Внезапно в марте 1917 года газеты сообщают о событиях, от которых перехватывает дыхание:

«11 марта восторженная масса в Петербурге штурмует Арсенал и Дворец Правосудия!»

«12 марта народ занимает Зимний дворец и здание Адмиралтейства!»

«Отряды полиции, которые противостоят народу, обращены в бегство им и казаками!»

«Лейб-гвардии Преображенский полк, старейший полк русской гвардии, Волынский и Павловский полки воодушевленно переходят на сторону народа!»

«Царь вынужден отречься от престола. Он отказывается от престола за себя и за своего сына в пользу великого князя Михаила, своего брата!»

«Великий князь Михаил тоже отказывается от престола!»

Что теперь будет....?

«Свобода! Свобода! Свобода!»

«Да здравствует свобода! Да здравствует народ! Россия поднялась из пыли! Всех политических и уголовных преступников проклятого царизма нужно безотлагательно освободить! Власть принадлежит народу!

Теперь народ должен сам выбирать своих уполномоченных и своих руководителей! Полицию нужно немедленно расформировать! Граждане, солдаты, рабочие и крестьяне должны образовывать независимые организации, им в руки даны все полномочия! Должна быть создана милиция!»

Днем и ночью работают служащие телеграфа на маленьком почтамте. Они истощены, и лишь с трудом могут расшифровывать все эти распоряжения из беспрерывно тикающих знаков морзянки.

Это давала о себе знать губернская власть в Омске.

Она требовала в самое короткое время преобразования полицейской организации и предписывала бы самое точное соблюдение всех указаний из Петербурга. Заключенных нужно было немедленно освободить.

- Телеграфируйте! – Иван Иванович прикрикнул на полумертвого служащего. – Телеграфируйте! Никитино – это город, где живет шесть тысяч человек. В тюрьме более трехсот арестантов, и среди них нет ни одного политического преступника. Из соображений безопасности невозможно выпустить триста преступников на маленькое население! Я возражаю против этого приказа! Я только тогда покину свой пост, если Омск гарантирует безопасность для всего населения! Я немедленно требую следующих распоряжений!

Дни проходили, хотя Никитино энергично снова и снова телеграфировал то же самое.

В лагере военнопленных между тем уже усердно готовились. Все пожитки снова и снова тщательно упаковывают, шинели свертывают по-походному, как будто долгожданная отправка должна произойти в любую минуту. Нетерпение беспредельно. Над немногими пессимистами насмехаются, высмеивают, больше не воспринимают всерьез. Возникает необычная жизнь и поступки, спешка и хлопоты.

Только один человек бессмысленно и бесцельно в уже тысячный раз обходит лагерь. Он не знает, должен ли он ругать солдат, или следить за порядком в последний раз, чтобы его войско смогло уйти в наилучшем виде. Это фельдфебель.

- Что же парни, в конце концов, еще должны делать? Они все еще хотят продолжать войну? Ведь все пошло кувырком! Не так ли, господин Крёгер?

В уголках глаза фельдфебеля дрожит сдержанная радость, но все же, он, как начальник, не может так неудержимо предаваться общему воодушевлению. На него смотрит весь лагерь, все до сих пор равнялось на него. Для всех он был примером порядка, выносливости и дисциплины.

Ежечасно я жду сообщение из Омска. Я хотел бы сам передать моим товарищам приказ об отправке. Тогда мы обнимемся, засмеемся, как шаловливые дети, и забудем обо всем, обо всем.

Мы бросим все, даже босиком пойдем на родину!

Час за часом проходит. Мы сидим на наших узелках и ждем; локти на коленях, охватив голову руками. Так мы сидим и ждем, ждем... ждем.

Аппарат Морзе тикает. Я сижу рядом и сам едва ли могу дождаться ответа.

На тонкой бумажной полосе под постоянным, проклятым тиканьем аппарата появляются черты. Бесчувственно пальцы служащего перерисовывают буквы на бумагу, одну за другой, как будто он только сейчас научился писать. Из букв образуются слова. Я читаю их, я перечитываю их снова и снова, пытаюсь их понять. Я тащу к себе всю ленту.

«Освобождение заключенных, в особенности, военнопленных, невозможно до дальнейшего распоряжения...»

Внезапно я застыл, как когда-то, когда стоял в Петропавловской крепости под прицелом винтовок.

Грубая, мне самому неизвестная сила охватывает меня, и я выбегаю из почтамта.

Я резко открываю входную дверь в мою квартиру, она закрывается за мной с таким треском, что стекла дребезжат, весь дом дрожит.

Фаиме стоит передо мной. Она подбегает ко мне и ищет у меня утешение... Она начинает тихо всхлипывать, хотя мы не произнесли еще ни одного слова.

- ... а я ведь так хотела домой... к тебе домой... Петенька... Я уже радовалась этому... и теперь...

Сила и бессилие, кипящий гнев и полная апатия, надежда и безнадежность борются во мне со всей грубостью и бесцеремонностью.

Все разрушилось.

Нам всем теперь снова приходится только ждать.

Медленно, шаг за шагом, в отсчитывающем, меня самого уничтожающем ритме приближаюсь я к лагерю для пленных, к тысячам надеющихся, страстно ждущих людей.

Ворота раскрываются, и потом они закрываются за мной, превращаясь для меня и для других в постоянный, незыблемый символ.

- Отец Крёгер пришел!... Крёгер здесь!... Быстрее, вперед! – звучит со всех сторон; отовсюду подбегают ко мне мужчины со светящимися глазами, смеющимися лицами.

- Построиться! – рычу я от внутренней ярости и сжимаю кулаки. – Всем построиться!... Построиться!...

Беспорядочно, плотным клубком они окружают меня. Вокруг нас наступает зловещая тишина. Они теперь догадываются, что я должен им сказать. Только лишь тихая надежда дрожит в нас, но она так мала, так робка, что мы сами ее боимся.

Я должен поддержать в них эту надежду, так как им приходится жить только нею.

- Товарищи! Поступил приказ из Омска! Он гласит: Всех военнопленных до следующей весны нужно держать в лагере... Сначала они должны распустить лагеря только в европейской России... только потом будут вывозить военнопленных из Сибири... Вполне возможно, что этот период будет сокращен... Пока что мы все должны еще подождать...! Мы можем радоваться...

Затем отказывает также и мой голос.

Я обманул их.

Фигуры оседают, прячутся. Я вижу, как мужчины сидят на своих узелках и плачут.

Лагерь военнопленных похож на кладбище. Возникают споры, которые переходят в драки. На это мало обращают внимания. Просто отходят в сторону.

Фельдфебель забыл завести свои часы. Ежедневных докладов о состоянии лагеря больше нет, пленные только беспорядочно выходят на обед.

Только время не останавливается.

Мы ждем газеты. Я жду письма из Петербурга и Москвы.

Поступают первые газеты. На целые колонки, большими буквами они сообщают о революции: все, нетвердо качаясь, падает в руки от воодушевления, долгожданная свобода разлилась по всей России; она похожа на сильный, величественный поток Волги весной, который выходит из берегов и затопляет всю гигантскую страну, классовые и расовые различия отброшены, больше не существует начальства, которого нужно бояться, можно делать все, что хочешь.

Все и всё работают над «спасением и углублением революции!»

Ее нужно пронести по всей стране, от города к городу, от деревни к деревне.

Из уст в уста передается слово: «Свобода!»

Но для военнопленных свободы не было!

Мои прежние друзья забыли меня. Они молчат. Мои письма остаются без ответа.

Вся страна внезапно стала хаотично оживленной.

Иван Иванович стал совсем неразговорчивым. У него появилась внезапная усталость. Он не получал жалованья из Омска, и он больше ничего уже и не требовал. Он оставался на своей должности, сидел бездеятельно в здании полицейского управления и чего-то ждал. Но работы для него больше не было. И путь к самому себе он тоже больше не мог найти. Всего, что когда-то было для него честью офицера, больше не существовало. Возмущенный и потрясенный событиями в прежнем Петербурге, который революционное правительство немедленно переименовывало в Петроград, он как офицер полиции больше не видел для себя надежды на хотя бы сносное будущее. Ему предстоял позор, ему предстоял путь, по которому шли его братья – мученичество.

С необычайной пунктуальностью он появлялся в учреждении. Он каждый день выглядел ухоженным, надевал свои лучшие мундиры и сапоги. Он больше не пил алкоголя.

- Федя, ты пытаешься успокоить меня, ты хочешь заставить меня поверить, что когда-то снова все станет как прежде, что все это только временно. Но кто, спрашиваю я тебя, будет тем человеком, который, будучи любимым и уважаемым народом, теперь возьмет вожжи в свою руку? Все изменили России, и нет никого, кто мог бы смотреть народу в глаза. Неужели все русские так плохи? Посмотри на моих подчиненных, они приносили мне пищу и питье, делили со мной их скудный хлеб, готовы отдать свое последнее. Это настоящий характер нашего народа, и если мы отдадим свою жизнь за него, то мы продолжим жить в народе как мученики, так как однажды этот народ тоже станет видящим. Ради этого стоит умереть.

Его превосходительство генерал уже почти не бывал в лагере. Он снял с себя погоны.

- Когда-то я присягал вечной верности орлу царя, теперь он испачкан – он ушел добровольно от нас, он в последний момент не захотел поверить словам тех, кто до смерти был ему верен. Для верных присяге это было немым приказом снять царского орла. Мы ему больше не нужны. Мы отслужили. Ладно, мы уйдем. Я хочу наблюдать за новым режимом издалека, но я не верю, что он спасет Россию. Если бы Бог мог дать нам человека, который направит опьянение неразумного и возбужденного народа к свободе правильным путем. Я не вижу его, и это невыразимый ужас для всей страны. Но, в конце концов, всегда нужен хотя бы небольшой оптимизм. Так же как они сознательно обманули ваших товарищей, так и многие обманывают сами себя сегодня.

Я использовал все свое мужество, все искусство убеждения, все маленькие уловки, искусственно разожженный юмор, все это, чтобы и дальше продолжать обманывать моих товарищей.

- Мы знаем положительное: Россия стала небоеспособной в результате революции, – начинал я снова. – Небоеспособная нация отдана на милость и немилость врагу. Предположим, Россия попытается путем разжигания воодушевления, при поддержке своих союзников, спасти еще что-то из полного хаоса. Но что такое, наконец, армия без дисциплины, которая сначала должна проводить большие солдатские митинги и совещания на фронте, прежде чем принимать решения о стратегических мероприятиях? Можно ли вообще такую армию еще называть армией? Пока на фронте продолжаются дискуссии, враг нанесет удар, одно поражение за другим, и победа наших держав приведет к скорому концу. И требования мира любой ценой тоже становится все сильнее по всей стране! Это уже не может длиться долго. Это невозможно. Это полностью исключено! Однако, мирный диктат в первую очередь непременно потребует освобождения военнопленных. Разве это не само собой разумеющееся? Не лучше ли для нас всех надеяться на более позднее избавление, чем воображать, что нас через несколько дней отправят на родину, и вводить самих себя в заблуждение об этой дате от недели к неделе, из месяца в месяц?

В этом случае мы полностью измотались бы. Постоянное ожидание довело бы нас до бешенства. Товарищи! Мы все эти годы верно держались вместе, мы и в этот последний год должны тоже стоять друг за друга еще теснее и тверже. Каждый день помните, что наша родина всегда остается с нами, что она ждет нас!

Потом мы выбросим годы плена из нашей жизни и начнем новую жизнь, жизнь, которую мы теперь лучше понимаем, а также научились ее ценить.

Медленно, очень медленно отступало отчаяние из наших сердец. Мы боролись каждый день с самими собой.

Люди и газеты по отдельности попадают к нам из революционной области. В дикой местности все стихает. Дикая местность душит все, как она до сих пор делала это со всем.

Фаиме склонилась над газетой.

- Правительство призывает к войне. Война продолжается. Но это не может больше длиться долго, не так ли? Это ведь невозможно, скоро должен наступить мир. Он, наверное, наступит раньше, чем мы думаем. Мы уйдем с твоими товарищами, и все вокруг нас будет смеяться. Мы часто будем вспоминать об этом времени. Наш ребенок вырастет, пойдет в школу, у него появятся братья и сестры, весь дом будет полон озорных, веселых детей, Петруша. Думать о предстоящем счастье прекраснее, вероятно, чем пользоваться ним, так как это часто становится привычкой, которую не замечают.

Ночь спускается на нас.

В ней возрастают наше отчаяние и глухая злоба против жестокой судьбы.

Тирольская деревянная колыбель качает засыпающего ребенка. Рука Фаиме лежит на краю колыбели и скользит по мягким одеяльцам. Ее черные глаза отражают счастье ее души, и монотонная татарская колыбельная песня тихо звучит в низкой комнате.

Ребенок заснул...

Еще сегодня мои уши слышат иногда по ночам эту древнюю татарскую песню.

Мои глаза никогда не забудут образ экзотической женщины и нашего ребенка, даже если им доведется ослепнуть.

Как дальние раскаты грома сообщения о революции Керенского проникали к нам в глушь. Старые, отслужившие солдаты возвращались с фронта и рассказывали нам, что там происходило. Они были вооружены до зубов, усталые, голодные, оборванные. Им приходилось силой пробиваться домой, так как принятые еще царским правительством приказы о явке по-прежнему выполнялись незнающими, новобранцы отправлялись на фронт, но уставшие от войны фронтовики самовольно бежали с фронта домой. Железнодорожные сообщения стали нерегулярными, когда-то строго соблюдавшиеся расписания уже давно утратили силу, поезда опаздывали уже не на часы, а на сутки. Фронтовики пользовались любой возможностью, даже на крыше вагона, чтобы попасть к себе домой.

Для нас, пленных, значение имел только один четкий факт: война продолжалась. Поэтому мы по-прежнему содержались под стражей.

Безразличные ко всем этим событиям, почти не понимающие смысла происходившего, крестьяне со всех сторон теперь снова с санными караванами приезжали в Никитино, с ними появлялась там также и привычная жизнь и поступки.

Эти люди потрясали нас своим по-детским беспечным сознанием.

Несколькими днями раньше к братьям Исламкуловым поступили телеграммы, содержание которых почти всегда было одинаковым: «Деньги переведены, несем всякий риск, полностью доверяем новому правительству». И в действительности, несмотря на неразбериху в государственном устройстве, деньги по телеграфу поступили в Никитино.

Крестьяне продавали свои горы шкурок и получали, как обычно, за них деньги в звучной монете.

Ко мне все время подходили крестьяне, пожимающие мою руку с большой благодарностью, долго и благоговейно, снова и снова.

- Как нам отблагодарить тебя, барин? Наши женщины родили детей, сильных, крепких, и мы будем любить их, как будто они наши собственные. Вы принесли всем нам так много добра усердной работой, очень увеличили наши посевы, построили нам прекрасные дома и хорошо обучили нас ремеслу.

Удушье отступило от меня, потому что достаточно часто мне приходилось думать об озабоченных лицах товарищей, как только я упоминал многих влюбленных в них девушек и женщин из разных деревень. Гроза, которая витала над их головами, миновала.

По-детски беспечное сознание крестьян было непонятно нам, европейцам – оно взяло верх над нами. Они стояли вне истории своей страны – они были едины с вечной праприродой.

Снова проснувшаяся жизнь охватила все, и в ее широком, вечно неизменном, не знающем ни прошлого, ни будущего потоке скользили наши дни, со всеми старыми привычками, которые время навязало нам.

И безразличная природа тоже не обращала на нас никакого внимания.

За ночь подул теплый сухой ветер, похожий на альпийский фён, снежные сугробы оседали и таяли, река вышла из берегов и затопила широкие просторы лесов и лугов.