Переход из женской гимназии в первую мужскую — около версты расстоянием — Мамалыга обыкновенно делал пешочком: во-первых, экономия, во-вторых, моцион — вещь полезная.

После третьего урока, когда он спустился в вестибюль, у вешалки вместо швейцара Лариона его встретила молоденькая, краснощекая горничная. Она не знала, вероятно, что Мамалыга не допускал посторонних услуг и всегда одевался сам. Пока он с обычною осторожностью, бережно надевал калоши, она сняла его тяжелое пальто с полинявшими лацканами и держала наготове.

— Напрасно затрудняете себя, барышня!..

Мамалыга думал сказать это своим обычным, пугающим, суровым тоном, а вышло ласково. Он покосился на четко округленный бюст девушки, подкашлянул и скривил губы в приятельски-лукавую улыбку. Но сейчас же подозрительно оглянулся по сторонам, не наблюдает ли кто за ним…

Девушка смутилась и покраснела, — может быть, оттого, что он взял у нее из рук пальто. Она все-таки не поняла, что он был против услуг, и взяла с окна его фуражку.

— Благодарю! — буркнул Мамалыга, принимая фуражку и немножко недоумевая, почему она лежала не на обычном своем месте.

Постоял, посмотрел на девицу внимательным, изучающим взглядом. Хотел сказать ей что-нибудь приятное, но ничего не нашел.

— Мое почтение! — галантно взмахнул он фуражкой наотлет. Маленький розовый конвертик вылетел как будто из рукава и шлепнулся к ногам горничной. Мамалыга в недоумении поглядел на него, потом на горничную.

— Что это такое? — спросил он.

— Чего-с? — Горничная глядела на него простодушным, почтительно-выжидающим взглядом. И, догадавшись, что он спрашивает о конвертике, легко нагнулась, подняла его и протянула Мамалыге.

Мамалыга взял конвертик двумя пальцами, перевернул и прочел адрес: Тресотиниусу — в собственные руки.

— Что же это такое? Кому? Откуда? — спросил он.

— Вы оборонили-с… — ответила девушка.

— Я?.. Что за ерунда?..

Подозрение охватило вдруг Мамалыгу. Он заглянул на дно фуражки и увидел еще письмецо, свернутое треугольничком. Отвернул подкладку околыша — и за ней открыл несколько тщательно свернутых записок. У него даже пот выступил на лбу. Он понял теперь вдруг, внезапным озарением, почему иногда фуражка казалась ему так тесна — словно обручем сжимала голову. Ни разу не догадался он заглянуть под сафьян околыша, удовлетворялся объяснением гимназического врача Липатова, который уверял, будто при некоторых видах неврастении бывает субъективное ощущение: кажется, что пухнет голова… Вот оно что такое эта неврастения!..

Он разорвал конвертик, свернутый треугольником и адресованный какому-то Одинокому. Прочитал:

«Шурик! Напоминаю: сегодня в четыре, городской сад, третья аллея. Есть серьезные вопросы…»

— Недурно! Рандеву… так!.. Что же это за Одинокий? Псевдоним, конечно?..

Разорвал розовый конвертик. Мелким, бисерным почерком написано было в нем следующее: «Тресотиниус! Свинтус ты этакий! Почему надул, не принес окончание «Ключей счастья»? Жду сегодня, и если и сегодня не принесешь, то, во-первых, ты окончательно будешь в моих глазах поросенкова мать, а во-вторых, разругаюсь с тобой навсегда!.. И все-таки, хотя ты и недостоин, но:

Поверь, я тебя не забуду, Других для любви не ищу…

— Это черт знает что такое! — Мамалыга сгреб в горсть все листики и конвертики, лежавшие на дне фуражки.

— Где Ларион? — сердито спросил он у горничной.

— Они вышли… по делу…

— Какой же это порядок тут у вас!.. Горничная робко смотрела на него круглыми серыми глазами.

— Тут дежурила Аннушка давеча, а потом я сменила.

— Безобразие!..

Он с зловеще-мрачным видом снял пальто и с фуражкой в руке направился в квартиру начальницы, не посылая девушку для доклада.

— Несомненно, я давно валяю эту дурацкую роль, таскаю из гимназии в гимназию любовную переписку… — горько усмехался он над самим собой. — Может быть, целый ряд поколений пользовался моим бескорыстным посредничеством, объяснялись в чувствах, вступали в союзы… Если бы это доложить попечителю округа, то-то похвалил бы!.. А город знает… Все, вероятно, знали — кроме меня… все.

Начальница сидела за письменным столом перед пачкой кредитных билетов и щелкала на счетах. Увидев входящего Мамалыгу, она вдруг засуетилась и поспешно сунула деньги в ящик, — хоть и не ее — казенные деньги, внесенная за ученье плата, а все как будто неловко, что остановится на них посторонний взгляд, и Бог знает, что может подумать человек о ней…

По лицу Мамалыги, всегда серому и недовольному, а теперь совсем свирепому, — так сердито круглились, словно брагой налитые, его щеки под редкой бородой, — она видела, что опять случилось что-то неприятное, и испугалась.

— Я вам должен доложить, Любовь Сергеевна, — еще на ходу начал Мамалыга. Плечом он резко задел листья пальмы и сердито бросил: — Виноват!

— Как это мне ни неприятно, но… вынужден доложить…

Начальница, приготовляясь к удару, склонила голову набок и слабым голосом сказала:

— Ради Бога, Егор Егорыч, что такое? Уж не пугайте…

— Видите ли, особенно страшного, может быть, вы ничего и не найдете, — это как кто смотрит… Тем не менее… Вот эти вещицы… бильедушки, так сказать… я нашел за подкладкой своей фуражки…

Мамалыга отчетливым, почти торжественным жестом выложил на стол записочки и уперся в лицо начальницы строго взыскательным взглядом. Начальница взяла боязливо один из аккуратно свернутых треугольничков, развернула, пробежала глазами. — Billets doux?..

— Точно так-с…

Мамалыга сказал это особо язвительным тоном и сжал губы, ожидая, как отзовется на это начальница.

— Адресовано гимназистам, — это, несомненно, хотя я пока еще не раскрыл этих псевдонимов. Но раскрою! — Мамалыга грозно постучал пальцами по столу. — Что касается того, кто писал, — устанавливать уже не мое дело… Несомненно одно: воспитанницы Мариинской женской гимназии… Это уж вне всяких сомнений… А я был избран, так сказать, почтовым ящиком… Если угодно, почтовой лошадью… или чем-то в этом роде… да-с!..

Начальница растерянно перебирала дрожащими пальцами эти бумажки, принималась читать, роняла пенсне и вновь седлала им свой нос. Строки и буквы прыгали у ней в глазах.

— Конечно, это очень остроумно, — продолжал язвительно зудеть Мамалыга, — родители, общество ничего предосудительного здесь, разумеется, не усмотрят… Улыбнутся: ах, как наивно! Как смешно и мило!.. Но мы с вами — как мы должны посмотреть на такие, например, невинные послания?..

Он взял наугад один из листков, развернул и, вертя головой, тонким голосом карикатурно продекламировал:

Сердце ловит, чуть дыша, Призрак звуков милой речи, И летит тебе навстречу Окрыленная душа…                                       Зизи.

— Видите, как нежно — Зизи!.. Адрес — Доде Максималисту. Где-то содрала чужие стишки и выдает за свое… Сойдет!

— Ужасно… Это ужасно!.. — простонала начальница.

Она продолжала перебирать записки, и Мамалыга видел, что ей очень хочется поскорей спрятать их в тот же ящик, куда она сунула деньги.

— Они меня в гроб вгонят! — плачущим голосом воскликнула Любовь Сергеевна.

— Я очень вас прошу тщательно расследовать это дело…

Мамалыга постучал пальцем по столу.

— Непременно… непременно… Этого нельзя оставить!..

— Во-первых, очевидно, с ними в заговоре прислуга… Швейцара на месте нет…

— Я его отпустила… У него… прибавление в семействе…

Начальница виноватым взглядом посмотрела на своего взыскательного собеседника, который был на особом положении, чем прочие преподаватели, и имел возможность независимо держаться даже по отношению к директору, а с ней, мягкой и беззащитной женщиной, и вовсе не церемонился.

— Ну, да… — утвердительно кивнул головой Мамалыга, иронически одобряя эту уважительную причину, — вот они множатся и наполняют землю, а за порядком никто не смотрит… Какая-то дева в гардеробной… Это непорядок, Любовь Сергеевна, я это… не знаю, как назвать, что это такое!..

— Они меня в гроб вгонят! — в отчаянии повторила начальница, слезливо моргая глазами, — что мне делать?

Она устремила умоляющий взгляд на Мамалыгу. Он насмешливо как-то искривился и вздернул плечами.

— Ваше дело… Мое дело — сторона, мое дело — доложить… А вы уж обязаны там… На меня, конечно, нарекания будут, как всегда… С меня вы же первая потребуете объяснений…

Начальница виновато вздохнула.

— Так вот вы поднесите им, господам родителям, этот плод свободного воспитания… Эту вот самую эротику!…

Мамалыга резко ткнул пальцем по направлению преступных почтовых листков.

— А что касается меня, я вас покорнейше прошу: в случае жалоб на меня — направляйте к попечителю, не стесняйтесь! Избавьте меня от этих самых предупреждений, предостережений и прочего, — не нуждаюсь! Пусть жалуются, пусть какая-нибудь скверная газетка шпыняет меня за черносотенство, за жидотрепание, за травлю инородцев, — мне начхать, — извините!.. С меня довольно сознания, что я, как русский и православный человек, стою твердо, действую по долгу присяги и совести! Я — не из тех педагогов, которые тишком подлаживаются к так называемому общественному мнению и пользуются сочувствием за то, что за уголком поплачут об угнетенных нациях…

Мамалыга едко усмехнулся. Начальница покраснела и принялась снова перебирать преступные бумажки: камень был предназначен в ее огород. Возражать у нее не хватало духу, да и опасно было спорить на эту тему с Мамалыгой.

— Пусть господин Борух Лазур пишет письмо в редакцию, что я грубо попрал национальные чувства тем, что сказал его дочери: «Почему вы шею не моете?» Французские каблучки, а на шее репу можно сеять… Омовение даже Моисеевым законом очень рекомендуется…

— Егор Егорыч!.. — простонала начальница.

— Ой-вай… как я смел?!.

Мамалыга растопырил пальцы и весь искривился.

— Я уверен, — понижая голос до таинственности и нагибаясь к начальнице, сказал он, — в числе этих корреспондирующих окажется и Розочка Лазур!.. Племя это чувственное, рано созревающее… Эротика в них неудержимая!

— Ой, что вы говорите, Егор Егорыч! — испуганно воскликнула начальница и замахала руками.

— Говорю то, что думаю!

Тон был грубый, оскорбительный, и даже мягкая Любовь Сергеевна вспыхнула от обиды.

— Как же можно так говорить?.. И эти обвинения ваши, намеки… Лазур, Петрова, Иванова — разве я вправе входить в вопрос об их национальности, раз они приняты, поручены моему надзору и воспитанию… Они — дети…

— И вот — плоды свободного воспитания! — Мамалыга ткнул пухлым пальцем в бумажки.

Любовь Сергеевна остановилась. Что-то хотела сказать, но махнула рукой, встала и, заплакавши, поспешно отошла к окну.

Мамалыга вбок с недоумением смотрел несколько мгновений, как она сморкалась, как вздрагивал ее живот, словно студень.

«Баба, простая крестьянская баба!» — подумал он. Пожал плечами и, небрежно кивнув головой, вышел из гостиной.