Виталий Кржишталович
Целинный батальон (повесть)
Всякий, побывавший в русской степи, помнит ее всю жизнь и всю жизнь хранит личные свои представления об этих местах. К моей памяти степь пристала шматком жирной и на удивление липкой грязи.
За окном висел ноябрь, из неба на землю отвесно и безо всякого перерыва падала вода и день отличался от ночи только тем, что был сер, тогда как ночи плыли темные. И еще грязь. Повсюду черная, въедающаяся в мельчайшие поры и трещины грязь. Ее невозможно было счистить, смыть, отскоблить. Она оставалась темнеющими пятнами на высушенном х/б и приводила в ярость нашего материально ответственного старшину. Грязь была везде: на заборах, машинах, домах, деревьях. Она проникла в колхозную столовую и в варочном цехе поварихи скользили на заляпанном дорожной грязью цементном полу и визгливо матерились. Наш батальон ежедневно и трудолюбиво расталкивал по кюветам орловские дороги, колол в деревнях престарелым пенсионеркам и дичающим в одиночестве молодухам дрова, реализовывал магарыч и как белых ангелов ждал белых мух и приказа убираться восвояси. Так и застрял этот край в моей памяти нескончаемым дождем, грязью да еще запахом самогонки, которую местные умелицы изрядно сдабривали одеколоном и птичьим пометом — для крепости.
Уезжая оттуда и стараясь заспать на вагонной полке свежие впечатления походной жизни, я и в бреду не смог бы представить, что когда-нибудь придет время и я примусь вытаскивать из памяти слежавшиеся картинки былого и перебирать малейшие подробности тех действительно памятных дней.
Летучка разучилась летать. Она забыла, что такое скорость свыше двадцати километров в час с тех пор, как два месяца назад, замыкая колонну, свернула с Тамбовского шоссе и направила лучи своих фар сквозь занавесь дождя в глубь степи. Туда, где в ближайшие месяцы предстояло ей, пробираясь мимо балок и карабкаясь на косогоры, обслуживать раскиданные по деревням и хуторам роты «целинного батальона», как называют такие части в армии.
А свернув с асфальта на степной проселок, летучка тут же и села на задний мост, продавив своим многотонным крупом сгнивший и задрапированный грязью мосток.
За время, прошедшее с того случая, хозяева летучки научились распознавать подобные дорожные каверзы и лебедкой пользоваться больше не приходилось. Да и как не научиться, когда практики хватало с избытком: выездное отделение ремонтников шаталось по степи, снабжая ротные склады и взводные парки запчастями и свежими батальонными сплетнями.
Штаб сборного передвижного автомобильного батальона со всеми своими службами, складами, радийной машиной, бензовозами, водовозкой, легковыми штабными вездеходами — «козлами», несколькими бортовыми машинами и спецмашинами передвижной авторемонтной мастерской — ПАРМ расположился на окраине средних размеров городка, где в реку одного с городом названия сбрасывали отходы сразу три завода, один из которых имел всесоюзное значение.
Местные власти отвели для управления батальона мастерские районного отделения «Сельхозтехники». Одноэтажный домик во дворе заняло офицерское общежитие. Во втором, побольше, с широким крыльцом, расположился штаб. Летний Красный уголок мастерских, прилепленный к корпусу тракторного цеха на уровне третьего этажа и представлявший собой длинный узкий коридор из стальных двутавровых балок с бетонным полом, железным потолком и стеклянными стенами, отдали под солдатскую казарму.
В последних числах сентября, что-то около двух часов пополудни тусклого, но теплого четверга, во двор въехала запыленная короткая колонна из десяти спецмашин и двух вездеходных газиков. Третий, со вздернутым усиленной рессорой передним крылом, ждал колонну во дворе. Облокотясь о водительскую дверку, стоял и разглядывал въезжавшие машины высокий и толстый парень со стриженной ежиком головой, большими, на выкате глазами и бесформенными жирными губами. Они выделялись своим ярким сочным цветом на сером бескровном лице парня. На его погонах желтели лычки ефрейтора. Никто в управлении батальона не знал ни имени, ни фамилии этого парня. Во всех, даже самых отдаленных взводах его знали по прозвищу. Это был водитель комбата Мурлик. Кличку своему шоферу придумал сам комбат, подполковник бронетанковых войск Арнольд Степанович Самохин.
Сам он теперь стоял на крыльце штаба и, расставив короткие мощные ноги, заложив руки за спину и набычив голову, смотрел туда же, куда и его верный Мурлик, — на прибывающих. Внешностью комбат обладал выдающейся, особенно благодаря животу. Это был резервуар уникальных размеров, про который слесарь из первой выездной Малеха воскликнул, увидев впервые: «Батюшки, сколько ж туда пива влезет!». Но шутки в сторону, у Самохина было кое-что, способное поразить воображение посильнее. Во-первых — голос. Голосом комбат обладал необыкновенно мощным. Это было что-то не совсем человеческое, что-то машинное, усиленное спрятанными под кителем динамиками. Он никогда не кричал, но, говоря вполголоса, Самохин производил такой грохот, при котором плохо воспринимались отдельные слова, но суть доходила отчетливо. Во-вторых — сила. Обычно, когда солдаты в рассказе о своем комбате хотели передать всю полноту впечатлений о его воловьей силе, они вспоминали давний случай, происшедший неизвестно когда и неизвестно где, но в достоверности которого была уверена вся дивизия, а уж о целинном батальоне и говорить нечего. Шла как-то по дороге армейская колонна и вел ее наш подполковник, впрочем, он тогда, возможно, еще не был подполковником. И увидел Самохин, как одна машина в колонне хулиганит — то отстанет, то начнет обгонять другие машины. Как видно, шоферу надоело плестись с постоянной средней скоростью и он решил слегка встряхнуться. Остановил Самохин колонну, скомандовал построение и вызвал из строя того шофера. «Скажи-ка нам, сынок, — пророкотал он ласково, — с какой ты скоростью шел?». «Пятьдесят километров в час, товарищ подполковник», — ответил солдат. Подошел тогда к нему Самохин и взял своей бурой кистью солдата за руку повыше запястья. «С какой скоростью, сынок?» Побледнел солдат и сказал с натугой: «Шестьдесят километров». Посмотрел ему в глаза Самохин и опять спрашивает: «С какой скоростью шел?» Солдат хрипит: «Семьдесят километров», — а сам аж сгибается к руке Самохина. В третий раз спросил Самохин: «Я не понял, с какой скоростью ты шел?». И не выдержал солдат, закричал: «Восемьдесят, восемьдесят километров, товарищ подполковник!». Отпустил его руку подполковник Самохин и сказал такие слова: «Подойдешь к своему старшине, сукин сын, и скажешь ему, что подполковник Самохин Арнольд Степанович объявил тебе пять суток гауптической вахты от имени командира полка, — и добавил: — за то, что терпеть не умеешь». Рассказывали, что закатал потом солдат рукав гимнастерки и все ахнули — рука синяя.
Под стать голосу и силе был и самохинский нрав. Вообще довольно нелепо и неестественно выглядели на его плечах подполковничьи погоны. Маршальские звезды к его характеру подошли бы больше. Самохин не знал, что такое возражения, не допускал никаких пререканий и совершенно не представлял, как может выглядеть неподчинение.
Самохин окинул взглядом колонну и ушел в штаб. Мурлик зевнул и забрался в свой газик. Машины остановились.
Из кабин и фургонов повыпрыгивали прапорщики и молодые офицеры; вслед за ними к штабу потянулись гуськом офицеры постарше. Минут через десять на крыльцо вышел помощник начальника штаба, именуемый по-армейски начальником штаба по второму штату, и, напрягая голос, прокричал:
— Управление батальона, стройся!
Колонна управления только что преодолела переход в полторы тысячи километров. Весь батальон, пять рот по сто машин в каждой, в течение двух недель петлял, плутал и буксовал на пензенских, тамбовских и липецких дорогах. Шла переброска частей, занятых на уборке урожая, из зерносеющих районов в свеклосеющие. Это были не самые лучшие времена для деревень, через которые они шли, и дни тяжелых испытаний для инспекторов ГАИ и ВАИ.
Личный состав управления состоял из шестидесяти солдат, причем наполовину из «партизан», то есть призванных с гражданки запасников. Построившись и выслушав речь комбата о новом решительном броске в битве за урожай, солдаты пошли смотреть новую казарму. Об этой казарме ходили слухи давно. Рассказывали, что им дают громадную бревенчатую избу с русской печью и погребом. Последние дни под Саратовом дались особенно тяжко. Сплошные дожди еще не начались, но температура по ночам падала до нуля. Теперь даже закалки срочников не хватало и дневальным приходилось постоянно поддерживать возле палаток костер. Не было такого солдата, кто хотя бы дважды за ночь не выскакивал из палатки погреться у огня. Взвода в ротах жили по деревням в теплых домах и романтики палаточной жизни не знали. Во время перехода на стоянках и ночевках вокруг полевой кухни кружили неизвестно откуда появлявшиеся слухи о новой казарме, что ждала впереди. Все знали, что это будет теплый дом. Либо клуб, либо школа. Каждый таил мечту о русской печи.
Подойдя к зданию тракторного цеха, солдаты остановились в недоумении. Перед ними шагала аршинными ступенями вверх железная лестница и скрывалась под крышей в ржавом тамбуре. За тамбуром виднелся вытянутый вдоль стены стеклянный скворечник с железным днищем. Шедший впереди всех молодой партизан Санька Белоусов, крепыш, бабник и задира, посмотрел вверх и неуверенно сказал:
— Что-то не видно печной трубы.
Тут же кто-то возразил:
— Видать, паровое из цеха проведено.
Начали осторожно, словно боясь чего-то, подниматься. А поднявшись, обошли весь «уголок», но не обнаружили ни малейшего намека на какое-нибудь обогревательное устройство. Все стояли растерянные и ошеломленные. Кто-то потопал по звонкому бетону и нерешительно предложил:
— А на земле, пожалуй, спать теплее.
— Хорош! — хрипло заорал Белоусов и швырнул свою постель на пол. — Ложись, мужики, лежачая забастовка! Будет над людьми измываться. Всем лежать, пока не поселят в теплом доме. — И напоследок пообещал: — Если кто-нибудь встанет на построение, с тем сам разберусь.
Все побросали постели на пол и уселись на них с независимым и напряженным видом. Последним в новую казарму вошел Мурлик. Поднимаясь по крутой лестнице, он запыхался и теперь его лицо раскраснелось и шумно дышало. Увидев угрюмые лица товарищей, приготовившихся к драке, он усмехнулся и сказал:
— Здесь бунтовать можно. Сюда Самохин ни за что не заберется. Живот не даст — в ступеньки упираться будет.
Солдаты рассмеялись, но Мурлик опять только усмехнулся и, не спеша положив свою постель под стену, сел и задумался. Вообще это был немногословный парень, со всеми вежливый и к старшим почтительный. Никому за всю целину он не сказал ни одного грубого слова. Поначалу к нему относились с опаской, подозревая в наушничестве. Но, во-первых, не было ни одного случая, подтвердившего опасения, во-вторых, его уживчивый, покладистый нрав располагал к взаимному дружескому отношению, в-третьих, Мурлик завоевал доверие к себе тем, что нет-нет да соглашался сгонять за водкой. Постепенно настороженное отношение к нему прошло и рискованные разговоры больше не прерывались при его появлении.
Мурлик помолчал, а потом спросил у сидевшего справа от него командира первой выездной бригады младшего сержанта срочной службы Устюгова:
— Петька, это чего, опять бастуем?
Устюгов сидел с закрытыми глазами и, как видно, дремал. Не дождавшись ответа, Мурлик повернулся к сидевшему слева пожилому партизану, которого все срочники и молодые партизаны уважительно называли дядей Сережей. Был он не по годам морщинист, сутул и дряхл.
— Дядя Сережа, из-за чего сыр-бор? Чего требуем?
— Избу теплую требуем, — охотно отозвался дядя Сережа, — осень на дворе. Сколько мерзли в палатках. Нам говорили, что лето. Теперь лето кончилось. А это помещение, видимое дело, холоднее палаток. Разве с людями можно так обращаться? Санька правильно сказал: издевательство да и только. Я такого обращения на фронте и то не видел.
— Это что ж, Белоусов все затеял? — опять спросил Мурлик.
— Отчего один Белоусов, — обиделся дядя Сережа, — а мы что, бессловесные организмы? Все порешили. Видимое дело.
Его слова прервались цокотом каблуков по гулкой железной лестнице, и в казарму вбежал дежурный офицер — молодой лейтенант, обязанности которого при штабе были не совсем ясны. Чаще всего его видели дежурным по части или парку. Так лейтенанта за глаза и звали: Хронический дежурный. Запыхавшийся Хронический дежурный крикнул с порога:
— Повара! Живо в столовую. Нам гражданские половину кухни отдали. Ужин пора варить.
Ему никто не ответил и никакие повара не поспешили выполнить его распоряжение. С ошеломленным видом Хронический дежурный вошел в глубь казармы.
— Вы чего это расселись? — спросил он, звонко цокая по бетону коваными каблуками. Ему и на это не ответили. Тогда он быстро повернулся и закричал во весь голос:
— А ну встать! Приказываю встать! Строиться! Смир-рна!
Солдаты лениво рассмеялись. Хронический дежурный сразу густо покраснел и как будто даже вспотел — лоб и нос его заблестели. Он подбежал к маленькому Гарипову, срочнику из одной с Устюговым части.
— Гарипов, почему смеешься?
Гарипов, призванный на службу в начале этого лета и сразу же попавший на целину, испуганно замолчал. Сидевший рядом Устюгов услышал фамилию друга и открыл глаза.
— Что случилось, лейтенант? — настороженно спросил он.
Хронический дежурный, притопнув, крикнул:
— Товарищ младший сержант, почему вы сидите, когда с вами разговаривает офицер? Немедленно встать!
Белоусов, сидевший напротив, громко зевнул и ответил за Устюгова:
— А не положено, вот он и не встает.
Хронический дежурный обернулся и ошарашенно спросил:
— Почему не положено?
— А молодой еще.
Все опять засмеялись, на этот раз дружно и громко. Лейтенант быстро огляделся и выбежал из казармы.
Это происшествие с дежурным по части разрядило напряженную атмосферу и отовсюду послышались разговоры, смех, Малеха предлагал кому-то сыграть в карты. Устюгов, не поворачивая головы, сказал тихо Гарипову:
— Илька, сколько раз говорить — не высовывайся.
Илька пару раз махнул длинными и пушистыми ресницами, обиженно ответил:
— Я ж ничего не делал.
Устюгов посмотрел на Илькино насупленное лицо и взгляд его смягчился.
Гарипов появился в учебном батальоне неожиданно. Призыв давно прошел. Вся молодежь, приписанная к роте, уже прибыла и вторую неделю терла по ночам авторотовский туалет, когда в строю появился новый человек. Человеком этим был худенький мальчонка, испуганно таращивший черные круглые глаза. На вид ему нельзя было дать больше четырнадцати. Солдатское х/б, размера на три больше необходимого, висело на нем подобно парусам в безветренную погоду. Устюгов не поверил в то, что бывают такие солдаты, и даже потребовал у парня военный билет.
С самого начала маленький солдат стал занимать Устюгова. Он казался ему потешным. Младшему сержанту доставляло неожиданное удовольствие исподтишка наблюдать за тем, как Ильгиз подпрыгивает, пытаясь достать перекладину во время зарядки, как он суматошно старается исполнить очередной приказ своего командира, слушать звонкий голос Ильгиза, когда, стоя дневальным возле тумбочки, он кричит «смирно». Все это в исполнении Гарипова воспринималось как-то несерьезно, даже комично, как всегда воспринимаются действия подростков, подражающих взрослым. День ото дня приятное чувство, возникавшее в душе Устюгова при встрече с Ильгизом, становилось все теплее. Вскоре он уже чувствовал, что в отсутствие Ильки ему чего-то недостает. Устюгову было жаль, что Гарипов попал в другой взвод, и он подумывал, как бы добиться перевода Ильки под его подчинение. Но тут подошла командировка в целинный батальон, куда его послали вместе с Гариповым. Однако до этого события случилось еще одно, существенно изменившее отношение Устюгова к Ильке. Точнее — углубившее это отношение, сделавшее его богаче и сложнее. К простому желанию видеть перед собой Илькино наивное лицо прибавилось еще одно чувство — тревога за мальчишку.
Довольно скоро после Илькиного прибытия в роту Устюгов стал замечать, что Илькин командир, сержант Айвар Гростиньш, тоже проявляет к Гарипову внимание. Каждое утро на подъеме его можно было видеть возле Илькиной койки. Он проводил пальцем по одеялу, проверяя натяжку, после чего Илька плелся на Большой проход и вытаскивал из угла полотер — подбитый шинельным сукном деревянный ящик с двухпудовой гирей внутри. На зарядке Устюгов мог частенько видеть, как взвод Гростиньша переминается в строю и один только Илька отжимается от земли под мерный счет сержантского каблука. В парке Ильке попадались самые грязные и тяжелые работы. И редкая ночь проходила без того, чтобы Устюгов не застал Ильку в туалете за уборкой.
Вместе с Гростиньшем Устюгов закончил один взвод учебной роты. Затем Устюгов остался служить в учебке, а Гростиньш перебрался сюда — на второй этаж, в «постоянный состав». Еще через полгода сюда же перевели и Устюгова. Когда-то они были приятелями, и их койки стояли рядом. С тех пор все сильно изменилось, но Гростиньш по-прежнему приветливо улыбался однокашнику.
Устюгов чувствовал, как неприязнь к Гростиньшу начинает скапливаться в душе, но из последних сил сдерживал ее. За время службы Устюгов слишком хорошо усвоил неписаные законы солдатского общежития и не мог подняться против «своего призыва» в защиту младшего. Такое допускалось лишь в крайних случаях — если младший оказывался земляком или родственником. И все же неприязнь прорвалась наружу.
Поводом послужило очередное Илькино наказание. В ту ночь Устюгов задержался вместе с Новожиловым в Ленкомнате. Они вместе разукрашивали «дембельский» альбом Новожилова. Транзисторный приемник пробил полночь, когда Устюгов потянулся и встал из-за стола. Перед сном он решил перекурить. Вошел в курилку и вдруг за дверью туалета услышал чьи-то всхлипывания. Устюгов открыл дверь. В углу на корточках сидел Илька и отчаянно плакал. В правой руке он держал бритвенное лезвие. Услыхав скрип двери, Илька бросился на четвереньки и принялся быстро скоблить лезвием плитки пола.
Устюгов почувствовал, как злоба затопила ему глаза. Он сунул папиросу обратно в пачку и скомандовал:
— Эй, военный, ко мне!
Илька встрепенулся, подбежал и замер по стойке «смирно».
— Гростиньш приказал?
— Так точно, товарищ младший сержант, — выкрикнул Илька. Все лицо его распухло от слез, а глаза не мигая смотрели на дембеля. Устюгов протянул руку, и, забрав лезвие, кинул его в ведро. Илькины брови от удивления переломились пополам, а глаза расширились от испуга.
— Пойди, позови Гростиньша, — сказал Устюгов.
Илькин испуг перешел в настоящий ужас. Он секунду помедлил и неуверенно проговорил:
— Мне сказано, чтоб будить, когда закончу. Как же я…
— Бегом за Гростиньшем, — рявкнул Устюгов, и молодой солдат опрометью кинулся вон из туалета. Устюгов вышел в курилку и присел на подоконник, засунул руки в карманы. Плечи его напряглись, лопатки взгорбились, сквозь х/б отчетливо проступили сжатые в карманах кулаки. Из-за двери донеслось шлепанье домашних тапок и в курилку вошел Гростиньш. Он был в тренировочных брюках и гражданской цветастой майке. Ладонью левой руки Гростиньш тер глаза и отчаянно зевал.
— Здорово, Петька, — сказал Гростиньш, подходя и протягивая руку, хотя за день они виделись и разговаривали, наверное, раз десять, — чего тут мой оболтус натворил?
Устюгов ответил на рукопожатие и сказал:
— Слушай, Айвар, у меня к тебе просьба — оставь парня в покое.
Гростиньш удивленно посмотрел на Устюгова.
— Ты чего это? Почему?
— Да так… Не трогай и все. Я прошу.
— Разве вы земляки? Ты же питерский.
— Какая разница? Я прошу тебя не трогать парня, — голос Устюгова все больше натягивался.
— Да ну тебя к черту, — в свою очередь разозлился Гростиньш, — чего ты в мои дела лезешь? Еще не отвык командовать? Так здесь тебе не учебка — живо рога обломаем.
Этого говорить не стоило. Последняя фраза оказалась явно лишней, ее Устюгов проглотить уже не смог.
— Не ты ли обломаешь?! — вскрикнул он, подскакивая к Гростиньшу вплотную.
— А хотя бы и я.
С этими словами Гростиньш ухватил Петра за распахнутый ворот гимнастерки, резко рванул к себе и тут же со всей силы толкнул назад. Устюгов взмахнул руками, зацепил ногой табуретку, на которой обычно чистили сапоги, и полетел на пол. Сразу вскочил и швырнул табуретку в Гростиньша. Целил в голову. Тот увернулся и табуретка попала в плечо. Гростиньш взвыл и уже было бросился на Устюгова, но внезапно словно забуксировал на месте — сзади стоял Новожилов и держал его за тренировочные брюки.
— Пусти! — заорал на него Гростиньш.
— Я-те пущу, — спокойно ответил Новожилов и размашистой пятерней послал Гростиньша в угол курилки. Тут же подвернулся Устюгов, получил свою оплеуху и полетел обратно к окну. — Брэк! — гаркнул Новожилов. — По углам! Нашли из-за чего связываться. Салабона не поделили. Идиоты. — Он поднял руки, призывая к тишине. Потом примиряюще похлопал Гростиньша по голому плечу и аккуратно вытолкал его из курилки, приговаривая при этом: — Иди спать, иди, я сейчас с ним разберусь.
Закрыл дверь, минуту подождал, прислушиваясь, затем подошел к Устюгову и сел рядом с ним на подоконник.
— Ну и дурак же ты, — сказал Новожилов, — теперь Гростиньш парня со света сживет. На кой черт ты влез?
— Не могу больше смотреть на издевательства.
Новожилов хмыкнул:
— А что же ты сделаешь? Запретишь? Морду набьешь? Так Гростиньш поздоровее тебя будет. Да и все равно ребята не позволят. Виданное ли дело — дембеля из-за салабона лупцевать! Так пойдет — скоро я молодому ничего уже приказать не смогу. Сразу видно, что ты на легких харчах первый год прожил.
— Это учебка — легкие харчи? — вскинулся Устюгов. Его уже не первый раз попрекали тем, что он не вкусил всех прелестей службы, «отсидевшись» самое трудное время в учебной роте.
— А то нет! Ты даже нюхом не нюхал настоящей службы. Из-за чего на Гростиньша кинулся?
— Он заставил Гарипова лезвием туалет драить.
— О… Да я здесь каждое очко асидольной щеточкой шуровал. До блеска. Все трещины в полу знаю И Гростиньш тоже. Не смотри, что сержантом к нам пришел. На первом году все равны, это не учебка. Сейчас-то ничего, сейчас молодым служить можно. Год назад здесь порядки другие были. Не всякий дежурный по части мог «подъем» крикнуть. В молодых лейтенантов и сапогом кидали. Дедушкам мы завтрак в казарму приносили, прямо в койку. Не всем, конечно, были и нормальные ребята. А были такие… — Новожилов в упоении рассказывал Устюгову о начале своей службы, будто эти воспоминания доставляли ему удовольствие. — Не знаешь ты службы. Тут, считай, каждую ночь молодой на пирамидке петухом кричал. Или гимн пел. Дембеля вокруг на койках сидят, водку пьют, жареной картошкой закусывают.
— Ты стоял?
— Было дело. В самом начале. Тогда среди дембелей особенно один лютовал, Газизов. Твоего Гарипова земляк. Здоровенный такой лоб. Больше всего латышей не любил.
— Почему? — спросил Устюгов.
— А когда он молодым был, над ним сильно измывался дембель из латышей. Газизов стал дембелем — своего латыша нашел. Вот Гростиньш и отдувался. Теперь его черед подошел. Чего ж тут поделаешь — закон. Не нами заведено, не нам и ломать. Петька, столько за полтора года вытерпели! Нам главное теперь до «дембеля» дожить.
— Все равно не дам трогать мальчишку, — упрямо сказал Устюгов, — попрошу ротного перевести его в мой взвод. Буду себе готовить замену по специальности.
Новожилов посмотрел на него со скукой и безо всякого выражения сказал:
— Дурак ты.
Но просить ротного о переводе Ильки под свое начало Устюгову не пришлось — на следующий день стало известно, кто поедет на уборку урожая.
— Я ничего не делал, — повторил Илька, — все смеялись. Чего он сразу ко мне?
— А ты не лезь за всеми. Молодой еще, — назидательно сказал Устюгов и прикрыл глаза. Но задремать ему не удалось. Дверь снова открылась и в казарму не вошел, а буквально вскочил зампотех. Вся его короткая пышная фигура волновалась от возбуждения, на что указывали полосовавшие китель поперечные складки. Неуклюжая фуражка со сплюснутым козырьком смотрела, как всегда, в сторону, а солдатские кирзовые сапоги нещадно скрипели. Зампотех своей шаркающей походкой, по-старушечьи размахивая руками, подбежал к Белоусову и устремил на него бесцветные глаза. Но, встретив спокойный и насмешливый взгляд Саньки, он тут же поглядел на сидевшего рядом с Белоусовым такого же молодого партизана Славу Ильюшина, по прозвищу Вячик.
— Ильюшин, — сказал майор, снимая фуражку и тут же надевая ее обратно, — что тут у вас? А? Что это такое?
— Забастовка, — приятно улыбаясь, сказал Вячик. Его красивое голубоглазое лицо при этом порозовело не то от улыбки, не то от смущения.
— Что?! — вскрикнул зампотех. — Зачем?!
— Конечно забастовка, — ответили сразу несколько партизан, — надоело терпеть безобразие.
— Теплый дом давайте, — потребовали другие.
— Себе под офицерское общежитие, небось, вона какой домик отсосали, с печечкой, — крикнули третьи.
Послышались еще возмущенные голоса. Их становилось все больше и через минуту казарма загалдела. Майор бегал по длинному узкому проходу между матрацев и говорил часто и жалобно:
— Да вы что, товарищи, вы думаете я… Да я с радостью здесь с вами. Что вы…
— Ага, давайте с нами, товарищ майор, — смеялись ему в ответ.
— Что же вы меня-то подводите? Меня-то за что? Давайте, давайте кончать с этим. Покричали, покричали и хорошо. Давайте строиться. Сейчас комбат придет.
— Прям щас, — ответило ему из общего хора несколько дерзких голосов, — побежали строиться. Давайте сюда комбата!
Побегав и попричитав еще несколько минут, зампотех окончательно взмок, охрип и, по всему было видно, очень устал. Наконец, он махнул рукой и торопливо вышел из казармы.
В тамбуре он столкнулся с замполитом батальона капитаном Бородянским. Тот посторонился, пропуская запыхавшегося зампотеха, усмехнулся ему в спину и шагнул в казарму.
— Здорово, ребята! — громко сказал замполит, оглядывая улыбающимся взглядом солдат.
Казарма притихла. Бородянский заложил руки за спину и не торопясь пошел по проходу, вглядываясь в лица сидевших насмешливыми глазами. Был он высок, подтянут, в чистенькой отутюженной форме, словно не было полутора тысяч километров за спиной, в изумительно гладких, плотно обтягивающих икры, сапогах. Так плотно, что казалось, будто не в сапоги обуты ноги, а облиты блестящим черным хромом. Бородянский был еще довольно молод, лет тридцати пяти, с короткими светло-русыми волосами, чуть полными мягкого очертания губами, ровным носом и маленькими женскими ушками. Несколько портил лицо подбородок — излишне массивный.
Проходя мимо Славы Ильюшина, замполит, не глядя на него, сказал:
— Вячик, для тебя в штабе есть дело, — замполит был единственным офицером, обращавшимся к Ильюшину так же, как его товарищи.
Вячик встал, привычным движением согнал складки гимнастерки за спину и легко пошел по проходу к двери. Он тоже был высок, строен, гибок и красив. Его голубые глаза удачно сочетались с волосами цвета свежей сосновой стружки и темными короткими бровями. В лице, в отличие от лица Бородянского, не было диссонансов — все детали его были пропорциональны и аккуратными мягкими контурами напоминали девичье лицо. Что применительно к любому другому мужчине показалось бы скверно. Но только не к Вячику. Он умудрился в свои тридцать лет сохранить какую-то поразительную юношескую непосредственность. И эта непосредственность в поведении, сочетаясь с женственностью в лице и мягким, буквально пластилиновым характером, вызывала в душах окружающих симпатию. Со всеми одинаково добрый и отзывчивый, одинаково вежливый и внимательный, он готов был улыбаться любой шутке, в том числе и скабрезной, хотя сам их никогда не допускал. Пожалуй, во всем управлении батальона было только два солдата, что за всю целину ни разу ни с кем не поссорились — Вячик и Мурлик. Вячик служил при штабе писарем.
Проводив глазами Вячика до двери, Бородянский вынул руки из-за спины и скрестил их на груди.
— Значит, бузим, — сказал он веселым голосом. Никто не ответил. Все по-прежнему смотрели ему в лицо. — Сейчас там, в штабе, сидит человек — председатель местного колхоза, — продолжал замполит, — приехал по делу к нашему комбату. И вот представьте, этот председатель, пока ждал, когда комбат освободится, уснул. Уснул! Нестарый здоровый мужик. Уснул, как ребенок. Оказывается, вторую неделю спит по три часа в сутки. По три часа!
— Потому, — голос Бородянского напрягся, — что идет борьба за урожай.
— Битва, — донесся Малехин голос.
— Да, битва, — вскинулся Бородянский. — Только так можно назвать эту работу. Люди валятся с ног.
— Теперь ответьте мне, почему именно армию посылают на помощь крестьянам? Да потому, что с армии можно потребовать. У армии дисциплина. У армии порядок. Там, где гражданский скажет «не буду», солдат ответит «есть», — говоря это Бородянский медленно шел по проходу. Его походку сейчас можно было бы назвать гарцующей. Во всяком случае, нечто подобное тому, что выделывали его лакированные сапоги, выделывают ноги скаковой кобылки, когда жокей уж очень хочет понравиться зрителям. — Именно армии отведена главная роль в этом грандиозном сражении. Сражении прежде всего с погодой. Когда дорог каждый час. И вот приходит батальон на место и выясняется, что приступить к работе он не может, потому что солдатам не нравится казарма. А вы пойдите сейчас к трактористам и спросите, нравится им дневать и ночевать в тракторах и комбайнах? — здесь голос Бородянского напрягся до звонкости. — Пойдите на свекольные заводы и спросите там у рабочих, нравится им вкалывать сутки напролет, мечтая о восьми часах сна, как о подарке? — голос замполита уже гремел. Светлые глаза потемнели и кровь прилила ко лбу и скулам. Он стоял посреди прохода в борцовской стойке и скупой резкой жестикуляцией помогал словам. — Стыдитесь! Вы солдаты Красной Армии. Именно Красной. Не должно быть различия между нашими отцами и нами. Представьте, во время войны солдаты под Москвой или Сталинградом побросали бы винтовки и сказали: бастуем, пока не дадите теплых казарм. Чего улыбаетесь? Вы-то ведь бастуете. Или битва с голодом совсем не то, что битва с врагом? Запасники, вы взрослые, семейные люди, скажите — могли бы оставить свою семью без хлеба? А страну, значит, можно?
Бородянский пружинисто, не спешно, но быстро, подошел к двери, резко повернулся и выкрикнул:
— Слушай мою команду — в две шеренги становись!
Солдаты засуетились, начали быстро подниматься, опоясываться ремнями, поправлять пилотки, строиться. Лица их были смущенные и виноватые. Среди общего замешательства раздался негромкий голос дяди Сережи:
— Товарищ капитан, разрешите обратиться?
— Слушаю вас, — сухо ответил Бородянский. Он стоял, как и в начале своего выступления, заложив руки за спину и слегка покачиваясь с пятки на носок.
— У меня к вам вопрос, товарищ капитан, — в каком году вы начали службу?
Бородянский нахмурился, но тут же улыбнулся:
— Какое это имеет значение? В шестьдесят третьем закончил высшее политическое училище бронетанковых войск. А что?
— Ничего, ничего, — ответил дядя Сережа, — а вот я в пятьдесят втором демобилизовался. И прослужил я, видимое дело, семь лет. Призвали же меня в одна тысяча девятьсот сорок четвертом годе в декабре месяце. И прошел я всю Германию, брал Берлин, а оттель перекинули нас под Прагу. Так это к чему я все — правильно вы, товарищ капитан, говорили. И про битву, и про окопы. Конечно, на фронте не сахар, видимое дело. И дисциплина не в пример нынешней — бывало и в штрафные. Только хочу сказать вам, об солдатах тогда заботились, на фронте-то. Чтоб солдат был одет, сыт и чтоб вши не заводились. Вы, товарищ капитан, говорите, что мы та же армия. А я так думаю, что не та. Вот мы были под Саратовом. Вы, товарищ капитан, вечерком со своей знакомой учительшей погуляете по полям, по посадкам, а заполночь вернетесь и в теплую школу спать. А мы придем из парка усталые, увидим палатки и какой там сон — в палатках тех, что в морозильнике. Сядем у костра и не расходимся. Я ведь что хочу сказать — ежели хотите, как на фронте, почему себе палатку рядом с нашей не поставили? Видимое дело.
Бородянский сухим, немигающим взглядом посмотрел в лицо дяди Сережи и молча вышел.
Устюгов вместе с двумя партизанами пошел в железный тамбур перекурить. Внизу, возле лестницы, он увидел толпившихся офицеров штаба. Посредине, широко расставив ноги, стоял и слушал доклад замполита подполковник Самохин. Бородянский закончил, но Самохин еще некоторое время оставался неподвижен и молчалив. Замерли и остальные. Наконец, раздался знакомый рык:
— Черт с ними. Пусть сидят, пока не надоест. Зампотылу! — К нему протолкался из задних рядов старший лейтенант — зампотылу по второму штату. — Вот что, орел, выдай на сегодня штабу обед и ужин сухим пайком. Солдатам не давать. Ничего, пусть сидят. Мурлика ко мне!
Хронический дежурный, спотыкаясь о крутые ступеньки, побежал наверх за Мурликом. Комбат повернулся и, застегивая на ходу шинель, спросил у идущего слева и чуть сзади Бородянского:
— Как фамилия старика?
Офицеры после отъезда комбата пошли обживать общежитие и на продовольственный склад за пайком.
Солдаты, окрыленные победой, кружились по казарме группами, возбужденно говорили и смеялись.
Потом пыл несколько сник. Скоро появились недовольные тем, что не отпустили поваров на кухню и теперь приходится сидеть голодными. А спать-таки все равно на бетонном полу, что совсем не такое большое удовольствие. Ночью все по очереди обозвали Белоусова дураком и, ругая на чем свет стоит все вокруг и себя в том числе, принялись колотить нары.
Утром управление батальона поднялось на развод. Жизнь в новой казарме началась.
С тех пор прошло два месяца. «Первая выездная» исправно курсировала между батальонным складом запчастей и отдаленными деревнями, снабжая колхозных механиков дефицитными деталями. Функции денежной единицы выполнял самогон. Операции по передаче армейского имущества на баланс крестьянских товариществ производил начальник ПАРМа капитан Веснухин. Ему помогал бригадный слесарь партизан Малеха. Устюгов принимал участие в их делах в качестве скрытого саботажника — тайком прятал от своего вечно похмельного командира все, что мог. И потому хоть какой-то ремонт в ротах все же производился. Однако, время шло, осень клонилась к зиме, целина — к завершению. И однажды обнаружилось, что склад, дотоле казавшийся бездонным, пуст. В последнюю свою командировку бригада Устюгова поехала уже безо всякого задания. Просто зампотех стремился убрать подальше от глаз комбата начальника мастерских.
Приехав в роту и убедившись, что без запчастей они и даром не нужны, ремонтники выбрали себе взвод подальше и решили окопаться там надолго. Задача состояла в том, чтобы найти себе длительную халтуру у какой-нибудь одинокой старушки. Это было непросто: тем же самым был озабочен весь личный состав здешнего взвода. Но выездная бригада не особо горевала — у них был Малеха. Дело в том, что Малеха не только обладал умением «втюхивать» колхозникам ворованные детали по максимальной цене, заваривать крепчайший чифир и в дни трезвого простоя скрашивать своим товарищам тоскливое существование солеными историями, но кроме того он владел сложнейшим и не до конца изученным искусством нравиться женщинам. Особенно перестаркам. А что до одиноких пенсионерок, то у них он просто не знал ни в чем отказа.
В этот раз Малеха раздобыл сразу два адреса. По одному он направил Устюгова с Новожиловым, по другому ушел сам с двумя бригадными партизанами.
Требовалось перекрыть крышу на сарайчике. В первый же день, отрывая слегу, прижимавшую куски толя, Устюгов провалился ногой в лопнувшую кровлю и сильно поранил колено. Хозяйка, нестарая дородная женщина, работавшая в деревенской школе завхозом, кассиром и преподавателем немецкого языка одновременно, перепугалась и предложила проводить младшего сержанта к фельдшерице. Он отказался от помощи и пошел сам. Усадьба фельдшерицы располагалась на самом краю деревни, упираясь разрытыми картофельными грядами в длинный невысокий косогор. При доме был и медпункт.
Саму фельдшерицу Устюгов застал во дворе. Она стояла спиной к воротам в неуклюжем черном ватнике и кирзовых сапогах, колола дрова.
— Давайте помогу, — предложил Устюгов, удивляясь тому, что солдаты обошли этот дом стороной.
Фельдшерица обернулась и оказалась совсем молодой еще женщиной, ну разве чуть постарше его самого.
— У меня самогонки нет, — хмуро ответила она и уже было вновь подняла топор, как заметила рваную штанину и кровь на колене гостя.
Устюгов сидел на топчане в пустой, белой и холодной комнате медпункта, а фельдшерица перед ним на корточках забинтовывала его колено. Она была немногословна, двигалась быстро, но угловато и, что огорчило Устюгова, была некрасива. Правда, что-то неуловимое все же привлекало в ней, но что именно, разобрать было трудно. Возможно, взгляд карих глаз, добрый и умный.
На следующий день Устюгов с удивлением обнаружил, что первая его мысль после пробуждения была о фельдшерице. О том, что после обеда он пойдет на перевязку, и что подумал он об этом не без удовольствия.
В этот день Устюгов работал из рук вон плохо, загубил две остродефицитные в этих краях доски и был по этому поводу громко обруган Новожиловым. За сытным хозяйским обедом Устюгов отказался от самогонки, чем вверг в изумление и окончательно испортил настроение напарнику.
В медпункт Устюгов приковылял, отчаянно хромая. Перевязка заняла не больше десяти минут и прошла в полном молчании. После окончания Устюгов потоптался в дверях, колупнул ногтем краску на притолоке, потер нос и, сказав «спасибо», вышел. Весь вечер был хмур, неразговорчив и от самогонки не отказывался. Засыпая, он видел в наплывающем сонном тумане фельдшерицу в синем платье выше колен. Ноги у фельдшерицы были ровные и чуть полноватые. Платье имело глубокий вырез и когда она наклонялась к ноге младшего сержанта, у того перехватывало дыхание.
На третий день Устюгов явился на перевязку раньше обычного и прямо с порога, словно боясь отказа, выпалил:
— Можно я потом дрова порублю? Без самогонки…
Она посмотрела на него с удивлением, усмехнулась, но ничего не сказала. В этот раз на ней было светлое платье с короткими рукавами и взбитыми плечиками. Платье это очень шло фельдшерице и молодило ее. В нем она показалась Устюгову ровесницей.
Когда закончилась перевязка, Устюгов остался сидеть на топчане и тупо следил за тем, как фельдшерица переставляет в стеклянном шкафу склянки. Его она больше не замечала. Он резко встал и заполненный до краев досадой пошел к выходу. Устюгов знал, что уже никогда больше не придет сюда.
— А дрова? — остановил его насмешливый голос. Устюгов повернулся. Глаза фельдшерицы улыбались. — Как звать-то тебя? — спросила она, когда вышли на веранду и Устюгов поднял с пола топор.
— Петром, — ответил он, — а вас?
— А мы еще не дожили до тех годов, когда на «вы», — ответила фельдшерица и протянула ему аккуратную крепкую ладошку, — Люба.
Устюгов колол дрова до самой темноты. Люба несколько раз выходила из дома в ватнике подобрать наколотое в поленницу. Груда полен росла. Петр вошел в азарт и радовался тому, что работы много, хватит назавтра. И вздрогнул от неожиданности, когда Люба, подойдя сзади, тронула за плечо.
— Хватит. Пойдем обедать.
— Да ничего, я не устал, — ответил Устюгов, но обернувшись осекся. Люба стояла перед ним в накинутой на плечи кофточке и теребила на груди бусы из крупных красных горошин.
Обедали молча. Устюгова подмывало заговорить, спросить, откуда она родом, как оказалась в этой глуши, как ей здесь живется. Но только он пытался заговорить, как язык деревенел и, боясь ляпнуть что-нибудь не то, Устюгов продолжал молчать. За чаем к нему пришла мысль, что истекают последние минуты и скоро он должен будет встать и попрощаться. Эта мысль принесла в душу смятение, близкое к отчаянью. Люба потянулась за вареньем. Устюгов посмотрел на ее руку, и, задержав дыхание, положил сверху свою. Люба подняла на него глаза. Взгляд был спокойный. Устюгов почувствовал, как стыд зажигает ему скулы, и резко отдернул руку. Он быстро доглотал чай, встал и поблагодарил хозяйку за угощение. Люба тоже поднялась и качнула в ответ головой. Устюгов с деревянной спиной и сдвинутыми бровями вышел из комнаты на кухню, оттуда на веранду и взял с вешалки бушлат и дембельскую фуражку. В окнах стояла чернота. Тоскливо стучал по шиферной крыше дождь и где-то неподалеку скрипел колодезный ворот. Устюгов спустился по ступеням и взялся было за ручку двери.
— Постой, — услышал он сзади себя голос Любы и обернулся. Она стояла на пороге кухни, окутанная светом, и согревала плечи ладонями. Он, боясь смелых мыслей, подошел к ней. — Оставайся, — тихо и не глядя ему в лицо, сказала Люба и ушла обратно в комнату.
Устюгов скинул бушлат с фуражкой на пол, широко шагнул следом.
Перед самым рассветом Устюгов проснулся. Комнату сжимала теплая печная духота, на веранде урчал гулким нутром холодильник. Перед ночью Люба сильно натопила и потому спали с откинутым одеялом. Устюгов лежал и, замерев, впитывал в себя волны дурманящего тепла, шедшие от близкого женского тела. Внезапно за окном возник шум приближавшейся машины — в деревню возле Любиного дома въезжал грузовик. Взвывая мотором и погромыхивая кузовом, он прочертил светом фар космическую темноту, упавшую на землю, и ослепил окна.
Как ни коротка была вспышка света, но Устюгов успел разглядеть Любу. Она лежала на спине, завернув руку под голову, а другую положив вдоль тела. Волосы темным нимбом обхватили голову на подушке. И во всем ее расслабленном теле, в ее позе, в налитой, едва вздымавшейся груди, в выражении Любиного лица, даже в темных Любиных волосах чувствовалось столько неги, столько сладкого покоя и безмятежности, что у Петра заломило глаза и кожа на висках стала горячей. Он вдруг почувствовал, что готов цепным псом защищать тишину этой комнаты, тепло этого дома, урчащий холодильник. Готов броситься на любого, кто посягнет на покой этой женщины. Ему захотелось обнять ее крепко и не пропустить к ней ни горестей, ни обид, ни тревог. Люба шумно вздохнула во сне и, повернувшись к Петру, обняла его и сильно прижала к себе. Ласковое и нежное чувство поднялось из глубин души, бархатисто коснулось сердца и обволокло мозг дремотным туманом.
Разбудил их громкий стук во входную дверь.
— Кто бы это? — со сна испуганно спросила Люба, быстро, даже как-то суетливо, натягивая на себя и Петра одеяло.
— Петька! — Устюгов узнал голос Малехи, — Устюг! Вылазь!
Люба приподнялась на локте и в голосе ее послышалась тревога:
— Что ему нужно? — слово «ему» она произнесла с явной неприязнью.
— Устюг! — вновь закричал Малеха, — слышь, че говорю — зампотех звонит. Веснухина не добудиться, вчера перебрал. Зампотех тебя зовет. Беги к телефону.
Зампотех требовал выездную обратно. Срочно! Устюгов пробовал торговаться, наплел про незаконченный ремонт. На это зампотех сообщил ему, что положение в ротах знает, пусть младший сержант не врет. В заключение добавил про то, что сегодня комбат возвращается из Орла и может завернуть в пятую роту. А это значит, что им немедленно нужно смываться оттуда. Услыхав о комбате, Устюгов больше вопросов не задавал.
Когда он вернулся, Люба накрывала на стол. Завтракали весело. Устюгов разговорился и много рассказывал про свою доармейскую жизнь, про маму и тетушку, про Ленинград. Люба слушала его, не перебивая. Взгляд был ласков.
Потом сидели рядышком и молчали. Потом Люба принялась заворачивать ему в дорогу еду и влажные от ночного холода яблоки. Он отказывался. Она не слушала. Потом они прощались на веранде и Петр потянулся к Любе, чтобы обнять и поцеловать. Но она не позволила, сказала: «Долгие проводы — лишние слезы» — и подтолкнула к двери. И тогда он, уже стоя на пороге, сказал, что обязательно вернется. Доедет до управления батальона и вернется. Люба в ответ на эти слова улыбнулась и натянула на плечи шерстяной платок. Петр спросил, неужели она ему не верит? На что Люба ответила — глупости, конечно верит, он непременно вернется. Тогда Петр разволновался не на шутку и открылся ей в том, о чем еще по-настоящему не думал, но уже чувствовал — в том, что любит ее и после демобилизации вернется к ней и увезет к себе домой в Ленинград. Он сказал, что давно, все свои двадцать и один год искал такую девушку: такую, такую… И вот нашел. На это Люба ничего не сказала, но и улыбаться перестала. Она тихо посмотрела на него, прошептала: «Иди, тебе пора».
Ремонтники поднимались по крутой лестнице, а над их головами гремели выстрелы и пела гитара.
— Кино крутят, поганцы, — ворчал Новожилов, громко ухая сапожищами по железу, — тут по степи день и ночь мотаешься, а эти — кино.
В казарме действительно показывали «Белое солнце пустыни». Старенькая «Украина» светила конусным лучом с высоты двух табуреток. Слева от двери гудела и фыркала едким дымом маленькая буржуйка.
Устюгов пристроил свою постель сбоку от ровной, без просветов, полосы матрацев на нарах. Спали не раздеваясь, тесно прижимаясь друг к другу и грея ладони в паху. Если кто-то вынужден был ночью подняться, то его место тут же затягивалось сонными телами и ему приходилось по возвращении ложиться сбоку.
В этот момент его кто-то потянул за рукав. Устюгов оглянулся и увидел мальчишку в телогрейке, кожаной кепке и черных резиновых сапогах.
— Там вашего солдата бьют. Маленького такого — Ильку.
Пока они бежали по скользкой, расползавшейся под ногами, темноте, Устюгов узнал от Николая — так звали мальчишку — что тот вместе с Илькой ходил в город. Неожиданно на улочке, где никогда не бывало армейских машин, они нарвались на командирского «козла». Из машины выскочили два офицера. Ребята рванули в сторону, Николай перескочил через чей-то забор и потом видел, как Ильку схватили и выволокли под свет фар. Как начали бить, сначала кулаками, а когда Илька упал, сапогами. Слышал, как кричали ему: «Кто с тобой был?!», «Врешь!». Били до тех пор, пока Илька шевелился и вскрикивал в ответ. Сильно пьяные были, но на ногах держались. Потом в конце улицы заиграла гармошка, офицеры, видать, испугались — прыгнули в «козла» и укатили.
— Кто за рулем сидел? — спросил на бегу Устюгов.
— Мурлик.
— Он тоже бил?
— Не… Только сидел в машине и смотрел.
По описаниям мальчишки Устюгов узнал в одном из бивших начальника склада медикаментов прапорщика Чекмарева, а в другом — Хронического дежурного.
Наконец, Николай, сориентировавшись в темноте по непонятным приметам, свернул в какой-то совсем глухой переулок и, велев Устюгову оставаться на месте, скрылся в темноте. Почти сразу позвал. Младший сержант сделал несколько шагов и, вглядевшись, различил во мгле ночи какую-то шевелящуюся массу. Подбежав, он увидел, что Николай пытается поднять на ноги Ильку. Тот запрокидывал голову, валился в сторону, стонал и мычал что-то несвязное. Устюгов поднял его себе на плечи и пошел, тяжело оседая при каждом шаге.
В казарме Ильку устроили возле самой печки. Только теперь Устюгов смог хорошенько разглядеть друга. Илькино лицо представляло сплошную сизую подушку, от правого глаза набрякшие веки оставили только узкую щелку. Левый глаз заплыл вовсе. Расквашенный нос кровоточил. Кровоточили и разбитые губы, Илька открыл правый глаз, губы шевельнулись.
Солдаты молча смотрели на него. Слышно было, как вхолостую стрекочет забытая «Украина» да гудит буржуйка. Нарушил тишину дядя Сережа. Он подошел к Ильке ближе, потом растерянно огляделся и спросил:
— Господи… Что же это?
Конец фразы потонул в общем крике. Казарма забурлила, рванулась к двери. Впереди всех оказался Санька Белоусов. Он сдернул с себя широкий ремень с бляхой и на ходу наматывал его на руку.
Внизу лестницы случилась заминка. Сзади напирали, ругались, спрашивали, в чем дело. Толпа остановилась.
На нижней ступеньке стоял, непонятно как оказавшийся впереди пожилой партизан, из неприметных, про которого знали только то, что на гражданке он работал старшим мастером в заводском цеху.
— Подождите, — кричал он, вцепившись из последних сил в поручень, — дураки, погубите пацана! И сами пропадете! Посадят!
— Уйди, — орал на него Белоусов, отдирая руки старшего мастера от поручня, — всех не посадят!
— Послушайте, — старший мастер задыхался, — я знаю. Нельзя так, — и крикнул, — под трибунал пойдете! Военный трибунал!
То ли слово «трибунал» окатило холодом, то ли по какой другой непонятной причине, но гомон стих. Даже Белоусов опустил руки.
— Ладно врать, — сказал он раздраженно, — какой трибуиал?
— Знаю, знаю, что говорю, — повторил старший мастер, воодушевляясь заминкой. — Чего вы добьетесь дракой-то?
— А что делать, — спросили сзади, — опять спустить им?
— Надо брать, пока тепленькие! — крикнул Белоусов, вновь заводясь. — Завтра поздно будет! — и двинулся было вперед.
— Может и нет их там, — зачастил словами старший мастер, — ворветесь, а их нет. Что тогда?
— Он дело говорит, — вперед протиснулся дядя Сережа, — ну как и правда — устроим кипеш, а зазря?
После этих слов пауза затянулась. Ее прервал чей-то молодой голос:
— Давайте решайте: пойдем месить или спать.
Белоусов оглянулся на товарищей и властно сказал:
— Значит так, я пойду и узнаю, там они или нет. Одному нельзя. Со мной пойдешь ты и ты, — он кивнул двум молодым партизанам.
— Я тоже пойду, — сказал Устюгов, решительно спускаясь с лестницы.
Старший мастер посторонился. Белоусов спросил у него тихо:
— А потом-то что?
— Возвращайтесь скорее, — так же тихо ответил тот, — решим.
Четверо солдат пошли к офицерскому общежитию. Остальные вернулись в казарму. Белоусов по дороге ворчал и обещал кому-то сломать спину. Подходя к общежитию, он внезапно обнаружил, что ремень по-прежнему свисает с обмотанного кулака увесистой бляхой, крякнул и сунул его в карман бушлата.
Одноэтажный каменный дом, отведенный под офицерское общежитие, состоял из трех комнат и вместительной прихожей. Комнаты располагались так же, как в типовой квартире, называемой «распашонкой». Миновав освещенную прихожую солдаты без стука распахнули дверь и остановились на пороге.
Середину центральной комнаты занимал шикарный бильярд с новеньким сукном и толстыми гранеными ногами. Матовые шары лежали на зеленом поле, точно на травяной лужайке. Яркая голая лампочка отражалась в полированных бортах. Возле бильярда в накинутых кителях или просто в нательных рубашках стояло несколько человек, двое держали кии. Одним из игравших сказался прапорщик Чекмарев. Это был ниже среднего роста щуплый человек, кривоногий и сутулый, с заросшей широкими черными бровями переносицей и сильно выступающим кадыком.
Он посмотрел ленивым взглядом пьяных глаз на подходившего Белоусова, взял кий в обе руки и независимо ухмыльнулся. Белоусов подошел вплотную, брезгливо скривился:
— Так и есть: пьян!
Чекмарев сделал шаг в сторону и покачнулся.
— А ты кто такой? — спросил он с вызовом. — Ты!.. Салага.
Белоусов не ответил, а повернувшись к нему спиной и обведя собравшихся возле бильярда офицеров, остановил свой взгляд на старшем по званию — батальонном враче, капитане медицинской службы.
— Где этот ваш… лейтенант? — грубо спросил Белоусов.
Седой капитан неожиданно звучно икнул и резким движением ухватился за угол бильярда.
— Здесь он, — громко сказал один из партизан, стоя на пороге спальной комнаты.
Внезапно в бильярдной стало тесно.
— В чем дело, товарищ сержант? — грозно спросил у Белоусова багроволицый майор, начальник штаба по второму штату.
Белоусов, нимало не смущаясь его сердитым видом, молча прошел в спальню, отодвинув кого-то с дороги. За ним прошли остальные партизаны и только Устюгов остался в бильярдной. Белоусов подошел к кровати, на которой в одежде спал Хронический дежурный:
— Смердит, как от Малехи.
— Сержант Белоусов, что все это означает? — закричал начальник штаба по второму штату.
— А это означает только то… — раздался голос Устюгова. Все дружно повернулись к нему. Он стоял с засунутыми в карманы руками, подав корпус вперед и с ненавистью глядя на офицеров. — Это означает то, что два ваших товарища час назад избили моего друга. И теперь я объявляю вам… Всем! Слышите?! Я объявляю вам, что не спущу этого!
Устюгов шел в казарму и чувствовал, что лицу его жарко, как при большой температуре. В мозгу стучало одно: хватит!
Он быстро взбежал по лестнице в казарму и крикнул с порога:
— Хватит терпеть!
Следом вошли остальные. Солдаты управления ждали их, сидя в молчании на нарах. Возле печки стоял старший мастер и теребил пальцами кончик носа. Когда пришедшие уселись, он спросил:
— Все здесь?
— Все.
— Мурлика нет?
— Нет, — ответили с нар, — повез комбата в гостиницу.
— Тогда слушайте. Я предлагаю написать письмо военному прокурору. И всем подписаться.
— А что, это дело, мужики, — сказал дядя Сережа.
Предложение старшего мастера одобрили.
— Дайте мне! Я напишу! — вскочил Устюгов.
Других желающих не оказалось. Устюгова снабдили запасом бумаги, сразу несколькими ручками, а также необыкновенным количеством ободряющих слов. Младший сержант уселся за дощатый стол дневальных и взялся за письмо.
И только тут младший сержант понял, что писать подобные письма ему до сих пор не приходилось. Впервые представилась возможность вылить всю горечь, что накопилась в душе за последнее время. Обиды, унижения, случаи произвола со стороны своих командиров хлынули на бумагу. Он вспоминал о грубости и рукоприкладстве комбата, писал о неустроенном быте, о том, как прапорщик Чекмарсв торговал по деревням ворованными со склада таблетками от триппера. Вспоминал про тухлое мясо, которое однажды дали им на обед. Работа над письмом захватила его. Казарма давно затихла. Общий свет погасили и лишь над столом дневальных горела лампочка дежурного освещения. Кроме Устюгова, бодрствовал только Вячик, дневаливший по роте. Он сидел возле Ильки и время от времени менял у того мокрые полотенца.
Вошел усталый Мурлик. Покосился на Устюгова и, усмехаясь, спросил:
— Мемуары строчишь?
Устюгов не ответил. Командирский шофер еще раз усмехнулся, зевнул, снял шинель и забрался на нары. Через минуту он уже тихо спал, положив ладони под щеку и ровно дыша.
Часам к трем Устюгов отвалился от стола и потер воспаленные веки. Слева от него топорщились комки рваных и смятых листков. Перед ним лежало готовое письмо. Он сладко потянулся и негромко позвал:
— Вячик… Слышь, Вячик, проснись. Я написал.
Дремавший на краешке Илькиной постели Вячик пробормотал:
— Молодец. Теперь иди спать. А письмо выброси.
Устюгов обиделся, подошел к Ильюшину и тряхнул того за плечи:
— Славка! Чего болтаешь? Ты что, против, да? Чего молчал?
Вячик вздохнул, вынул из кармана папиросы и, закуривая, перебрался к столу.
— Бесполезно это все, — сказал он, с интересом разглядывая пожиравшее спичку пламя.
— Почему? Чего ж молчал? — повторил Устюгов. Вячик снова вздохнул и как бы через силу забрал исписанные листки и прочитал письмо. Затем раскурил новую папиросу, выпустил два дымных кольца, стараясь загнать одно в другое. Устюгов терпеливо ждал.
— Кто так пишет? — наконец сказал Вячик. — Все в кучу смешал. Ты собирался про что писать? Про избиение солдата. А что написал? Об армии ты написал. Сам-то понимаешь? На армию замахнулся. Знаешь же, что повсюду так. Или ты из этих — кто все исправить хочет? Тогда дерзай, бог в помощь.
Вячик поднялся, но Устюгов, вскочив, силой усадил его на место.
— Говори толком, как надо.
Вячик улыбнулся своей подкупающей улыбкой.
— Глупыш ты, ей-богу. Про тухлое мясо написал. Где то мясо? Где акт, подписанный врачом? Почему до сих пор молчал? Грубость командира тебе не нравится, в казарме мерзнешь. Присягу забыл: «…стойко преодолевать лишения и трудности». Писать нужно только про случай с Илькой. О другом забудь. Да и все равно бесполезно. — Вячик посмотрел в непонимающее лицо Устюгова. — Ты сам посуди: писать прокурору, не поставив в известность комбата, не имеешь права. Письмо твое до прокурора в любом случае не дойдет — комбат тысячу раз сумеет перехватить. А если бы и дошло, что тогда? Как докажешь, что Ильку избили офицеры? Может, хулиганы напали?
— Колька видел. Пацан местный. Ты его знаешь, он часто здесь крутится.
— Вот, вот, — подхватил Вячик, — несмышленый мальчишка видел, как темным вечером офицеры били солдата. А возвращался этот солдат из самоволки. Наверняка пьяный. И мальчик этот… все может быть. Что там пионеру с кривых глаз показалось? А офицеры штаба, все как один, заявят, что оба их товарища весь вечер провели в общежитии за шахматной доской, разбирая партию Алехина с Капабланкой. После этого тебя обвинят в клевете, оскорблении чести советского офицера, в дезинформации общественности, а также в разложении дисциплины воинского коллектива. То есть в подрыве боеготовности. И сменишь ты, мой милый, дембельский кителек на лагерный клифт. — Вячик весело хлопнул Устюгова по плечу. — Иди лучше спать.
— Что же делать? — тупо спросил Устюгов. — Как я утром мужикам в глаза смотреть буду?
Вячик поднялся, взял письмо и бросил его в печку.
— Дураки вы, ребята, — сказал он, глядя на корчущуюся в огне бумагу, — лезете с лопатой на паровоз. — Устюгов опустил голову. Вячик подсел к нему вплотную. — Можно, конечно, попробовать. Есть вариант. — Устюгов повернул к нему голову. В глазах заблестела надежда. Вячик был совершенно серьезен, говорил тихо, почти шепотом. — Писать надо не прокурору, а в газету. В «Красную звезду». Вряд ли комбат сможет договориться с журналистом. А значит, испугается. Напишешь в двух экземплярах и соберешь подписи. Про свидетелей наври, будто они есть и у тебя записаны их имена. Один экземпляр письма дай Самохину прочесть, а про второй скажи, что вечером отправишь со знакомым гражданским. Вот тогда, — Вячик хихикнул, — неустрашимого комбата окопная болезнь прошибет. За тот второй экземпляр он тебя готов будет родным сыном назвать.
— А дальше? — Устюгов повеселел.
— Что дальше? Отдашь, конечно. Попугаешь и отдашь — свидетелей-то нет. Посылать нельзя.
Устюгов стряхнул со своего плеча руку Вячика и громко сказал:
— За дурака держишь? Комбат меня за такие игры в пыль сотрет. Если не…
Вячик перебил его испуганным шепотом:
— Тихо ты. Здесь печка и та уши имеет. Дослушай сначала. Правильно понимаешь: пока письмо у тебя — в твоих руках сила. Отдашь — тебе конец. Значит, вместо этой силы нужно заиметь другую. В обмен на письмо потребуй у комбата рапорты о неполном служебном соответствии на этих двоих. Понял теперь?
— Нет, — искренне ответил Устюгов, — какой в них прок, в рапортах?
Вячик цокнул языком:
— Рапорт за подписью и с печатью — это тебе не письмо в редакцию. — И со значением добавил: — Это документ.
К четырем часам утра Устюгов закончил переписывать новое письмо. Оба экземпляра вложил в конверты и надписал адрес, списанный со свежего номера «Красной звезды», аккуратно поставляемой замполитом. К письмам вложил по чистому листу для подписей. Затем встал, натер лицо холодной водой, поправил шинель на Ильке и прошелся по казарме, разминая ноги.
Немного встряхнувшись, Устюгов вернулся к столу и вновь придвинул к себе чистый лист бумаги. Он посмотрел на раскаленную печку, потом в темное окно, улыбнулся и вывел:
«Здравствуй, милая Люба».
Подумал, зачеркнул слово «милая» и написал сверху «любимая».
Возле штаба остановился командирский «козел». Из него вылез Самохин. Раздалось «Смир-рна!» — и к подполковнику скорым шагом, неся руку под козырек, заспешил ответственный по части. Перед крыльцом стояли в строю утреннего развода офицеры штаба.
Самохин хмуро поглядел на них, поморщился и, направляясь в штаб, сказал:
— Общий развод.
Через пять минут в общем строю стояло все управление батальона. На крыльцо вновь ступил Самохин. Он резко поднял в приветствии руку и вдруг во весь бочковой объем своей груди крикнул:
— Здравствуйте, товарищи!
Сочный низкий звук, больше похожий на гул, заглушил все остальные звуки во вселенной и даже пересилил цоканье заведенного невдалеке тракторного пускача. Когда командирское приветствие стихло, всей окрестной природой овладела глубокая тишина. Пускач умолк. А сам тракторист, как будто происходящее имело отношение и к нему, молодцевато подобрался и в восхищении мотнул головой.
Тишина висела несколько секунд. И вдруг весь строй управления, все офицеры и солдаты вместе, разом, безо всякой команды или знака, а так — по общему и властному движению души набрали полные легкие воздуха и дружно выдохнули:
— Здра-ии-ее-лаю-у-арищ-под-ол-онник!
— Вольно, — сказал командир.
— Воль-но-о-о! — понеслась над строем повторенная команда.
Строй вздохнул, по нему пролетело быстрое шевеление и стихло.
— Вот это да! — негромко сказал чей-то потрясенный голос в строю партизан.
Самохин заложил руки за спину.
— Ребята, — обратился он к солдатам, — соседний колхоз просит нашей помощи. Строят новую ферму. Торопятся до морозов забраться под крышу. Надо помочь. — Самохин выдержал паузу и, ухарски сбив фуражку набекрень, с видимым торжеством добавил: — Я попросил председателя колхоза заплатить вам наличными.
В рядах партизан речь вызвала радостное оживление.
— А теперь слушай сюда, — продолжал Самохин, — те, кого назовут, становись на левом фланге.
Он вынул из кармана сложенный листок и передал его через плечо назад багроволицему майору.
— Белоусов! — выкрикнул тот, и Санька, ответив «я», вышел из строя и побежал на левый фланг. — Кудельников! — дядя Сережа поспешил за ним. — Мирошкин! Васильев! Гуляйнога!.. Опарин! — последним назвали фамилию старшего мастера. Он направился к месту сбора, но на лице его не было заметно общего возбуждения. Самохин исподлобья поглядел ему в спину и перевел взгляд на партизан.
— Марш в казарму за вещами и грузиться. Отправка через пятнадцать минут. Старшим над временными сборами строителей приказываю назначить сержанта Белоусова.
— Я! — с готовностью откликнулся Санька.
— Командуй, Белоусов.
Санька вышел из строя, одернул бушлат и неожиданно ловко скомандовал:
— Р-равняйсь! И-рр-на-а! P-равнение на права-а!
Не добежав до крыльца метров пять, он перешел на строевой шаг, разбрызгивая грязь, приблизился, чеканя слова, отрапортовал:
— Товарищ подполковник, временные сборы строителей по вашему приказанию построены. Старший по сборам сержант Белоусов!
— Вольно… Вот что, Белоусов, — сказал Самохин, спускаясь на ступеньку, — за порядок, дисциплину, работу, за все отвечаешь лично. Если что не так — сразу ко мне. Хоть днем, хоть ночью. Все понял? — Самохин спустился к Белоусову еще на одну ступеньку и протянул руку: — Ну, успеха тебе, сынок.
Колонна партизан, вбивая в грязь подошвы, прошла мимо крыльца с прижатыми к бедрам руками и повернутыми к штабу лицами. Впереди шагал их командир, высоко задирая ноги и с обожанием глядя на комбата.
Самохин поправил фуражку, расстегнул китель и медленно пошел вдоль строя.
— Кто писал письмо? — спросил он. — Кто писал письмо, два шага вперед!
Вперед вышел Устюгов.
— Та-ак, — протянул Самохин и засунул руки в карманы галифе. — Кто это такой? — он вопросительно посмотрел на офицеров. — Кто это такой? — обратился комбат к багроволицему майору. Тот, принимая игру, дурашливо повел плечами. — Кто ты такой?! — громовым раскатом полетело в Устюгова. — Кто позволил вам, товарищ младший сержант, устраивать в воинской части демонстрацию?!
— Я не устра…
— Молчать! Я спрашиваю, кто позволил вам подстрекать личный состав к неподчинению командирам?! Молчать, я сказал! Вы знаете, как называются ваши вчерашние действия? Они называются «подрыв боеготовности воинского подразделения»! В военное время я мог бы без суда и следствия расстрелять вас, как паникера, — Самохин перевел дыхание и поманил пальцем. — Ко мне. — Устюгов подошел. Самохин протянул к его лицу красный кулачище и прорычал: — Здесь только я имею право решать. Только я! — Он оглянулся на багроволицего майора и, не меняя тона, спросил: — Где эти?
Тут же из строя вышли Хронический дежурный и прапорщик Чекмарев. Комбат поднялся на крыльцо и скомандовал им:
— Ко мне.
Лейтенант, вяло опустив плечи, стал медленно подниматься по ступенькам. Кривоногий, верткий Чекмарев опередил его и, залихватски тряхнув черным чубом, в два прыжка вскочил на крыльцо. Тут же он получил мощный удар левой и, теряя в воздухе фуражку, слетел в размешанную ногами жижу. Вскочил, не поднимая фуражки, замер — замер, любовно и преданно глядя на командира. Лейтенант громко ойкнул и, слегка присев, остановился. Сделал два шага. Потом еще один. Самохин раскрытой ладонью влепил ему в ухо, и Хронический дежурный полетел вслед за Чекмаревым.
После этого Самохин вновь спустился на землю и, подойдя к Устюгову, прихватил его за руку повыше локтя. Брови младшего сержанта дрогнули.
— Теперь понял, кто здесь командир? — тихо спросил Самохин.
Устюгов молчал. Самохин, не отнимая руки, чуть прищурил левый глаз. Устюгов заметно побледнел. Самохин презрительно усмехнулся и, подержав еще несколько секунд руку младшего сержанта, повторил вопрос. Устюгов резко зажмурился и так же резко раскрыл глаза.
— Зря это все, — срывающимся шепотом сказал он, — я письмо написал и отправлю. Все равно отправлю.
— Вот это испугал, — ехидно воскликнул Самохин, — прокурором испугал. А ты знаешь, что Сергей Константинович мой друг? Не веришь? А в то, что вчера он мне семь трупов закрыл, веришь? Думаешь, просто было? И ты меня какой-то ерундой прижать захотел?
— Не прокурору письмо, — уже хрипел Устюгов, опять на миг закрывая глаза. По его лбу стекали капельки пота. — В газету письмо. В «Красную звезду».
Самохин убрал руку. Устюгов опустил голову и вздохнул. Подполковник вернулся на крыльцо, что-то быстро сказал майору.
— Батальон, разойдись, — закричал майор.
Самохин повернулся к Устюгову и, коротко сказав: «Ты за мной», ушел в штаб.
Устюгов опять вздохнул. Потом поддернул ремень, поправил фуражку и, растирая онемевшую руку, стал медленно подниматься на крыльцо.
В просторной комнате, в углу прислоненный к стене стоял большой поясной портрет Л. И. Брежнева в тяжелой лакированной раме. Портрет достался штабу батальона в наследство от бухгалтерии «Сельхозтехники», занимавшей раньше дом, и был выполнен местным умельцем по фотографии в школьном учебнике. Генеральный секретарь был представлен в маршальской форме, без головного убора, но при всех регалиях, вдохновенно, со старательно переданным душевным порывом глядевший влево и вверх.
Кроме портрета от бухгалтерии осталось обилие тараканов, с которыми офицеры объявили беспощадную борьбу. Во время сражения на картину нечаянно плеснули хлорофосом. Оставлять портрет на гвозде в таком виде было совершенно невозможно. Но выставить в чулан или, тем более, отправить в ближайший овраг, приспособленный под свалку, никто не решался. Так и стоял маршал в углу, словно только что снятый для реставрации.
В отсутствие Самохина штаб жил своей жизнью. У каждого здесь было свое местечко: чуланчик у начмеда, кабинеты у замполита и зампотеха; в общей комнате за столами работали штабисты, сновали дневальные, тут же Вячик выписывал продаттестаты и командировки; когда приезжали из рот или соседних колхозов, нельзя было найти куда присесть. Но при этом возле окна стоял всегда свободный стул — персональный, самохинский. С его появлением в штабе начиналась форменная кутерьма: каждый старался быть на виду у начальства, даже замполит с зампотехом перебирались из своих кабинетов в общую комнату. В эти часы стул возле окна становился центром жизни.
Пока Устюгов поднимался на крыльцо, собираясь с мыслями и растирая руку, в штаб уже набилось с десяток офицеров. Комбат, в нарушение обычного, не сидел на стуле, а стоял спиной к окну и смотрел на дверь. Устюгов вошел и доложился. Все офицеры в тот же момент дружно поднялись и вышли. Дверь захлопнулась.
В штабе остались только Самохин с Устюговым, да еще в углу шелестел газетой человек в капитанских погонах — начальник штаба Дмитриев.
Он редко бывал в штабе, как и Самохин разъезжая по командировкам. Этот капитан был одним из двух офицеров во всем батальоне, на которых Самохин ни разу не повысил голос; вторым был начфин. Немногословный, но без угрюмости, аккуратный в одежде, но без лоска, Дмитриев бывал суров, но совсем по-другому, чем комбат. Это он договорился с местной милицией, чтобы напившихся партизан отвозили в городскую КПЗ. Но когда сильно перебрал зампотылу по второму штату и стал учить гражданского мужичка запрягать лошадь, именно Дмитриев отправил его в ту же КПЗ. Приехавший поутру комбат неодобрительно нахмурил брови. И только! Капитан Дмитриев вел штабную колонну на переходе из Саратова в Орел, и эта колонна, единственная во всем батальоне, не плутала и пришла к месту назначения вовремя.
— Что в письме? — спросил Самохин.
Устюгов достал из внутреннего кармана гимнастерки конверт и подал комбату. Тот взял письмо, удивленно спросил:
— Не боишься отдавать?
— Это копия, — ответил Устюгов. Второй экземпляр лежал у него на груди под нательной рубашкой.
Комбат читал долго. Он по нескольку раз перечитывал отдельные куски и хмыкал. Шея его все больше краснела.
— Значит, во всем виноват командир? — спросил он Устюгова, закончив чтение и передавая письмо начальнику штаба. — Верно, рыба с головы гниет. Молодец. Это в точку. Тебя как зовут?
— Младший сержант Устюгов!
Комбат мягко и негромко рассмеялся.
— Я тебя про имя спрашиваю. Имя у тебя есть? Петром зовут? Так вот, Петя, скверное ты затеял дело. Садись, что стоять. Садись поближе, давай обсудим. Кстати, где оригинал?
— У меня.
— При себе? — комбат чуть склонил голову набок.
— Нет, что вы, — ответил Устюгов, начиная понимать условия игры, — я его спрятал. В удобный момент попрошу знакомого гражданского отправить.
— Надо это письмо, Петя, отдать мне. Ты, сам того не подозревая, можешь натворить много бед. Очень много. Домой когда?
— Уже теперь.
— Что же ты так перед самым домом во все тяжкие кинулся? Не страшно? Да это я так, не бери в голову. Мне твое письмо навредить не может — через год на пенсию. А вот комдиву достанется. Хорошего нам комдива прислали. Только за дело взялся и на тебе. Вред твое письмо принесет вместо пользы. — Самохин еще долго говорил о комдиве, о новшествах в дивизии, о том, что все это полетит к чертям, если письмо опубликуют и по армии пойдет шум. Закончив, он проводил Устюгова до двери и со словами: — Ты парень умный, поймешь. Принеси письмо, — подтолкнул в коридор.
В казарме было пусто. Только новый дневальный курил в тамбуре да Илька возле печки ел из котелка завтрак. Он посмотрел на Устюгова виновато и заискивающе. Устюгов подсел к другу и обнял его за плечи.
— Есть хочешь? — спросил Илька.
В казарму вошел Вячик.
— Где народ? — спросил он от дверей.
— В парке все, — ответил Илька, — территорию убирают.
Вячик подошел к печке и поправил шланг.
— Все правильно, — сказал он, — теперь вам работу будут искать и днем, и ночью, натощак и после обеда. Лишь бы не сидели. Логично, — он рассмеялся и смеясь добавил: — пошли строиться. Комбат говорить будет. И ты, Илька, поднимайся. Тебя велено персонально доставить.
Неожиданно на нарах кто-то завозился, груда шинелей расползлась и оттуда вылез Новожилов. Лицо его было злое и даже немного осунулось от этого.
— Черт бы вас обоих побрал, — сказал он Устюгову с Илькой, — и чего мне так везет на идиотов.
Построением опять командовал багроволицый майор. На правом фланге стояли офицеры, а на левом срочники.
— Прапорщик Чекмарев, лейтенант Баринов, выйти из строя!
Прапорщик с Хроническим дежурным уныло повиновались. Самохин приказал им подняться на крыльцо и после этого вызвал из строя Гарипова.
— Просите прощения, — сказал Самохин Чекмареву и Баринову.
— Как это? — растерянно спросил Хронический дежурный.
Чекмарев опять опередил его. Он шагнул к Ильке, схватил его за руку и, тряся ее, что-то сказал. Илька с ужасом смотрел на прапорщика и молчал.
— Теперь ты, — сказал комбат лейтенанту.
Хронический дежурный медлил. Он оглянулся на офицеров. Все они стояли, опустив головы, и, как один, с интересом изучали нижнюю ступеньку крыльца. Лейтенант подошел к Ильке и, артистически отведя лицо к строю, громко произнес:
— Рядовой Гарипов, я приношу вам свои извинения!
— Свободны! — рявкнул Самохин, и все вернулись в строй. Потом комбат еще долго разглядывал шеренги, ничего не говоря и не двигаясь с места. Каждый, на кого попадал его взгляд, словно бы еще больше вытягивался и плотнее прижимал руки. Постояв так, Самохин в полном молчании повернулся и ушел в штаб. Растерянный багроволицый майор поспешил следом, тут же вернулся и скомандовал: «Разойдись».
Солдатский строй рассыпался, срочники дружной гомонящей толпой побежали в казарму. Офицеры, напротив, расходиться не спешили. Они лишь разбились на группки и молча курили, поглядывая вслед солдатам.
К Устюгову подошел багроволицый майор и равнодушным, тоном сказал:
— К командиру.
В штабе, кроме комбата, было еще несколько офицеров. Все они при виде Устюгова тут же вышли. Лишь капитан Дмитриев остался сидеть на своем месте возле печки, продолжая читать газету.
— Принес? — спросил с полузевком Самохин.
— Что? — Устюгов изобразил на лице наивность.
Подполковник нахмурился и тяжело задышал носом. Сказал после долгой паузы, тихо:
— Значит играть со мной решил?
Устюгов вдруг испугался. Испугался по-настоящему. Он никогда не видел таким своего командира. От всей бочкообразной фигуры осталась лишь непроглядная черная тень под низко надвинутым козырьком. И эта тень была нацелена на младшего сержанта. Все остальное куда-то ушло, растворилось, как растворяются детали фотографии, не попавшие в фокус объектива. Казалось, что эта тень шарит по Устюгову, выбирая уязвимое место. Это была амбразура дота. Это было жерло пушки. Это была черная яма подвала из детства. В тени под фуражкой не было глаз и потому она жила сама по себе. Захотелось отдать письмо. Отвязаться от всей этой истории. Выйти из-под прицела черной тени. Захотелось как прежде стоять в строю. Захотелось слиться со всей массой товарищей, раствориться в зелени мундира, укрыться за монолитными шеренгами, втиснуть свой голос в раскатистое приветствие. Захотелось почувствовать себя частичкой большого целого, частичкой — маленькой, безответной и неразличимой. Он уже почти решился отдать письмо, как новая мысль не дала этого сделать. Вернее не мысль, а ощущение, что отдать нельзя — обратного пути нет. Ощущение это пришло из личного опыта. Еще в учебке Устюгов, доведенный до нервного срыва издевательствами, бросился с кулаками на сержантского холуя, парня одного с ним призыва. Сержантам неохота было заниматься со взводом и они перепоручили командование самому крепкому и наглому из курсантов. Холуй издевался над своими товарищами со сладострастием. Однажды Устюгов не вытерпел. В той драке он проиграл и уже думал, что жизнь кончена. Но с удивлением обнаружил переменившееся к нему отношение — холуй перестал замечать его. Объяснение пришло тремя месяцами позже, когда отучившиеся курсанты разъезжались по частям. Холуй подошел прощаться к единственному из всего взвода — к Устюгову. Он протянул руку и сказал Петру, что уважает его. Только тогда Устюгову стало понятно — холуй чисто по-скотски уважал силу, сопротивление и презирал слабых.
Стоя теперь перед подполковником Самохиным, Устюгов ясно понял, что его ждет впереди, если он сейчас отступит и станет слабым. Самохин раздавит его, уничтожит.
Устюгов задержал дыхание и прямо, не моргая, посмотрел в черную тень под козырьком. Самохин выдернул руки из карманов. В углу захрустела газета. Самохин шумно вдохнул носом и… улыбнулся. Увидев эту улыбку, Устюгов почувствовал неожиданную легкость. Страх тут же ушел. Теперь младший сержант твердо знал, что позади не осталось ни единого моста. Улыбка Самохина сказала ему больше, чем командирские глаза. Теперь можно было идти только вперед.
— Ну, тогда садись, — ласково сказал Самохин и сам тяжело опустился на стул. — Что тебя не устраивает? Конфликта нет.
Устюгов набрал побольше воздуха:
— Конфликт есть. Все осталось по-прежнему. Эти двое. Они так и будут дальше. Их не должно быть в армии. Таких. Все беды у нас от таких. Если такие командиры, то и армия такая.
Самохин прервал его:
— От меня ты что хочешь?
Устюгов вытер лоб и, не удержавшись, посмотрел в угол. Начальник штаба не отрываясь глядел на него. Устюгов вздрогнул и повернул лицо к Самохину.
— Я хочу… Мне нужно… Нужно этим двоим написать неполное служебное соответствие.
— Что-о?!
— Да. Неполное служебное соответствие и отдать его мне. А я отдам письмо.
Сказав это, младший сержант почувствовал, как лбу его стало жарко, а телу холодно.
Самохин вскочил и прохрипел:
— А… щенок!
Мелькнула его правая рука и Устюгов вместе со стулом полетел в дверь, открыл ее спиной и выкатился в коридор. На пороге уже громоздился Самохин. На фоне освещенного дверного проема его фигура казалась глыбой.
— Марш в казарму, — прорычала глыба, — сидеть и ждать приказаний. Я подумаю, что с тобой делать.
Дверь закрылась. Устюгов еще немного полежал, а потом поднялся и пошел вон из штаба.
На улице светило солнце. Оно смотрело в большую проталину на облачном небе, и тяжелый темный край этой проталины нависал над ним, стремясь поскорее затянуть серой тиной облаков это внезапно открывшееся окно.
Устюгов пошел не в казарму, а к машинам, отмахнулся от дежурного по парку, который что-то крикнул ему из своей палатки, и полез в летучку. В кабине он выкурил одну за другой три папиросы и после этого сидел без движения, уткнувшись взглядом в заляпанное стекло.
Неужели он проиграл? Неужели Вячик был прав, когда говорил, что все это напрасно. Может все-таки нужно было остановиться после того, как Чекмарев с Бариновым попросили извинения? Ведь просили же. Но Устюгов слишком хорошо понимал этот спектакль и знал, что ничего, кроме глухой злобы к нему и к Ильке, эти извинения не принесли. Сколько он видел за свою службу таких вот Бариновых и Чекмаревых. Именно таких, как эти двое, винил Устюгов во всех солдатских бедах. Разве сможет он когда-нибудь забыть, как однажды поздним вечером несли из стройбатовской казармы носилки, покрытые простыней. Устюгов крикнул санитарам и те ответили: «От строителей. Молодой повесился». Во всем гарнизоне не было ни одного старшины, кто бы не знал, что вытворяют у него в роте дембеля. Не знал и не поощрял. Потому, что так было легче командовать.
Устюгов очнулся от мыслей и провел взглядом по кабине. Сунул руку за папиросами и вытащил пустую пачку. Смял ее в кулаке, посмотрел сквозь ветровое стекло вперед. Улицу опять затянула серость и мокреть, стекло кропил ленивый дождь. Далеко впереди, подняв воротник, переходил двор мастерских рабочий. Устюгов знал его, этот парень работал здесь токарем и, случалось, выполнял заказы военных. Устюгову вдруг захотелось заговорить с ним. О чем угодно. Но только именно о гражданском. Спросить о заработках, о жене, о том, что сейчас идет в городском кинотеатре. Поговорить о чем-то отвлеченном от казармы. Он выпрыгнул из машины и крикнул:
— Серега!
Тот не расслышал. Устюгов перешагнул через лужу и уже намеревался побежать следом, как услышал окрик:
— Стоять!
Он оглянулся. Из-за соседней машины вышел Чекмарев.
— Чего тебе? — хмуро спросил Устюгов.
— Каким тоном разговариваем, сержант, — раздалось сзади, с другой стороны машины показался Хронический дежурный и остановился, заложив руки за спину и выставив вперед левую ногу.
— Чего надо? — громче спросил Устюгов, сжимая кулаки.
Чекмарев быстро подошел на расстояние прыжка.
— На дисбат тянешь, салага? — спросил он с придыханием.
— Ты, вонючка, выбирай слова, — ответил Устюгов, — перед тобой стоит сержант третьего года службы. Не забывайся, а то…
Закончить он не успел — Чекмарев прыгнул и со всей силы толкнул Устюгова в грудь. Устюгов отскочил назад, но подоспевший лейтенант подставил ногу и Устюгов упал навзничь. Сверху навалился Чекмарев.
— Где письмо, сволочь, — хрипел он, борясь с руками младшего сержанта. Лейтенант сел на ноги и пытался засунуть руку в карман штанов. Все трое возились в грязи, ругаясь и хрипя.
Вдруг совсем близко раздалось громкое чавканье сапог и голос Новожилова крикнул:
— А ну!.. Это что еще здесь?!
Прапорщик с лейтенантом вскочили и тревожно огляделись. Перед ними стоял только Новожилов.
— Накинулись гады, — сказал Устюгов, вставая и отплевываясь от грязи, — решили, что я письмо гражданскому понес. А письма и нет, — Устюгов рассмеялся, — оно спрятано в надежном месте. Эх вы, болезные, плохи ваши делишки.
— Убью-у, — крикнул Чекмарев, снова кидаясь на Устюгова. Но его перехватила ручища Новожилова.
— Слышь, трипперный лекарь, — сказал Новожилов, подтягивая Чекмарева к своему лицу, — шел бы ты от моей машины.
Лейтенант всплеснул руками и, стоя на безопасном расстоянии, крикнул Новожилову:
— Присягу забыл? На старшего по званию руку поднял?
Новожилов повернул к нему удивленное лицо:
— Если я и правда подниму, то у тебя позвоночник в штаны высыпется. А ну, брысь отсюда, шакалье. — С этими словами он откинул в сторону Чекмарева и выхватил из-под машины палку.
В летучке Устюгов переоделся в черный танковый комбез, грязное х/б разложил на нарах сохнуть, потом вымыл заляпанные сапоги в луже и только тогда пошел в казарму. Возле лестницы его ждал Илька. Он подбежал к нему и схватил за руку.
— Петь, а Петь, отдай комбату письмо. — Илька икал, всхлипывал и вздергивал плечами. — Я тебя очень прошу, отдай.
Младший сержант коротко приказал:
— Рассказывай.
— Меня в штаб вызывали. Офицеров набилось. Меня посредине поставили, а четыре на стулья вокруг сели. И все хотели узнать, где я в самоволке был. Я не помню. Остальные все стоят вокруг, глаза такие… Потом сказали, чтоб объяснительную написал. Потом опять спрашивали. Я им кричу, что не помню. Они тогда стали спрашивать, где я живу, где служу, кто мои родители. Потом опять про самоволку. Я же не помню! Потом стали спрашивать, кто со мной был. Я сказал, что никого. Сказали объяснительную написать. Опять стали спрашивать. Я сказал, что гражданский был. Они как начали кричать: написал, что никого, а теперь гражданский. Комбат у окна сидит и слушает. Потом сказал: «Все вон» — и они ушли.
— А Дмитриев там был?
— Не знаю. Сидел кто-то в углу, газету читал. Комбат сказал мне, что я зря с тобой связался, что ты нехороший человек. А я ему сказал, что это неправда, ты хороший. Комбат говорит, что я не знаю тебя. Он говорит, что, ты бучу поднял и на дембель уйдешь. А я останусь. Не страшно, говорит, служить будет? Начпрод в нашем гарнизоне служит и Чекмарев тоже. Отдай письмо, а? Прощение ведь просили.
— Хватит ныть, — остановил его Устюгов, — прощения у тебя просили. А потом сами же и угрожают. Чего испугался? Кто тебя тронет? Я Чекмареву такой документик выправлю, что его самого тронут. Нельзя, Илька, допускать, чтоб один человек над другим издевался. Я два года терпел, теперь терпение кончилось. А ты с самого начала не терпи. И не бойся их. Мы сильнее.
Устюгов развернулся и широко зашагал к штабу. Взбежал на крыльцо, громко постучал каблуками по коридору, резко распахнул дверь большой комнаты. Все, кто был там, обернулись, а затем быстро вышли. Остался один Самохин. Сзади скрипнула дверь — вошел капитан Дмитриев и сел в углу у печки. Комбат поднялся со своего стула, внимательно посмотрел на Устюгова.
— Что случилось, сержант? Я приказал ждать в казарме. Или ты теперь приказов не слушаешь?
Устюгов ответил взглядом полным ненависти и заговорил дрожащим, срывающимся на вскрикивания голосом:
— Я, товарищ подполковник, пришел сказать, что пошлю это письмо во что бы то ни стало. А когда журналист приедет, я ему такого расскажу… Все расскажу. Полгода на машине по ротам мотаюсь, много про вас знаю. Чего здесь и не слыхали.
Самохин сделал шаг назад и миролюбиво спросил:
— А ты чего в таком виде, сержант, почему в комбезе?
— Это вы и сами знаете. Вы послали у меня письмо вырвать.
Подполковник помрачнел.
— Не забывайтесь, товарищ младший сержант! Не велика фигура, чтоб у меня об тебе голова болела. Кто на тебя накинулся?
— Чекмарев с этим… лейтенантом.
— Ильюшин, — сказал подполковник вполголоса и в комнату вбежал Вячик. — Чекмарева с Бариновым ко мне.
Через несколько секунд прапорщик и лейтенант, оба в парадных мундирах, стояли посреди комнаты по стойке «смирно». Самохин покосился на парадные мундиры и спросил безразличным тоном:
— Вот этот сержант утверждает, что вы только что набросились на него и хотели что-то там отобрать. Правда это?
— Никак нет, — ответил Чекмарев. Самохин повернулся к Устюгову:
— Ты что же, вздумал моих офицеров оговаривать? На честь офицерского мундира посягнул?
— У меня свидетель есть, — сказал невозмутимо Устюгов, — Новожилов, мой водитель. Он все видел.
— Ильюшин, — позвал Самохин.
Через пару минут перед комбатом стоял запыхавшийся Новожилов.
— Слушай, солдат, — сказал Самохин, — ты и правда видел, как эти двое били младшего сержанта? — подполковник иронически изогнул брови.
— Никак нет, — чеканно ответил Новожилов.
— А вот Устюгов утверждает, что ты при этом присутствовал. Может, он просто врет?
— Так точно, — ответил Новожилов.
— И часто он так врет? Может, у него это болезненное?
Новожилов молчал. Самохин махнул ему ладонью:
— Ладно, иди. И вы оба тоже.
Когда Чекмарев, Новожилов и Баринов ушли, Самохин коротко рассмеялся и отечески взглянул на Устюгова:
— За кого воюешь, дурачок? Они тебя все так же вот сдадут.
— Все равно пошлю, — запальчиво сказал Устюгов.
Самохин опустил брови.
— Вон.
На улице младший сержант догнал Новожилова и, с силой развернув за плечо, крикнул:
— Трус! Ты предал меня! Трус!
Новожилов схватил его за грудки, как недавно держал Чекмарева, и прошипел:
— Слушай, малохольный, не лезь ко мне. И не впутывай ни во что. Мне дембель уже вышел, не полезу я ни в какие заморочки. Меня дома мать-старуха ждет. И я доеду до нее, что бы ни случилось. Не лезь!
Последние слова он уже выкрикнул, потом отпихнул Устюгова и, раскидывая в стороны тяжелые ручищи, зашлепал по грязи к казарме.
— Устюг! — донеслось, до младшего сержанта. Он обернулся. На штабном крыльце стоял Вячик. — Петька! Замполит вызывает!
Первое, что сделал капитан Бородянский после того как в его персональный кабинет вошел Устюгов, это плотно закрыл дверь, постоял не шевелясь, а затем быстро открыл — никого. Замполит вздохнул и кивнул Устюгову на один из двух стульев.
— Навел ты, Устюгов, шороху, навел. — Бородянский сел напротив, взял со стола пачку сигарет и протянул Устюгову. Тот оторопело посмотрел на него и отказался. — Да, навел, — повторил замполит, поглядел на пачку и бросил ее обратно на стол. — Молодец. Правильно. Знаешь, я тебе даже немножко завидую. Сколько раз подмывало вот так же. А… — Бородянский снова взял сигареты и закурил.
Устюгов впервые видел Бородянского курящим. — Я потомственный военный. У меня еще прадед служил. Потом дед, отец — отчизну защищали. А я? Вот здесь вот, среди пьяни этой. После училища особенно тошно было. Послали служить — такая станица Лоскутовка, это Восточная Сибирь. Глушь! От станицы до части полтора часа езды на вездеходе. Не поверишь, командир полка выходил на развод караулов в тренировочных штанах. Жена начальника штаба изменяла ему с солдатами. Ай, да что там. — Бородянский снова махнул рукой и долго раскуривал потухшую сигарету. — Знаешь, я тоже хочу действовать. Надоело сидеть тишком. У меня есть план. Брат моего тестя работает в одном московском издательстве. Я и подумал: наверняка у дядьки найдутся знакомые в «Красной звезде». Все-таки через своих людей действовать вернее. Как думаешь?
— Да, — сказал Устюров, — это верно. Так лучше.
— Вот именно. Если я пошлю, то будет лучше. Так что беги за письмом, а после обеда встретимся за вещевым складом. Только, чтоб никто не видел. Конечно, про наш разговор… Да ты и сам понимаешь: was wissen zweie, das weiss auch das schwein — то, что известно двоим, известно и барану.
— Свинье, — поправил Устюгов.
— Schwein, — пробормотал Бородянский, — да, по-немецки это свинья. — Он растерянно улыбнулся. Щеки покрылись пятнами.
Устюгов решил не откладывать на послеобеда и отдать письмо сейчас же. Он вдруг почувствовал, что нестерпимо устал за последние сутки. Ему показалось, что с той минуты, как он сел писать письмо, прошел по крайней мере месяц. С тех пор как отправили партизан, он с каждым часом ощущал себя все более одиноким. Никто не мог помочь ему, некому было сказать, спросить совета. Он вообще ни с кем не заговаривал о письме, потому что боялся проболтаться. Ведь в письме написана неправда — свидетелей нет. Ах да, боже мой, ведь нет, как же это он забыл: письмо посылать нельзя. Им можно только пугать.
Устюгов отдернул руку от протянутой на прощание руки Бородянского. Тот резко спросил:
— Ты что?
— Не могу, — слабо ответил Устюгов и виновато улыбнулся, — не могу отдать. Я лучше сам.
Бородянский повернулся, отошел к столу и сказал из-за плеча прежним служебным голосом:
— Я вас больше не задерживаю, товарищ младший сержант.
Устюгов вышел на штабное крыльцо и вдохнул свежего мокрого воздуха. Перед крыльцом, спиной к младшему сержанту, стоял его командир — начальник передвижных автомастерских капитан Веснухин. Устюгов поздоровался. Веснухин повернулся и, не ответив на приветствие, сказал:
— Пойдем-ка со мной. Разговор есть.
Устюгов пошел за ним в парк, к сараю, где у военных хранились запчасти. Веснухин открыл калитку в воротах и они вошли вовнутрь.
Посреди склада, рядом с грязными автомобильными мостами сидел на ящике прапорщик-кладовщик и шкрябал драчевым напильником вырезанную из многослойной фанеры клюшку.
— Выйди, — сказал Веснухин. Прапорщик посмотрел на капитана, потом на младшего сержанта, лениво поднялся, отнес клюшку в угол, потом долго отряхивался от мучнистых древесных опилок, накинул на плечи китель и принялся что-то выискивать в карманах галифе.
— Ну, — нетерпеливо сказал Веснухин. Прапорщик оглянулся, пожал плечом и, наконец, вышел.
Веснухин пододвинул ногой Устюгову перевернутый ящик, себе взял другой. Сели.
— Закурить нету? — спросил Веснухин. Устюгов протянул пачку «Беломора». Закурили. — Помнишь в третьей роте на «Урале» движок меняли? Куда коробку дели?
— Обратно воткнули, — ответил Устюгов.
— А-а, — протянул Веснухин и надолго замолчал. Устюгов курил и от нечего делать разглядывал мосты.
— Не отдашь письмо? — спросил Веснухин, глядя на папиросу.
— Нет, — ответил Устюгов.
Опять помолчали. Мимо склада, лязгая железом, проехал гусеничный трактор. Следом прочавкали по грязи чьи-то легкие ноги. Два воробья сорвались из-под высоких стропил и, громко ругаясь между собой, полетели в дальний угол сарая. Световые полосы, тянувшиеся от щелей в дощатых воротах, налились яркостью, стали тугими и на них запрыгали юркие пылинки.
— Ладно, — махнул рукой Веснухин, — все правильно. Так ему и надо. Всю жизнь он мне переломал. Пусть теперь сам попляшет, — и на растерянный взгляд Устюгова усмехнулся, — мы с Самохиным уже двадцать лет знакомы. Хорошо он начинал, шустро. Красавец был, стройный, кудрявый. И жена красивая, ох и красивая была у него первая жена. Москвичка. Он в Москве учился и за ЦСКА выступал. Борцом был. Чемпионом. Сухожилие потянул, вот и кончилось его чемпионство. Пришлось после училища по распределению ехать. Загнали их с женой в нашу глушь. Всю жизнь он мне мстил.
— За что? — неуверенно спросил Устюгов. Он не ждал ничего хорошего от подобных неожиданных исповедей начальников. Однажды в родном рембате ему плакался на свою тещу с пьяных глаз ротный, а наутро влепил два наряда за внешний вид. Но все же любопытство одолело и Устюгов спросил. Веснухин ответил спокойно и без смущения. Вообще говоря, за полгода совместных поездок по деревням, когда Веснухин почти каждый день напивался и Устюгову приходилось таскать его на плечах, бегать за самогонкой, искать командиру ночлег, за все это время между ними установились отношения, мало напоминающие отношения между командиром и подчиненным, а скорее похожими на отношения между старшим и младшим товарищами.
— За что мстил? Свидетелем его позора стал, вот за что. Жена от него ушла, ударил он ее в ссоре, а пришла ко мне. Смешно? Прихожу вечером к себе в общежитие, а у меня в комнате она. Плачет. Наутро она уехала к родителям. Но уже все, конечно, знали. Не выдержала она, тоска заела. А он до сих пор думает, что я ему жизнь разбил, дурак. В академию вместо меня поехал. Я должен был. И документы все готовы были. История вышла: на учениях машины я плохо развернул, не успел песком дорожку посыпать. Командующий подошел со свитой, а песочком не посыпано. Накрылась академия. А когда он вернулся из академии, стал меня давить. Как я еще до капитана дослужился, не пойму. Значит, не отдашь письмо?
— Нет.
— Ну и правильно. Ты Самохину этим письмом поперек горла встал. В округ его переводят, звание идет. Круто взлетает.
— Он сказал, что на дембель через год.
— Как же, — Веснухин усмехнулся, — дожидайся. Кому он на гражданке нужен? Кем станет командовать? Вторую жену совсем замордовал, дети разбежались, глаз не кажут. Только армией и живет. Если ты не помешаешь — до генерала дослужится. У него рапорт на меня лежит. Зампотех еще в Саратове написал. Я и не знал. Сегодня комбат вызывает меня и говорит: если добудешь письмо, порву рапорт. Не добудешь — отошлю комдиву. Мне, говорит, если письмо уйдет, терять будет нечего. Я и тебя, говорит, утоплю. Петька, может отдашь?
— Не могу, Иван Савельевич. Простите.
В столовой Устюгов оказался последним — все уже отобедали. На целине, в отличие от гарнизона, в столовую ходили без строя, обед растягивался часа на два. Офицеры и солдаты обедали в одно время.
Младший сержант уже допивал компот, когда в столовую вошел Мурлик. Он взял миску с борщом и подсел к Устюгову.
— Комбат в ресторане обедает? — спросил Устюгов.
— Когда как, — ответил Мурлик серьезно, — бывает и в степи ночуем. Там и ужинаем, там и завтракаем. Паяльную лампу для этого вожу и НЗ. Петька, я тебя все спросить хочу, — Мурлик азартно хлебнул борщ.
— Ну? — Устюгов вытряхнул в рот из стакана изюм и поднялся.
— А что это за свидетели у тебя? Я ведь там тоже был. Никаких местных не видел.
Устюгов сел обратно.
— Про свидетелей хозяин надоумил?
Мурлик хмыкнул и вытер губы.
— А ты думал, мы молча ездим? Разговариваем периодически.
Мурлик сходил за кашей. Ел ее жадно, набивая рот полными ложками и затем долго, с удовольствием жуя.
— А как ты думаешь, — спросил Устюгов, — откуда я про Ильку узнал? Да от гражданского. Стою на лестнице, курю, вдруг мужик поднимается. Там, говорит, вашего пацана месят. Из соседнего дома мужик. Да там уже вся округа знает. — Устюгов помолчал и снова спросил: — А что же ты сказал комбату, что никого не видел?
Мурлик разделался с кашей и начал с наслаждением пить компот.
— Пересушили кашу мастера, — сказал он, отдуваясь, — а еще ресторанные повара. Командир не знает, что я там был. Я же не враг себе рассказывать ему, как по вечерам офицеров вожу за водкой. Это я так интересовался, из любопытства.
Не успел Устюгов дойти до казармы, как услышал за собой частые шаги — через лужи прыгал Вячик.
— Петька, командир вызывает, — и когда Устюгов подошел, спросил вполголоса: — как ты, держишься? Держись, молодец. Кажется, старик сдает.
В штабе Устюгов нашел только комбата и начштаба. Самохин сидел на своем стуле спиной к окну, а Дмитриев на своем с газетой в руках. Комбат хмуро посмотрел на вошедшего младшего сержанта и грубым тоном спросил:
— Надумал? Я спрашиваю, надумал что-нибудь?
— Буду посылать.
— Ну и дурак! — Самохин встал и прошелся по комнате. Остановился напротив портрета Брежнева и с минуту разглядывал его. Потом сел за соседний стол и подозвал Устюгова:
— Садись-ка, давай поговорим. Я тебя понимаю. Я говорю, прав ты. Я бываю резковат, верно, не сдерживаюсь. Но и меня можно понять — я живой человек. У меня нервы. В батальоне одних машин пятьсот штук. Роты разбросаны одна от другой на сто километров. Везде пьянка, бардак. Своих командиров не слушают.
Устюгов смотрел в упор на Самохина и слушал о том, как трудно командовать в таких условиях, когда приезжаешь в роту, а в строй некого поставить — все пьяны, когда из-за пьянки одна авария за другой, недавно машина в реку упала, семь человек погибло. А еще с бабами истории. Вот на той неделе во второй роте родители местной девчонки решили подавать в суд на солдата за то, что тот отказался жениться на их дочке. Самохин рассказал, как приехал в ту деревню, вызвал к себе того срочника и родителей забрюхатевшей от него девчонки и, указывая на них, сказал солдату: «Вот твои тесть и теща». Рассказал, что долго уговаривать парня не пришлось — один удар по голове и он согласился. В тот же день в сельсовете и расписались.
— Товарищ подполковник, я все равно пошлю письмо.
— Да посылай, посылай! Испугал. Мне на это письмо тьфу. — Самохин встал и вернулся к окну. Дмитриев поднял на него глаза. Было похоже, что они обменялись взглядами. Самохин вновь подошел к Устюгову:
— Чего ты хочешь?
— Я же говорил — неполного служебного соответствия.
— Обоим? А знаешь, что с ними потом будет? Лейтенантик этот так и останется на всю жизнь лейтенантом. А прапорщика уволят с такой характеристикой, что на гражданке и в тюрьму не примут.
— Этого и хочу.
— И все это за то, что они… Ладно. Что с «несоответствием» будешь делать?
— Пошлю комдиву.
— Угу. Дмитриев, давай.
Начштаба передал Самохину два листа бумаги. Комбат протянул их Устюгову. Это были рапорты на Баринова и Чекмарева. Устюгов прочитал и вернул обратно.
— Так не пойдет. Надо описать этот случай.
— Э, парень, тут ты ерунду порешь. Так не делается.
— А вы сделайте, — упрямо попросил Устюгов.
Самохин повернулся к Дмитриеву и сказал усталым голосом:
— Сделай, как он хочет.
Начальник штаба сел за стол и переписал рапорты. Устюгов прочитал и снова вернул.
— А печати?
Поставили круглую печать. Запечатали в один конверт и Самохин своей рукой написал адрес. Сделав это, он взял конверт и подошел к Устюгову.
— Доволен? Письмо при тебе? Давай.
Устюгов встал и вынул из-за пазухи письмо. Какое-то время подполковник и младший сержант стояли друг против друга держа каждый в правой руке по конверту. Затем одновременно, словно по команде, выхватили друг у друга письма, и Устюгов тут же отскочил назад, суетливо засовывая рапорты за пазуху. Самохин проверил письмо и подписи, затем подошел к печке, с кряхтением нагнулся и кинул бумаги в огонь. Выпрямился покрасневший, со сбитой набок фуражкой. Сказал сухо:
— Сейчас тебя отвезут на почту. Ильюшин! — в комнату вскочил Вячик. — Дежурную машину к штабу. И замполита.
— Не надо, — вдруг сказал Дмитриев, — не надо замполита. Я сам провожу Устюгова.
Комбат помолчал. Потом сказал словно через силу:
— Иди, сержант. Подожди товарища капитана на крыльце.
Устюгов сидел в кузове армейского грузовика, а начальник штаба забирался в высокую кабину, когда на крыльцо вышли подполковник Самохин и капитан Бородянский. Самохин тяжело спустился по ступеням и, подойдя сзади к машине, положил руку на низкий борт.
— Вот что я тебе скажу, сынок, — выдавил он, с трудом преодолевая свистящую одышку, — послушай меня, старика, и запомни: святых в этой жизни нет. Любой человек ошибается. Я ошибся, и ты мне это не простил. Но и ты ошибешься. Обязательно ошибешься. Вот тогда придет мой черед. И я тоже не прощу. Раздавлю, гадина. Чему улыбаешься, щенок?!
У младшего сержанта и правда дрожали уголки губ.
— Вы не обижайтесь, — сказал Устюгов, — это нервическое.
Зима наступила в понедельник. Ровно первого декабря. С того дня, как Устюгов отвез на почту рапорты, прошло полторы недели. Все это время погода бесновалась, насылая на железный скворечник дожди и драчливые ветра. Осень умирала медленно, в агониях. Но накануне стихия сникла. Ветер улетел и больше не возвращался, дождь иссяк.
Ночью ударил мороз и выпал снег.
Утром личный состав управления проснулся от громких причитаний дяди Сережи — его схватил ревматизм.
Не решаясь вылезти из-под шинелей, все потянули головы к окнам. Стекла покрылись искристыми разводами.
— Мужики, выбегай на зарядку, не то закоченеете, — весело крикнул дневальный и, разбежавшись, проехался по проходу — крыша в нескольких местах протекала и в проходе постоянно стояли лужи. Теперь они превратились в каток.
Партизаны вернулись из колхоза накануне вечером. Все они, веселые, заросшие щетиной, были полны рассказов о теплых домах и ласковых женщинах.
— В бане напарились, — хвастался Устюгову Белоусов, — скоро опять поедем. Цемент в колхозе кончился. Как подвезут — нас вызовут. Председатель обещал наличными рассчитать. Как у тебя?
Устюгов взялся подробно рассказывать о всех перипетиях с письмом. О том, как по дороге на почту машину остановил Хронический дежурный. Как он до самого города уговаривал Устюгова не посылать рапорты. Даже плакал. Говорил, что жена на развод подаст. Как потом на почте до последнего стоял рядом. Уже молча. Только за руками Устюгова следил. Даже рассказал о том, как Дмитриев, когда все было кончено, отослал его одного обратно, а сам остался.
Санька слушал Устюгова, временами поворачиваясь к сидевшим рядом партизанам, и смеялся их шуткам о колхозе. Когда Устюгов закончил, он хлопнул по плечу младшего сержанта и сказал:
— Молодец. Пошли в «тысячу» сыграем.
До обеда день тянулся ни шатко ни валко. Устюгов поиграл в «тысячу», два раза проиграл и по этому случаю получил картами по ушам. Долго оттирал их на улице снегом. Потом слушал рассказы о колхозе. В который раз инструктировал Ильку о том, как им теперь надо держаться, чтобы не в чем было упрекнуть. Снова играл в карты.
Перед самым обедом в казарму поднялся знакомый шофер из пятой роты и, разыскав глазами Устюгова, протянул маленький холщовый мешочек, при этом весело крякнув:
— Ай да паря, шустрый.
В мешочке Устюгов нашел банку меда, кусок сала, шерстяной шарф и короткую записочку. Посылка была от Любы. В записке она писала, что у них выпал снег, что ночью ее до смерти напугал сверчок, прыгнувший прямо на лицо, что она теперь учится у соседки вязать и скоро пришлет Устюгову теплые носки, а пока посылает шарф. В конце записки, уже после подписи, была приписана строчка, мельче и торопливее остальных: «Я по тебе соскучилась».
Устюгов не пошел на обед, а вместо этого лежал на нарах и без конца перечитывал записку. До сих пор ему не приходилось получать женские письма, если не считать писем от родных.
Первым, кто вошел после обеда в казарму, был Вячик.
— Петька, зампотех вызывает! — крикнул он с порога.
Вячик вышел вместе с Устюговым и по дороге в штаб рассказал, что сегодня принял телефонограмму из военной прокуратуры — в батальон выехал следователь и прибудет завтра утром.
— Думаешь, ко мне? — радостно спросил Устюгов.
— Не знаю, — осторожно ответил Вячик, — только зачем еще?
— Ай да комдив, — Устюгов в восхищении щелкнул языком, но тут же сник, — но что же я следователю скажу? Свидетелей нет.
— Есть свидетели, — весело сказал Вячик, — Кольку твоего сегодня в магазине встретил. Все в порядке.
Оказалось, что Ильку били напротив школьной кочегарки, где в тот вечер дежурил Колькин дядька. На следующий после происшествия день он рассказал Колькиному отцу про побоище и говорил, что в свете фар разглядел обоих бивших.
Устюгов, веселый и легкий, вошел к зампотеху.
Зампотех разговаривал по телефону. Вид у него, как всегда, был озабоченный и расстроенный одновременно.
Устюгов разглядывал кабинет: стопки коробок с дефицитными вкладышами на стульях и столе, «драгоценные» прокладки на шкафу, сам шкаф с канцелярскими книгами, оставшимися от «Сельхозтехники», и домашний раскладной диванчик с замасленной и протертой обивкой. Все управление батальона знало, что если зампотех возвращался с выезда ночью, то шел спать не в общежитие, а в свой кабинет.
— Кажется, здесь все, — сказал зампотех, кладя трубку и поворачиваясь к Устюгову, — теперь с тобой. Ты покушал? Давай иди поешь и собирайся. Поедешь в пятую роту.
Устюгов растерянно и жалко улыбнулся:
— Как это? На выезд? У нас машина неисправна.
За последние две недели он совершенно отвык от мысли, что на нем выездная ремонтная бригада и он обязан ездить по ротам. Случившаяся история с письмом начисто выбила из головы все, что было связано с авторемонтом, а только что полученное известие о приезде следователя заставило думать о том, что и как он завтра скажет гостю. Среди всех этих серьезных, важных и нужных дел места для служебных обязанностей совершенно не осталось.
В растерянности Устюгов ляпнул первое, что пришло на ум. Зампотех ответил, не поднимая головы от справочника:
— Летучка остается здесь. Ты едешь один. Сейчас в пятую возвращается машина, заберет тебя. Все, иди.
Устюгов стоял, не шевелясь, и смотрел на большое желтоватое ухо зампотеха.
— Я не могу, — произнес он тихо, — я не могу ехать.
Зампотех поднял голову от книги и посмотрел на Устюгова с тем выражением, с каким обыкновенно смотрят в глубь полутемной комнаты, войдя с яркого света.
— Что? Не понял… Почему не можешь?
— Я нездоров, — сказал младший сержант и нахмурился, — у меня глаз болит. Правый. Мне нужно после обеда отпроситься в поликлинику. В город. К врачу.
— Чепуха, — сказал зампотех, и в голосе его послышалось облегчение, — на территории пятой роты есть поликлиника. А в третьем взводе есть и амбулатория. Кажется, тамошняя фельдшерица тебе знакома? Как раз она и вылечит. Поезжай.
— Товарищ майор, я серьезно, у меня уже второй день болит, все сильнее и сильнее. Мне нужно к специалисту.
Зампотех повернулся на стуле к Устюгову и сказал торопливо:
— Перестань, перестань, пожалуйста. Давай, готовься к отъезду. Часа через три выезжаете.
Устюгов вышел из штаба и пошел куда-то, не понимая, куда идет и что его ждет. Перед собой он видел лицо спящей Любы и ее большую, мягкую грудь. И холодные, крепкие яблоки, что она дала ему в дорогу. И сухую шершавую ладошку, что погладила на прощание его волосы и правую щеку. А потом всю память заволокло воспоминание о непередаваемом, опустошающем и воздушном чувстве, испытанном им впервые и с тех пор постоянно приходящем в мечты и сны. Он уже представлял, как приедет глухой ночью в деревню и сразу пойдет к Любе. Свежий снег будет повизгивать под ногами, а замерзшие и сонные собаки глухо и коротко лаять, не вылезая из будок. Он тихонько войдет в калитку и заглянет в комнату через окно, постучит и сразу вернется на крыльцо. Глубоко в доме послышатся неразличимые тихие звуки, потом на веранде скрипнет внутренняя дверь и заспанный голос Любы спросит:
— Что случилось? Кто там?
Устюгов утопит подбородок в воротник бушлата и скажет басом:
— Фельдшера срочно. Младшему сержанту Устюгову плохо.
Дальнейшее представлялось одним упоительным вихрем слепящих картин.
Устюгов поднимался по железной лестнице, ничего вокруг не замечая. Он машинально переставлял ноги по ступенькам, а сам мысленно разговаривал с Любой. В тамбуре кто-то курил. Устюгов в темноте налетел на курильщика и мечты погасли.
— Кто здесь? — спросил Устюгов. В ответ раздалось короткое всхлипывание. — Да кто здесь? — повторил Устюгов и быстро открыл дверь в казарму. Серый свет отодвинул темень и младший сержант увидел в углу тамбура Ильку. Его руки были глубоко втиснуты в карманы, плечи вздыблены, а в губах дрожала папироса.
— Опять куришь? — Устюгов вырвал из Илькиных губ папиросу, оборвал кончик мундштука и затянулся. — Мы же договаривались, что бросишь. Как твоему слову верить?
— Петька… Петь, ты уезжаешь?
— Ты откуда знаешь?
— Значит, правда. Чекмарев сказал. В столовой подошел и говорит: «Что, звереныш, припух? Уезжает твой заступничек. Попрощайся, говорит, и приготовься». Петенька, возьми меня с собой. Ну, пожалуйста. Я тебе ключи подносить буду, сапоги чистить буду. Все за тебя делать буду. Боюсь я здесь.
Волна удушливой и пьянящей злобы заволокла Устюгову мозг, сковала мысли, сдавило горло.
— Не ной! — резко оборвал он Ильку. — Никуда я не еду. Слушаешь всяких.
Устюгов вошел в казарму и хмуро огляделся. Половина солдат спала на нарах, укрываясь с головой шинелями и прижавшись друг к другу. Несколько человек курили возле буржуйки, ведя ленивый разговор о птичьем помете. Рядом Вячик надраивал голенище сапога длинной полосой, отрезанной от полы шинели. Он посмотрел на Устюгова с выражением жалости и вины. В дальнем углу казармы четверо резались в карты. Среди них был и Белоусов. Устюгов подошел и позвал его. Белоусов повернул рассерженное лицо:
— Ну чего еще? Видишь — занят.
— Поди, нужно очень.
— Щас, — Белоусов доиграл кон, кинул партизанам карты и пододвинулся к Устюгову, — что случилось?
— Санька, завтра следователь приезжает. Наверное, комдив передал мой рапорт в прокуратуру.
— Ну прям! — возразил Белоусов, нетерпеливо оглядываясь на картежников. — Что он, враг себе? Пятно на дивизию!
— Вишь как мы все привыкли — умный тот, кто тишком да молчком. А если это просто честный человек? Что уж, не бывает таких?
Белоусов пожал плечами.
— Может, и так. А может, вранье про следователя.
— Телефонограмму Вячик принимал. И потом… Меня высылают. Одного, без бригады, срочно. Мне обязательно нужно следователя увидеть. Самохин так его окрутит, так задурит, он это умеет. А я все расскажу, как было. И потом еще одно — только я знаю свидетелей. Точнее не я один, но тот, второй, который знает, он не сможет к следователю пойти. Я не очень на него рассчитываю, даже если пообещает. Вот ты бы, если меня ушлют, смог бы пойти к следователю? Видишь — молчишь.
— Что же надо делать? — спросил Белоусов.
— Я не поеду. Скажу, что заболел.
— Спятил? Приказ не выполнишь? Подсудное дело!
— Я все следователю объясню. Он поймет, он не эти. Только вот не справиться мне с ними одному — силой в машину запихнут. Может, поговоришь с мужиками — пусть помогут. Не выдайте.
В этот момент подал голос Малеха. Он уже давно прислушивался к разговору, и его маленькое, покрытое смеющимися морщинами лицо выглядело в эту минуту настороженным и угрюмым.
— Ты совсем, Петька, спятил, — сказал он и высморкался в два пальца на бетонный пол, — чего тебе дались эти Чекмарев с Бариновым? Послал рапорта и хватит. Мстительный, вот что я скажу.
— Ты чего, не понимаешь, что ли? — загорячился Устюгов. — Если следователь не найдет свидетелей да еще послушает Самохина — все пропало. Самохин напишет комдиву, что поторопился, поверил избитому солдату, а потом оказалось, что солдат подрался с гражданскими. А офицеров оклеветал, чтоб свести счеты. Представляешь, что потом с Илькой сделают?
— Да ладно болтать, — Малеха раздраженно махнул рукой, — со своим Илькой уже всех с ума свел. Эка трагедь — помяли пацана малехо. Крепче станет. И ты тоже… Как я, к примеру, за тебя заступаться стану? Драться, что ли, с комбатом? Да что я, умом слабый? Меня в колхозе стольник дожидается. А я стану здесь демонстрации устраивать. Брось ты, Петька. Вспомни, как мы с тобой эти шесть месяцев прожили, сколько водочки выпили, сколько дорог исковеркали. Выкинь дурь, поезжай к своей Любке. Тебя такая баба дожидается. Пробалдеешь с ней до отправки, в вагоне стаканчик за наше здоровье примешь, огурчиком закусишь — вот тебе и благодать! Эх, малой ты еще, жизни не знаешь. Через год ты про все здешнее и вспоминать не будешь. А сейчас можешь всю судьбу перековеркать. Я-то знаю.
Малеха залез обратно с ногами на нары и принялся тасовать колоду. Белоусов показал на него глазами и тихо сказал:
— Видишь — не пойдут мужики. А что я один? — он вздохнул и полез вслед за Малехой.
Устюгов медленно брел по проходу. Сзади вспыхивал смех Белоусова и Малехин голос громко сетовал на жестокость карт — он проиграл и его били картами по ушам. Справа, из-под шинелей, прорывался тонкий храп Новожилова. Слева жаловался на проклятый ревматизм дядя Сережа. Вячик стоял в сверкающих сапогах и светился доброй, застенчивой улыбкой. Партизаны возле буржуйки азартно спорили о том, можно ли удобрять землянику птичьим пометом. Командир второй выездной сержант Вихров поднимал в рывке двухпудовую гирю. И глядело из темного тамбура жалкое, молящее лицо Ильки.
Перед самым ужином в казарму вновь поднялся шофер из пятой роты. Он подошел к сидевшему на нарах Устюгову и сказал:
— Что, паря, готов? Пароход под парами, можно отчаливать.
Устюгов поднял на него глаза и медленно сказал:
— Я не еду, заболел. Давай без меня. Так и скажи зампотеху.
Партизан ушел. А Устюгов зажал ладонью правый глаз и подумал, что было бы здорово, если бы он и впрямь заболел.
Скоро прибежал дневальный по штабу и крикнул Устюгова к зампотеху. Младший сержант встал, застегнул бушлат и, не слыша и не видя никого, пошел к выходу. Ему было страшно.
Зампотех встретил Устюгова торопливой скороговоркой:
— Что это ты? А? Зачем? Мы же с тобой решили, что на месте сходишь. Нельзя, нельзя. Ты не прав. Давай поезжай.
— Не могу, товарищ майор, — отвечал на все эти причитания Устюгов и глядел в пол. Но зампотех, казалось, не слышал его и все повторял: «Нельзя, нельзя, надо ехать». При этом он бегал по кабинету, садился за стол, вновь вскакивал, начинал набирать на телефонном диске номер, но тут же клал трубку и снова принимался семенить из угла в угол. Наконец он остановился перед Устюговым и неожиданно закричал, коротко взмахивая поочередно руками:
— Ты это брось! Ты приказ слышал?! Выполняй! Должен выполнять, не обсуждая! У меня своих дел невпроворот, чтобы я с каждым сержантом… — он внезапно прервался, сел за стол и сам себе обиженным тоном сказал: — что я, нянька или воспитатель? Я инженер. Некогда мне ерундой заниматься. Сам в гостиницу уехал. А мне тут черт знает чем заниматься. — Зампотех замолчал и несколько минут сидел молча, глядя прямо перед собой. О чем он думал, понять было трудно, потому что его лицо не выражало ничего, кроме терпения и муки. Внезапно он вскочил, нахлобучил фуражку, дотоле лежавшую на стопке каких-то промасленных коробочек, и, торопливо застегивая китель, вышел на середину комнаты. Подобрав живот и развернув плечи, зампотех приложил правую руку к козырьку фуражки и, наливая каждое слово свинцом, раздельно произнес:
— Товарищ младший сержант, приказываю вам немедленно отбыть в пятую роту для производства ремонтных работ!
Устюгов посмотрел на него и угрюмо ответил:
— Не поеду.
Зампотех всплеснул руками и выбежал из комнаты.
«Это удачно, что комбата нет», — подумал Устюгов и фыркнул, представив, как через минуту будет рассказывать замполиту про сцену у зампотеха и как Бородянский будет бороться с собой, чтобы не рассмеяться при сержанте, а потом доверительным тоном скажет что-нибудь вроде: «Его надо пожалеть». В том, что зампотех побежал к замполиту, Устюгов не сомневался.
В коридоре послышались шаги, дверь отворилась и на пороге появился Бородянский. Из-за его плеча выглядывал зампотех.
— Что такое, Устюгов, что случилось? Вы заболели? — озабоченно спросил Бородянский.
Устюгов выразительно показал глазами на зампотеха, давая понять, что здесь посторонние, и ответил:
— Так точно, товарищ капитан, глаз болит. Очень.
— Ну-ну, не пугай меня, — сказал тем же встревоженным тоном Бородянский, — пойдем скорее к доктору.
Они вышли из комнаты, но зампотех пошел вместе с ними, и Устюгов досадливо косился на него, ожидая, когда же зампотех отвяжется, чтобы можно было откровенно поговорить с замполитом. Но зампотех так и не отстал. Втроем они вошли в общежитие.
В бильярдной не было никого, но горел яркий свет и над бильярдом висел дымный косматый туман, указывая на то, что недавно здесь шла игра. В общежитии стоял субтропический климат и смешанный аромат одеколона с табаком. Из спальных комнат доносились голоса.
— Василий Игнатьевич, — громко позвал замполит и почти тут же из левой спальни вышел седой крепкий человек в клетчатой фланелевой рубашке, офицерских галифе и мягких тапочках. Это был начальник медслужбы батальона, фамилию которого никто из солдат не знал. Увидя младшего сержанта, начмед сконфузился своего вида и зашел за бильярд. Но Бородянский выманил его оттуда:
— Василий Игнатьевич, вот Устюгов жалуется на боли в правом глазе. Поглядите, пожалуйста, что с человеком?
Начмед с явной неохотой подошел к Устюгову.
— Вот здесь болит, сюда отдает, особенно, когда наклоняюсь. И еще подташнивает, — выпалил тот знакомые с детства симптомы.
Медик молча взял Устюгова двумя руками за виски, развернул голову к себе, приказал смотреть на лампочку, потом на свой мизинец и долго водил им перед лицом младшего сержанта. Пощупал пульс на шее. Молча ушел в спальню, молча вернулся и протянул Устюгову таблетку и кружку воды. Затем оглянулся на Бородянского, пренебрежительно махнул рукой и вышел из комнаты.
— Вот и хорошо, — обрадовался замполит, — теперь можно ехать. Товарищ майор, — он повернулся к зампотеху, — прикажите, чтоб подали машину прямо к крыльцу.
Устюгов растерялся и растерянности своей не скрывал. Он поставил на бильярд кружку и переводил глаза с безучастного лица зампотеха на озабоченное лицо замполита. Во взгляде его читалась просьба: «Объясните мне, что все это значит?».
— Я никуда не поеду, — несмело сказал Устюгов, — я не могу.
Замполит усмехнулся и неожиданно громко сказал, адресуясь к дверям спален:
— Товарищи офицеры, прошу всех сюда! — Прошло несколько секунд и Устюгов с замполитом были окружены тройным кольцом. — Товарищи офицеры, — снова сказал замполит, — вот этот сержант с совершенно непостижимой наглостью заявляет, что приказов он выполнять не будет, дисциплина не для него, уставы не для него, присягу он принимал просто так и что вообще плевал он на всю Советскую Армию с высокой башни. Так, Устюгов? — Бородянский опирался на мерцающий бликами бильярдный борт и ласковыми глазами заглядывал Устюгову снизу в лицо. — Я спрашиваю, так?! — закричал он внезапно в полный голос, резко выпрямляясь и делая полшага вперед. — Отказываешься подчиняться?! Экая гадина! Гадина! Вот ведь заведется такой и весь батальон лихорадит из-за него. Это все наша треклятая демократия — все нянчимся, уговариваем. Я, потомственный офицер, и должен унижаться, перед кем? Перед паршивым сержантом. Благодари бога, что в Советской стране живешь. При царе я выписал бы тебе полторы сотни шпицрутенов, взяли бы тебя вот за эти ручки немытые да повели сквозь строй. И палками, палками!.. — замполит охрип. — Что смотришь? Думаешь, в Советской стране управы на тебя не найти? Ошибаешься. В дисбате сгною, гадина! — Бородянский оглянулся на офицеров. — Возьмите-ка его за руки, за ноги да киньте как есть в машину.
Кольцо офицеров сжалось плотнее. Потом еще плотнее. Устюгов ошалело озирался и всюду наталкивался на злобные взгляды.
— А поесть-то можно? Перед дорогой? Я сегодня даже не обедал, — неуверенным голосом спросил младший сержант.
— Поесть? — переспросил замполит. — Так ты голодный? Ну конечно, конечно, можно. Вот и молодец, — Бородянский опять говорил в добродушном приятельском тоне, и это очень не шло к его раскрасневшемуся злому лицу. Он приобнял Устюгова за плечи и повел к двери. Офицеры молча расступились. — Поешь и поезжай. Машину пока к столовой перегонят. Товарищ майор, проследите, пожалуйста. — С этими словами Бородянский открыл дверь и подтолкнул Устюгова в ночной холод.
Оказавшись на улице, младший сержант медленно спустился с крыльца, медленно обогнул стоявший перед домом грузовик и что было силы кинулся в казарму. Погони не было — майор замешкался в общежитии и вышел на крыльцо, когда младший сержант уже скрылся из виду.
Поначалу замполит послал к Устюгову гонцами — одного за другим двух прапорщиков. Те вернулись с отказом. Тогда сам Бородянский, уже много позже отбоя, поднялся в казарму и, подойдя к большой, шумно дышащей груде шинелей, сказал:
— Устюгов, слушай, Устюгов, я знаю, ты не спишь. В скверную историю ты влип, парень. Я бы не хотел очутиться на твоем месте. Утром поговорим. А пока спи спокойно.
После этого он подошел к дневальному и приказал найти под шинелями водителя зампотеха. Бородянский докуривал вторую сигарету, когда дневальный подвел к нему заспанного ефрейтора Гелунаса. Замполит что-то объяснил ему, угостил сигаретой и ушел. Гелунас выругался, зевнул, весь передернулся от холода и громко позвал:
— Устюг, спишь или нет? Устюгов! — На правых нарах, в самой середине шинельного покрывала откинулась шинель и на локте приподнялся Устюгов. — Петька, готовься на выезд, — сказал Гелунас, пристраиваясь сбоку к лежбищу, — с подъема уезжаем.
На противоположных нарах, как раз напротив Устюгова, из-под шинелей показалась голова Вячика, Устюгов и Вячик молча посмотрели друг на друга.
Улица слабо светилась призрачной полосой, предательски отдаляя деревья и скамейки, внезапно выраставшие прямо перед носом или кидавшиеся под ноги. Темная до безжизненной гулкости череда домов колола звездное небо островерхими крышами. Тишина лежала такая, что отстоящая в десяти километрах станция явственно слышалась пыхтеньем маневровых паровозов и голосами диспетчеров из селектора. Но эти звуки не нарушали тишину, потому что не воспринимались как здешние, а словно долетали из других миров.
Впереди что-то мелькнуло, еще раз и вдруг выросло в собаку. Стало жутко от этой бесшумно бегущей навстречу собаки. Ноги сами собой остановились. Метрах в двух собака метнулась в сторону и растворилась на фоне темных заборов. Неожиданно долетел странный звук — не то журчанье, не то хлюпанье. Звук водило по сторонам, он долетал иной раз из-за спины. А потом сразу прорезался из открывшегося переулка — сломанная колонка безостановочно лила воду. Говорливый поток громко бил о деревянный желоб, а затем, тихо журча, пересекал улицу черной чертой.
Не без трепета переступив через искусственный ручей, Устюгов еще раза два оглянулся, пока звук не исчез, внезапно, словно выключили его. Устюгов снял ремень, укоротил его и потуже перепоясал бушлат. Ему было холодно, но холод этот проникал не снаружи, а изнутри, из-под самого сердца. Он остановился и зажег спичку. В безветренном леденящем воздухе пламя горело неторопливо и ярко. Устюгов посмотрел на часы — четверть шестого. Это значило, что до открытия городской поликлиники оставалось почти четыре часа. И все это время он должен был провести в городе, шарахаясь и прячась в подворотни от армейских машин.
В том, что его будут искать, младший сержант не сомневался. Устюгов хорошо знал армейские порядки. И потому до шести часов, то есть до подъема, когда откроется его бегство, Устюгову необходимо было прорваться в город, точнее, в его старый каменный центр, который располагался на другом берегу реки.
Окраины города разрослись и застроились новыми высотными коробками. Та окраина, с которой шагал Устюгов, до времени жила без вмешательства цивилизации. Она махрилась фруктовыми садами, драночными и шиферными крышами, ее покрывали плешины огородов и частных картофельных участков. Эта окраина, бывшая на самом деле обыкновенной деревней, тянулась вдоль реки от самых районных мастерских «Сельхозтехники». С городом она соединялась единственным мостом на другом конце деревни. Река в черте города текла в крутых высоких берегах, глинистых, осклизлых и совершенно недоступных для спуска. У моста берега точно вспучивались, еще больше поднимаясь над рекой. И мост сильно выгнутым каменным коромыслом между двух половинок разрезанной горы вызывал в памяти изображение Чертова моста. Дорога к нему пролегала по самому берегу. Устюгов боялся выходить на нее и шел параллельными улицами. Он боялся столкнуться с дежурной машиной, которая каждую ночь, хотя бы раз, ездила на тот берег. Куда ездили офицеры, возившие их шоферы не знали, но догадывались. В город ходили по ночам и солдаты, в основном срочники. Устюгов только раз соблазнился на самоволку, всю ночь прошатался по пустому темному городу и больше не ходил.
Теперь он шел той же дорогой, что и тогда, и думал о том, что это совсем другая самоволка. Мысли эти поддували под бушлат холод.
Да, самоволка была совсем другая. Устюгов понимал, что гауптвахтой или бесконечными нарядами на этот раз не обойдется. Если он не сможет оправдать свой ночной побег, то вся масса дисциплинарного устава навалится на него. И не только устава. Устюгов знал, что уже за один только отказ от поездки в пятую роту он подпадал под статью закона, сулившую до семи лет тюрьмы. А теперь прибавилась еще и самоволка. Перед глазами стоял дембель, который вернулся в их рембат из дисциплинарного батальона. Он пробыл там два года и пришел в свою часть дослуживать полтора месяца, что не успел дослужить раньше. Устюгов хорошо помнил, как сидел этот парень на табуретке возле койки, спина прямая, руки на коленях, молча. Как вскакивал и замирал «смирно», если мимо проходил офицер. Как помнил наизусть все четыре устава и мог продолжить по памяти любую строчку любой статьи. Как в разговоре с офицерами знал только две фразы: «Так точно» и «Никак нет». Его отпустили домой первым. Устюгов стоял в наряде по КПП и видел, как шел этот, пятого года службы, солдат. Он шел один, его никто не провожал. У него не было в руках дембельского портфеля, его парадка не пестрела неуставными украшениями.
Он подошел к вертушке, сосредоточенно глядя на свежую зеленую краску поручня. Потом аккуратно толкнул его. Вышел за КПП и опять остановился. Вокруг смеялось сочное майское утро, трезвонило в лесу птичьими голосами, ерошило волосы теплым ветром. Солнце расплавленным обручем стояло на верхушке старой ели и не падало. Дорога уже начинала пылить. И уже лежал в пыли на обочине старый плешивый кобель. Из-за поворота выкатил празднично-оранжевый автобус. Дембель посмотрел на него и прислонился спиной к забору. «Автобус, — весело крикнул ему Устюгов, — беги скорей, другой только вечером!» Но дембель даже не повернулся на эти слова. Он глядел на автобус, отъезжавший от остановки, на небо, на солнце, на кобеля. Потом провел ладонью по лицу, снял фуражку и не спеша зашагал прочь от городка. Мысль, что пришла тогда младшему сержанту, запомнилась навсегда: не дай бог. И вот теперь…
Когда Гелунас сказал ему, что прямо с подъема они поедут в пятую роту, Устюгов понял, что поделать уже ничего нельзя. Он уедет, а через час или два приедет следователь и начнется… На его глазах неумолимо надвигалась беда, а он смотрел на нее и ничего поделать не мог. Устюгов отлично знал, что после отъезда следователя Самохин сумеет добиться от Ильки письменного отказа от всего того, что было в рапортах, а потом всласть наизмывается над пацаном. За все унижение, которое принял от Устюгова, за все смешки, которые, небось, чудятся ему, за позор, который смолоду сносить не привык. Чем больше он будет давить Ильку, тем больнее будет Устюгову. И однажды Устюгов не выдержит и допустит ту ошибку, о которой ему говорил комбат. Вот тогда придет самохинский час — отыграется за все. Вот когда подчиненные убедятся, что идти поперек его воли заказано всем и расплата рано или поздно настигнет непокорного. Именно тогда его былое поражение превратится в стократ большую победу. Но что же сделать? Что мог он, младший сержант срочной службы, предпринять, как остановить, отвратить эту беду? Лежа под шинелями, он вдруг вспомнил, как однажды чуть не попал под трамвай. Это было еще на гражданке. Переходил перед самым носом у стоявшего на остановке трамвая улицу, когда услышал собачий лай. Между ног у Петра прошмыгнул котенок и забился на подвагонную сетку. Собака пронеслась мимо. Устюгов замахнулся на нее, потом опустился на колено и протянул руку под вагон за котенком. И вот тут трамвай поехал. Петр сразу не понял, почему трамвайный бампер навалился на его согнутое колено, а когда через долю мига сообразил, было поздно — ногу зажало прочно. Трамвай наваливался двадцатитонной громадой, и ничто уже не могло спасти парня. Как ему удалось выдернуть ногу и потом выкатиться уже почти из-под самого колеса, Устюгов тогда так и не понял. Помнил отчетливо из всей этой истории только одно — широкую и тупую грудь трамвая, уходящую вверх, нависающую, неотвратимую. И помнил ударившую мысль: «Не остановить. Раздавит!»
Лежа под шинелями и пытаясь отвязаться от этих воспоминаний, Устюгов все отчетливее понимал, что теперь, вот сейчас и не позже, как раз тот самый миг, когда еще можно успеть выкатиться из-под колеса. Нужно было во что бы то ни стало дождаться следователя. И единственным способом избежать утренней отправки была самоволка. Но при этом мысль о самоходе тянула за собой воспоминание о дембеле, отбывшем два года в дисбате. Если до утра он не придумает, как избежать этой вилки, то…
Он решил, что если принесет от городского врача справку о том, что он действительно серьезно болен, это послужит оправданием и самоволке, и отказу от поездки. Дело оставалось за малым — заболеть до утра. Как? Этого младший сержант пока не знал. Но идти нужно было немедленно, и он решил додумать вариант с болезнью по дороге.
Улица, уперевшись в забор, свернула влево. Дохнуло мокрым ветром и приглушенным неясным гулом. Еще метров пятьдесят и Устюгов вышел к реке. Мост возвышался метрах в двадцати. Его освещали два фонаря, и среди черного безмолвия мост светился единственным ярким пятном, становясь чем-то фантастическим, парящим над землей. Это был скорее мост-призрак, зовущий перейти по нему в черное и пустое Никуда.
Устюгов вгляделся в темную даль, прислушался тихо, фар не видно. Подошел к мосту, еще послушал. Потом что есть силы, бросился бегом на тот берег. Перебежав, сразу свернул в боковую улочку, где машины не ездили. «Удачно, — подумал, — пока все удачно, тьфу, тьфу, тьфу».
Теперь ему необходимо было срочно простудиться. Да так, чтобы уж никаких вопросов — парень при смерти, а ему выезд. Устюгов снял ремень, расстегнул бушлат, гимнастерку. Сразу стало холодно.
Казенные дома начинались сразу за мостом. Возле реки лежала самая старая часть города. Он начинал строиться еще в те времена, когда плановая застройка была не в чести, и потому вдоль реки петляли улочки узкие, кривые и необыкновенно колоритные. Дома на них перемежались сквериками, крыши домов скакали то с высоты первого этажа на пятый, то наоборот. Кварталы купеческих домов с широкими окнами лавок, где теперь располагались магазины и ателье, сменялись двухэтажными торговыми рядами с галереями по обоим этажам, за ними, после широко раскинувшегося собора, начинались улицы безликих каменных домов, после них, если идти вдоль реки, улицы становились грунтовыми. Вскоре пошли одноэтажные частные домики в глубине садов, здесь уже вовсю слышался собачий лай. Улочки стали заметно спускаться вниз. И наконец младший сержант увидел впереди чернеющий провал широкого оврага, яркие точки неоновых фонарей и просыпающиеся окна высотных домов на том берегу, за оврагом начинался новый город.
Устюгов сбежал по скользкой заснеженной тропинке на дно оврага и остановился перед широким болтливым ручьем. Ручей этот торопился на встречу с рекой и тек, не разбирая дороги, по мелким камням, корням замерзших ив, проваливался в ямы и вновь выбирался на камни, устилавшие дно оврага. Каждой своей преграде вода выговаривала что-то сердитым тоном, и все это вместе напоминало рассерженную очередь в магазин. Ручей темнел среди заснеженных берегов, и эти крутые высокие берега не пропускали к нему ни одного луча раннего утра.
Вздрагивая всем телом от холода, Устюгов снял сапоги, портянки, х/б и закатал кальсоны. В подошвы тотчас вонзились ледяные иголки, по ногам пробежала судорога. Подпрыгивая на носках, Устюгов зажмурился и ступил в воду. Тотчас судорога улеглась. По телу разлилось приятное безразличие. Устюгов брел по ручью и не чувствовал ни холода, ни колючих камней. Внезапно его ноги заскользили по широкому гладкому камню, он замахал руками, ища равновесия, но не удержался и рухнул по пояс в яму. Перепугался, стал выбираться и провалился еще глубже. Теперь не только все кальсоны намокли, но и бушлат, и гимнастерка. Ушанка свалилась в воду и тоже вымокла.
Наконец, Устюгов выбрался на берег и только тут понял, что не чувствует ступней — подошвы омертвели и оставались равнодушны к снегу и корням кустов. Устюгов скинул мокрую шапку и принялся бегать по берегу, стараясь не замечать прилипшей к телу одежды. Потом он бросился на землю рядом с сапогами и стал лихорадочно растирать ступни байковой портянкой, затем снегом, брючиной, даже бил каблуком сапога. Постепенно чувствительность вернулась к ступням и по ним вновь забегали иголки. На этот раз иголки были не ледяные, а раскаленные. После этого ступни начало ломать на части и чудилось, будто они сами собой скручиваются. Устюгов снова стал бегать вдоль ручья, чтобы хоть как-то унять боль. Минут через десять ступням стало жарко. Младший сержант повалился на снег и перевел дух. Потом встал и стянул с себя обе пары кальсон. На них не было ни единого сухого пятнышка. Устюгов долго выкручивал их, а потом, содрогаясь и корчась от прикосновения мокрой материи, натянул обратно. Надел брюки и сапоги, нахлобучил ушанку, кинул на снег мокрый бушлат, сел на него и стал ждать.
Но болезнь все не приходила. А до открытия поликлиники оставалось совсем мало времени. Если же болезнь не возьмет его под свое крыло, то под свое Устюгова возьмет прокурор.
Младший сержант вскочил, вновь разделся, но теперь догола, и опять вошел в ручей. Он опустился на колени, а затем рывком окунулся весь до подбородка. Выбежал на берег, лег в снег и стал кататься, облепляясь им, точно снеговик. Потом опять побежал к воде и, черпая пригоршнями, лил себе на плечи растворяющий кожу холод. Наконец, когда пальцы рук окончательно перестали сгибаться, Устюгов вышел из воды и оделся во все мокрое. За его спиной по небу над ступенчатыми крышами новостройки растекалась утренняя заря. Часы показывали восемь, нужно было торопиться.
Когда он подходил к центру, уличные фонари еще что-то освещали, но в основном самих себя. Рассвет занимал улицы и отступавшая в подворотни и узкие проулки темень все ниже припадала к земле.
Устюгов нетерпеливо ждал, когда же первые касания болезни пробегут по коже. Он уходил все дальше от ручья, все ближе придвигалась встреча с местным терапевтом, а болезни не было как не было.
Устюгов вывернул из переулка на проспект с трамвайной линией, прошел мимо гастронома с длинной молчащей очередью и вышел на площадь, где за большим чугунным памятником Ленину играло под ветром и молодыми лучами солнца кумачовое знамя. Возле памятника стоял знакомый грузовик с брезентовым верхом цвета хаки. Со всех сторон площади к нему стекались вереницы солдат. Устюгов спрятался за дерево, а затем перебежал в ближайшую подворотню. «Облава», — подумал. Возле грузовика переминался багроволицый майор и у каждого солдата что-то спрашивал. Те в ответ мотали головами и лезли в кузов. К грузовику подрулил «козел». Из него выпрыгнул замполит и, пружиня ноги, подошел к багроволицему майору. С минуту они что-то обсуждали. Затем Бородянский сел обратно в машину и «козел» укатил.
Устюгов и раньше предвидел, что его будут искать, но не думал, что так масштабно. Судя по всему подняли весь личный состав и прочесывали город. Младший сержант никак не думал, что это сможет так больно ударить его. Неожиданно понятное и естественное чувство опасности переплелось с другим — с острым ощущением одиночества.
Мимо подворотни, где прятался Устюгов, прошел мужчина в зимнем пальто и меховой шапке. Он подозрительно поглядел на младшего сержанта и ускорил шаг.
«Ишь ты, косится. Я для него преступник. Еще не знает, что я сделал, а уж закричать готов. Сейчас отойдет и позвонит в милицию».
Из двора мимо Устюгова на улицу вышел мальчишка в теплой куртке, с портфелем и яркими вспышками пионерского галстука под резким ветром. Мальчишка поглядел на Устюгова раз, потом другой, и во взгляде этом Устюгов прочитал подозрение.
«Ишь ты, этот тоже. Так и прожигает взглядом. Юный следопыт. Ты с меня, малец, примера не бери. Ату меня».
Мальчишка давно ушел, а младший сержант все еще мысленно вел с ним диалог и все туже затягивался в бушлат.
Мимо подворотни все шли люди, и каждый, как казалось Устюгову, смотрел на него враждебно и с подозрением.
Наконец последний солдат забрался в грузовик. Багроволицый майор еще постоял возле кабины, словно надеясь кого-то увидеть, потом сел в машину, и она уехала.
Устюгов прислонился щекой к сырой стене и прикрыл глаза. Он увидел ярко освещенную комнату, стеклянный шкаф в углу возле окна и склоненную к его ноге Любу. Устюгов улыбнулся, открыл глаза и вдруг почувствовал, что его знобит. Пощупал лоб — горячий, щеки — горячие. Тряхнул головой — улица качнулась перед глазами. «Заболеваю», — радостно подумал младший сержант.
Устюгов вышел на улицу и быстро зашагал к поликлинике. Прохожие больше не косились на него.
Обратный путь он проделал без особых хлопот. Реку переехал на рейсовом автобусе, но на первой же остановке за мостом вышел и юркнул в улочку. Попасться теперь, перед самой встречей со следователем, было бы просто обидно. Поэтому он стерегся каждого проулка, из которого мог вынырнуть «козел». Все его тело ломило, лицо жгло, спину морозило, а веки все больше тяжелели. Его знобило и волны холода и жара перекатывались от ног к голове. Температура продолжала расти, но это больше не радовало. Желанная справка лежала в нагрудном кармане, отчего-то не намокшем во время ночного купания.
«Однако, как меня трясет, — подумал Устюгов, — температура, небось, к сорока подбирается. Как бы не рухнуть по дороге. Зря в поликлинике порошок не выпил».
К врачу он попал быстро — очереди возле кабинета не было. Но справка далась ему не просто.
Прием вела молоденькая женщина в изумительно белом халате. На груди висел новенький стетоскоп, и она надо и не надо поправляла его. Медсестры в кабинете не было. Увидев солдата, доктор очень удивилась и даже спросила:
— Вы ко мне?
Устюгов кивнул и вошел в кабинет.
— Я заболел, очень сильно. Температура высокая.
Женщина еще больше удивилась:
— Мы вас не лечим. То есть, никогда еще не было…
Устюгов растерянно спросил:
— Как не лечите? Но ведь я болен, мне плохо.
На это врач смешалась, зачастила словами, из которых можно было понять, что он ее не так понял, что она другое сказать хотела. После этого она встала и приказала Устюгову измерить температуру. Пока он сидел на стуле с градусником, молоденькая доктор ходила вдоль окна и теребила стетоскоп, щеки ее были красны. Температура оказалась низкой — всего тридцать семь и восемь. Врач посмотрела градусник, потом долго выслушивала грудь и спину младшего сержанта, стукнула по нему костяшками пальцев, посмотрела горло и даже прощупала живот. После выписала рецепт и, протянув ему, сказала, что он сильно простужен, что на ночь нужно выпить горячего молока с медом и содой и попарить ноги. Сказав это, она попрощалась.
— До свидания, — машинально ответил Устюгов, — а справку?
Женщина окончательно растерялась:
— Мы не даем солдатам справок. И потом… Почему вы пришли к нам? У вас свои врачи есть.
— Мы здесь в командировке, наш врач в отъезде, мне нужно справку, что я болен.
— Это невозможно, мы не даем таких справок солдатам, — женщина чуть ли не плакала, и в ее глазах стояла просьба: «Оставьте меня в покое со своими глупостями».
Наконец до Устюгова дошло и он испугался:
— Как не можете? Я ведь не бюллетень прошу. Раз я болен, так напишите, что болен.
— Да не могу я, не имею права. Мы не обслуживаем солдат, — в голосе врачихи хорошо были слышны молящие нотки, — давайте я схожу к главврачу и узнаю. Я недавно здесь работаю, может быть, что-нибудь путаю.
Услыхав про главврача, Устюгов поспешно сказал:
— Нет, нет, главврача не надо.
Женщина подозрительно поглядела на него и встала из-за стола. Устюгов вконец перепугался, что все может сорваться из-за такой ерунды, и тоже вскочил. Женщина напряглась и сделала шаг назад. Тогда младший сержант в отчаянии от того, что на глазах рушатся все его надежды, умоляющим голосом сказал:
— Послушайте меня, я вам сейчас все расскажу. Не уходите.
После этого Устюгов рассказал докторше все. Все, что было написано в том письме, которое комбат сжег в печке. Женщина слушала, поначалу явно принуждая себя к этому, потом недоверчиво, потом оторопело, а к окончанию рассказа с ужасом в глазах. Когда Устюгов закончил, она молча взяла листок со штампом поликлиники, написала на нем и тут же прочла вслух: «Справка дана Петру Устюгову в подтверждение того, что он действительно болен ОРЗ и нуждается в постельном режиме».
— Напишите что-нибудь другое, — попросил Устюгов, — и температуру побольше поставьте.
— Но у вас ОРЗ, — возразила доктор, — я уверена. А температуру как же я могу поставить другую? Это невозможно.
В кабинет вошла медсестра, и Устюгов, схватив со стола справку, поспешно выскочил в коридор.
Во дворе «Сельхозтехники» шла суетливая работа — уже недели три как со всего района для ремонта свозили сюда колесные трактора. До этого, в разгар уборки, в мастерских почти ничего не делали, занимаясь мелкими работами и хозяйственными делами. Теперь каждый день в кузовах грузовиков, своим ходом и на буксире, в мастерские поступала уработавшаяся за лето техника. Трактора ставили в ряды, постепенно заполняя ими весь двор, и штабные машины были вынуждены огибать эти шеренги.
Устюгов пролез в дыру забора и огляделся. Штаб был виден в прореху тракторного ряда. На крыльце и возле дома никого. Вячик взбежал по ступенькам и вошел в штаб. Опять пусто. Можно идти. А вдруг следователь еще не приехал? Устюгов посмотрел на часы — без пяти двенадцать. Должен быть на месте. Младший сержант сделал шаг, и тут земля дрогнула под ним, а трактора едва заметно качнулись. Сразу подступила тошнота. Устюгов прислонился к забору и прикрыл глаза. Голова кружилась, и в довершение ко всему у него действительно заболели правый глаз и висок. Тяжко было и на душе от мысли, что уехавший без него шофер непременно передаст Любе об отказе Устюгова ехать к ним. И она, конечно, решит, что он ее бросил. От невозможности тут же сообщить ей, что все это неправда и что он скоро приедет к ней, а после демобилизации заберет ее с собой, стало ее очень жалко. А вместе с ней стало жалко и себя.
Тошнота улеглась и Устюгов открыл глаза. Во двор въезжал очередной МТЗ, группа партизан шла из столовой в сторону казармы, Хронический дежурный выскочил из штаба и побежал в парк.
Устюгов оторвался от забора и, сначала пошатываясь, но потом все быстрее пошел к штабу.
Он распахнул дверь и с ходу налетел на Ильку. Тот стоял на карачках и тер тряпкой пол. Как только за ним раскрылась дверь, Илька вскочил и вытянулся, прижав руки к бедрам. Но когда увидел Устюгова, то его испуг перешел в бурную радость и тут же снова в испуг.
— Петька, — зашептал он, увлекая старшего друга обратно на крыльцо, — что ты наделал? Мы тебя искали по всему городу.
— Все в порядке, — ответил Устюгов, — так и задумано. Что это тебя до сих пор не сменили?
Илька всхлипнул и сдавленным голосом сказал:
— Я теперь всегда, каждый день буду в наряды ходить. Комбат сказал. Говорит, за себя и за своего дружка. А Устюгова я, говорит, за самоволку в дисбат отправлю.
— Кишка тонка, — усмехнулся Устюгов, — следователь приехал?
— Приехал. С утра в штабе сидит, — Илька судорожно вздохнул, — а сегодня комбат как закричит — это кто тебе швабру дал? И своим этим тоже — кто ему швабру дал? Мерзавцу и так служба медом кажется, пусть руками моет. Если, говорит, увижу, что Гарипов без дела сидит, вас буду гонять. А Чекмарев, когда проходит мимо, если никого рядом нет, обязательно ударит. А лейтенант все лыбится и обзывает по-всякому. Начпрод гарнизоном пугает, говорит, что такую мне службу в части устроит, что я… — Илька не договорил и заплакал. Сквозь слезы пробубнил: — Зачем ты только связался с ними. Я тебя просил, а ты…
Дверь открылась и на крыльцо вышел Вячик. Увидев Устюгова, он нахмурился и быстро сказал:
— Илька, иди в штаб, сейчас комбат приедет.
Илька было повиновался, но Устюгов остановил:
— Куда? Марш в казарму. Ты вчера наряд отстоял.
Илька встревоженно оглянулся на Вячика, но Устюгов так цыкнул на него, что Илька бросил тряпку в угол и весело побежал в казарму.
Вячик хмуро глядел в доски пола. Потом кивнул Устюгову, сбежал по ступенькам и зашел за угол. Устюгов не спеша пошел следом. Вячик ждал его, нервно теребя ремень.
— Что ты наделал? Ты хоть понимаешь, понимаешь? — громко зашептал он.
— Да не трясись ты, — отмахнулся Устюгов, прислоняясь к стене. Он тяжело и часто дышал, — и не шепчи. Не боюсь я комбата. Голова у меня что-то… Кажись, и впрямь заболел. Да черт с ним, вот дело сделаю, а тогда и поболеть можно.
— Какое ты еще дело собрался делать? — с жалостью в голосе спросил Вячик.
— Есть одно. Да и тебе оно, вроде, не чужое, — Устюгов усмехнулся и приложил ладонь ко лбу, — ух, как горит. И в голове, точно внутри колокола. Славка, ты был внутри колокола?
— Что у тебя за дело?
— И я не был. Но там в точности так же, как в моей голове. А дело мое такое — пойду сейчас к следователю и буду иметь с ним дли-и-инную беседу.
— Какую беседу, дурик ты безмозглый, — зашептал Вячик. Стукнула дверь и за углом на крыльце послышалось сразу несколько голосов — офицеры вышли покурить. Вячик испуганно оглянулся и зашептал тише: — Не тот это следователь. Понимаешь — не тот. Не получал комдив твоих рапортов, я сегодня разговор слышал, перехватил Самохин рапорты. Следователь по другому делу приехал. По несчастному случаю. Помнишь, «Урал» с дамбы сорвался? Недостающие документы приехал забрать. Самохин помчался в город к гражданскому прокурору, вернется и следователь сразу уедет. Про тебя он и не знает. Ох, Петька, что будет?
— Не тот следователь, — растягивая слова повторил Устюгов, — а чего ты весь какой-то, — он улыбнулся Вячику и того от этой улыбки передернуло, — чего ты весь… Не пойму я тебя, Славка. Белоусова понимаю. Новожилова понимаю. Самохина понимаю. А тебя… Ты не обижайся, Славка, ты мужик хороший, но вот объясни, вроде ты за меня, а вроде и нет. Не понимаю.
Внезапно Вячик как-то странно вздрогнул, отскочил от Устюгова и, крикнув на ходу: «Комбат едет!», кинулся в штаб.
Устюгов медленно повернулся лицом к дороге.
— Комбат едет, — раздельно и задумчиво произнес он, — не тот следователь. — Он отошел от стены и его слегка качнуло. Поднял ладонь ко лбу, но, не донеся, опустил руку, — комбат едет, — повторил он и двинулся вперед.
А впереди слегка дрожали и покачивались в дымке шеренги тракторов. Из-за них выскочил «козел» и теперь тоже трясся и вздрагивал на кочках, быстро увеличиваясь в размерах. Звука его двигателя не было слышно из-за непонятного и омерзительного шума, шедшего со всех сторон, но в особенности откуда-то сверху. Небо заметно потемнело, все стало вдруг необычайно тусклым. Подуло холодом.
Устюгов вышел из-за дома и остановился, широко расставив ноги. Затем исподлобья поглядел на подъезжавшую машину. Нагнулся, оперевшись левой рукой о землю. Захватил в правую валявшийся на снегу гусеничный палец и, разогнувшись, качнулся назад. До «козла» оставалось метров десять. Откинул правую руку и, зажмурившись, из последних сил метнул тяжелый металлический стержень в жарко блеснувшее ветровое стекло.
Он успел еще увидеть, как машину кинуло вправо и она едва не легла на бок. Потом кто-то крутил ему руки, кто-то хватал за горло, кто-то бил в живот. Голос Самохина сказал коротко:
— В машину его.
Сразу после этого приторно запахло потом, немытыми ногами и нагретым автолом. Наступила темнота.
— Все в порядке, товарищ капитан, — с этими словами к штабу подходил полковник Самохин, протягивая тонкую блестящую папку.
Среди стоявших на крыльце возбужденных офицеров выделялся своим спокойствием и серьезностью выражения лица незнакомый капитан с усами, в безукоризненно сшитом кителе и брюках навыпуск, чего местные офицеры себе позволить не могли. Именно этому капитану и протягивал папку Самохин, следователю военной прокуратуры. Следователь принял папку и посмотрел поверх головы Самохина в сторону «козла». На заднем сиденье машины, между двух прапорщиков, сидел младший сержант. Голова его была уронена на грудь и нельзя было понять, пьян он или нет, в сознании или без чувств. Высокий и пухлый шофер «козла», недовольно бурча себе под нос, вытаскивал из рамы осколки ветрового стекла.
— Это как раз и есть тот самый сержант, о котором я вам говорил, — пояснил Самохин, проследив взгляд следователя, — ночь где-то шлялся, вернулся пьяный и бросился на меня с гусеничным пальцем. Убить хотел.
Наступила тишина. Следователь смотрел вдаль и, как видно, о чем-то думал. Очнулся от своих мыслей, поглядел на Самохина, спросил:
— У вас есть где подержать его до завтра?
— Да, — горячо откликнулся Самохин, — в городской КПЗ.
— Очень хорошо, — сказал следователь и вновь замолчал. Но на этот раз пауза была не столь продолжительна, — пускай подержат денек. Я пришлю за ним конвой. А вы пишите рапорт на имя моего шефа о возбуждении уголовного дела. Приютим парня лет на семь.
Подъехала машина зампотеха. Следователь ленивым движением откозырял, так же неторопливо пожал протянутую руку подполковника, сел в машину и уехал. Следом укатил командирский «козел», увозя младшего сержанта Устюгова. Рядом с водителем сел капитан Бородянский. Самохин поглядел им вслед, повернулся и сказал вполголоса:
— Так, с этим покончено, — поднял голову и на крыльце затихли все разговоры и перешептывания, — а вы что здесь собрались? Дела нет?
На крыльце остался только начальник штаба капитан Дмитриев. Самохин угрюмо посмотрел на него и стал подниматься по ступеням. Он уже подошел к двери, когда голос Дмитриева остановил его:
— Товарищ подполковник, у меня к вам просьба — оставьте парня в покое.
Секунду они без слов разглядывали друг друга и со стороны могло показаться, будто встретились два приятеля.
— С чего это вы, товарищ капитан, таким гуманным вдруг стали? — первым прервал молчание Самохин. И получил в ответ:
— А вам это чувство незнакомо?
— Что, Дмитриев, не любишь своего командира? — усмехнулся комбат.
— Не люблю, — спокойно сказал начштаба.
— Ну что ж, придется потерпеть, — не стирая с лица усмешки, продолжил Самохин, — а насчет Устюгова ничем помочь не могу. Пускай, гаденыш, мурцовки похлебает.
— И все-таки, товарищ подполковник, мой вам совет — оставьте парня.
— А что если я не послушаюсь?
— Хозяин барин.
— Ты никак угрожаешь? Небось, к папочке побежишь, генеральский сынок?
— Отчего так неуважительно к генералам, Арнольд Степанович? Я слышал, вы и сами не прочь в генералах походить?
— Я своим горбом это заработал, — мгновенно заводясь и привычно багровея, просипел Самохин, — в отличие от вас, захребетников. Везунчиков.
— Тем более обидно будет споткнуться на таком пустяке, — как бы не замечая перемены в Самохине, сказал Дмитриев. — Я это к тому, что рапорты ваши я не уничтожил. И письмо тоже у меня. А под ним пятьдесят восемь подписей. Как вы на это?
Комбат выслушал его. Помедлил. Открыл дверь. И сказал непривычно устало:
— Ну, заходи, начштаба. Поговорим.