Служба военной контрразведки еще раз ухватилась за меня.

Ко мне прибежал Лопатин и сказал, что мне следует немедленно поспешить к Ивану Ивановичу, не теряя ни минуты, будь я одет или раздет. Я пошел.

На своем широком стуле, с вечной сигаретой в руке, капитан сидел с отсутствующим взглядом. Он не предложил мне сигарету, да, он даже не поприветствовал меня. Широким движением руки он пододвинул мне лист с бесчисленными печатями. Я внимательно прочел его. Для меня это не было сюрпризом, так как мои друзья в Петербурге уже давно известили меня.

Я потянулся к открытой коробке с сигаретами, зажег одну – у нее был горький вкус, так как мое горло внезапно пересохло.

Я еще знаю, как я провел рукой по затылку, как моя рука охватила мое горло. Вот как раз в этом месте и проходит веревка, внезапно подумал я.

- Завтра, Федя, ты должен уехать, – услышал я усталый голос капитана.

Нет, Иван, не завтра, а сегодня, прямо сейчас, ждать нельзя, – ответил я, – пожалуйста, подойди ко мне через час, тогда я буду готов.

- Но ты можешь уехать даже послезавтра. Я смогу это устроить. Я ведь получил письмо слишком поздно.

- Я благодарю тебя, мой дорогой, добрый Иван, но не стоит. Если я как раз через час уеду, сменю лошадей сначала в Закоулке и затем еще дважды, то я как раз вовремя приеду в Ивдель, а в Перми я успею сесть на транссибирский экспресс. Тогда я на сутки раньше буду в Петербурге... и тебе... тебе я, вероятно, в последний раз окажу честь за твою доброту и твое доверие.

- Лопатин и Кузьмичев сопроводят тебя. Мне еще раз придется строго внушить им, что они будут сурово наказаны, если ты вдруг сбежишь по дороге. Ты... ты... вдруг стал таким спокойным, Федя!

- Я не мог бы назвать это радостью.

Сначала я отправился в лагерь военнопленных. Короткая беседа с фельдфебелем и прощание с ним придали мне необходимое равновесие, чтобы мне не пришлось презирать себя самого. Потом я пошел домой. Провожая меня, фельдфебель, которого мне самому в последнее время всегда приходилось ободрять, сказал: «Мы все носим форму...» Я теперь носил эту форму, пусть даже невидимую.

- Мы должны прямо сейчас уезжать в Петербург, моя любимая. Я, вероятно, верну себе свободу. Через час все должно быть готово!

Фаиме засияла всем лицом...

Не прошло и часа, как Колька и две других лошади уже были запряжены. Моя квартира напоминала пчелиный улей. Сообщение о моем отъезде распространилось с быстротой молнии. Знакомые, пленные приходили и уходили. Каждый хотел еще раз поговорить со мной. На столе лежал большой лист бумаги, где записывались многочисленные пожелания, всё, что я должен был устроить, обеспечить и купить.

- Подойди, мне нужно сказать тебе еще одно словечко, – и полицейский капитан энергично затянул меня в комнату и закрыл за мной дверь. Там он взял меня за руки и с большим волнением посмотрел мне в глаза. – Что бы ни случилось, Федя, на меня ты можешь положиться. Бог с тобой, мой дорогой, дорогой Федя! Он быстро перекрестил меня, как будто бы никто не должен был этого видеть, потом подтолкнул меня из комнаты и ушел, не оглядываясь.

Лопатин энергично выпроваживал моих гостей. Он и Кузьмичев были обмундированы и подготовлены по-походному.

- Мне нужно обыскать вас, чтобы проверить, нет ли у вас оружия!

Я повиновался.

- Если со мной что-то случится, не забывайте мою жену, – произнес я. Фельдфебель едва заметно кивнул.

Я беру шапку и выхожу, такой же, каким я приехал в Никитино.

Фаиме и я сели в тарантас. По обе стороны запрыгнули в седло часовые, Колька вместе с другими лошадьми делает первый шаг, и вот они уже тянут повозку вперед.

- Я скоро вернусь, я обо всем позабочусь...! – кричу я машущим мне вслед. Мой взгляд еще раз оглядывает городок. Он стал мне привычным, так как я знал в нем уже каждый уголок.

Молчаливый девственный лес – тайга теперь с двух сторон окружает нашу повозку.

В Закоулке короткий отдых. Колька не устал, он хочет двигаться дальше. Через два дня мы прибыли на железнодорожную станцию, чемодан заносят в купе, Фаиме уже вошла.

Колька – маленькая, проворная лошадка – вот тебе кусочек сахара на прощание. Боязливый крестьянин приходит и уводит тебя. Он будет оберегать тебя и заботиться о тебе, как это делал я – я заплатил ему достаточно денег, чтобы ты ни в чем не испытывал нужды – пока я вернусь. А если нет, то служи своему новому хозяину, пока сможешь...

Одна станция за другой, и вот, наконец, город Пермь. Транссибирский экспресс за трое суток доставляет нас в Петербург.

Входят два крепких полицейских из уголовной полиции. В карманах их пальто можно отчетливо увидеть пистолеты. Пассажиры уже давно покинули поезд, теперь, когда вокзал пустеет, приходят новые часовые и лейтенант, в сопровождении нескольких гражданских. В стороне от вокзала меня ждет машина, за ней следует другая. В машине опущены занавески, но через щель я могу узнавать знакомые улицы. «Теперь мы проезжаем набережную, потом через мост, Петропавловская крепость со своими старыми пушками глядит на Неву. Ворота открываются, машина катится по гравию. Вскоре после этого машина останавливается, дверь быстро раскрывается... и я стою как вкопанный... наша вилла!

Тяжелая дубовая дверь открывается. Выходит наш швейцар. Я узнаю его форму и внушающее доверие лицо старика. И вот все мы в вестибюле.

- Господин Крёгер! Благодаря необычайно высокому ходатайству вам позволено жить у себя дома. Дом был обыскан нами вплоть до земли. За вами будут наблюдать днем и ночью. При самой незначительной, я определенно повторяю, при малейшей попытке перелезть через садовую изгородь или беседовать с кем-либо из часовых, вас, не считаясь ни с чем, отправят в крепость.

Недружелюбные, строгие лица, пристальные глаза. Мужчины уходят.

Фонтан с золотыми рыбками, темные, обшитые деревом стены, тяжелая дубовая мебель, толстые подушки и ковры. На низком круглом столе серебряный поднос – он пуст, на нем нет ни одной визитной карточки. Рядом с ним телефон. Я поднимаю трубку... не работает.

- Барин!

Я смотрю на широкую парадную лестницу. Это Павел Варламов, камердинер моего отца; он больше пятнадцати лет служил у него. – Барин, я всегда ждал моих господ. Прошло уже так много времени, что... здесь я чувствую себя как в могиле. В первый день каждого месяца приходит наше жалование, но мы не знаем, от кого оно. Точно не от нашего старого барина, во всяком случае, он остался бедным, ведь он смог взять с собой только двадцать пять фунтов багажа в Германию, и ваша мать тоже. – Павел, – сказал мне ваш отец на прощание, – подожди, пока война не кончится, и тогда я вернусь. И вот теперь я жду так долго, барин... Крупные слезы стекали по его впалым щекам.

Я заботливо хлопаю его по плечу. Мне кажется, что я вижу сон.

- Все подготовлено уже для вашего приема, барин, – говорит он с благодарной, тихой улыбкой.

Я вижу, как слуга помогает Фаиме снять пальто.

- Где Ахмед? – спрашиваю я Павла.

- Ах, барин, он исчез сегодня рано утром, хоть он и знал, что вы приедете. Нас всех известили достаточно своевременно. Но его ничем нельзя было удержать. Я так разозлился, что даже хотел влепить ему пощечину, но эти азиаты такие люди, у них всегда эта улыбка, по которой православный никогда ничего не поймет. Один Бог знает, где он шатается почти ежедневно. С тех пор как вы исчезли, Ахмеда как будто подменили, он никогда не остается дома. Он стал худым, усталым, изможденным. «Женщины доставляют мне огорчение», – сказал он недавно. Они больше не будут рады ему.

- Как только он придет, сразу отошли его ко мне, Павел, а я уж возьмусь за парня, да я просто вышвырну его, если он не исправится!

Я бросаю пальто на руки верного слуги и несусь по лестнице, покрытой светлым, пестрым ковром; Фаиме едва ли поспевает за мной.

С девочкой я прохожу все комнаты. Мои глаза не могут наглядеться. Салоны, приемные, спальни, мои комнаты, каждый угол известен мне, каждый мебельный гарнитур знаком мне, каждое кресло, каждая книга, все осталось в таком виде, как его покинули, даже на ночном столике моего отца лежит еще книга: «Описания Эммин-паши из Африки»; в ней старая закладка. Шкафы полны одежды, белья, посуды, хрусталя серебра, все ждет возвращения. В душевой на привычных местах висят полотенца, мылом уже попользовались, им как раз недавно кто-то быстро вымыл руки. В столовой накрыт стол.

Десять часов вечера.

Павел открывает дверь моего кабинета, за ним стоит молодой человек, Ахмед. Он тщательно выбрит и причесан и одет в свою обычную ливрею. Он кланяется. По его худому лицу можно подумать, что он очень долго болел, только глаза его блестят от радости. Едва заметно взгляд его скользит к Фаиме, искра воодушевления, потом он снова глядит на меня.

- Принеси свежий чай и виски с содовой, но быстро! – прикрикнул я на него. Новая искра... Я знаю эти глаза – это глаза Фаиме. Они поняли меня.

Через несколько минут дверь снова бесшумно раскрывается. Ахмед и Павел приносят поднос и закатывают низкий столик. Новая посуда, сладости и маленькие печенья соблазнительно выложены татарином на белой скатерти. На подносе остаются высокий, тонкий стакан содовой воды с бутылкой виски, рядом с ними лежат венчик и салфетка.

- Иди за мной, – коротко я говорю Ахмеду, целую Фаиме руку, и пока Павел немного дрожащей рукой убирает со стола использованную посуду, наливает свежий чай в чашки, спрашивает о пожеланиях девушки, я выхожу из комнаты.

Беззвучно, как тень, татарин следует за мной.

Дверь закрылась за нами. Мы одни.

- Я очень недоволен тобой, Ахмед..., – начинаю я, пока он проходит через комнату, поплотнее задергивает занавески и делает вид, что приводит комнату в порядок. Дверца большого книжного шкафа открывается и закрывается, портьеры приводятся в порядок.

Кроме нас в комнате никого нет, никто не услышит то, что мы должны сказать друг другу после долгих месяцев.

Это короткие, беглые слова, ответы так же коротки.

Я знаю, что меня будут допрашивать сегодня вечером.

Я укладываю Фаиме спать и прощаюсь с нею. Она смелая, моя маленькая татарка. Ее глаза очень серьезно глядят на меня.

Я знаю: если мне не доведется вернуться, то она последует за мной

Потом я снова один на один с Ахмедом.

Внезапно глаза татарина становятся колючими и полными ненависти. Он весь обращается в слух, и как кошка прыгает в мою сторону, хватает бутылку с содовой водой, вода дико пенится в стакане... дверь открывается. Входит комиссар уголовной полиции. Я с трудом делаю несколько глотков.

- Господин доктор Крёгер, я убедительно прошу вас следовать за мной. На лице мужчины лежит дежурная улыбка.

На широкой лестнице стоит Фаиме в пестром бухарском домашнем халате.

- Возвращайся скорее, Петруша, я буду ждать тебя, – шепчет она мне.

Я беру себя в руки и шаг за шагом, по каждой отдельной ступеньке покрытой ковром лестницы, спускаюсь вниз на первый этаж, к выходу. Швейцар помогает мне надеть пальто, я немного тяну время. Взгляд на лестничные ступени, по которым я только что спустился, и я ухожу.

Навсегда...?

По ночному освещенному городу, по знакомым улицам, заполненным людьми в гражданской одежде и в военной форме, машина доставляет меня в предназначенное место.

В зале заседаний меня, кажется, уже ждали, так как все глаза направлены на меня. Я узнаю несколько знакомых, в том числе также и друзей. В стороне сидят судьи и пристально смотрят на меня.

Мы смотрим друг на друга как враги перед близким боем. У нас не будет жалости друг к другу. Тут не может быть бережного обращения, так как один из нас обязательно проиграет, непременно должен будет проиграть.

Мне было известно, что одна из самых способных голов, судебный следователь по особо важным делам, господин Орлов, взял следствие в свои руки. Не было ни одного уголовного дела, которого он не раскрыл бы. Мои глаза искали его гладко выбритый череп и блестящие очки, но я не находил его. Может быть, он и присутствовал, но был переодетым.

Бой начался.

Первое ходатайство звучало так: безотлагательно перевести меня в крепость.

Ходатайство было отвергнуто...

Я опустил глаза к земле: невидимый фронт во вражеской стране еще не прорван.

Внезапно последовали вопросы.

- Вы часто приглашали к себе военного министра Сухомлинова, он бывал даже очень часто у вас, не правда ли, господин Крёгер? – спросил комиссар.

- Он приходил, но редко.

- Однако лично вы особенно часто имели с ним дело, – вмешался другой комиссар.

- Только если речь шла о специальных больших заказах, если это было в сфере его личной компетентности, в остальных случаях наши служащие вели переговоры с начальниками соответствующих департаментов и отделов.

- Но вас очень часто видели в военном министерстве.

- Если речь шла о специальных заказах, тогда это, пожалуй, требовалось, так как всегда многое нужно было выяснить, подробности исполнения и так далее...

Часами продолжался допрос, и он был подобен ураганному огню, заградительному огню, который не вызывал другой мысли, кроме признания, измены. Изможденный голодом, на исходе своих сил и полубезумный от постоянного хаоса вбиваемых как молотком вопросов, я вернулся домой. Это были одиночные допросы, затем очные ставки, потом снова одиночные, потом вместе со многими другими. Неуклюжие и ловкие попытки запутать, подтолкнуть к внезапному признанию, дать выскользнуть хоть одному словечку – все это пока что потерпело неудачу.

На следующий день допрос был возобновлен с новой силой. Наверное, господин Орлов собственной персоной присутствовал во время этой атаки. Но я его не видел. Пусть это звучит смешно, но я твердо убежден, что он сидел под столом, который был покрыт зеленой скатертью, спускающейся до земли, столь искусны были вопросы, заданные мне, и их скрытый смысл.

Были доставлены конторские книги наших чугунолитейных предприятий, и многие поставки подвергнуты перепроверке, так как туда были внесены суммы, полученные от нашего завода различными геодезистами, работавшими в свое время в крепостях или поблизости от них. Эти бухгалтерские записи абсолютно совпадали со сделанными мной показаниями и объяснениями. Поставки товаров, в свою очередь, можно было безупречно проконтролировать в соответствии с расписками о подтверждении получения и о подтверждении количества. Мои отношения с называемыми мне лицами всегда можно было проверить на основании документов, все равно, встречались ли мы у границы, за рубежом или в другом месте. Меня обвиняли, что я передавал немецкой разведке документы об измерениях глубины различных рек в Польше, где теперь шли военные действия, что пробивал для различных фирм заказы на строительство и ремонт укреплений по низким ценам. Все это обосновывалось тем, что армии Центральных держав форсировали реки в самых удобных местах, чувствуя себя как дома, и что их артиллерия с неестественной надежностью сразу уничтожала самые чувствительные места крепостей.

Меня допрашивали изо дня в день, в большинстве случаев в маленькой комнате, которая из-за своей простоты и скуки производила глубокое меланхолическое впечатление. Голые стены, голый пол, узкие накрытые зеленым сукном столы, за которыми сидели три секретарши и попеременно со зловещей скоростью стенографировали каждый вопрос, каждый ответ. Одна из них должна была при этом наблюдать и за моим выражением лица и каждым малейшим движением и их тоже стенографировать, согласовывая с заданными вопросами. Я сидел почти в центре, на простом стуле, вокруг меня три или четыре комиссара, обрушивавших на меня хаотический вал вопросов.

Час за часом в беспрерывном перекрестном допросе.

Ни мгновения разрядки.

Четверо мужчин против одного. Четверо мужчин со всеми правами, защищенные законом, поощренные обещаниями наивысших наград и громадных денежных премий, против одного, лишенного прав, затравленного.

Не было найдено ничего, никаких улик, подтверждающих мою вину. Моя память работала как хорошая машина. Ни один их вопрос не остался без ответа.

Час за часом продолжался допрос – и тщетно.

Я поднимаюсь со стула, на котором просидел почти неподвижно несколько часов, с таким ощущением, как будто я усыплен наркозом. Я больше не чувствую тяжести тела и больше не вижу людей, которые выпроваживают меня. Затем я на улице... Неясно, как в тумане, стоят вокруг меня какие-то фигуры, которые приводят меня к машине. Ухо автоматически слышит, как водитель слишком долго отъезжает на первой передаче, как шестерни при переключении на вторую жестко сцепляются друг с другом, этот технически неправильный процесс озаряет меня как молния, потом включается третья, за ней четвертая передача. Все вокруг меня молчит.

Сумрачный, бледный утренний свет, в нем сверкает на Дворцовой набережной шпиль Петропавловской крепости, напротив нее лежит гигантский красный массив Зимнего дворца. Скоро свежий морской ветер дует через опущенные стекла автомобиля, раскрываются чугунные ворота в сад, несколько солдат, охраняющих их, встают по стойке «смирно», шины катятся по грубому, серому гравию, и машина останавливается. Дверца раскрывается, мужчины со всех сторон окружают меня, где-то блестит штык – царский прием.

Ахмед принимает меня со спокойными и обученными движениями, и ни одна мышца на его лице не дрогнет, все мертво, безразлично, и, все же, кажется, что азиат как кошка лежит в засаде.

Мы одни...

Он подносит какой-то напиток к моим губам, потом сигарету, но моя рука не может удержать ее, она слишком тяжела для моих пальцев. Ахмед раздевает меня как ребенка, он купает меня, бреет меня, заставляет поесть, после чего я погружаюсь в небытие. Уже снова он будит меня, помогает мне с туалетом, быстро подает на стол обильную еду, он как тренер, который всеми силами приводит своего питомца «в форму».

Меня опять ждут, я должен спешить.

Голая комната, но в ней уже другие, крепкие, свежие лица, на которых видны спокойствие, выносливость.

Снова вопросы, вопросы, вопросы, о коммерческих деталях, о применении определенных сумм, о занятости многих немецких рабочих на предприятиях моего отца.

Заградительный огонь!

Заградительный огонь по одному единственному человеку, по его духу, по его нервам!

Заградительный огонь за фронтом – неслышный, но уничтожающий, состоящий только из слов, вопросов, взглядов, картин из прошлого времени, вынутых из неизвестного тайника.

Многие против – одного единственного.

Часы – дни – ночи напролет.

Внезапно ежедневные допросы продолжились только лишь с заметным безразличием, даже скукой. Были заданы вопросы, незначительные по существу и от ответа на которые едва ли что-то могло зависеть. Меня допрашивали все реже и реже. Ночью я мог уже беспечно спать; похоже, они все больше и больше теряли интерес к моим показаниям. Тем не менее, я постоянно оставался настороже, так как эта неожиданная халатность могла означать только временную разрядку, чтобы доставить новый, обработанный и дополненный за это время материал.

Внезапно ночью Ахмед будит меня, и какой-то комиссар уже стоит передо мной. У меня нет времени заниматься туалетом, потому что ожидающий очень взволнован. И вот уже в быстром темпе меня везут в город, вдоль набережной, через маленький мост, каменные ворота, в какой-то двор...

Я в Петропавловской крепости.

Казаки с обнаженными палашами и мрачными лицами окружают меня. У каждого из них есть несколько военных наград. Меня доставляют в канцелярию. Офицер отдает команды: у двери и перед каждым окном становится часовой. Конвой не упускает меня из виду.

Я хожу по комнате туда и сюда, обхожу ее в неизвестно какой уже раз.

- Все только для виду... все только для виду, – еще успел прошептать мне Ахмед второпях.

Вчера он снова ушел...

Значит, он должен точно знать!...

Часовых сменяют, приходят новые, потом сменяют и их. Я встаю со стула, снова брожу по комнате из угла в угол.

Приходит ночь, за ней утро.

Дверь резко раскрывается. Входит офицер.

- Выходите! Его голос резок, но мне кажется, как будто он улыбнулся мне едва заметно.

На дворе меня вновь окружают казаки с обнаженными палашами и выводят на другой двор. В стороне там стоят солдаты с винтовками к ноге, несколько офицеров.

Один из них подходит ко мне. Он держит в руке широкую белую повязку.

- У вас есть последний шанс сделать полное признание..., в противном случае... расстрел!

- Все только для виду..., – слова крутятся у меня в голове.

Ахмед... может, его предали...?

Я качаю головой.

- К стенке! – четко говорит офицер и подает мне повязку. Но я не беру ее.

Я стою у стены.

Раздаются команды, щелкают затворы винтовок. Я смотрю в стволы винтовок, в темные точки. Я не вижу ничего другого. Я оцепенел от внутреннего холода.

Теперь... смерть.

Заглушающий все голос. Винтовки опускаются. В стороне шепчутся офицеры. Меня выводят. Мы снова на первом дворе.

Темный лимузин с грохотом въезжает во двор. Дверь раскрывается, и бледный мужчина с маленькой серой эспаньолкой выходит из машины.

Все же, я знаю этого мужчину! Я же знаю его, это...

Но его уже отвели, он исчез.

Я должен сесть в свою машину. Ворота крепости раскрываются, и машина с жужжанием выезжает из нее.

Набережная... широкий мост... длинная липовая аллея... знакомые ворота с часовым перед ними.

Я снова дома.

Как только мужчины ушли, едва успел я выпить стакан алкоголя и зажег сигарету, я взглянул на неподвижное лицо слуги-татарина...

Ахмед! ….?

И это лицо, вечно выбритое, ухоженное... улыбается лукаво... нет... не лукаво, а зло. Он со своим вечным душевным спокойствием наливает мне новый стакан, ставит маленький поднос на расстоянии моей руки... я не могу отвернуть взгляд от его глаз, потому что знаю, он еще единственный...

- Господин Крёгер... Военный министр Сухомлинов арестован... Вы освобождены... Он заключен в Петропавловскую крепость, – он говорит это настолько тихо, что я почти должен догадываться об этом по движению его губ. Внезапно я думаю о лимузине в Петропавловской крепости и о бледном мужчине, который выходил из машины. Теперь я знал, кто это был. Я отодвигаю свой поднос.

Ахмед выпивает стакан одним залпом, наливает себе новый и снова опустошает его одним глотком, только тогда он смотрит на меня, и на его экзотическом лице впервые появляется открытая улыбка.

Мы подаем друг другу руки.

На следующий день мне разрешили гулять в саду. Коротко постриженный газон, дорожки, теплица, деревья, все было в наилучшем порядке, как будто бы дом постоянно был населен. На берегу Невы я проводил несколько часов. Моя голова как каждый вечер основательно обрабатывала прошедшие допросы, пока маленькие волны снова и снова набегали на песчаную отмель у берега. Время от времени взгляд инстинктивно замирал в том направлении, где должно было лежать открытое море, крепость Кронштадт... и берег моего родного края.

- Я должен сообщить вам, что вас больше не будут допрашивать, – внезапно прозвучал голос комиссара, стоявшего передо мной. – На вашу просьбу о пребывании в Петербурге, даже если вы заявили о своей готовности не покидать ваш дом и сад до конца войны, был получен отрицательный ответ. И ваша жена одна тоже не может здесь оставаться из-за подозрений в способствовании побегу. Причины вам достаточно хорошо известны. Ваш отъезд должен состояться завтра в два часа дня. Вас заберут как обычно. Принимать каких-либо посетителей вам также запрещено.

Маленькие, беспечные волны снова и снова проворно набегали на песчаную отмель... Мысли... Чувства... Колебания...

Я пошел к Фаиме.

Она никогда не спрашивала меня о результате допросов, хотя догадывалась, что в этом деле меня могла подкарауливать смерть. Когда я, уходя, прощался с ней и целовал ее, то в ее черных глазах всегда было что-то большое, невысказанно прекрасное.

Но в течение нескольких дней я читал там еще что-то другое. Большую тайну, чудесную радость. Но она не хотела говорить об этом мне.

Ночью я бродил по комнатам. Толстые ковры заглушали самый незначительный шум. Из одного или другого окна я видел, как вышагивают в саду часовые. Окна были закрыты – таков приказ! Совсем никакой связи с внешним миром.

Эти ночи походили на те, в Никитино.

Внезапно, в какой-то комнате, в центре мертвой тишины появилась Фаиме. Без упреков, без вопросов, она стояла молча. Решение она предоставила мне, говорить ли мне с нею или удалить ее или молчать дальше.

В ее глазах всегда стояла большая тайна.

«Если ты не говоришь мне об этом, это значит, что как раз этого мне не нужно знать».

Этот принцип действовал для нас обоих.

Теперь, когда все прошло, я иду к ней. Теперь у меня снова есть только она, только она одна.

И я медленно шагаю от ступени к ступени. Я несу в себе предчувствие счастья – я прямо сейчас окажусь перед ее тайной.

Тихо я открываю высокую, тяжелую дверь. Она раскрывается беззвучно и медленно.

Фаиме стоит передо мной... Она почуяла мой приход...

- Миновало! Петр!.. Я уже держу ее в руках. – Петруша. Она так нежна.

- Теперь ты, Петр, снова можешь смеяться, как раньше, как всегда? Теперь все прошло. У меня была большая печаль. По твоей широкой спине я заметила все, она была согнута, склоненная так, как я никогда еще ее не видела.

- Да, теперь все миновало, теперь я снова пришел к тебе, дитя мое.

Я качаю ее на руках.

Она свернулась на них калачиком. – Ты хочешь мне что-то сказать, у тебя есть тайна, чудесная тайна?

- Да, Петр, – шепчет она почти беззвучно, – я молилась твоему Богу... долго, усердно... У меня будет ребенок...

Лицо ее внезапно краснеет, и она скрывает это, прижимаясь к моему плечу. Я укладываю ее в постель. Она стала такой маленькой, такой беззащитной, такой тихой.

- Твой ребенок, Петр... он должен стать таким, как ты, большим и сильным, – говорит она воодушевленно, затаив дыхание.

Я стою на коленях рядом с постелью, целую девочке руки со всем самым глубоким благоговением, и мне представляется, как будто она через свою молитву, через свое признание стала святой – Фаиме, маленькая черная татарская девочка.

Казаки сопровождают нас на обратном пути. На каждой станции один полицейский и один офицер заходят в вагон и проверяют, на месте ли я, выполняют ли караульные свой долг. Нам приносят еду и питье.

Бесконечные эшелоны катятся мимо нас, на фронт! Через открытые двери выглядывают солдаты и лошади. Это срочные рейсы, и все должны освобождать им дорогу. На вагонах красуются кричащие плакаты, на домах, стенах, заборах, куда ни глянь, всюду те же плакаты:

«Подписывайтесь на военные займы!»

«Снарядов не жалеть!»

Один поезд за другим, бесконечными рядами катятся они мимо меня на запад.

«Патронов не жалеть! Снарядов не жалеть!»

Американские вагоны, японские надписи, деньги, деньги, деньги!

«Снарядов не жалеть!»

Как лавина должно накатиться это уничтожение на одинокую родину. Неужели не найдется ни одна рука, которая может взорвать эти ряды, ни один мозг, который изобретет дерзкий план, чтобы задержать это накатывание смерти?

Поезда катятся день и ночь. Ничто не препятствует их глухому, торопливому грохоту.

Казачий офицер рядом со мной – ухмыляется.

И я – возвращаюсь – на восток – за Урал...

Вологда, Вятка, Глазов и, наконец, Пермь. Я с Фаиме и часовыми выхожу из вагона. Носильщики несут чемоданы в вокзальный ресторан.

- Желаю вам дальнейшей хорошей поездки. Отдав честь, офицер с его казаками уходит. Лопатин и Кузьмичев – единственные люди, которые должны оставаться со мной.

Маленькая прогулка по Перми.

На набережной широкой реки Камы мы видим сонные грузовые поезда, плоты, барки, людей. Никто здесь не торопится. Если в Петербурге никто не спешит по улицам, зачем кому-то торопиться тут, у подножия Урала, примерно на полторы тысячи километров вглубь страны? На улицах я вижу много офицеров, которые особенно гордятся новой формой, у солдат, которым приходится постоянно и самым точным образом отдавать им честь, лица скучные, их походка усталая.

Между ними можно увидеть киргизов, калмыков, монголов, татар, казаков и множество других народов и племен, которые живут здесь вперемешку.

Поездка продвигается. Через три дня мы достигли конца культуры, конечную станцию, на которой прекращается далекий, далекий рельсовый путь, так как непроницаемая тайга не пускает его дальше.

Колька снова здесь! Все же, я снова вижу его... Он ржет, лижет мне руки, и получает кусочек сахара. Потом он неуклюже делает первый шаг, идет рысью час за часом, и даже когда он тянет тяжелый тарантас он все еще задорный.