека и в таком виде проходили большой отрезок пути мимо нас.

- Я в прошлое время достаточно часто заботился об этих людях, пытался сблизиться с ними... Но все напрасно, только ненависть, неизгладимая ненависть ко мне и царской форме еще удерживает их в жизни. Они верят в их месть, как мы христиан в Евангелие, как я в... ни во что, Федя!

- Федя! Он твердо схватил меня за руку. – Не должны ли эти люди стать, например, таким же маленьким камешком, который разрушит огромную гору?... Знаешь ли ты, что тогда будет с Россией?... Гибель!... Анафема!...

Сияющее, теплое солнце! Чудесное повторное пробуждение природы! Впервые я испытывал это с широко открытым сердцем.

Как будто бы я никогда не мог чувствовать раньше!

На деревьях и кустах были прекрасные почки, они раскрывались, становясь цветами и листьями, великолепной зеленью. Я ожидал солнца и чувствовал, как его теплые лучи проникали в мое тело, новым, необъяснимым способом это делало меня счастливым и озорным.

Я видел как растут маленькие невзыскательные цветы – из далекой дали, из чужих стран прилетали перелетные птицы бесконечными, кричащими, порхающими стаями. Это были журавли, серые гуси, утки и множество других птиц.

Я, мужчина с первыми седыми волосами, впервые в жизни почувствовал бытие. Я оглянулся назад – и испугался! Я никогда еще не проживал эту жизнь сознательно, не никогда так глубоко чувствовал это! Повторное пробуждение природы было для меня до сих пор фиксированным фактом, как например, математическая формула.

Я испугался!

Уже тогда, когда я впервые поцеловал Фаиме, когда она сказала мне, что она дала мне милостыню, я почувствовал мою слишком незначительную чувствительность к жизни, чувствительность по отношению к природе. И теперь мои знания, мои прежние умения оказались только лишь смешной чепухой!

С критическими, безжалостными глазами я стоял перед зеркалом: «У тебя появились первые седые волосы! Ты постепенно стареешь, мой мальчик!» И я отходил от зеркала прочь, внезапно, резко, как сердито рвут лист бумаги.

С тонкими ножницами я снова подхожу к зеркалу, и вижу, как я улыбаюсь украдкой; этого я тоже в себе не знаю. Разве то, что я теперь делаю, не такая же чепуха? С большой тщательностью я пробую срезать седые волосы. Я хочу сделать прожитые годы не прожитыми... зачем это?

Я долго смотрю себе в глаза.

Мои мощные машины, которые я так любил, биение их пульса, темп их работы, который делал меня счастливым... это были фетиши, идолы... Они никогда не делали меня счастливым – только довольным, и этим я тогда довольствовался.

И внезапно по моим венам несется новая, еще неусмиренная сила. Я вдруг хочу догнать непрожитую жизнь! Догнать! Настичь! Я должен торопиться! Быстро!... Быстро!...

Не терять времени больше. Я уже потерял так бесконечно много времени!

Я иду... и она принимает меня.

Она принимает меня снова и снова по-новому, с распростертыми руками, с ее чудной, возбуждающей кожей, с ее закрытыми глазами, ее горячим, открытым ртом... моя черноволосая Фаиме.

Теперь Фаиме носит много пестрых, легких европейских платьев, и чем теплее становится, тем глубже будут вырезы.

- Ты не слишком легко одеваешься? – спрашиваю я ее.

- Нет, Петенька! Это весна, и я люблю тебя очень, очень! – отвечает она мне.

Она права – это весна!