Так снова пришло лето.

Безжалостно горело солнце на безоблачном небе. Жара ежедневно достигала 40 градусов и больше. Потом внезапно начинались длящиеся часами ливни, затоплявшие все.

Недавно открытый «пляж» теперь всем был очень желанным. Просеянный, тонкий песок был насыпан на берег реки, в тени деревьев стояли шезлонги, можно было освежиться, чувствовать себя там действительно уютно, так как обо всем позаботились, и маленький оркестр военнопленных играл веселые произведения для развлечения. Наступал купальный сезон прямо-таки непредвиденных размеров.

Сначала жители Никитино очень пугались, но потом и для них само собой разумеющимся делом стало показываться на людях в купальном костюме. Украдкой смотрели на меня дамы, когда я осмеливался сидеть на пляже в купальном костюме, обедать и спокойно передвигаться. Сначала все говорили: «Неслыханно!», потом «Ну, если», и, наконец, это стало привычкой, которой начали подражать.

Особенно ободряющее действовала Фаиме в своих купальниках, которые привлекательно подчеркивали ее изящную фигуру. Она сама выбирала особенно пестрые ткани, которые сама кроила и шила. Не прошло и двух недель, когда никто больше не мог сопротивляться искушению, и пляж заполнялся все больше и больше.

- Вы непостижимый чудак, – сказала мне маленькая жена полицейского капитана, когда мы оба лежали на солнце на пляже, – вы совсем не знаете, как много людей вас обожают.

- Как мило с вашей стороны, Екатерина Петровна, что вы все это рассказываете мне. Я не знал этого.

- Вы не знаете этого? И я должна вам поверить, мой дорогой? И она погрозила мне пальцем. – Я бы радовалась на вашем месте, а вы, вы совсем никак этим не пользуетесь. Она пододвинулась несколько поближе ко мне. – Вы ловелас, Федя, и очень большой. Такой большой, как вы сами, и, вероятно, еще большой кусок выше.

- Но как раз наоборот, дорогая Екатерина Петровна, я вовсе не такой. Я верен одной единственной девушке. Никакого следа сердцеедства!

- Знаете ли вы, что вашу Фаиме все ненавидят? ее голос внезапно стал холодным.

- Да, это я знаю. И очень напрасно.

- Ее ненавидят только потому, что вы не принимаете никакой другой женщины. Почему вы не делаете этого? И знаете ли вы еще, что некоторые из женщин настолько озлоблены, что просто убили бы Фаиме, если бы мой муж не был ее другом?

- Я не могу поверить в это, – ответил я.

- Федя, это святая правда! Я знаю женщин, я говорила с ними, и они сами мне это говорили. Если женщина ненавидит, то ее ненависть часто не знает границ. Почему вы не принимаете никого другого, почему вы равно любезны со всеми?

- Потому что я люблю Фаиме.

- В ней есть что-то особенное?

- Да. И поэтому я тоже люблю ее.

- Федя! – и Екатерина Петровна твердо уперлась головой об руку. Я заметил по ее спине, что у нее внезапно мурашки пробежали по коже. – Все же, она только татарка... Фаиме. Просьба, надежда и печаль одновременно лежали в этом единственном слове.

- А я? Я – еще меньше, только опасный преступник, каторжник на цепи. Мы оба не полноценные люди, нас обоих презирают те, кто живет на Святой Руси.

- Федя, почему вы говорите такие ужасные слова? Вы сами знаете, что идет война. Вы знаете, что у меня есть большое расположение к вам, итак, почему же вы всегда отвергаете меня? Снова она пододвинулась поближе ко мне. – Откажитесь от Фаиме. Барышня порочна как грех. Видели ли Вы когда-нибудь ее глаза, когда вы беседуете с другой девушкой?

- Екатерина Петровна, вероятно, я люблю прегрешение больше, чем вы думаете. Вы забываете, что я не пользуюсь теми же правами как вы и другие граждане вашей страны. Меня здесь только терпят, и я стою вне всяких законов и прав. Я не могу брать то, что как раз мне нравится. Я не могу позволить себя уговорить.

- Вы всегда взвешиваете, что вам позволено и что не позволено? Вы как раз и берете именно то, что вам нравится. Что-то другое вам вовсе не было бы к лицу. Я права?

Я коснулся ее голого плеча, не встретив сопротивления. Глаза женщины говорили больше, чем ее рот.

- Вероятно, я еще изменюсь, это возможно. Надо надеяться, я тогда еще буду в Никитино и не слишком стар.

- Всегда нужно ждать! И ждать так долго!

- Знаете ли вы, что вы сами – грех? Или вы не знаете, что Иван – мой друг? – сказал я внезапно.

Я видел, как Фаиме сидит в шезлонге. Она со всем ее мастерством в немецком языке беседовала с венским официантом, который, как все другие товарищи, носил белый костюм из домотканого полотна. Девочка махнула мне, встала и подошла ко мне. Я легко коснулся губами руки Екатерины Петровны и двинулся навстречу Фаиме.

Одним толчком я взял ее на руки, понес ее к воде, и поплыл вместе с ней.

- Что говорила тебе Екатерина Петровна? – спросила Фаиме, когда плыла рядом.

- Она сделала мне недвусмысленное объяснение в любви.

- И что ты ответил ей на это, Петр?

- Я бывший каторжник, и татарка была бы еще слишком хороша для меня.

Я совсем близко подплыл к Фаиме, перевернул ее на спину и беззаботно поцеловал ее. Скоро мы исчезли за изгибом реки.

Маленькая, засаженная лесом возвышенность; мы взобрались на нее.

Фаиме развязала бант своего купальника и сбросила его с себя; освобождено она сделала глубокий вдох.

Рядом со мной лежало мокрое, блестящее тело. Татарка... Ее глаза блестели и жили, как в калейдоскопе преломлялись в них самые пестрые солнечные лучи. Она была похожа на блестящую, переливающуюся светом рептилию, которая хочет вдохнуть в себя весь солнечный жар. Между нами лежало сильное напряжение, разожженное, вдобавок, знойными солнечными лучами.

- Я не отдам тебя ни одной женщине, как бы она ни была красива. Я даже могла бы забыться, потерять самообладание, никогда не пожалев о своем поступке.

Глаза девочки стали колючими. Дикая ненависть вспыхнула в них.

- У тебя не будет повода для этого, любимая!

Накопившееся нетерпеливое напряжение отступало между нами обоим.

- Петруша, – она подползла очень близко ко мне, приложила свою щеку к моей груди, и внезапная краснота окрасила ее загорелое лицо. – Я хотела бы у тебя что-то спросить. Не злись на меня из-за этого; мне так часто приходилось думать об этом.

- Я уже знаю, что ты хочешь спросить, любимая, это неизбежно. Ты очень хочешь стать матерью?

- Да, Петруша, матерью твоего ребенка. Я завидую всем этим женщинам, у которых есть ребенок. Почему у меня не должно быть ребенка? Или я не должна, Петр, нет, ты не хочешь этого?

- До сих пор судьба была очень благосклонна к нам, Фаиме. Нам предстоит еще очень дальняя, дальняя дорога – к нам домой. Только когда мы оба сначала будем дома, тогда...

- Хорошо, тогда я хочу ждать так долго.

- Но это не зависит от меня, любимая.

- От кого же, Петруша?

- От судьбы.

- От Бога, от твоего Бога, Петр?

- Да.

- Но, а ты сам, в этом случае, не являешься ли Богом?

- Нет! Я могу только любить тебя. Но подарит ли Бог тебе детей, я не могу этого знать.

- Можно ли сделать что-то, чтобы получить детей?

- Нет, едва ли.

- И если я молюсь теперь твоему Богу, чтобы он подарил мне детей, поможет ли это? Ты думаешь, я должна делать это?

- Ты не должна молиться моему Богу. Твоя религия точно так прекрасна, и твой Бог точно так же мудр и добр. Если он не подарил тебе до сих пор ребенка, вероятно, так и должно было быть. Это лучше всего для тебя.

- И, все же, я так хотела бы иметь ребенка от тебя, мальчика. Он должен быть очень похож на тебя, быть большим и сильным как ты, у него должны быть твои глаза, точно такие же синие как море, на котором ты родился, которое я не знаю.

Она снова положила мне свою голову на грудь и молчала довольно долго. – Дай мне твою руку. Я буду ждать, – промолвила она тихо и задумчиво, – ждать и быть терпеливой.

... и внезапно она поцеловала мою руку.

- Петр Великий, – шептала она благоговейно, как будто бы это было имя великого святого.

Однажды вечером я был с Фаиме в недавно открытом кафе. Мы сели за стоящий немного в стороне стол, который почти всегда был зарезервирован для меня. Со всех сторон знакомые кивали нам. Дайош и его оркестр бросали жгучие взгляды со своего возвышения. В своих белых, хорошо сшитых костюмах, парни выглядели так, что не влюбиться в них было невозможно. Венский официант принес нам пирог и мороженое.

Полумрак, типичное явление для ночей крайнего севера, распространил свой странный, молочно-слабый свет по всему пейзажу. Раскаленный ветер дул со стороны леса и качал пестрые бумажные фонарики на веранде.

Шум близкого леса соединялся с глухим рокотом реки, движение которой как матовое серебро, кажется, терялось в расплывчатой дали. Белые сибирские филины как тени скользили мимо. Когда на несколько секунд все умолкало, таинственные звуки ночного девственного леса проникали в наше ухо. Очень далеко, где-то вдали, внезапно слышен был ужасный вой волков, которые травили, вероятно, одинокое животное или преследовали заблудившегося человека. Ууууу... уууу... уууу... уууу... И на этот зов темных, почти не осознанных древних дней, которые лежали, пожалуй, много десятков тысяч лет назад, на призыв предков, которые знали еще вольную свободу, отвечали собаки; они садились на кострец и с поднятой головой выли вдаль.

Дайош Михали подошел к нашему столу. Фаиме и я подали ему руки. Мы пригласили его присесть и предложили ему сигареты.

- Господин Крёгер, что нового? Не наступит ли все же скоро мир? На всех фронтах наши армии победоносно наступают, и наши враги не хотят заключить мир?

- Нет, Дайош, нет даже самой незначительной надежды на мир. Нам всем придется еще ждать...

- Но нельзя ли как-то отсюда убежать, ускользнуть, скрыться, пусть даже это стоило бы жизни – все равно, лишь бы не остаться здесь навсегда!

- Мы здесь все как цепями связаны друг с другом. Если некоторые из нас убегут, что почти безнадежно в дикой местности со всеми ее многочисленными опасностями, то придет конец свободе других. Мы должны думать также о других, Дайош!

- Но это так тяжело – выносить многолетний плен, не зная, когда он закончится, эту вечную неизвестность.

- Вы очень неблагодарны; подумайте о свободе, которой пользуетесь вы и все другие товарищи. Да знаете ли вы, что в других местах есть лагеря военнопленных для десятков тысяч, даже вплоть до тридцати тысяч человек, которые медленно гибнут от лишений, болезней и эпидемий? Разве вы забыли о ваших мертвых товарищах, которые так жалко умирали в земляных норах в Никитино? Нам, можно сказать, очень повезло, что местные власти проявили такое понимание к нашей судьбе.

- Да, я неблагодарен. Вы правы, господин Крёгер..., – венгр опускает голову и долго ищет спичку, чтобы зажечь свою угасшую сигарету. – Вы правы. Не будь у меня моей скрипки... можно было бы покончить с собой... но я так молод, и почему все это, к чему? И внезапно он внезапно поднимает голову, взгляд его диких глаз становится жестким и колючим. – Верите ли вы, что мы вновь увидим нашу родину? Мне иногда кажется, что нам всем придется умереть здесь! Его рука судорожно хватает мое запястье, его глаза смотрят в мои.

- Конечно, мы еще увидим нашу родину, наверняка, Дайош, только нам всем нужно подождать, немного примириться с судьбой. Ведь мы же – солдаты, мужчины!

- Отец Крёгер... Отец... Крёгер..., – и венгр снова умолкает. – Тогда! Тогда вы поедете с нами, пожалуйста. Вместе мы все поедем домой. Тогда... как великолепно это будет!

Он встает поспешно, прыгает на подиум, отбрасывает назад черноволосую голову, хватает скрипку, и прежде чем его товарищи успевают это заметить, начинает играть с энергичным движением.

Я смотрю на него, как будто я Иуда Искариот, который предал его, подло обманул.

Звуки его тоски охватывали меня. Мой взгляд скользнул от летних полуботинок, моих белых брюк, белой рубашки с короткими рукавами, темно-коричневых рук к вечно идущим, удивительно точным золотым наручным часам. Они, они измеряли время, как все часы делают это. Но я несколько последних недель чувствовал странное почтение к этому изобретенному человеком устройству, которое постоянно сопровождал меня, со страхом смотрел на часы, как будто бы однажды должен был прийти тот злой час, который они покажут с таким же безразличием, как и эти бесчисленные часы беспрерывного ожидания... и чрезмерного счастья.

Мой взгляд скользнул к Фаиме. В простом белом летнем платье она выглядела удивительно прелестной. Она ела мороженое, как будто ожидала чего-то. Также в уголках ее немного раскосых глаз я, казалось, заметил нетерпеливое ожидание.

Мой взгляд скользнул к товарищам. Они играли на своих инструментах, как будто все они внимательно прислушивались к чему-то очень далекому. Они тоже, похоже, ждали чего-то, что непременно должно было скоро наступить, теперь уже совсем скоро.

Только жители Никитино не ждали ничего. Они были здесь прошлым, настоящим и будущим.

Я помнил, с какой тщательностью читались газеты, как снова и снова бесчисленные руки нетерпеливо хватали их. Пытались читать между строками, не наступит ли скоро мир. Но снова и снова откладывали газеты разочарованно. Они ничего не приносили нам, ни единого проблеска надежды.

- Читайте, здесь, очень отчетливо можно понять, что, все же, мир близок, по-другому никак нельзя понять эти строки. Более отчетливо газеты, наверное, не могут писать. Мы все придерживаемся такого же мнения! – говорил то один, то другой из моих товарищей, когда встречали меня при каком-либо случае.

Я также помнил, как Фаиме за последнее время почти с неестественным интересом читала газеты. Напряженно мелькали ее черные глаза над строчками, долго головка сгибалась над страницами, прядь волос незаметно скользила вниз, и пальцы уже хватали новую страницу. Она искала только одно слово «мир», и как раз это одно словечко отсутствовало там день ото дня, от недели к неделе, из месяца в месяц... уже два года... Если она тогда поднимала глаза вверх, ее взгляд был дик и колюч. Я гладил девочку, так как мне было жаль в душе, и при этом мои глаза становились хмурыми.

- Почему ты так усердно читаешь газеты, любимая? – однажды спросил я ее, как будто бы сам не знал страшный ответ.

- Я так хотела бы к тебе, домой, Петруша... у тебя дома мы можем тоже иметь детей, ты же говорил это, правда...

У ее преданности в прошлое время было что-то нерешительное, почти боязливое.

Она часто просила бокал шампанского...

Сибирь, ссылка, проклятие войны, кажется, хотят схватить своими когтями также ее, этого ребенка?...

Как часто я брал в руки расписание движения поездов; я знал все станции пересадок, все поезда, все часы прибытия в Петербург.

Был только один человек среди всех, только он один никогда не спрашивал меня об этом, да, он никогда не пробовал скрывать от меня немой вопрос, который я читал в его глазах – это был седой выросший на жестокой солдатской службе, всегда замкнутый фельдфебель. Он был слишком правильным, слишком точным, он знал только приказы, и этот единственный приказ пока не поступил: «Собраться! Отправка на родину!» Поэтому он никогда не спрашивал меня.

Он и я, мы еще не хотели уступать, но как долго? Мы терпели нашу слабость, только -

Как долго еще...?

Был ли побег действительно совсем невозможен? Почему я все же спрашивал себя снова и снова? Мой самый большой шанс состоял в совершенном владении русским языком и в помощи моих друзей. Если бы я где-нибудь добрался до железнодорожной линии, я, вероятно, ускользнул бы.

Но другие были бы потеряны безнадежно, так как опасности пешего перехода через дикую местность, о которых житель Центральной Европы не имеет никакого понятия, сразу бы застигли беглецов.

Летом неописуемые тучи комаров господствуют в тайге. Мириады комаров всякого рода, начиная с большого до самого маленького, преследуют людей и животных. Ни одна москитная сетка, даже очень плотная, не может защитить от маленьких комаров и мух. Они заползают в нос, уши, глаза, под одежду, покрывают миллионами лицо и руки, если их стирать, они оставляют липкую слизь, на которую снова садятся мириады новых комаров, их снова стирают, до тех пор, пока не обессилят, ничего не слышат, ничего больше не видят, так как лицо мгновенно опухло. Глаза закрываются от безумного жжения, дышать ртом и носом невозможно, и снова и снова преследуют тучи комаров. Если люди или животные становятся добычей роев мух и комаров, то они падают на землю полностью истощенные, измученные жаром, неспособные слышать и дышать. Тогда они слышат уже в непосредственной близости вой серых собак, которые как загонщики охотятся на своих жертв. Падая, можно также услышать, как кружат птицы-падальщики, драки и грызня, борьба не на жизнь, а на смерть жадных хищников друг с другом. Недолго они ждут, так как они знают, что только здоровый человек, только сильное животное означает опасность для них. Они приближаются без страха. Рычание, шипение, треск изогнутых клювов. И с выбитыми глазами не видно ничего кроме жадных, полных ненависти глаз, ужасно белых, измельчающих, разрывающих зубов. Последними остатками полакомятся навозные мухи и жуки, и чистые обглоданные кости лежат тогда где-нибудь в лесу, рядом с ними вечно ухмыляющийся череп, означающий ужасное предупреждение для каждого беглеца в лесу.

Хотим ли мы, которые сегодня в ослепительно белых формах принесли цивилизацию в эту дикую местность, погибнуть как разорванные, кровавые трупы, загрызенные животными, и когда белые кости останутся лежать в тайге, сами сдаться из-за недостаточного самообладания?

Ждать... продолжать ждать..., вероятно, уже недолго.

Громкие аплодисменты пробуждают меня из моих мыслей... почти отсутствующе кланяется цыган. Он играет не для нас, а только для себя самого.

Я вижу вопросительные глаза Фаиме передо мной. Ее рука ложится на мою и тихо нажимает на нее.

- Петр... Великий! – шепчет она мне ободряющее.

Для этой ждущей девочки, для ждущих приятелей и для многих других я – всегда «немец Теодор Крёгер, мужчина с поистине жесткими нервами, железной дисциплиной, убийственной выносливостью».

А я?...

А я всегда один с моим большим – маленьким самообладанием...

Вероятно, я был, все же, сильнее?

Вероятно, так как в противном случае... я тоже больше не остался бы в живых...

Иван Иванович после своего чистосердечного признания в лесу стал у меня редким гостем. Сколько бы я его не приглашал, у него всегда находилась отговорка.

Внезапно он появился у меня. Он был старым, добрым Иваном, каким я всегда знал его. И свою речь он тоже снова нашел – видно и слышно. За ним я заметил двух крепких полицейских с большими пакетами.

- Федя, я принес тебе сюрприз. Я долго старался, даже ездил в Пермь, чтобы принести это для тебя. Я с большим нетерпением жду, что ты об этом скажешь.

Он взял меня за руку и ввел в кабинет. Он открыл дверь, сначала вошел сам, потом притянул меня. Его вспотевшее лицо сияло, и показал на двоих полицейских, которых он подманил рукой. Они оставили пакеты и сразу исчезли.

Я быстро распаковал пакеты. Я не поверил своим глазам. Я стоял как окаменевший!

Магазинная винтовка и безупречное охотничье ружье, трехстволка, 12-го калибра, лежали внутри.

Я в этот момент забыл обо всем, я только снова и снова брал в руки оба ружья попеременно, клал их, снова поднимал, целился, брал магазины.

- И здесь патроны для «винчестера», а тут для охотничьего ружья.

Когда я повернулся, я увидел, как полицейский капитан сидит, втиснувшись в кресло, и вытирает пот с лица со стоном. Он выкурил уже две сигареты и все еще усмехался. Его глаза едва ли можно было увидеть.

Не сказав ни слова, я поцеловал капитана в обе только что выбритые щеки. Он мог только с довольством издавать клокочущие звуки.

- От твоего слуги, Федя, ты знаешь, все же...

В этот день Иван Иванович был так пьян, что у меня в первый раз возник страх за его здоровье, за его жизнь. Это оказались сильный сердечный приступ и сильное удушье, и этим великан был серьезно озлоблен. Подоспевший ветеринар лаконично заметил: причина в пьянстве, нужно воздерживаться от алкоголя.

- Ты осел! Я сам это знаю! Ты что, пожалуй, считаешь меня совсем тупым, нет?

Но когда я следующим утром посетил полицейского капитана, он снова вполне хорошо себя чувствовал. Он лежал в кровати. В комнате было темно. Там присутствовал и ветеринар.

- Федя, я сразу напишу в Омск. Нам нужно немедленно прислать двух хороших врачей, например, военнопленных, мне все равно, но они должны обязательно приехать, причем сразу. Кроме того, с ними нужно отправить и медикаменты. У нас ничего нет. Подумать только! Что за проклятое свинское хозяйство! Дайте мне только встать, уж я примусь за дело, можешь быть уверен! Что это ты вдруг строишь глупую рожу, ветеринар? Ты едва можешь справиться со скотиной! Ничего не понимаешь! Чего ты таращишься на меня? Если мужики приходят к тебе и жалуются на боли в желудке, понос, холеру, дизентерию, так ты прописываешь им всякий хлам, дрянь, что они постепенно становятся глухими. А если у крестьян, например, болят уши, то они регулярно становятся у тебя прокаженными, иногда они также и слепнут. Я уже знаю это. Они долго и довольно часто жаловались мне на свои беды. Ты – умная голова, по тебе тоже видно.

- Все же, вам не следует волноваться, ваше высокоблагородие, это вам, позвольте сказать, будет вредно, – пытается увильнуть ветеринар.

- Сделай так, чтобы я тебя не видел! Прочь! Уходи! Ты превращаешь меня в скотину из-за такого сильного гнева!

- Ваше высокоблагородие, вы можете поверить мне...

В следующее мгновение всемогущий сорвал влажный компресс со своей головы, бросил его ветеринарному врачу в голову, выпрыгнул из кровати, поднял вверх свою, как известно, очень короткую рубашку, с напряжением всех сил отодрал второй компресс с живота и поспешил, размахивая им в воздухе, за поспешно убегающим ветеринаром.

Я услышал громкий стук двери, не особо красивый монолог с кучей ругательств, и гора плоти снова стояла в двери – без второго компресса.

- Я должен быть болен? Мое сердце больше не должно работать? Неслыханное утверждение!

Он сделал несколько шагов через комнату, в то время как рубашка его весело трепетала за ним.

- Все шатаются здесь на цыпочках, шепчут, все закрыто, даже маленький ветерок не может попасть в комнату!

Одним толчком он отодвинул темную занавеску, вторым движением открыл окно. – Так, по крайней мере, свет и воздух есть в доме. От своего опьянения я проспался. Катя!... Машка! Когда тут можно будет, наконец, что-то поесть? Беспорядок у меня в доме! Поверь, Федя, я даже не знаю, когда я ем. Каждый раз я только слышу, я должен еще подождать. Чего мне ждать? Ждать еду, например, но почему? Если я хочу есть, то я должен есть! Машка! Машка! Эта дрянь даже не отвечает!

Уже дверь снова была открыта, уже капитан в короткой рубашке и босиком поспешил из комнаты. Я всюду слышал, как громко он кричит, но, кажется, это был глас вопиющего в пустыне, так как никто не отвечал.

Когда он снова появился на пороге двери, то смеялся.

- Великолепно, чудесно, отрада, наслаждение для души! Незастеленные кровати, все открыто, в доме никого, комнаты еще не прибраны! Мне остается только лишь смеяться над этим положением у меня. И он сел на скрипучую кровать и затрясся от смеха. Кровать трещала и смеялась вместе с ним, и я тоже рассмеялся.

- Пойдем пообедаем со мной, Иван.

Он вытащил из шкафа свежевыстиранный мундир, сапоги из лакированной кожи, умылся, залил пол, напомадил волосы и был готов. Теперь он снова стал всемогущим в Никитино.

- Я вовсе не хочу закрывать квартиру, часовой стоит напротив. И если у меня кто-то что-то украдет? Пусть крадут! Если у меня украдут все, мне все равно! Я тогда смогу жить у тебя, Федя. У тебя мне лучше всего.

Не прошли мы и нескольких сотен шагов, как горничная в сопровождении нынешнего шеф-повара Мюллера встретила нас. С момента появления в доме капитана немца-повара Машка всегда была элегантно одета и аккуратно причесана.

- Вы идете с рынка? – спросил капитан.

- Так точно! – ответил Мюллер.

- Покажите-ка, что вы там купили, – и Иван Иванович начал рыться в корзинке с продуктами.

- Так, эта бутылка, подержите-ка, и ее. Потом вытащите еще яйца, банку с икрой, а это что? Ах, лосось, тоже прекрасно. Тоже подержите. Оставшееся отнеси домой. Машка, я не буду есть дома, скажи это моей жене. Мюллер, вы идете с нами и сделаете нам ваш знаменитый коньяк с яичным желтком. – Тебе уже знакомо это чудесное пойло? – обратился он ко мне. – Нет? Великолепная штука, у Мюллера к этому талант; умелый парень! Только Машку слишком сильно любит, Мюллер, никс гут, у Машки могут родиться дети, для Мюллера это тоже никс гут. Впрочем, Федя, ты заметил, как славно теперь выглядит девчонка, как на нее действует любовь? Скажи-ка, как ты думаешь, Мюллер женится на ней?

- Наверняка, Иван, – произнес я искренне.

- Ах, Федя! И увидев, что я улыбаюсь и подмигиваю ему, он дружески толкнул меня в бок и рассмеялся вместе со мной.