Дня три Громова использовали на вспомогательной работе, а потом послали на ТУ-2, который обслуживал старшина Князев, «хронический нестроевик». Когда Громов подошел к его самолету, моторы были открыты и «лопухи» (так назывались капоты), как вскинутые крылья птицы, висели позади желтых четырехлопастных винтов. Князева не было видно.
Об этом механике, поработавшем на своем авиационном веку и на «Петляковых», и на «лавочкиных», и на иностранных самолетах, в эскадрилье сразу заговорили как о специалисте высокого класса. Среди механиков действительной службы он был самым опытным. Набавив себе два года, он, еще мальчишкой, в середине войны ушел в армию и сразу попал в ШМАС{6}.
Инструмент, которым пользовался его предшественник, Князев сдал в техническую комнату. В огромные сумки он положил свой инструмент — никелированный, плакированный, кадмированный. Он собрал этот инструмент с тех самолетов, которые были списаны за время его службы, и возил его с собой из части в часть. За какой-то месяц Князев изготовил столько вспомогательной оснастки, столько сконструировал приспособлений, что Пучков, давая механикам указания, в шутку говаривал: «Я боюсь, как бы наш новый механик не приступил к усовершенствованию аэродинамических качеств самолета. Мне даже приснилось, что, придя к ТУ-2, я увидел на его стеллажах незнакомый самолет, который официально назывался «Князь-1».
И Пучков часто напоминал этому эскадрильному рационализатору, что усовершенствование конструкции самолетов НИАС запрещает под страхом судебной ответственности.
«Наверное, Князев все еще помнит, как я занимался с ним строевой подготовкой и наложил взыскание за дрель», — подумал Громов, подходя к обитому дюралью столу, стоящему у пожарного щита самолета.
— А... помощничек... — сказал Князев, вылезая из кабины летчика-инструктора. — Иди покури пока. А я откорректирую план работы...
Громов в курилку не пошел. Князев поручил ему кое-какие второстепенные работы и, когда Громов их выполнил, пошел проверять.
— Ты не обижайся. Так положено. Дело-то больно ответственное. Самолет пойдет на максимальную высоту...
— Я слишком уважаю порядки, чтобы обижаться.
— Ну ладно, сделано на совесть, — заметил Князев после осмотра.
Он взял Громова за локоть и, шагая скользяще-ковыляющей походкой, повел его за самолет, в негустую траву.
— Переживаешь ты здорово. Осунулся. Это хорошо, если переживаешь за аварию. А если из-за академии, то зря. Ведь скоро демобилизация, а ты в академию задумал... Меня, например, посылай хоть в Академию генерального штаба — не поеду.
Громов узнал, что Князев вырос в рабочей семье, что братья у него — офицеры-артиллеристы, сестра — студентка. А он после демобилизации никуда не пойдет, кроме экскаваторного завода. И будет доволен, если станет машинистом-испытателем экскаваторов. Князев так подробно охарактеризовал и завод, где работал его отец, и марки экскаваторов, которые на заводе делали, что Громову показалось, будто этот механик недавно вернулся из отпуска. Громов только усмехался про себя: «До чего же я и этот «технарь» разные люди. Я хоть в мечтах вижу себя офицером, потом генералом, а он хочет быть простым рабочим. Какая мизерность цели! Какая бедность воображения! И этот человек — мой начальник!»
Громов всерьез считал, что все люди — будь то слесарь или прачка, солдат или сержант — так же страстно, как и он, жаждут должностного повышения. И если кто-нибудь из них так и остался слесарем, прачкой, солдатом или сержантом, то только потому, что у этих людей очень ограниченные способности. Он искренне был убежден, что все наиболее активные, волевые, целеустремленные люди рано или поздно становились начальниками, что сама жизнь на каждом шагу производит естественный отсев неспособных.
Это убеждение и руководило симпатиями и антипатиями старшины. На всех рядовых, будь то солдат или рабочий, Громов смотрел сверху вниз. Себя он относил к числу тех, кто имеет все данные, чтобы командовать. Но, работая под руководством Князева, Громов убеждался, что как специалист он и в подметки не годится этому «технарю». Князев умел делать и то, чего не смог бы даже Пучков.
Помимо самой конструкции сложной машины, где одной электропроводки, если размотать ее, хватило бы на двадцать километров, Князев изучил кинематику и принцип работы сотни приборов и агрегатов и мог ремонтировать их не хуже техника по специальному оборудованию. У него какая-то скрупулезная, хранящая даже мелочи память; умение выхватить из цепи неисправностей главную, определяющую причину; талант изобретателя, с одной стороны, и никакого желания выдвинуться, стать техником, поехать в училище — с другой; все это настолько изумляло Громова, что однажды он не удержался, воскликнул:
— Не может быть, чтобы ты не хотел стать техником! Ну, хорошо, тебе надоела служба, и ты ждешь демобилизации — это я еще могу понять. Но ведь там-то, на заводе, ты обязательно захочешь пойти в гору?
— А зачем мне гора? Я «технарь». Я люблю работать своим умом и своими руками.
— Ковыряться в гайках, значит, любишь? Опомнись! Ты же с искрой в голове, ты самородок и далеко пойдешь... — вразумлял его Громов.
— А мне идти никуда не надо. Стану машинистом-испытателем экскаваторов, и все...
— Извини за прямоту, — с усмешкой сказал Громов, — но тогда, Никола, ты просто тюфяк!
— То есть как это тюфяк?! — Князев удивился, но не обиделся.
— От солдата к генералу, от разнорабочего к директору завода — вот путь каждого настоящего человека, — как заученное, произнес Громов.
— Мы никогда не поймем друг друга. Ты просто не знаешь душу настоящего «технаря». Он сердцем прикипел к технике — силой не оторвать. Ну, на что мне директорство, если я люблю делать машины? Если я сам люблю подгонять, регулировать, искать неисправности?
«Лицемерит, — подумал Громов. — Кто не хочет быть начальником? Все хотят, да не все могут...»
Работая с Князевым на одном самолете, Громов старался убедиться — а не из тех ли он людей, кто другим-то внушает любовь к делу, а сам старается переложить свое любимое дело на чужие плечи?
Их машина летала в две смены, часов по двенадцать: то курсанты летали на ней, то летчики-инструкторы, то командиры эскадрилий — казалось, сами офицеры учились больше, чем курсанты.
Князев чуть ли не бегом мчался к машине, вернувшейся из полета или приходившей на стартовый осмотр. И Громов удивлялся, как он мог на ходу обнаружить дефекты, которых не заметил он, как помощник.
Громов знал: когда на той или другой машине начинались интенсивные полеты, штат обслуживающего персонала комплектовался полностью. Князев же не просил ни положенных ему второго механика и второго моториста и даже Громова, единственного помощника, загружал слабо, все успевал делать сам. Так что в иные дни Громову ничего не оставалось делать, как «сачковать», то есть бездельничать. Но видеть, как в поте лица трудится первый механик, было и Громову неудобно.
«Да... — думал он, — знай я Князева раньше, я не наложил бы взыскание за дрель... Неужели и Корнев, и Еремин, и все другие любят свое дело, как Князев, а я белая ворона среди них?»
Несмотря на чрезвычайную загруженность, Князев старался объяснить Громову, что надо на самолете делать и как именно. Кроме того, Громов был уверен, что, если он сделает что-нибудь не так, зоркий глаз Князева все равно не даст выпустить машину с дефектом. Но Громов старался работать так, чтобы Князев доверял ему. Как-никак, а бывший механик генеральского самолета: замолвит генералу слово — и под трибунал могут не отдать. Громову нравилось, что Князев смотрел на него не как на случайного помощника, а как на специалиста, который в случае чего может принять машину.
Заметил Громов и слабость в своем старшем механике: ключей своих тот не давал никому. Если же проситель был назойлив, Князев спрашивал:
— А что тебе надо сделать этим ключом?
— Завернуть потайную гайку на бензопомпе.
— Идем!
Князев брал инструмент и шел к другому самолету.
Из-за своей скупости он испытывал угрызение совести. Иногда, отказав какому-нибудь механику, он подходил к Громову и оправдывался:
— Если дашь — не всегда вернешь. Не дашь — нехорошо. Лучше бы у меня не было этого инструмента! Сколько я уже отменных ключей в звене управления посеял! А эти остатки посею, наверно, здесь. А может, и не посею: с собой увезу. Они мне еще пригодятся на заводе...
Этот «чудак», этот «хронический нестроевик» начинал нравиться Громову, и он мысленно желал Князеву удачи в личной жизни. В свободные минуты Князев делал детские игрушки из дерева и плексигласа и по вечерам исчезал в домике, где жила Лена Беленькая. Громов никогда не спрашивал, для кого предназначены эти игрушки, а Князев не откровенничал. Но однажды, когда Князев привез на своем мотоцикле (собранном собственноручно из бросовых запчастей) два толстых полена и выточил из них в ПАРМе шесть огромных матрешек, скрываться уже не было смысла.
— Для дочери Лены? — спросил Громов, увидев в ведре самую высокую матрешку, старательно раскрашенную разными эмалями.
— А ты откуда знаешь?! — удивился Князев.
Громов усмехнулся плотно сомкнутыми губами, положил руку на погон Князева, выступающий из-под комбинезона, и сказал:
— Ты один и не знаешь, что все уже знают: втрескался наш нестроевик!..
Князев смотрел на него долго и сосредоточенно и вдруг сказал:
— Ну и пусть знают. Я и не скрывался... Увезу я их отсюда с собой, чтобы рокот мотора душу каждый день не бередил... Лене все кажется, что он еще из полета вернется...
— Скоропалительно ты решил этот сложный вопрос. Ты добрый человек, тебе просто жаль ее, а для того, чтоб жениться, нужна любовь... И притом, ты холостяк, парень, а у нее ребенок. Неужели девчонок мало?
— Подумаешь, ребенок! Мой отец, мой дед в мои двадцать пять лет имели уже по четверо детей. И, знаешь, как любили их! И у меня это в крови, по наследству... Поверь, я люблю дочку Лены, как свою.
— Я тебя понимаю, — снисходительно улыбнулся Громов. — Жить бы тебе где-нибудь у речки, жениться бы в восемнадцать лет и ходить с оравой ребятишек на реку купаться... Разлюли малина! Но вместо этого — война, и ты ушел добровольцем, еще парнишкой. И с тех пор вокруг тебя — аэродромы, казарменные порядки, начальники и подчиненные. И до того тебе это осточертело, что, когда у Беленьких ты почуял запах семейного уюта, ощутил ласку ребенка, ты разомлел... Вот и хочешь их увезти... Одумайся, Николай! Переломи себя. Дома, после демобилизации, ты встретишь настоящую любовь...
— Ты это брось! — осерчал Князев и решительно сбросил его руку со своего плеча.
— Ты что? — обиделся Громов. — Я тебе, как другу, советую. Ведь ты, если хочешь знать, — единственный человек в эскадрилье, которого я по-настоящему уважаю. Я, например, женюсь не раньше тридцати, когда укреплю свое положение...
Князев только отмахнулся и под вечер, завернув в комбинезон матрешек, пошел в осиротевший домик.
С рождения ребенка Лена не работала, но после похорон мужа, хотя ей и назначили пенсию, как жене летчика, погибшего при исполнении служебных обязанностей, поступила официанткой в столовую: сидеть дома было мучительно. И командование и жены офицеров глубоко сочувствовали ей. Через месяц Лену назначили заведующей лагерного филиала столовой. Со стоянки Князев часто видел ее зеленую полуторку, везущую летчикам и курсантам обед в термосах.
...Подойдя к саманному домику, Князев поправил одной рукой складки гимнастерки и долго и старательно тер ноги о протектор бензобака. На его стук в тамбур выбежала худенькая белобрысая Наташенька.
Она тотчас юркнула обратно, выговаривая по-детски невнятно и торопливо:
— Мама! Дядя!.. Мама! Дядя!
На языке двухлетнего ребенка это означало: «Мама, дядя пришел».
Лена грустно улыбнулась гостю, не вставая из-за стола, на котором лежало вязанье. Едва Князев переступил дощатый порог, Наташенька подскочила к нему. Он присел на корточки, и девочка закинула свои ручонки на его загорелую шею. Николай поднял ее на руках. Наташенька не была привязчивой, но к Князеву бросилась в первый же раз, когда он в качестве посыльного пришел в этот осиротевший домик. Причина этого неожиданного внимания со стороны ребенка была по-детски наивна. Ни у кого в эскадрилье, кроме покойного Беленького и Князева, не было усов, и девочка, увидев усы, бросилась к незнакомому дяде, теребя их, заулыбалась и, то и дело оборачиваясь к матери, заворковала: «Па-а-па, па-а-па!» На ее языке это означало: «Как у папы, как у папы». Лена выхватила тогда ребенка из рук старшины и, прислонив ее ясное, излучающее улыбку личико к своему, опавшему и бледному, заплакала глухо, без слез.
Старшина постоял с минуту и, повторив, что Лену вызывает полковник Грунин, ушел.
Князев не знал, любит ли он детей: просто никогда ему не приходилось с ними обиваться, но с этого момента воображение то и дело рисовало ему облик голубоглазой, нежной, тоненькой девочки с темным бантиком на светлой головке. Сострадание ли к осиротевшей женщине и ее дочери, любовь ли к ребенку тронули душу этого солдата, никогда не ласкавшего детей, но через неделю он снова пришел к ним с макетом самолета в руках.
Наташенька выхватила из его рук макет, бросила на пол и затараторила:
— Бяка! Бяка!
Николай понял все. По-видимому, мать в своем незабываемом горе неодобрительно отозвалась когда-то о самолете, и в сознании ребенка это преломилось так своеобразно.
Ни перед кем Князев не чувствовал себя так виновато. Второй раз он невольно напоминает осиротевшей семье о ее горе. Он хотел уйти, но не ушел, а вынул отвертку и закрепил на окнах ослабшие петли и шпингалеты... Между ним и Леной не было сказано почти ни одного слова, но он пришел еще раз. И, видя, что она его не прогоняет, стал ходить чаще.
От Корнева он знал о судьбе Лены, поэтому никогда у нее ни о чем не спрашивал и, приходя, начинал играть с Наташенькой. И на этот раз он только поздоровался с Леной и понес Наташеньку в тот угол, где, сидя на коврике, они обычно играли.
— Ну, малышка, я тебе кое-что принес...
Николай поставил девочку и стал разматывать комбинезон, накануне собственноручно выстиранный, чтобы не пахло бензином в этом дорогом для него домике.
Самая большая матрешка была едва ли не с девочку. Николай отвернул ее верх и вынул другую, стоявшую в ней. Так он извлек шесть маленьких матрешек и расставил их от окна до порога.
— Ну, командуй парадом!
Наташенька обняла самую большую игрушку и бегом понесла ее матери.
— Мама! Ма-а-ма!
Она бросила игрушку ей под ноги и побежала к другой, совсем маленькой.
— Николай Семенович, ну что это вы... К чему? У нее и так игрушек много... Через полчаса и эти надоедят... — оторвалась от вязания Лена.
Лишившись мужа, она как бы вытянулась, подобралась, добрые глаза ее стали смотреть строго и недоверчиво. Она теперь не позволяла себе говорить по-украински, будто с потерей своей поддержки и опоры боялась упрека в том, что говорит на другом языке.
— Надоедят — другие будут, — не сразу ответил Николай.
— Вы и так перетащили сюда всю стоянку... — кивнула она на груду самодельных игрушек в углу,
— Я не со стоянки. С самолетного кладбища, — сказал Николай и подумал, что не надо было бы напоминать о кладбище. Он знал, что Лена ездит на могилу мужа каждое воскресенье. Взгляд его приковался к портрету Беленького в золотой, перевитой черной ленточкой раме, к фотокарточке, на которой виден обелиск с пропеллером и несколько военных, направивших карабины в небо...
— Дядя! Дядя! — подбежала к нему Наташенька. Все ее матрешки лежали рядком на простыне, которую она стащила с кровати.
— Ай! Ай! Ну какая же ты безобразница, — встала мать.
Николай вынул напильник и, округляя деревянное колесо игрушечной детской колясочки, стал говорить о том, что делается на экскаваторном заводе. Вот уже в который раз он рассказывал ей о братьях, о своем отце — мастере экскаваторного завода. И всякий раз упоминал о том, что его отец женился на матери, когда умерли от голода ее отец и мать, и она, семнадцатилетняя, осталась одна с пятью младшими сестренками. Лена не верила этому и никогда не задумывалась над смыслом рассказа.
«Ну к чему он это повторяет вот уже третий раз?» — вдруг подумала она. Лицо ее вспыхнуло.
Где-то далеко, за аэродромом, загремело раскатисто и гулко — так гремит стоянка, когда на старт выруливает эскадрилья. Услышав шум, Наташенька насторожилась и вдруг бросилась в колени матери, тараторя:
— Па-а-па! Па-а-па!
Это означало, что наконец-то возвращается из полета долгожданный папа. Мать скрывала от нее, что папа больше никогда не вернется.
— Спать тебе пора, спать! Пойдем умываться... — сказала мать, поднимая ее на руки.
Эти слова Николай понимал по-своему. Как только мать напоминала ребенку о сне, он прощался и уходил.
И сейчас он встал, положил в чехольчик напильник и, глядя на Лену, виновато сказал:
— Ну, я пошел.
— Подождите меня у дома. Минут через двадцать я уложу ее и выйду...
Николай глянул на Лену, как бы не узнавая ее, и быстро вышел, стукнувшись о верхнюю перекладину двери.
На улице было темно и ветрено. Не выходя из тамбура, он закурил, искры посыпались на протектор. У столовой — ее саманная стена была экраном — трещал движок. Вдалеке сияли огни буровых вышек. Он почувствовал, как до него дотронулась теплая, мягкая рука. Это была рука Лены. Она вдруг отдернула руку и сказала:
— Коля, не ходи ко мне больше... Не надо! Ты хороший, добрый, ты найдешь хорошую девушку...
— Лена, — он бережно взял ее руку, — мне никого не надо. Скоро демобилизация, поедем со мной... Здесь тебе все напоминает о Ефиме: стоянка, самолеты, аэродром... Наташенька так привыкла ко мне...
— Ты добрый, Коля... Ты простой и работящий... Знаю, ты бы меня не обидел... Но не могу... Ни як не можу... В ций земли лежит мой коханый... Тут я и робить буду. А не нужна стану — подамся на батькивщину до Днипра...