Каждый вечер старшина эскадрильи Евгений Иванович Громов приходил на стоянку в определенный час. Он был, по словам Еремина, точен, как АЧХО — авиационные часы с хронометром. Дежурные по стоянке, увидев его, иногда заранее подавали предварительную команду:

— Эскадрилья! Кончай работу! Приготовиться к. построению!

Сегодня была суббота. В этот день распорядок дня обычно выполнялся с такой точностью, что даже самый строгий ревнитель порядка не сделал бы замечаний. Но теперь технический состав стал задерживаться и в субботу.

Когда Громов пришел на стоянку, слышался рокот опробуемых моторов, звон гаечных ключей, шуршание чехлов, хлопки капотов, плеск горючего, с силой врывающегося из заправочных пистолетов в горловины самолетных баков. На краю стоянки Громов заметил учебно-тренировочный самолет ЯК-18, который в авиационном быту именовался «яшкой». «Кто-то прилетел, уж не генерал ли, — подумал Громов. — Ничего, пусть прилетает хоть сам главком ВВС, у меня в лагере он найдет только порядок».

Около «яшки» ходил кругом, вворачивая в землю швартовочный штопор, высокий человек в комбинезоне. Громов подошел к нему.

— К нам? — спросил старшина.

— Как будто! — ответил механик. Он был молод и круглолиц. Узкие черные усики казались приклеенными. — Вот выписка из строевой. Поставьте на довольствие.

Механик подал Громову листок.

— Надолго, товарищ старшина Князев?

— Как батя захочет.

— А он здесь? — живо спросил Громов.

— Да. Часа два, как мы прилетели.

— Спасибо, что предупредили. Где он сейчас?

— Осматривает старт. Между прочим, он и ночевать здесь будет. С сыном прилетел...

— Еще раз спасибо.

Громов козырнул и пошел вдоль стоянки, внимательно осматривая, как лежат под крыльями капоты, лючки, ведра, и досадуя, что генерал прилетел неожиданно.

Начальник летного училища был прямой противоположностью своего предшественника, тоже генерала, приезжавшего не иначе как после предупреждения да еще и с целой свитой. Громову всегда хватало времени, чтобы навести в лагере надлежащий блеск, и генерал и его окружение всегда восхищались порядками в эскадрилье. А если генерал замечал какие-либо недостатки, сразу же отдавал приказания, которые «брали на карандаш» начальники медицинской, материально-технической службы или кто другой из «свиты» и все, что от них зависело, делали после наездов немедленно. Однако такие наезды были редкостью, их ждали, к ним готовились, как к празднику, как к торжественному событию.

Новый начальник училища генерал Тальянов поломал эту традицию. Его зеленая «Победа» могла в любой момент выскочить из-за кукурузного поля и появиться у солдатской столовой или в лагере, а его серебристый «яшка» садился на учебных аэродромах даже ночью, когда с летного поля уже были убраны посадочные знаки и стартовый наряд почивал. Неожиданность эта заставляла командиров всегда держать подразделения в боевой готовности. Тальянов знал: объяви он о своем приезде заранее — результаты проверок будут лучше, а ему надо было выяснить действительное положение вещей...

Через полчаса Громов подошел к грибку дежурного по стоянке и скомандовал:

— Эскадрилья! Становись!

В строй с левого фланга встал и старшина Князев. Когда колонна механиков, обутых в тапочки на мягких подошвах (чтобы не царапать обшивки самолетов), вышла на дорогу, ведущую к палаткам, Громов воскликнул:

— Эскадрилья! Стой!

Он подошел к Князеву и сказал негромко:

— Станьте по ранжиру. Направляющим.

— Направляющим я не умею...

— Станьте!

Князев вышел на правый фланг. Колонна тронулась. Та шеренга, где шел Князев, стала раскачиваться на ходу и выбиваться из общего ритма.

Впереди показались незнакомые Громову офицеры. Старшина скомандовал:

— Тверже шаг! Раз-два-три! Раз-два-три!.. Эскадрилья-яя! Руби!!!

Громов забежал к голове колонны и стал присматриваться к тому, как идет Князев.

— Вы совершенно разучились ходить в строю. Тверже, тверже ставьте ногу!..

— Меня тренировали, но сколько со мной ни бились, ничего не вышло. Такой я от природы. Меня всегда поэтому ставили на левый фланг, чтобы другие не сбивались.

— Ничего! Я научу! И прекратите в строю разговоры!

Колонна подошла к палаткам.

— Р-разойдись! Строй рассыпался.

— Старший сержант Корнев! — позвал Громов. — Пусть механики помоются, потом отведете их на ужин. А я займусь индивидуальной строевой подготовкой с прикомандированным. За это время пусть увольняемые в город приготовятся к осмотру. Осматривать буду я.

Тренируя Князева на дороге между лагерем и стоянкой самолетов, Громов подумал: «Любопытный экземплярчик». Даже тогда, когда Князев твердо ставил ногу, ступня его отъезжала назад, будто шел он по скользкому льду.

— Товарищ старшина, — засмеялся Князев, — меня из пехоты отослали учиться в техническую школу из-за этого. Ротный так и сказал: не одни строевики нужны армии... Когда я иду по снегу, след в два раза больше самой ступни... Папаша в чем-то просчитался.

Механики обычно были недовольны, когда старшина занимался с ними строевой подготовкой, подсчитывал шаг. И сейчас Громова удивила, даже обезоружила та легкость, с какой Князев отнесся к «штрафным» занятиям. Он видел, что перед ним не разгильдяй, а просто «хронический нестроевик», как мысленно окрестил он Князева. Старшина прекратил бы эти, видно, бесполезные занятия, если б не знал, что Князев — механик самолета самого начальника училища. Жить в ладу и даже дружить с людьми, которые по роду службы близки к высоким должностным лицам, было правилом Громова. Поэтому он не кричал на Князева, не выходил из себя, а, наоборот, то и дело давал ему отдыхать, разрешал курить, а сам в это время стремился показать, как надо ставить ногу, как откидывать руку, как надо делать повороты на ходу, полагая, что Князев оценит это и при случае похвалит его генералу. То и дело Громов поглядывал на стоянку. Он с нетерпением ждал, когда появится генерал. Ему хотелось показать, что вот он, старшина эскадрильи, встретившись с нетренированным в строевой подготовке военнослужащим, сразу обратил внимание на этот недостаток и взялся его устранить. Желание Громова сбылось. Издали увидев генерала, идущего от стоянки с мальчиком лет десяти, он скомандовал:

— Шагом... марш!

Князев, кусая узкие усики, двинулся своим шатающе-скользящим шагом навстречу начальнику училища.

— Старшина-а... смирно! Р-равнение направо! — отрубил Громов, переходя на шаг невероятной четкости.

— Товарищ генерал! Проводится индивидуальная строевая подготовка с прикомандированным к подразделению старшиной действительной службы Князевым. Старшина эскадрильи старшина Громов.

— Вольно! — сказал генерал остановившись.

Наступила пауза. Ожидая похвалы, Громов глазами ел начальника училища, но генерал молчал не отходя. И, продолжая смотреть в его округленные глаза, в благообразное лицо, на котором, по мнению Громова, не было решительно никаких черт, свойственных боевым генералам, старшина при всем его благоговении к высокому званию начальника училища разочаровывался в его внешнем виде. В летной, шоколадного цвета куртке с молнией, в легких парусиновых сапожках, в синих бриджах, на которых почти не было видно лампасов, генерал казался совсем нестроевым. Громову, ревниво любящему и службу и армейскую форму, стало прямо-таки не по себе.

По специальности генерал-майор Тальянов был летчик-инструктор-методист. Длительная служба в методическом отделе училища и особенности этой профессии наложили на него отпечаток. В нем было что-то от пожилого ученого, педагога, но ничего — от бравого, молодцевато подтянутого генерала, каким Громову хотелось видеть начальника училища.

Пауза все длилась и достигла предельного напряжения.

— Похвально... Похвально, — сказал наконец Тальянов. — Однако я полагаю, что не особенно большая беда в том, что из Князева нельзя сделать хорошего строевика...

— Никак нет, товарищ генерал! Внешний вид — лицо военных. Что будут о нас думать гражданские, если весь строй будет ходить, как Князев?!

— Не по походке надо судить о человеке, старшина. Главное, что Князев, несмотря на молодость лет, уже успел повоевать, и воевал неплохо. В войну он был механиком при штабе воздушной армии. Знаменитые летчики сманивали его друг у друга. А командующий воздушной армией решил спор в свою пользу; закрепил за Князевым свой личный самолет. Командующий, как мне известно, любил говаривать: «Если самолет готовил Князев, не страшно даже, когда обрубят в бою крылья. На одном штурвале дотяну до аэродрома...»

Генерал взял за руку своего белобрысого сынишку и двинулся к палаткам. Прекратив строевые занятия, Громов последовал за генералом, почтительно отстав на шаг. Ему хотелось подольше поговорить с начальником училища. Но он не знал, что говорить.

— Ужин у вас во сколько? — к радости Громова, спросил генерал.

— В семь. Разрешите сопровождать вас?

Тальянов, к неудовольствию Громова, сказал

— Можете быть свободным.

Громов поспешил к механикам, готовящимся к увольнению. Все они уже ждали его у палаток.

— Стан-о-вись!

Громов выбросил в сторону руку, и тотчас в указанном направлении образовались две шеренги. Старшина скользнул по строю наметанным взглядом и чуть заметно выпятил нижнюю губу: это было верным признаком удовольствия. От механиков несло смешанным запахом бензина и одеколона; пуговицы горели как золотые, белые целлулоидные подворотнички красиво охватывали коричневые шеи. На лицах многих сержантов (в строю был только один ефрейтор) теплились затаенные улыбки: не каждый день доводилось ходить в увольнение.

И взыскательный офицер не заметил бы в шеренге чего-либо неряшливого, но Громов, еще не подошедший к строю вплотную, с небрежной легкостью бросал:

— Ефрейтор Пахомов, поправьте пилотку!

— Павлов, немного назад!

— Ершов, пряжку влево!

Громов медленно шел вдоль строя и подавал команды, с намеренной резкостью выделяя в них каждую букву, будто иностранец, упражняющийся в четкости произношения. Обязанности старшины эскадрильи Громов исполнял давно, и у него уже была выработана своя система осмотра: ничто не ускользало от зоркого взгляда ретивого двадцатидвухлетнего служаки, в черных глазах которого нельзя было различить зрачков. Со стороны его взгляд казался самоуверенным и жестким. Вообще, в манере держать себя, разговаривать с подчиненными чувствовался в Громове человек, не только не любящий повторять своих приказаний, но крайне решительный, энергичный, уверенный в пользе своей властности.

И в заботливости о подчиненных ему отказать было нельзя, тут Громов был куда инициативнее своего предшественника. С тех пор, как он принял имущество эскадрильи, авиационные механики стали получать не табак, а папиросы, не хозяйственное мыло, а туалетное, да вдобавок не по общевойсковой норме, как прежде, а по норме, предусмотренной для авиаспециалистов-ремонтников.

Осмотрев шеренгу, Громов напомнил обязанности военнослужащих в городском отпуске, роздал увольнительные записки и распустил строй.

Сержанты разбились на кучки и чуть не бегом подались к тракту. Далеко ли до города: «проголосуешь»; попутной машине и через полчаса уже там.

Громов посмотрел им вслед и, задумавшись, пошел вдоль палаток.

— Дежурный! — окликнул он сержанта Еремина. — Произведите уборку.

— Слушаюсь! — козырнул Еремин.

Все в лагере было в идеальном, как Громов любил выражаться, порядке, но это сейчас ничего не значило.

Пусть наряд работает, пусть генерал видит, что старшина требователен.

— Быстрее! — с досадой бросил Громов. Он был недоволен, что генерал не стал осматривать расположение эскадрильи и ни слова не сказал о пользе строевых занятий с очевидным нестроевиком...

Громов был не из тех, кто предпочитает не показываться начальству на глаза, и пошел в столовую, ища встречи с генералом.

Он увидел Тальянова не в столовой, а в военторговском буфете. Сидя за столиком, генерал прихлебывал с ложечки чай, а сынишка держал в руках стакан пива. Пена сползала на новенькую клеенку.

— Товарищ генерал, извините, но ведь пиво детям вредно. В нем есть алкоголь, — сказал Громов.

— Просит, что ж поделаешь... Стало быть, организм требует. А организм, знаете, самый лучший доктор. Не потому ли дети грызут уголь, мел? Присаживайтесь, старшина.

Громов принял предложение с великой радостью, но, присев, почувствовал гнетущую неловкость. Он не знал, что ответить генералу. Возражать ему Громов, конечно, не мог, но и согласиться с тем, что в пиве мало вреда, значило бы показать, что он некрепок в своих взглядах не только на пиво, а может быть, и на запретную водку.

— Так-то оно так, но ведь бывают от пива случаи и расстройства кишок... — с трудом выдавил из себя Громов.

— Желудка, — поправил генерал.

— Виноват, товарищ генерал, вы абсолютно правы...

Беседы не получилось. Генерал вскоре стал расплачиваться с буфетчицей.

Громову стало досадно, что он так и не смог вызвать чем-нибудь одобрение начальника училища и, когда тот расплатился, спросил:

— Разрешите исполнять обязанности?

— Найдите Князева и давайте сходим к заброшенным домам.

— Слушаюсь! — с радостью воскликнул Громов, довольный, что хоть этим может быть полезен генералу.

Заброшенные дома — это мазанки, построенные в войну, когда летное училище раз в двадцать было многолюдней нынешнего. Теперь мазанки совсем пришли в негодность. Их крыши протекали, штукатурка оползла, обнажив саманные каркасы. В этих домиках давно уже никто не жил. Только один из них — крайний, называемый на аэродроме санчастью (там дежурил фельдшер), выглядел совсем молодцевато. Крыша из гофрированного дюраля, подоконники выкрашены эмалью под цвет самолетов, стены белые,

Старшина Князев подошел к начальнику училища, когда тот стоял у санчасти.

Генерал спросил у Князева, за какой срок можно изготовить саман, если бы КЭЧ{2} захотела восстановить этот «доисторический городок». Громову стало обидно, что начальник обратился не к нему, старшине, который знает это лучше, а к механику. Но обида прошла сразу же, как только генерал попросил устроить его с сынишкой на ночлег.

— У меня для вас, товарищ генерал, готова отдельная палатка с пологами, — сказал он с радостью. — Никакая цикада не залезет.

Через полчаса Громов вернулся в расположение эскадрильи. Сержант Еремин орудовал там метлой, кто-то бренчал на балалайке и басил заунывно, а чей-то молодой голос, стараясь пересилить бас, тянул мелодию на невероятно высокой ноте.

— Хорошо поете! — весело воскликнул старшина. — Продолжайте!..

Но голоса, как нарочно, смолкли.

Громов насупился, недовольный. Вскоре из палатки выскочил младший сержант в начищенных до блеска сапогах.

— Комаристов к увольнению готов! — доложил он, форсисто прищелкнул каблуками и панибратски (как показалось старшине) улыбнулся.

Гримаса неудовольствия пробежала по лицу Громова.

— Почему опоздали?

— Пучков на стоянке задержал. Разве вам не передавали?

— В увольнение не пойдете.

— Как так? — испугался Комаристов.

— Надо было явиться вовремя, — произнес Громов и быстро пошел вперед, давая этим понять, что разговор окончен.

— Товарищ старшина, — изумленно протянул Комаристов и пошел следом за ним. — Я же не по своей вине...

Громов будто не слышал. Комаристов забежал вперед.

— Вы скажите, почему не разрешаете увольнения? Ведь сегодня моя очередь. В списке, который составил инженер, я есть. Разве я дисциплину нарушил?

— Нарушить не нарушили, а не больно-то дисциплинированный. Как заправил вчера койку? В увольнение не пойдете. Ясно?

Комаристов побледнел и на шаг отступил назад.

— Это из-за вчерашней морщины на одеяле вы лишаете меня увольнения? Товарищ старшина, дайте мне за это наряд, я его потом отработаю, а сегодня отпустите в город. Меня ждут, понимаете, ждут! — с надсадной болью в голосе произнес он.

— Наперед будете лучше за порядком следить. II прекратите пререкания! — повысил тон старшина и направился в свою палатку. С досады он примял ударом кулака подушку на своей койке, постоял с минуту и лег. Он понимал, что поступил слишком жестко, но отступать, по его мнению, было нельзя. Не станет же он либеральничать, как Пучков, этот новоиспеченный инженер. Ослабь дисциплину — распустятся «технари».

Старшина повыше подложил под голову подушку и закурил. Табачный дым, попав в сноп солнечного закатного света, клубился причудливыми спиралями. В соседней палатке снова забренчала балалайка, и в такт мелодии Громов мизинцем стал сбивать с папиросы пепел на край стола.

А Комаристов тем временем бежал на стоянку, где на одном из бомбардировщиков еще работал Пучков,

— Опять Громов мудрит? — спросил техник-лейтенант, как только увидел электрика.

— Опять! — только и сказал Комаристов, вытянувшись перед офицером в струнку.

Пучков подошел к планшетке, висевшей на щите, вытер руки ветошью и написал старшине коротенькую записку с требованием не вмешиваться в его дело. Разве он, офицер, не знает в конце концов, когда и кого поощрять городским увольнением?

Не первый раз ему приходилось отстаивать своих подчиненных от излишней придирчивости старшины. На днях на эту тему состоялся между ними тяжелый разговор.

— Не дело, старшина, из-за мелочей в увольнение не пускать... Ведь люди целую неделю работали: им хочется отдохнуть, переменить обстановку, — доверительно, дружеским тоном доказывал Пучков.

— Согласно уставу, товарищ лейтенант, в армейской службе нет значительного или незначительного, малого или большого. Для дела воинского воспитания все принципиально важно. Наведение порядка в палатках не менее ответственная задача, чем подготовка самолетов в воздух, — отбарабанил старшина, как заученное.

По лицу Пучкова пробежала ироническая улыбка.

— Проще ты умеешь говорить? — спросил он.

— То есть как это проще?

— Своим языком...

— Ну, знаете ли, товарищ лейтенант, я с вами не согласен. Каждому солдату мы должны внушать сознание необходимости говорить так, как пишется в уставах и наставлениях. Своим языком говорит тот, кто не обременил себя изучением уставов. А я в этом деле собаку съел.

«Оно и видно», — подумал Пучков и стал убеждать, что в армейской службе, как и вообще в жизни, есть главное и второстепенное, что лишь мелочные по натуре люди склонны этого не признавать.

— Не согласен! — твердил свое Громов. — Мелочей в армейской службе нет, все важно!

— Странно получается, старшина. С вашей точки зрения сержант Ершов, например, самый разгильдяй: не может научиться по-вашему заправлять койку. Но как приезжает инспекторская комиссия — Ершову благодарность, как полетает на его машине генерал, его заместители или командир полка — Ершову благодарность. А если бы не я, вы его на год заперли бы на аэродроме! То же самое и с Комаристовым...

Старшина бубнил свое:

— Когда еще не уезжал капитан Дроздов, когда у нас были другие инженеры, никто не вмешивался в мои права. Потому что все рассуждали умно: власть старшины эскадрильи надо укреплять, ибо он остается старшим в лагере большую часть суток. Мне дали право, кроме увольнительных, выдавать еще личный знак, если механику надо сходить не в город, а куда-нибудь поблизости. И я всегда использовал это право с умом. Так давайте же и теперь полюбовно решим вопрос: вы занимаетесь своим техническим делом, а я отвечаю за порядок и воспитание.

Пучков возразил:

— Подготовка самолетов — это не техническое дело, а смысл нашей службы. И воспитание техников должно сводиться к отличному обеспечению материальной части. Я поощряю механика за отличную работу, а ты вычеркиваешь его из списка. Нельзя же судить о человеке не по его труду, а по порядку в его квартире.

Громов, как говорится, «закусил удила»:

— Вы покушаетесь на армейский порядок, внедряете в Советской Армии либерализм. А это жестоко вам отомстит. Сперва плохо заправленная койка, потом плохо законтренные краны и, следовательно, аварии, катастрофы.

— За них отвечаете не вы! Благоволите выполнять мои требования! — осадил Пучков старшину.

— Слушаюсь! — язвительно козырнул Громов и с достоинством удалился.

Но старшина и поныне упорно держится за свое. Видно, трудно ему терять свою власть...

— Если не разрешит, передайте, чтобы немедленно шел сюда, — сказал Пучков, отдавая записку Комаристову.

— Есть! — отчеканил электрик и побежал. Выглянув из люка, Пучков видел, как мелькают над дорогой металлические скобки на его каблуках.

— Разрешите войти? — через минуту у входа в палатку старшины раздался голос Комаристова.

Громов привстал.

Войдя, младший сержант протянул ему записку.

— Хорошо, — сказал Громов. — Ваша девушка живет, кажется, в Литвиновке?

Комаристов кивнул.

— Если так, то пойдете по личному знаку.

— Товарищ старшина... — умоляюще посмотрел на него младший сержант. — Но...

— Наивный вы человек, Комаристов. Если пойдете по увольнительной, то в следующее воскресенье будете сидеть дома. А если сходите по личному знаку и если будете поддерживать в палатке образцовый порядок, имеете шанс и на следующее воскресенье. А какая вам разница — вы же не в театр. Можете прийти и к вечерней перекличке...

— Ясно, товарищ старшина! Разрешите идти?

— Идите! Вот личный знак. И без замечаний!

Разошлись оба довольные: Комаристов потому, что через час увидит Аню, Громов оттого, что, несмотря на препятствия, чинимые Пучковым, все же показал свою власть. Отпустив Комаристова, Громов с облегчением вздохнул. Немного теперь осталось. Утром ему сообщили, что его докладная с просьбой послать на учебу уже подписана инженером части и начальником штаба полка майором Шаговым. Ее осталось подписать только начальнику училища.

В конце действительной службы фортуна наконец повернулась к Громову лицом.

Когда гремит стоянка, клокочет разорванный винтами воздух и юлой крутятся у самолетов его подчиненные, он, Громов, мог спокойно, со смаком выкурить папиросу. «Не большая удача — быть старшиной», — подумал он. Механик может стать техником, инженером, штурманом, летчиком, а старшине только две дороги: на сверхсрочную или в запас. Но ни в запас, ни на сверхсрочную не хотелось Евгению. Он не из таких, кто бросает службу в чине старшины. Нет, он будет офицером. Да еще каким! Не чета какому-нибудь Пучкову. По технической линии он, старшина, не пойдет: какой прок ковыряться в шплинтах? Другое дело — служба в штабе, в военной комендатуре или в политотделе училища. Там он был бы на месте.

Громов так задумался о будущем, что ему захотелось сейчас же осведомиться о продвижении докладной. В курсе всех дел был его приятель Касимов — писарь штаба. Старшина вообще уважительно относился к писарям, адъютантам, делопроизводителям и в шутку называл их «вершителями судеб». Это Касимов сказал ему, что пришла разнарядка из политического училища, но туда будут посылать только членов или кандидатов партии. Громов был комсомольцем. Поэтому он сразу же стал просить рекомендацию у начальника штаба полка майора Шагова. Тот дал ему рекомендацию и утвердил ее в политотделе.

«У кого же попросить вторую?» — подумал старшина.

— Можно? — спросил сержант Желтый, вталкивая в узкую дверь свое высокое, стройное тело.

— Садись, — сказал Громов, повернувшись на постели.

— Разнарядка, говорят, пришла. Скоро тебя, старшина, здесь не будет..

— От кого узнал?

— Сорока на хвосте принесла.

— Еремин сказал, некому больше, — с нарочитым равнодушием ответил Громов. — Он слышал мой телефонный разговор.

— Словом, завидую...

Громов спрыгнул на пол, выдернул из-под койки чемодан, достал папку с бумагами.

— Вот он, аттестатик. Видишь? Только я да Корнев сумели получить. Корнева отпускали в школу как помощника групповода. Ну и я — разве я чего-нибудь не добьюсь?

— Это копия, — заметил Желтый и, взяв из рук Громова лист с печатью нотариуса, посмотрел на свет: — Интересно, подделок и подчисток нету?

Громов строго взглянул на товарища.

— Брось шутить... За личным знаком, наверное, пришел?

Желтый прижал руки к груди и опустил ладони, словом, сделал вид, какой принимает собачонка, когда она служит, выпрашивая подачку. Это не рассмешило Евгения, но, когда Желтый нарочито умоляющим голосом произнес: «Так точно, за личным знаком», — Громов ухмыльнулся.

— В цирк тебе надо... — сказал он.

— Ты знаешь, какую почву я подготовил тебе в Литвиновке? За пять лет не сыщешь, — сказал Желтый.

— Всех девчат в поселке расхватали, по деревушкам подались, — тоном осуждения изрек Громов, но тут же спросил мягко: — Кто она?

— Библиотекарша, черненькая такая, просто загляденье. Я ей сказал, что познакомлю с тобой, самым лучшим нашим парнем. Она обрадовалась... У тебя личный знак при себе?

— Не торопись. Нельзя сейчас тебе уходить. Слышишь, Корнев на балалайке бренчит? Увидит он, что я тебя отпустил, Пучкову доложит. А Пучков припишет мне превышение прав. Ведь ты недавно ходил по увольнительной. Вот стемнеет, тогда иди в свою Литвиновку. Но... до вечерней переклички...

— Разумеется... Идем вместе. Оставь кого-нибудь за себя и айда.

— Нет, не могу оставить подразделение. И вовсе не потому, что здесь генерал. Вот уеду в училище — тогда прощай аэродром. А тебе придется загорать до конца службы...

— Не всем же быть офицерами, кому-то и в сержантах служить надо.

— Офицеры тоже бывают разные. Вон Пучков — сколько лет на службе, а все в шплинтах ковыряется. Дурак просто.

— Ты это брось, — с обидой сказал Желтый, — он умный, только какой-то невоенный.

— Скажешь тоже: умный! Когда-то работал в училище, где Покрышкин был курсантом. Кто теперь Покрышкин? И кто такой Пучков?

— Утку кто-то пустил. Не работал Пучков с Покрышкиным.

Помолчали. Громов перетасовал бумаги, положил копию аттестата сверху и завязал сиреневые тесемки папки.

— Так-то, кореш, наше дело теперь в шляпе, — с улыбкой сказал Громов, укладывая папку в чемодан.

— Покрышкиным ты все равно не станешь.

— Ну-ну... А то не дам тебе личного знака, — бросил Громов с улыбкой.

Желтый понял, что это была не шутка.

«Если с ним будешь разговаривать так, как он заслуживает, и вправду не сходишь к Аджемал», — подумал Желтый и обиженно произнес:

— Я для тебя старался, а ты...

— Не такие мы бедные, чтобы кто-то нас знакомил. Мы и сами с усами. На вот, получай! — Громов вынул из кармана жестяной жетон и подал его другу.

— Как хочешь, — с нарочито разочарованным видом вздохнул Желтый. — А девушка красивей, чем жена Пучкова.

— Можете быть свободным! — строго произнес Громов, подчеркивая этим, что такого рода услуги роняют авторитет старшины.

«Надо смываться, не то еще передумает и отберет знак», — подумал Желтый и, козырнув, удалился.

Старшина поправил гимнастерку и пошел в палатку, где жил Игорь Корнев.

— Можно? — спросил Громов, хотя обычно никогда не спрашивал на это разрешения. Ему нравилось появляться перед подчиненными неожиданно, заставать их врасплох.

— Прошу, — ответил Корнев, сидевший на стуле, сделанном из дюралевых закрылков самолета.

Солнце проникало в палатку сквозь плексигласовую врезку в брезенте. На низком столе, тоже авиационного Происхождения, лежал розовый квадрат света. Как раз в этом квадрате Громов увидел самолетный радиопередатчик, несколько книг и горку формуляров, куда механики обязаны записывать, какие работы и когда были проделаны на самолете и моторах.

Перед Корневым был развернут один такой формуляр — паспорт, как тут говорили, а вернее — биография двигателя. На толстых, прошнурованных, скрепленных сургучной печатью листах было указано, какой характер, индивидуальные особенности имел новый двигатель, как они изменились после заводской переборки мотора или после долгой работы в воздухе.

— Механиков контролируем или передатчик настраиваем? — спросил Громов.

Корнев счел ответ излишним и промолчал.

— На самой матчасти надо их контролировать, а не по бумажкам. Помню еще в Иркутске: загорелся самолет в воздухе, арестовали формуляры. Проверили: все профилактические работы делали вовремя. Почему же самолет загорелся? Оказывается, по передатчику кто-то принял из-за границы соответствующую команду и выполнил...

— Уж не думаешь ли ты, что и я готов принять такую команду? — с обидой спросил Корнев.

— Ну что ты, друг мой. Я это просто так, — ответил Громов и попытался замять неловкость сообщением о приезде генерала. Но Корнев, углубившись в формуляр, не слушал...

«Другие вскакивают, когда я вхожу, а этот... — недружелюбно подумал старшина. — Благодари начальство, что сверхсрочник, не то я наказал бы тебя за такую непочтительность».

Он хотел уйти, но вдруг смекнул, что это только сильнее уронило бы его в глазах Корнева, и потому по-хозяйски расселся на койке, откинул матерчатую дверцу палатки и, закуривая, стал созерцать окрестности.

Самолеты, сотрясавшие днем барабанные перепонки, покоились под брезентовыми чехлами. На старте и на стоянке было пусто. Курсанты уехали на свои зимние квартиры, в большой шумный город, механики подались в увольнение, только дежурные по стоянке в ожидании часовых мерно расхаживали от самолета к самолету. Усталостью и скукой веяло с этой серой плоскости аэродрома. Зато поселок Актысук, точно вымерший днем от зноя, теперь оживал. Там, где за кукурузным полем виднелись пирамидальные тополя, уже играла музыка. Должно быть, на танцплощадке завели радиолу... Было видно, как за поселком, вдоль взгорья, шел поезд. Громов насчитал двенадцать вагонов... Захотелось догнать этот поезд и уехать, уехать подальше от белой плеши летного поля, от нудного, степного пейзажа, от этих выгоревших, выжженных солнцем палаток.

— О чем задумался, детина? — спросил Корнев. Всякого другого механика старшина одернул бы за такую фамильярность, а мотористу или мастеру наверняка объявил бы наряд вне очереди: знай, как обращаться со старшими по званию и должности. Но придираться к другу и земляку не стал.

— Разве ты поймешь? — отозвался с усмешкой Громов.

С тех самых пор, как Корнев, отслужив действительную, остался на сверхсрочную, старшина перестал его уважать. Уж ему ли, Громову, было не знать, с какой радостью, с каким восторгом покидают этот лагерь те, кому подходит срок увольняться в запас. За три года не нашлось ни одного чудака, который бы поддался на уговоры и остался здесь хотя бы на год. Здесь служили лишь те, кого призывал к этому воинский закон. А Корнев — на тебе! — сам остался. Вот чудак, не захотевший для себя лучшей жизни!

Но еще сильнее Корнев пал в его глазах, когда не захотел поселиться в поселке и остался жить с механиками в палатке. Это было выше понимания Громова, Неужели за годы службы его земляк перестал понимать, что такое хорошо, а что такое плохо?

Он знал Корнева с детских лет и на правах друга поселил его в своей «резиденции» — так называлась в шутку большая палатка, где квартировал «сам» старшина. А через две недели Корнев без всякого объяснения ушел из этой палатки опять к рядовым механикам. Ему оказали честь, а он...

«Оболванился, поглупел», — думал Громов.

А если так, то благоволи вместе с механиками ходить в строю на стоянку, в столовую и даже в кино!

Это было нарушением прав сверхсрочника, но Корнев стерпел, не стал жаловаться. И ради чего он пошел на такое унижение? Совесть жгла старшину, ему хотелось снова сойтись со своим земляком, и вот он пришел к нему в палатку...

— Эх, земляк, поймешь ли ты, если расскажу, о чем я задумался, — со вздохом сказал Громов.

— Ну, если я такой беспонятный, зачем же ты пришел ко мне?

Строгое, почти аскетическое лицо Корнева стало улыбчивым и добрым.

И Громова разозлила эта улыбка и этот вопрос...

— Плакать надо, земляк, а ты все улыбаешься, — философски изрек старшина.

— Плакать? — недоуменно переспросил Корнев. И от этого недоумения, показавшегося наигранным, Громова прорвало.

— Будто не знаешь? Неужели тебе не обидно, что мы находимся здесь на положении официантов из прогоревшего ресторана? Сколько курсантов-салажат на наших глазах вышли в офицеры, пошли, как говорится, на взлет. А мы... с семнадцати лет служим, рвемся грудью вперед, а толку? Вчера я еле узнал того курсанта, которому помогал когда-то застегивать парашют. Смотрю, а он уже капитан! В ресторан пригласил... А я честно сказал, что эта трапеза для меня будет слишком горька... Будь она неладна, эта вспомогательная техническая служба... Кругом жизнь, а тут какое-то ползучее существование. А ты, видно, и не представляешь себе лучшей жизни... Примирился, остался на сверхсрочную. Да будь я на твоем положении, меня на швартовочных тросах здесь никто бы не удержал. Зубами бы перегрыз. Неужели ты не имеешь самолюбия? Хочешь служить — пожалуйста, поезжай в боевую часть. Такого опытного механика с руками оторвут. Но тут, где на глазах растут салажата, а мы...

— Не любишь ты армейской службы... — перебил Игорь.

— Это я-то?! — почти воскликнул Громов.

Этого твердоскулого старшину, который хранил в своем чемодане погоны лейтенанта, Корнев знал как себя. До службы они жили на одной улице. Все детство их прошло в те годы, когда над миром задымился порох сражений. Во время боев у реки Халхин-Гол и финской войны они играли не иначе как в «красных» и «белых». И, когда началась Отечественная война, оба были еще подростками. Стар и млад жили тогда вестями с фронта. А что же говорить о пятнадцатилетних юношах? С сердечным трепетом слушали они диктора Левитана, который читал по радио приказы Верховного главнокомандующего. Героизм солдат был невиданный в истории. И невиданно быстро росли воины в званиях и должностях. За взятие деревни лейтенанту присваивали звание капитана, за форсирование реки комбату давали целую дивизию. Пылкое воображение переносило парнишек на места сражений, оба видели себя храбрыми воинами, чуть ли не полководцами. Громов пытался пойти добровольцем, но отец не пустил. Через два года он пытался убежать из эшелона призывников, отправляемых на Дальний Восток, — лишь бы попасть на фронт, но его вернула военная комендатура. С места службы на границе он подал несколько рапортов с просьбой отправить на фронт и получил за это дисциплинарные взыскания. В конце концов командир роты решил отделаться от прыткого молодого солдата и направил его в авиатехническое училище. Приказ о зачислении был подписан в тот день, когда началась война с Японией. Громов заплакал с досады. К довершению бед на него обрушился еще один удар: училище, готовившее в войну авиационных техников, офицеров, выпустило послевоенный набор авиационными механиками, сержантами. Правда, Громову, как отличнику учебы и помощнику командира взвода, присвоили звание старшины, а он еще на первом году обучения купил погоны техника-лейтенанта.

Техническая служба была Громову не по душе. Он поехал в училище, чтобы получить звание офицера, что считал самым важным условием для служебного возвышения. Ему так страстно хотелось стать военачальником, что он, человек по натуре гордый, готов был ради карьеры и на лесть, и на унижение, и на подвиг, лишь бы побыстрее достичь своей цели.

Что запало в душу с юности, не выжечь и каленым железом.

И Громов не мог расстаться с мечтой своей юности и бранил отца, военную комендатуру, свою судьбу, командира роты, где служил, — бранил всех, кто помешал ему попасть на фронт, где бы можно было скорее осуществить свою цель. Опасности его не страшили.

В летном училище, куда его направили продолжать службу, центром внимания были курсанты, а механики, если попадали туда сержантами или старшинами, так и служили в этом звании до увольнения в запас.

Но если Корнев понимал, что глупо обвинять обстоятельства, не позволившие ему осуществить желание юности, и старался работать честно, то Громов всеми фибрами своей сильной натуры возненавидел училище и стал заводить знакомства среди штабных писарей с надеждой выбраться, как он говорил, «на фарватер».

— Это я-то не люблю службы!? — снова воскликнул Громов, и Корневу показалось, что в его черных непроницаемых глазах что-то сверкнуло. — Да неужели ты не знаешь, что во всей воздушной армии нет старшины, который так любит дисциплину, организованность и форму одежды, как я? Сегодня увидел генерала почти в штатском и обидно стало, больно... Нет, ты не знаешь, как я люблю армию. Армейская служба — моя, именно моя стихия. У меня больше данных, чтоб стать хорошим офицером, чем у любого салажонка курсанта. И это не только мое мнение...

— Ты хороший, даже примерный старшина, но, честно говоря, для технической службы данных у тебя небогато.

— Чхал я на техническую службу...

— А зря... Скоро вся армия станет технической службой...

— Техническая служба тоже бывает разная. В боевых полках и техники быстрее растут. А в этом училище... заводь какая-то...

— Если так мы все рассуждать будем, кто же в училище останется? — раздумчиво и сдержанно заметил Корнев, хотя ему уже претило словоизлияние бывшего друга.

— Салажат, что ли, мало?

— А кто их обучать будет?

— Хлюпики, вроде нашего Пучкова, всегда найдутся...

Чаша терпения переполнилась.

— Ты сам хлюпик!.. Сам!.. — закричал Игорь, негодуя на Громова. — Пучков эскадрилью в воздух готовит и не хнычет. А ты пришел и скулишь... Ты что же, на чужом хребте хочешь в рай въехать? Чхал я на таких!..

Игорь быстро вышел из палатки, высоко закинув матерчатую дверцу. На ходу он ослабил ремень и вспрыгнул на турник. Когда Громов, закурив, вышел за ним следом, Игорь делал «мах на солнце». Турник скрипел и раскачивался от вращения красиво изогнутого тела. Игорь всегда испытывал потребность в сильных физических движениях, когда нервничал.

Хотя и молод он был, а нервы иногда так разгуливались, что только физической нагрузкой он мог их успокоить. Да и неспроста он нервничал: были у Игоря отец и мать — погибли в войну; была и невеста, но, пока он служил, она вышла замуж за другого; были и родственники, и друзья — перестали писать, отвыкли, забыли. Вот и нашел он среди товарищей по нелегкой службе свой родной дом и свое любимое дело. Так можно ль за это упрекать?