Я уже много недель находился среди преступников. Завшивевший, кишащий клопами, с бородатым, одичавшим лицом, животное в образе человека среди таких же, как я. Самое большее, чем я отличался от других, так это моим более сильным видом и значительно более строгой охраной, какой не предоставляли даже самым опасным преступникам. За мной строго наблюдали днем и ночью, и по ночам, когда я, смертельно усталый и полумертвый от голода, спал на холодном цементном поле или голых нарах, множество раз светлый, пристальный луч фонаря через глазок двери камеры падал на мое лицо.

Частично по железной дороге, частично пешком при любой погоде по непроходимым дорогам вели нас от какого-то вокзала к какой-то тюрьме, или от тюрьмы к какому-то вокзалу. Все дальше и дальше... Куда... никто не знал... да никто и не должен был знать.

Поднимаемся с деревянных нар или с пола. Кучу непонятных лохмотьев  с самой большой тщательностью мы наматываем вокруг ног, так как некоторым из нас это заменяет ботинки. Только если камера обогревается, эти «обмотки» ночью сушатся, если же нет, то мы вовсе не развязываем их. Натягиваем оборванную одежду заключенного, небрежно надеваем шапку и мы уже готовы к походу.

Затем нужно ждать. Ждать, пока не раскроется дверь камеры, появятся охранники и поведут нас либо к какому-то вокзалу, либо на работу.

Однажды нашу партию выгрузили поблизости от вокзала, в стороне от какого-то городка. Мы стояли долго под проливным дождем, промокли насквозь и сильно замерзли. Уже много часов мы ничего не ели. Превращавшееся в громкий ропот ворчание заключенных было заглушено ударами плеток. 

К вечеру прибыла новая партия заключенных. Среди них мне сразу бросился в глаза огромный каторжник.

Наконец, охранники с руганью и ударами погнали нас, однако их оплетенные проволокой плетки едва могли хоть кого-то из нас побудить двинуться. Один за другим оседали промокшие, замерзшие, голодные люди. Потом их как чурбаны бросали в следующую за нами зарешеченную повозку для заключенных, где размещались больные узники, в том числе те, которым оставалось жить считанные часы, однако партия, тем не менее, долго продолжала тянуть их за собой. Болезнь не считалась причиной, чтобы оставлять заключенного, такой причиной была только официально подтвержденная смерть.

Я шел в колонне последним. Рядом со мной неустанно шагал огромный мужчина, которого ничего не могло вывести из себя. За нами трое конвоиров.

- Пошли, – сказал он мне, – если мы с тобой с этим не справимся, то никто больше не останется в живых. Тогда наши конвоиры обрадуются и будут охранять сами себя, и им придется бить друг друга плетками, тогда  все удовольствие для них закончится. 

Лукаво он смотрит на меня искоса, но в то же самое мгновение его настигает удар плетки, срывающий шапку с его головы, другой, такой же сильный удар попадает ему прямо в лицо, которое тут же заливает кровь. Великан не издает звука боли, он только смотрит на своего мучителя, и рука, которая уже готовится к третьему удару плети, опускается; взгляд заставляет кровь палача застыть.

- Ступай же, иди, – шепчет он и отстает на несколько шагов...

Мы шли дальше... Великан не стирал кровь с лица...

Мы шли рядом и молчали...

Вместительная камера без скамей и нар приняла нас. В углу стояла большая печь. Было невыносимо жарко. Мы разделись, размотали грязные, вонючие тряпки с ног и столпились вокруг печи.

Принесли еду. Она состояла из серого, горячего бульона, в котором плавали селедки и огурцы. Кроме этого каждому выдали большой кусок ржаного хлеба.

Как неусмиренные дикие животные умирающие с голоду бросились к еде, вырывали друг у друга хлеб из рук, хватали селедку и огурцы пальцами, которые, так же как и мои, неделями не видели воды и были покрыты грязной коркой. Затем они жадно глотали все, что могли схватить.

Вдруг мой огромный попутчик поднялся, заорал на людей, и сразу воцарилось абсолютное спокойствие и тишина. Он приблизился к одному и другому и быстро захватил причитающиеся ему и мне пайки. Но едва мы успели проглотить кусочек, как заключенные с угрожающим видом приблизились к нам. Один подошел близко, высокомерно покачивая бедрами, и прежде чем великан почуял неладное, мужчина приготовился к удару. Но моя рука быстра, и я парирую удар. Это стало сигналом для других, чтобы наброситься на нас.

Мне не было особенно тяжело защищаться от нескольких парней. Моя техника бокса очень помогала мне. Если другие били наобум, то я умел дать моим ударам легкую цель, и успех не заставил себя ждать, первое нападение я отбил. Великан даже не поднялся. Он смотрел на все с полным душевным спокойствием и, кажется, был доволен дракой. Я больше всего опасался его удара, ведь стоило ему ударить одного из заключенных, то тот вряд ли остался бы в живых, а моего попутчика, вероятно, тут же бы казнили.

Но у заключенных было другое мнение; теперь они хотели навалиться сплоченно, все без исключения, на нас двоих.

Крадучись и медленно они приближались к нам; мы стояли в углу, чтобы стена прикрывала нас, по крайней мере, со спины.

Снова и снова я повторял великану, что ему нужно лишь «напугать» этих типов своими ударами, но не забивать до смерти – но все зря.

- Кто меня тронет, тот умрет! – рычал он, и при этом его глаза улыбались, как будто бы он был только озорным, сильным мальчишкой, сильнее всех его одноклассников. Они все ближе подходили к нам, я предвидел неизбежную опасность, короткий суд и конец богатыря.

Но охрана, видимо, успела услышать еще нашу первую драку. Дверь внезапно открылась, и с помощью примкнутых штыков и револьверов каторжников уложили спать. Плетка и самых упрямых сделала снова послушными.

- Здесь приходится добиваться своей еды кулаками,  – сказал великан охранникам.

- Так если бы ты убил всех этих сукиных детей, – прозвучало в ответ, – тогда тебе и досталось бы больше жратвы.  На следующий день обе партии заключенных были подвергнуты тщательному освидетельствованию.

На большом тюремном дворе мы стояли перед жестоко выглядящим мужчиной. Алкоголик, красное, опухшее лицо со многими синими маленькими артериями, циничные, злые глаза, постоянно внимательно глядящие по сторонам. Мы должны были подходить по отдельности. Рядом с мужчиной стоял стол, за ним сидел писарь, старавшийся от страха казаться как можно меньше; по нашим охранникам видно было заметное беспокойство.

Прошло несколько мужчин, наступила моя очередь.

- Что это за тип?! – прорычал он.

- Немец... Шпион... Убийца... , – зазвучал испуганный голос писаря.

- И у скота нет цепей?! Нужно было вас всех, сукины дети, заковать в цепи! Вы что, не знаете, что это означает для опасности для человечества, а также для нас всех, если такие чудовища бродят свободно? Вы тупые скоты! Вы – стадо ослов, идиоты! Проклятый гунн, я задушил бы эту скотину собственными руками! Надеть кандалы! – голос мужчины охрип от ярости.

Темное помещение, мерцающий, открытый огонь кузницы, наковальня, мощный удар кузнечным молотом – и цепи надеты. Со мной сцеплен другой, тот, который стоял за мной, следующий, который должен был подвергнуться проверке, он должен был теперь повсюду сопровождать меня, хотел он этого или нет. Это был великан Степан.

- Вы сдохнете, если перекинетесь друг с другом хоть словечком! За этими присматривать особенно строго! В их делах сделать отметку, окрасить красным! Голос надзирателя визжал снова.

Запертый вместе с ним в камере, я осмотрел своего товарища по несчастью внимательнее. Это был мужчина высотой в два метра, со сложением борца, где-то двадцати пяти лет, с  добродушным, рябым лицом, с которого смотрели два голубых, несколько хитрых молодых глаза. Волосы были растрепанные, светлые и густые.

- А в драке ты все же более ловок, чем я, хотя я гораздо сильнее. Ты должен научить меня твоим приемам, – начал беседу великан после некоторого молчания. – Давай, мы сможем стать хорошими друзьями, – и благосклонно протянул мне свою руку. И действительно отныне эта гигантская лапа неутомимо и бдительно  лежала над моей головой.

Когда мы потом делили наш ужин, великан лег на нары с моей стороны и спросил:

- А в чем, собственно, было твое преступление?

- Ни в чем, кроме того, что я немец.

- В нашем городе был купец, тот тоже был немцем, порядочный, трудолюбивый парень, так его отправили в Оренбург.

- А ты? – спросил я.

- Я опасный преступник, – ответил он глухо.

- Сколько убийств ты совершил?

- Несколько... Я уже точно не знаю. Он замолчал, а потом разразился потоком непереводимых ругательств.

Мне, пожалуй, было не особо приятно лежать бок о бок с таким человеком на нарах, так как мы были только вдвоем в камере.

- Послушай-ка, немец, я должен рассказать тебе, как и почему я убил так много людей. Собственно, я вовсе не хотел этого. Я сам не знаю, как я до этого дошел. Внезапно он встал, поднял меня за оба плеча и строго и вопросительно посмотрел мне в глаза.

- Скажи, поверишь ли ты, что я убивал, не желая этого, и до сих пор еще не знаю, как так произошло? –

- Почему я не должен был бы тебе верить? – отвечал я.

- Потому что другие, те суки, которые приговорили меня, не хотели в это верить! С облегченным видом он снова лег.

Внезапно едва слышимый шум, выслеживающий луч света промелькнул по помещению и застыл на наших лицах. Мы закрыли глаза, сделав вид, что спим. Луч погас. – Я сын деревенского старосты в Любанях. Трудно шепча, он выговаривал одно слово за другим. – Вся наша семья усердно работала. Мы были самыми богатыми крестьянами во всей округе. То, что соседи пропивали, мы сберегли и купили гораздо больший участок земли. Самой красивой девушкой в нашей деревне была сирота Маруся. Два с половиной года назад я женился на ней. Никогда еще не было в мире такого счастливого человека, как я. Мы любили друг друга безгранично, все нам завидовали. Внезапно приходит приказ о мобилизации, и я с другими баранами должен был шагать на войну против немцев. Но какое мне дело до этой войны! Пусть другие, кто хотел войны, сами и воюют! Я остался дома. Все уговаривали меня, только Маруся плакала и просила меня сквозь слезы, чтобы я не покидал меня, она чувствовала, что беременна.

Однажды ко мне прибыли пять солдат и унтер-офицер. Я как раз стоял перед моей избой [деревянный дом в виде сруба], которую я построил своими руками для себя и моей жены, и колол дрова. За солдатами пришли парни, которые на всю деревню были известны своей безалаберностью. Они уже издалека начали дразнить меня. В моей прекрасной новой избе Маруся как раз ставила самовар, она испугалась гостей и прижалась ко мне. Наконец, после долгих речей я сказал, что готов пойти на войну, но лишь позже, ровно через год, но теперь у меня не было такого желания, так как я совсем недавно женился, а Марусе предстояло скоро родить ребенка. Маруся тоже просила эту кучку вояк оставить меня в покое. Я ведь все-таки сын старосты, богат и уважаем. Но ничего не помогало. Эти чертовы типы ничего не хотели слушать, я должен был идти за ними.

- Если ты добровольно не пойдешь, то я тебя заставлю, сукин сын! – внезапно заорал унтер-офицер на меня. Парень, который только пил и делал долги, осмелился говорить мне что-то в этом роде! Но другие,  трусливые оборванцы, кричали мне в лицо: – Трус! Баба! Кровопийца!

- Арестовать! – снова зарычал унтер и схватил меня. В то же мгновение я поднял топор, кровь стукнула мне в голову, перед глазами потемнело, и я видел всюду только кровь, слышал только кричащих людей, которые от страха даже не пытались убежать...

Как во сне я еще слышал нежные слова Маруси, стоявшей в красном углу [домашний алтарь с образами и горящей масляной лампой] на коленях перед образами и молившейся. Я стал рядом с ней и плакал, так как я еще не понимал, что я сделал, и был несчастен из-за этого. Я сдался властям добровольно, из своего самого внутреннего убеждения. Я якобы убил несколько человек, говорили судьи. Я так не думаю.

Никогда еще я не был таким отчаянным как тогда, когда прощался с моей любимой Марусей. Она дала мне маленький серебряный крест и сказала, я точно запомнил эти слова:

«Будь смиренным, Степан, думай обо мне, я буду беспрерывно, усердно молиться за тебя. Пусть Бог-отец будет к тебе милостив».

Снова луч света через глазок двери камеры застыл на наших лицах.

- Пусть даже надзиратели бьют меня, мне это не мешает. Я обещал ей быть смиренным... и я сдержу данное ей слово. Ради нее я дозволю им терзать меня... ради нее я буду покорным…

Великан умолк. Он лежал неподвижно, только дыхание его участилось.

- Дай мне свою руку, немец, – произнес он резко и провел ею по своей груди, на которой я почувствовал маленький крест Маруси, который Степан на тонкой веревочке носил на шее. 

И мне внезапно показалось, как будто слеза раскалено горела на моей руке.

- И теперь... теперь она, нищенствуя, странствует по широкой матушке России. Она оставила все свое состояние, голодает, страдает от самой большой нужды, только чтобы увидеть меня издалека, улыбнуться мне издали, и придать мне мужество. Своего ребенка она несет теперь на руках, замотав его в лохмотья. Бог не покидает ее, он заботится о ней и ее ребенке, как он также заботится обо всех своих животных, и я не беспокоюсь о них.

Через зарешеченное окно я увидел, как на небе стоит прекрасная, ясная звезда.

- А у тебя есть кто-то, кого ты любишь так же сильно, как я люблю свою Марусю? – внезапно прозвучал тихий вопрос.

- Нет, – ответил я.

Звезда сверкала на небе. Я охватил свою голову покрытыми грязной коркой руками. Я содрогнулся в своих лохмотьях...

Мы были друзьями, хотя мы оба молчали... неделями. Нога в ногу шли мы рядом, мы ободряли друг друга, делили одну и ту же камеру, одну и ту же еду, лишения, унижения, мучения.

Только ночью мы шептались друг с другом.

Между тем настала зима.

Через Бежецк, Тверь, Ярославль, Вятку, Казань мы добрались до города Перми у подножия Уральских гор. Я не знал многих других городов, через которые шла наша партия, так как в большинстве случаев мы грузились и выгружались ночью, чтобы не соприкасаться с населением. Похоже, что наша партия без всякого плана блуждала по стране.

Уже несколько недель я был скован со Степаном.

Нас гонят по превратившимся в грязь по колено дорогам. Иногда это только короткий путь, иногда бесконечно длинный, но мы должны пройти его, хотим мы этого или нет. Погибаем ли мы от жажды, идет ли потоками дождь или мы дрожим от холода. Нас гонят все дальше, никто не знает, куда, никто также и не должен этого знать. Затем, когда мы прибываем туда, куда нас как раз и гнали, мы снова должны ждать.

Мы ждем и молчим...

Свистящий, пыхтящий паровоз подтягивает вагон для заключенных. Нас загоняют в вагон, закрывают.

И снова мы должны бесконечно ждать... ждать...

Длящееся часами и сутками ожидание, причиной которого являются небрежность, непунктуальность, ошибочные распоряжения и неправильное распределение времени, делает людей ворчливыми, сердитыми и, наконец, яростными. Ожидание – это самый большой и самый эффективный метод тюремного воспитания.

Этому нужно научиться, чтобы суметь выносить это в течение долгих лет. Если не выучишься, то погибнешь.

Для меня тоже ожидание долгое время было мучением. Степан, мой воспитатель, выучил меня.

- Ты снова и снова должен говорить себе, что у меня есть так много бесполезного времени, что я должен его убить. Погрузись очень глубоко в прекрасные воспоминания. Старики и мы, заключенные, живут только воспоминаниями. Представь себе, что ты у себя на родине, в отрытом море, там шторм, ты ведешь свою парусную лодку, о которой ты мне рассказал. Думай о своей лодке в буре, так долго, как можешь, и если ты потом опять проснешься, то день и твое время были убиты. Но ты должен думать только о хорошем и красивом, иначе мысли станут мучением, а ведь они должно быть нашей единственной радостью, дружище.

Так я научился переносить ожидание.

Время побудки было неопределенным, это в равной степени могло произойти и среди ночи, и под вечер. Никого не интересовало, хотели ли мы есть или пить. Если нас будили, это могло значить: отправку на работы, дальнейшую отправку, или также наказание. Оно производилось в присутствии всех заключенных; это должно было оказывать на всех воспитательное воздействие.

Все вокруг нас было полностью лишено хоть какой-то дисциплины.

Шагали мы при любой погоде. В промокшей одежде нас запирали в камерах. Их часто не топили даже зимой. Спали на цементном полу. Вечная грязь вызывала эпидемии. Мокрые лохмотья на теле и ногах приводили к простуде самого худшего вида.

Но как раз это и было целью!

Мы, заключенные, вовсе не должны были жить долго.

Только самые здоровые и самые стойкие мужчины достигали места назначения, тогда как другие умирали от воспаления легких или похожих «мелочей».

Тюрьмы, через которые мы проходили, были похожи одна на другую. Даже в самых маленьких городах они все без исключения были построены из камня. Мощные ворота, большие, высокие, очень толстые стены окружали собственно тюрьму и немногие прилегающие здания, все одного и того же серого, меланхолического цвета. Серые коридоры, серые камеры со скамьями и нарами или без них, обогретые или нетопленные.

Преступники, на которых опасные преступники смотрели сверху вниз с неуважением, были совершенно безвредны, никогда не оказывали сопротивления, и одного крика конвоира хватало, чтобы запугать их. Эти люди должны были отбывать «мелкие» наказания. Воры всякого рода, мошенники, бродяги и даже злонамеренные должники были в их рядах. Они все могли работать в городах под надзором, получали за это маленькое жалование, им позволялась привилегия курить, а когда у надзирателей был особенно хороший день, то им даже разрешали пить водку. Нередко они занимали свое время игрой в карты, но играли, естественно, не на деньги, а на камушки или на семечки подсолнуха. Во время поездки в тюремном вагоне они сами могли варить себе чай или под конвоем покупать еду на вокзалах. Они часто также носили штатский костюм. Свои пожитки они держали в маленьких узелках, там находились чайник, нож, вилка, несколько предметов одежды и, что было, пожалуй, самой главной вещью – обломок зеркала. Чем больше он был, тем более горд был владелец этой драгоценности. С таким обломком зеркала мужчины могли бриться, кроме того, они как дети часами играли с ним в «зайчика», направляя пойманный солнечный лучик, по возможности в лицо друг другу, что часто вызывало ярость и возмущение у приятелей.

Опасные преступники ничего этого не знали. Закованные в цепи, на которых часто висел тяжелый шар, они сидели одиноко и неподвижно в своих камерах и пристально смотрели на голые стены и на ползающих насекомых. Даже ходить по камерам было мучительно из-за цепей, а от утомительной работы, которая была в большинстве случаев непроизводительной, они истощенно опускались на нары или полы. Они ничего не могли нести с собой, так как все могло послужить им смертоносным оружием против строгих, непреклонных конвоиров. Им не разрешалось даже взять пару тряпок, чтобы хоть чуть-чуть защитить ноги от холода. Считалось, что они могут на них удавиться.

Наши конвоиры, которых мы должны были бояться, эти мужчины сами боялись нас.

Темно-зеленая форма конвоира с блестящими пуговицами и застегнутым револьвером была ненавистна всем заключенным до глубины души, им было безразлично, не билось ли под мундиром все же добродушное сердце. Одна лишь единственная мысль, всегда одна и та же, и никакая больше воодушевляла каторжников при взгляде на этих людей: как я могу отправить этого проклятого на тот свет? Вся логика заключенных исходила исключительно из этого соображения. Любое маленькое добродушие, которое охранник демонстрировал по отношению к охраняемому, понималось как низость, грубость, как новое, еще неизвестное мучение, как подлое расспрашивание неосведомленного. Позиция, что конвоиров непременно следовало бы убить, была для всего одним абсолютным и непременно установленным фактом.

Наши конвоиры – были ли все они, в действительности, извергами, плодом всего грубого и низкого?

Нет, они такими не были.

Это были мужчины, получившие блестящее военное образование, надежные во всех отношениях, самые верные чиновники, которые, как позже показала история, никогда не сдавались, даже тогда, когда революция уже окончательно победила в России. Каждого из них в отдельности можно было бы победить только после самой жесткой борьбы. Зверства, которые совершали над ними, не могли втолковать им какого-то иного мнения, кроме как верности своему Государю и своей стране.  Верные своему воспитанию и своей присяге, они умирали той смертью, которая едва ли найдет подобное в верности долгу.

Отношения между заключенными и охраной всегда были натянутыми, и они друг другу никогда не доверяли. Любой самый незначительный проступок всегда строго наказывался. Заключенного раздевали или обнажали ему спину, привязывали его к нарам, и тогда на него сыпались удары плетью. Наказания определялись по числу ударов плеткой. Самое незначительное было 10, самое тяжелое 30, у очень сильных мужчин 50.

Бывали  также и покушения на убийство охранников или даже начальства. За это полагалась смертная казнь через повешение или расстрел. Мы должны были присутствовать на казни.

Последнее желание приговоренного к смерти всегда выполнялось, при условии, что оно было в рамках позволенного. Так, одному разрешили написать домой подробное письмо, другой потребовал полную бутылку водки и соленый огурец, что и было поглощено в один миг, другой смог «еще раз увидеть свободный мир». Они потом спрыгнули со стены и сэкономили солдатам пули, а палачу работу. Один пожелал в последний раз порезать хлеб и колбасу ножом. После трапезы он зарезал сам себя.

Я не присутствовал ни на одной единственной казни, во время которой заключенный проявил бы трусость. Безмолвно и тихо стояли они у стены, смотрели с абсолютно спокойными глазами в дула винтовок и падали так же молча. За редким исключением, мужчины проклинали Бога и людей самыми грязными словами, которые нужно было еще очень точно обдумать, чтобы суметь понять их связь. Из-за этих проклятий все содрогались; боялись, что они исполнятся.

Начальство, администрация тюрем заслуживает жестокого упрека, который, впрочем, в России всегда заслуживает снисхождения, так как он воплощает типично русское качество – упрек в небрежности. По этой причине нам то нечего было есть, зато потом еды было больше, чем нужно, потом еда была сильно пересолена, потом не было хлеба, картошки и так далее. Из халатности многое забывалось, из-за небрежности, голода, жажды или прочей инертности происходили кровавые бунты, где нас убивали, без понимания, без поиска какого-либо оправдания.  Осужденный, и этот факт был установлен всюду, был фактором, которого следовало держать подальше от человечества. Его устранение, как абсолютно бесполезного человека, казалось оправданным абсолютно со всех сторон. Этим руководствовались все, и все, что касалось тюрьмы, было мелочью, чепухой, делом, которое не стоило забот. Именно в соответствии с этим и действовали охрана и администрация.

Администрация тюрем была очень разной. Начальники тюрьмы, их также в маленьких городках называли «директорами», имели в своем распоряжении твердую сумму для управления тюрьмой. Удивительно ли, что эти суммы тратились на совсем другие цели? Поводов всегда было много, и так как русский, как известно, любит пить часто и долго, то сибиряки пили еще более охотно, ибо как иначе можно было преодолеть мучительную скуку и монотонность? Пили по любому поводу, от радости, печали и скорби, из скуки и страсти, и так выпивка для некоторых становилась страстью, очень дорогой и часто роковой.

Я однажды столкнулся с директором, который не пил и считался потому «чудаком». Его единственной страстью была мольба к Богу и всем русским святым, все дни ангела которых он знал наизусть. Он был толст и несколько ограничен, был лыс и с опухшими ногами; будучи сам всегда небрежно одетым, он заботился о максимальной чистоте в подчиненной ему тюрьме.

Едва мы прибыли, как нам предоставили очень хорошую и обильную еду. Как ни странно, все должны были сразу после этого пойти в баню. Врач, конечно, скорее ветеринарный врач, исследовал всех, и неловкий парикмахер подстриг «ступеньками» наши волосы, но с большим усердием. Одежду и нижнее белье заменили на новые, действительно крепкие, обмотки заменили на более прочные, затем разожгли большой костер зажжено и предали наши лохмотья огню. Каждый день, утром и вечером, мы шли в церковь, наши цепи и шары дребезжали, население неописуемо беспокоилось. Большинство заключенных спали во время службы, так как необычная, очень богатая еда сделала нас всех ленивыми. Мы заметно отдохнули и желали только смочь остаться здесь подольше, вероятно, до конца жизни.

С удивлением я узнал, что заключенные после достижения определенной свободы в пределах стен тюрьмы, как и вне их, не злоупотребили этой свободой. Это великолепие продолжалось более одного месяца, и когда транспорт двинулся дальше, все довольно уверенно, укрепившись телом и душой на теле и душе, ожидали дальнейшего хода судьбы.

Судьба разочаровала нас, так как была невыносимо жестокой.

Трудная дорога вела нас к новому «мертвому дому». В действительности, это был дом смерти.

Так как наши волосы между тем выросли, наши черепа были побриты только с левой или только с правой стороны.

Можно догадаться, что такая процедура происходит не особенно осторожно. Кожа головы кровоточит, и в нее дополнительно втирается едкая мазь, пахнущая серой. После нескольких таких процедур обработанный на всю свою жизнь с одной стороны черепа остается лысым – самый видимый знак бывшего каторжанина. Только при применении самой грубой силы можно было произвести такую процедуру.

Затем нас погнали в баню. Едва мы были готовы, как дверь широко распахнулась, и холодный ветер медленно охлаждал парящиеся тела беззащитных. Они почуяли дышащий ветер – смерть. Тесно прижавшись друг к другу, стояли они там – беззвучно......

Трапеза состояла из ужасно пересоленной еды. Мы с нетерпением ожидали хлеб и воду. Нам не дали ни того, ни другого...

Перекличка! Мы должны были идти носить воду, не имея права пить ее.

Маленький камешек, величиной с горох, я и мой друг Степан постоянно несли с собой. Этот маленький камешек вызывал слюноотделение во рту и спасал нам жизнь, так как наши мучения не шли ни в какое сравнение с мучениями других.

Ворчание и угрозы замученных – и ухмылка мучителя! В середине двора стоит «господин директор». Первая скованная пара проходит мимо автора мучений.

- Правильно ли наполнена бочка водой, которая так прекрасно утоляет жажду, до самых краев? – Рукой он прыскает воду в лицо этим скованным.

Это его последние слова. Скованные заключенные бросаются на него.

Огромное напряжение! Уже вынуты револьверы. Однако, от страха перед высоким начальством, от страха ранить мужчину, сторожа стоят нерешительно, в то время как заключенные медленно оплачивают директору за все. Безжизненная, кровавая игрушка – это мужчина в руках заключенных, которые не выпускают его даже теперь.

Теперь звучат выстрелы! Нерегулярно и испуганно они исходят из револьверов, до тех пор, пока трое людей не остаются лежать неподвижно. Другие заключенные стоят. У них жажда, они забыли все.

Они отомстили! Они стоят беззвучно, только их глаза светятся, светятся так, как я их раньше никогда еще не видел.

Медленно наш транспорт продвигался дальше – в Сибирь.

Я уже долго стоял у зарешеченного окошка тюремного вагона, когда поезд, пыхтя, переваливал Урал, горы на границе  между Россией и Сибирью, Европой и Азией.

Уже долго я высматривал что-то известное мне, как друга времен веселой озорной молодости. Где он остался? Стоит ли он все еще в одиноком карауле на потерянном пути? Или он постарел между тем, устало опустился на матушку землю, из которой он появился? Где он остался?

Это было так давно, что почти казалось мне выдумкой, когда я промчался когда-то по этой местности в транссибирском экспрессе, в теплом, роскошном пульмановском спальном вагоне. Поезд вез меня через большие города Сибири до Владивостока, в Токио и через главные города Китая, через Маньчжурию обратно в Петербург.

Сегодня, как опасный преступник, я смотрел через грязные зарешеченные окна вагона для заключенных.

Я уже давно искал что-то одинокое; оно должно было сказать мне, что все это – теперь правда...

Там он стоит! Маленький пограничный столб!

Обе плохо разборчивые таблички обветрились еще больше, но я еще могу прочесть:

«Европа – Азия».

Здесь соприкасаются 2 мира.

Уральские горы романтично дики.

Удаляющееся солнце короткого зимнего дня освещает засыпанные снегом таблички, лучи блестят на снежных кристаллах... уже картина исчезла...

Это правда!

Я в Сибири... Мне снова доведется увидеть эту беспредельную землю с ее тайнами, красотами и богатствами, эту страну, история которой еще и сегодня так же неисследована как и те бесконечно широкие территории в ее границах и сказочные сокровища, спрятанные в ее недрах.

Снова и снова разливался из неизвестных степей и лесов этой страны мощный, все сносящий поток новых народов и сил через Россию и часто через Европу. В Сибири находили старейшие доисторические находки. Они могли быть датированы примерно 8000 г. до Р. Х., во время, когда по всей вероятности в Сибири были тропики. Племена «кa», предки северокавказских народов, примерно в 4000 г. до Р. Х. захватывая Европу и Азию, двигались  оттуда, скифы в 1000 по 800 годы, гунны в 50 году, потом авары, все приходили из Сибири. И, все же, эта огромная страна жестким, настойчивым образом сопротивлялась влиянию европейской культуры, исследованиям, проводимым русскими правителями. Ни у чего тут нет обычных масштабов. Бескрайние болота, беспредельные степи, самые непроницаемые девственные леса, которые покрывают площади величиной с целые европейские государства, убийственный климат с его жутким перепадом между тропической жарой и арктическим холодом – они еще сегодня делают эти далекие просторы почти необжитой местностью. Или они как бастионы защищают остатки древних культур, странный природный мистицизм которых только поверхностно или вовсе не соприкасался с европейской цивилизацией и христианством.

Что было известно о Сибири? Немного больше этого: озеро Байкал простирается на более семи градусов широты; на Сахалине есть озеро, которое состоит только из нефти, неповторимое на нашей планете; Сибирь производит каждый год одной только пшеницы свыше 80 миллионов пудов [в пуде 16 кг], один фунт мяса стоит там 5 копеек, фунт масла 25 копеек, курица стоит 30 копеек. Это мы знали, это учили в школе. Но что все это значило в сравнении с тем фактом, что в 1887 году полуостров Аляска, крохотная доля Сибири, была продана Америке за смешную цену, и вскоре после этого та же самая земля стала приносить американцам ежегодную прибыль в размере более 200 миллионов долларов? Так мало мы знали о Сибири, столь минимально было использование безграничных полезных ископаемых этой страны.

Сибирь была страной страха и ужаса, страной каторжников. Больше об этой стране ничего не хотели знать. Она, кажется, была проклята со всеми ее красотами и богатствами на то, чтобы как под проклятием по-прежнему пребывать в забытьи, бесконечной в ее размерах, но бесконечной и в ее меланхолии.

Днем и ночью катился зарешеченный тюремный вагон по Сибири. Бесконечные поля под паром, бесконечные леса, бесконечный, одноколейный рельсовый путь... – это бесконечная наша дорога...

Поезд останавливается. Мы ждем, долго, очень долго, до тех пор пока не порозовеет утро и не погаснут далекие огни какого-то большого города.

Ясный, холодный зимний день. С особенной тщательностью мы осмотрели и сложили нашу одежду. Она не в лучшем состоянии, но, вероятно, мы получим скоро другую, вероятно, мы скоро освободимся...

Нас выпускают, пересчитывают: восемь пар. Мы остаемся, других гонят дальше. Притаскивают дымящийся котел. Мы получаем картошку и мясо. Мы радуемся хорошей еде; она настолько горяча, что мы едва можем удержать картофелины и маленькие кусочки мяса в руках. Затем приносят даже чай. Мы еще далеко не насытились, но нас об этом никогда не спрашивают. Нас ведут дальше вдоль рельсового пути. Издалека мы видим вокзал, затем он остается далеко за нами. Мы останавливаемся перед несколькими вагонами для скота. Тяжелым ломом Степан и я взламываем замки и открываем двери...

Оттуда вываливаются трупы...

- Что вы глазеете? Скоты! Дальше!

Это немецкие и австрийские военнопленные...

- Ну, давайте, выгружайте проклятых варваров! Удары плетью должны подстегнуть нас.

Опустившиеся фигуры в мундирах. Они падают нам в руки, касаются наших лиц, наши руки должны хватать их. Трупы замерзли, совершенно жесткие, многие среди них с отчетливыми признаками дизентерии.

Остекленевшие глаза, искаженные лица, с короткими, растрепанными бородами, растрепанные волосы, разорванные мундиры, конечности в искривленных положениях.

Шестнадцать вагонов для скота, полных трупов...

Одно тело двигается! Серая защитная форма! Фельдфебель! Товарищ, немец!

Он великан. Мы кладем его в снег, смачиваем снегом губы, виски, лоб, голову. Глаза раскрываются... они не видят нас... они смотрят в даль, в потусторонний мир.

- Проклятие войне... и каждому... кто ее..., – хрипит умирающий.

- Товарищ! – кричу я как безумный.

- Скажи... Дома...

Мертв! И последний тоже умер!

Только я слышал его последние слова, только я один понимаю их.

Мои дрожащие руки осторожно кладут голову на снег, я закрываю ему глаза и напряженно всматриваюсь в черты его лица...

Внезапно страх охватывает меня, подстегиваясь осознанием ужасного факта:

Сыпной тиф!

Покрытые корой губы, пятна на лице и руках!

Мы мертвы – мы тоже!

- Старший, мой товарищ умер от сыпного тифа! – обращаюсь я к надзирателю.

- Ты с ума сошел, парень! Ради Бога...! Он ошарашено смотрит на труп, орет изо всех сил: – Остановить работу! – и убегает.

Смерть уже держит его за пятки.

И это война? Я не могу отвернуть взгляд от фельдфебеля.

Мы ждем и ждем... Степан и я, по крайней мере,  вытерли свои руки снегом.

Прибывает полковник, с ним три офицера и врач. У них всех толстые, теплые зимние шинели.

Одного взгляда доктора достаточно: это действительно сыпной тиф.

Трупы выгружают, везут на свободное место, складывают в кучу, нам приходится таскать их, так как над нашими головами шумит с долгим свистом нагайка. Кучу обильно поливают керосином и поджигают.

Заключенные радуются... вспыхнувший костер их согревает. Я тоже стою рядом.

Синие маленькие языки пламени быстро разбегаются в разные стороны, они объединяются внизу в широкий, сверкающий синим круг, прыгают в высоту, подают друг другу трепещущие руки, окружают весь костер ползучим дымом, до тех пор пока светлый огонь, подобный огромному факелу, не поднимется к небесам. Несколько тел встают на дыбы, как будто хотят подняться и сбежать. Только лица трупов остаются ужасающе безразличными.

Факел горит долго, затем куча обрушивается, огонь еще раз вспыхивает высоко и медленно начинает опускаться.

Среди ночи нас выгоняют из тюрьмы, мы получаем крючья, лопаты и тачки.

Два дня более двадцати заключенных должны копать мерзлую землю, собрать кости сожженных в кучу и засыпать его комьями земли. Едва мы справились с работой, как куча оседает под грузом земли.

Из свинцово-серого неба спускаются вниз мягкие, красивые снежные кристаллы, которые, покрывая холм, делают его неузнаваемым, как будто хотят скрыть позор, который люди причиняли друг другу.

Шестнадцать вагонов для скота, полных трупов, исчезли.

В тюрьме царит тягостная, тревожная тишина. Каждый избегает другого, один боится другого – сыпной тиф начался среди нас. Боязливо и взволнованно один нашептывает об этом другому.

Собственно, смерть должна была бы быть желанной каждому из нас – странно, но теперь мы внезапно боимся умереть. Значит, каждый втайне надеется, все же, на освобождение...?

- Немец, а ты точно знаешь, что твой товарищ умер от сыпного тифа?

- Да, Степан, я знает это достоверно, каждое сомнение исключено, – шепотом отвечал я.

- Эта банда свиней сделает так, чтобы мы все сдохли. Нам нужно сбежать.

- А наши цепи?

- Я всю тюрьму развалю по кирпичику. Если мне суждено умереть, тогда еще несколько конвоиров должны поверить в это. Первых, которые войдут, мы прикончим. У парней есть при себе оружие и куча патронов. Позволь только мне стрелять одному, я ручаюсь тебе, один выстрел – один труп. Я был у нас самым лучшим стрелком и самым лучшим охотником...

Тихий шум... ищущий, мелькающий луч бежит из глазка камеры, он падает на наши закрытые глаза, прячется в наблюдательной щели и гаснет.

- Почему ты молчишь, немец? – спрашивает он меня.

- Я думаю. То, что ты предложил, чепуха. Мы при побеге должны иметь возможность действительно убежать. Мы можем попробовать это, когда находимся при перевозке, в железнодорожном вагоне. Здесь в тюрьме это бессмысленно.

- Это все равно, что нужно еще так много обдумывать?

- При перевозке нас двоих всегда сопровождают три охранника. Мы должны убить этих троих, забрать у них одежду, оружие, в удаленной хижине...

- Это слишком долго продлится, я больше не хочу ждать.

- Подумай о своей жене, Степан, то, что ты планируешь, это чистое безумие. Для такого акта отчаяния у нас еще будет время. План бегства нужно обдумывать долго. Ведь только мы одни долго обтирали руки и наши лохмотья снегом. Другие не делали этого, так как не могли узнать опасность. Теперь для них это слишком поздно. Вероятно, мы прорвемся.

-  Ты действительно так думаешь? Возможно, милость Божья с нами?

Стоит нам вечером добраться до камеры, как мы тут же начинаем ковать планы побега. Так происходит каждый вечер.

Много дней нас больше не выпускают. Над тюрьмой нависла буквально мертвая тишина. Потребовала ли болезнь новых жертв?

Мы моем наше лицо и руки горячим супом; лучше поголодать.

Нас выводят и ведут в большую камеру. На нарах и на полу лежат арестанты. Они мертвы. Мы должны их выносить.

Покрытые корой губы, красные пятна – тифозные!

- Я не прикоснусь к трупам! Я тоже должен подохнуть?! – орет Степан на конвоиров.

- Собака! И револьвер уже обнажен.

Мой сильный удар по ногам Степана, он падает на землю, прихватив и меня с собой. Я поступил правильно, так как хватило нескольких мгновений, чтобы избежать роковых последствий.

На дворе нас избивают плетьми. С окровавленными спинами мы ползем назад в камеру и остаемся неподвижно лежать на нарах.

Ночь. Дверь камеры открывается, входит один из поднадзорных. – Здесь материя для ваших ран. Завтра увозят на свинцовые рудники. Начальник тюрьмы заболел сыпным тифом. Радуйтесь, что вы оба уходите отсюда.

Молча я накладываю большой кусок дерюги на кровавую спину великана, потом помогаю ему залезть в толстую робу. Степан безмолвно делает то же самое, потом мы ложимся на грудь, как мы уже пролежали несколько часов, до тех пор, пока утро не зарозовело за решеткой.

День проходит, наступает ночь, нас выгоняют. В тюремном вагоне  только мы двое; хоть мы и говорим о бегстве, но знаем, что не сможем убежать, мы на долгое время слишком слабы для этого после порки. Если бы только еда была лучше, по крайней мере, достаточной, восемь дней хорошего питания, тогда...

Несколькими днями позже мы видим эшелон военнопленных, большинство из них, похоже, больны, так как они едва передвигаются. Выгрузят ли и этих людей тоже где-то уже как трупы и закопают?

Сибирь! Эта великолепная, далекая страна с ее сокровищами и богатствами, ее благословенным Господом Богом урожаем – здесь собираются арестанты, военнопленные, гражданские пленные с женами и детьми – все преступники!? Кто из них отправится в обратный путь и сможет увидеть эту обветренную доску, этот одинокий, тихий столбик, маркировку границы, почти стертую табличку с ужасными словами: «Европа – Азия».

Колеса тюремного вагона грохочут. День и ночь, день и ночь. Каждый поворот колес ведет нас вглубь северной Сибири.

Пустынна, дика, холодна, полна самой глубокой меланхолии – такова эта земля. Здесь редко увидишь веселых людей, потому что их дедушек и отцов отправили сюда как заключенных, преступников, каторжан и поселили тут насильно. Здесь в течение поколений живет ненависть к начальству. Все несет здесь печать навязанного молчания, унаследованных пороков, отчаянных душевных мук. Непроницаемый лес темен и молчалив, зима длительна, темна и холодна, лето коротко и знойно. Ничто здесь не знает меры, ни природа, ни люди.

Оба молчат, стали молчаливыми.

На одной станции наш тюремный вагон сцепили с пассажирским вагоном. Женщины и мужчины стояли вокруг нас и смотрели с опаской.

Внезапно идущий передо мной заключенный совершает два больших скачка, бросается на стоящую ближе всех женщину, понимает ее за волосы, разрывает одежду на груди, и уже оба повалились в снег.

Нападение оказалось таким неожиданным для всех, что женщина даже не закричала.

Первый, второй, третий удар плетью обрушивается на арестанта. Напрасно.

 В руках конвоира револьвер «наган», звучит один выстрел, второй...

Тело каторжанина застывает, затем он валится на спину, руки широко разбросаны...

Но черты его лица просветлены.

Мы все стоим неподвижно...