Конвоир подтолкнул Гриньку через порог. Толстая дубовая дверь закрылась. За спиной лязгнул засов.

Большая камера освещалась одной тусклой лампочкой, ввинченной под самым потолком. Прикрывающая ее металлическая сетка была густо заткана паутиной, покрытой толстым слоем пыли. Издалека казалось, что лампочка вставлена в матовый грязный колпак. Свет ее был настолько слаб, что таял, не добираясь до дальних углов, и оттого камера казалась больше, чем была на самом деле.

Примерно половину помещения занимали выстроенные в два яруса нары. У двери-стояла «параша» — опиленная наполовину бочка, распространявшая страшное зловоние.

На нарах пели вполголоса:

Вечерний звон! Вечерний звон! Как много дум наводит он…

— А ты як попал до нас? — окликнул Гриньку с нар рыжебородый пожилой казак.

— Арестовали, — ответил Гринька и почему-то добавил: — Сам не знаю за что.

— Не знаешь? — Станичник удивленно разглядывал мальчонку и ворошил тугую, жесткую бороду. — Так, так! Не знаешь!

— А тебя за что взяли? — в свою очередь, спросил Гринька.

— За чалого жеребчика.

— Как это — за жеребчика? — не понял Гринька.

Старый казак обрадовался собеседнику и охотно принялся рассказывать историю своего ареста.

— Пришли до мене чекалкины души куплять коней для той армии.

— Белогвардейской, — подсказал Гринька.

— Эге ж! Добровольческой, — повторил казак. — Шоб ей ни дна, ни покрышки, той Добровольческой. Приступили до мене: «Продай жеребчика чалого. А не продашь добром, так мы силой возьмем». И пошли зараз до конюшни.

— Отнять хотели? — догадался Гринька.

— Снял я со стены дидову рушницу, — продолжал старый казак, так и не ответив Гриньке, — и сказал им так: «Мои диды и батько цей рушницей Кавказ под царскую руку привели. Отстоит она и мое добро».

— А они что? — заинтересовался Гринька.

— Забрали чалого. И меня взяли, — ответил казак. — Сижу я тут який уж день… А в степу пшеница осыпается Бахча перестояла.

Умолк старый казак. Уставился неподвижным взглядом в грязную стену. Не видел он ни облупившейся штукатурки, ни карандашных надписей на стене. Перед глазами его стояла хата с навалившейся на крышу тяжелой кроной старой груши. Он слышал звенящий шелест сухой, перестоявшей пшеницы и, медленно покачивая большой нечесаной головой, приговаривал:

— Пропала пшеница! Бахча перестояла! Порушилось хозяйство!..

Он забыл о Гриньке, тюрьме, соседях по нарам.

Нет! Совсем не того ожидал Гринька, когда его вели в камеру. «Здесь, — думал он, — встречу большевиков, распевающих боевые песни». Что же оказалось? Поют о каком-то вечернем звоне! Станичник занят думами о чалом жеребчике.

Подальше на нарах сидели и лежали люди. Их липа смутно маячили в полумраке. Кто они? Помогут ли повидать мамку? Да и могут ли чем-нибудь помочь?

В стороне несколько человек вели неторопливый тюремный разговор. Придвинулся к ним поближе и Гринька.

— …Вывели их на кручу. Над рекой.

— Знаю…

Рассказчик — солдат с одутловатым бабьим лицом — сидел, обхватив руками худые, острые колени. В сумраке выделялись его неестественно белые босые ноги и штрипки летних брюк.

— Поставили их в ряд, — продолжал он, — всех семерых. Казнить стали по очереди. Одного казнят — другие смотрят. Второго казнят — обратно остальные смотрят…

— Да как же это?.. — не выдержал Гринька. — Их убивали по одному, а они что?

— Кто — они? — переспросил рассказчик, всматриваясь в Гриньку.

— Ну те, которых казнили! — вспыхнул Гринька. — Да пускай меня только тронут — я… я зубами в них вцеплюсь!

Он разгорячился и не заметил, как проснулись соседи, обернулись к нему. Даже с верхних нар свесились головы любопытных.

— Неужели так они и сидели здесь, покуда их не вывели на кручу? — не унимался Гринька. — Голубь на что тихая птица, а и та, когда берешь ее с гнезда, крылом бьет. А то ж люди!..

— Когда ведут под ружьем, ничего ты зубками своими не поделаешь, — уверенно пояснил рассказчик.

— Сделаю! — Гринька разгорался все больше, забыв, где он находится. — Сделаю! Не боюсь я их!

— А кто не боится, — внушительно возразил ему солдат, почесывая поясницу, — тот должон уметь помереть с честью.

— С честью? — разозлился Гринька. — Баран умеет помирать с честью! Его, дурака, кинжалом режут, а он только курдюком мотает. С честью!

— А ведь парнишка прав!

Все посмотрели в сторону, откуда прозвучал голос — окающий, чуть поющий. Гринька узнал этот голос. Сразу вылетел из головы спор о чести. Хотелось спросить, немедленно, сейчас же, где обещанное письмо. Но он уже понял, что в тюрьме следовало быть осторожным. Опасно было выдавать свое знакомство с большевиком, не зная, кто сидит рядом на наре. Нельзя же доверять казаку, думающему только о своем хозяйстве! Но если б кто знал, как трудно было Гриньке сдержать себя!..

— Меня вот тоже удивляет, — неторопливо начал Сергей, — как могут люди сидеть в тюрьме и ждать, пока с ними расправятся.

— Я извиняюсь! — обратился к Сергею из темного пространства в глубине нар сладенький голосок. — Вы не из адвокатов будете? А то заметьте себе, между прочим, для памяти: тут защитников не полагается. Законы и суд в наше время простые: одних — за дверь, других — в расход.

— Тем более! — живо откликнулся Сергей.

— Чего ж ты сам тут сидишь? — перебил его дрожащий, нервный голос. — Попробуй, уйди.

После срывающихся, злых слов ответ Сергея прозвучал особенно спокойно и уверенно:

— На своем веку мне довелось повидать разных людей. Встречал я храбрецов и трусов, хороших товарищей и шкурников. Но впервые вижу, чтобы люди были так беспомощны, подавлены, как здесь…

— Позволь, приятель!.. — остановил Сергея солдат с бабьим лицом.

— Да, да! Подавлены! — настойчиво повторил Сергей. — А ведь этого только тюремщикам и надо. Ради этого они поведут нас завтра на кручу, заставят смотреть, как будут казнить таких же, как и мы с вами.

— Ты-то почем знаешь, что поведут? — спросил солдат.

— Знаю. Тюремный телеграф сообщил.

Из сумрака несколько голосов подтвердили:

— Верно, верно! Поведут!

— Мы с вами не ребята, — продолжал Сергей, — знаем, куда попали и что нас ожидает.

На верхних нарах кто-то заворочался так, что заскрипели наспех сколоченные доски. Показалась черная кудлатая голова, за ней — широкие, округлые плечи в полосатой тельняшке и наброшенном сверху измятом бушлате. Матрос прислушался к словам Сергея. Лицо его, обросшее черной жесткой щетинкой, было серьезно.

Сергей говорил тише. Теперь слушали его внимательно.

— Люди бегали и не из таких тюрем. Из питерских «Крестов» бегали, из орловского централа, даже из московских Бутырок…

— Хорошо было бегать в царское время! — мечтательно протянул сладенький голосок. — Бывало удрал — твое счастье. А попался — добавят за попытку к бегству годик, и сиди кукарекай, жди нового случая. А теперь? Только сунься, а тебя пулей в лоб.

— Что ж, — сухо возразил Сергей, — если вы чувствуете себя здесь лучше, чем на воле, дело ваше. Сидите.

— Прежде чем мы разберемся, кому где лучше, — ответил голосок, — надо нам познакомиться поближе. Меня зовут Франек.

Из темной глубины нар появилось помятое, безбородое лицо, острый, с горбинкой носик и старательно расчесанные на прямой пробор жидкие светлые волосики. Странное лицо! На вид ему можно было дать и двадцать пять лет, и все сорок.

— Вы, собственно, по какому делу здесь? — спросил Сергей.

— Несчастный случай! — ответил Франек. — Попался! Снимал с одной бабочки пальтушку. Она крик подняла. Пришлось ее… успокоить. Потом, когда меня взяли, оказалось, что я прикончил жену какого-то подполковника. Несчастный случай!

Гринька изумленно таращил глаза на будто жеваное, серое лицо Франека и его ровный, зализанный пробор. Мальчуган всегда думал, что бандиты — люди огромного роста и воловьей силы, с громоподобным голосом и уродливой, зверской физиономией. Этот же человечек с каким-то сдавленным голоском и неприятной, деланой вежливостью казался слабым и уступчивым.

— Давай, браток, устраивайся на ночь возле нас, — прогудел глубоким, грудным басом молчавший все время черный матрос, обращаясь к Сергею. — Тут народ подобрался сурьезный: морячки да подозреваемые в большевизме.

— Вот и меня подозревают в том же! — ответил Сергей и бросил наверх свой пиджак.

На вторых нарах потеснились и пустили Сергея.

Полез за ним и Гринька.

— А я тебя знаю, — шепнул он.

— И я тебя знаю, — так же шёпотом ответил Сергей. — Но не смей и виду подавать, что знаешь меня. Так надо.

— А ты, салажонок, — вмешался в их беседу черный матрос, — устраивайся в другом месте. Тут места плацкартные!

Сергей поймал тревожный взгляд Гриньки.

— Ложись, спи, — сказал он. — Мы с тобой утречком потолкуем.

Гринька уже не чувствовал себя одиноким. Присмотрел он себе местечко рядом со старым казаком и стал устраиваться на ночь.

Станичник громко чмокал во сне губами, будто понукал коня. Иногда он принимался ожесточенно скрести бороду. Жесткие волосы громко шуршали под его крепкими ногтями.

Засыпая, мальчуган видел, как Сергей и черный матрос спустились с верхних нар и исчезли в сумраке среди спящих. Очень хотелось ему узнать, почему они не спят, что замышляют. А веки слиплись… Не разжать их…

Разбудил Гриньку зычный оклик:

— Подымайсь!

С трудом открыл он глаза. Спросонок даже не понял, где находится и кто кричит сорванным, хриплым голосом:

— На поверку стройся!

Протирая кулаками глаза, Гринька сполз с нар.

Заключенные построились в две шеренги — лицом к двери. На правом фланге, по привычке развернув широченную грудь, туго обтянутую рваной тельняшкой, стоял огромный черноволосый матрос. На левом виднелась невозмутимо вежливая физиономия Франека. За ним, последним, пристроился Гринька.

У дверей стояли четверо солдат. Один из них, пожилой, имел на красном погоне три белые нашивки — старший унтер-офицер. Остальные были помоложе — рядовые.

— На молитву шапки долой! — приказал старшой.

Десятки рук недружно взлетели вверх и обнажили головы. Несколько голосов нестройно повели мотив молитвы:

— «Отче наш! Иже еси на небесех, да святится имя твое…»

— Дружнее! — прикрикнул унтер-офицер. — Послушать вас, чертей, так большевиков в камере нема, а молитву петь некому!

Окрик его подогнал кое-кого из заключенных. Торжественный мотив молитвы зазвучал стройнее, заполнил затхлое, вонючее помещение:

— «…да приидет царствие твое, да будет воля твоя…»

Под шумок Франек пропел Гриньке, широко раскрывая рот, будто был очень увлечен пением молитвы:

— Дер-жись, па-цан, во-зле нас. Дело бу-у-удет.

И, поймав на себе недоверчивый взгляд унтер-офицера, запел по-настоящему.

Один матрос, на правом фланге, стоял с крепко сжатыми губами. По его черным горячим глазам было видно: такого, что ни делай, молитву петь не заставишь.

Унтер-офицер выждал, пока закончилось пение, надел фуражку и крикнул:

— Староста!

Из строя вышел высоченный верзила — тощий, нескладный. Его арестовали в памятный для Гриньки вечер в Общественном собрании. Верзила упорно запирался, не признавал себя виновным в разбрасывании листовок, спорил с уличавшими его свидетелями. Свой арест он простодушно объяснял недоразумением.

— Меня еще мальчонкой вечно наказывали за других, — уверял он. — Сами видите, какой я человек: заметный! В школе бывало, кто бы чего ни натворил, а меня за ухо. Такого, как я, издали видно и ухватить легче, Да я и сам привык уже, что мне попадает за других.

Заметного человека назначили старостой камеры. Трудно было понять: был ли этот нескладный парень с добродушными выпуклыми глазами простоват или же плутоват, робок или смел. Свои обязанности он выполнял хорошо. Начальства не боялся. Это помогало ему скрывать от тюремщиков то, что надо было скрыть из происходившего в камере. А если надзиратель узнавал что-либо стороной, староста огорчался так искренне, что начальство погрозит только пальцем и скажет:

— Ты, староста, слухай. Слухай больше! Эвон какими тебя господь лопухами наградил! Ими слухать надобно, а ты хлопаешь.

Немногие из заключенных догадывались, что староста — свой человек. С ним всегда можно было сговориться. И они незаметно поддерживали старосту, когда ему приходилось трудно.

Унтер-офицер уставился своими крохотными, тусклыми глазками на вытянувшегося перед ним старосту:

— Наряжай людей!

Староста пошел перед строем, показывая пальцем:

— Этот и этот — нужник чистить. Солдат с матросом — парашу выносить. Эти двое — убирать камеру.

Из строя вышли: Франек, черноволосый матрос, Сергей, солдат-дезертир с бабьим лицом и какой-то молодой парень с лицом в старых, уже пожелтевших синяках.

— А ну… господа комиссары, — ухмыльнулся унтер-офицер, — бери парашу в обнимочку — и гулять.

Это была его единственная шутка. Повторялась она каждое утро.

Покончив с нарядом, унтер-офицер обратился к заключенным с такой речью:

— По приказанию их высокоблагородия господина начальника арестного дома подполковника Май-Бороды… — Он перевел дыхание и внушительно помолчал. — Предупреждаю всех: имеется приказ свы-ше! — Опять грозное молчание. — Приказ таков: разобраться с подследственными в двое суток. Стало быть, кого куда пустить. Сегодня еще можете подумать. А завтра начнется разборка. А чтобы думалось вам полегче, поведут вас сегодня на кручу. Поглядите там, как расправляются у нас с изменниками отечеству. Это будет для вас, чертей, и прогулка и образование.

К концу этой длинной речи лоб унтер-офицера покрылся частыми капельками пота.

— Вот тебе, староста, список. — Он протянул лист, исписанный крупным почерком. — Тут обозначены все, кто пойдет к месту казни. Остальным сидеть в камере тихо. Просьбами караулу не докучать, потому как для вас, чертей, нянек не положено. Понятно?

— Так точно! — вразброд ответили арестанты. — Все понятно!

Староста заглянул в полученный список и объявил, что из сорока шести заключенных в камере на кручу пойдут тридцать два.

Унтер-офицер еще раз окинул мрачным взглядом строй и вышел. За ним, гулко топая сапогами, направились и солдаты. Заключенные подхватили парашу и потянулись за конвоем.

По-прежнему тускло светила под потолком лампочка, вся в паутине, как в грязном матовом колпаке. На дворе светало, но крохотные оконца пропускали в камеру так мало света, что электричество горело здесь круглые сутки. Двое заключенных возили по сухому полу пучками истертых прутьев, заменявших им метлу. С пола клубами поднималась удушливая, вонючая пыль.

Первыми вернулись в камеру матрос и солдат с бабьим лицом. Они втащили опорожненную парашу. Позднее пришли Сергей и парень с лицом, покрытым синяками. Все они собрались в углу. Солдат подошел к нарам и стал опоражнивать карманы шинели, туго набитые золой. За ними и остальные стали выкладывать из карманов песок, пыль — кому что удалось набрать.

— Всё! — сказал матрос. — Подходи. Разбирай.

Заключенные подходили к горке золы, смешанной с песком. Каждый брал по две полные горсти и отходил в сторону. Некоторые не жалея примешивали к золе с песком остатки растертого в пыль табака, приговаривая:

— Так крепче будет.

Сунулся было к песку и Гринька.

— Не тронь, салажонок, — остановил его матрос. — Твое дело особое.

— Почему особое? — взъерошился Гринька. — Да я сам…

Сергей мягко, но сильно обнял его за плечи и отвел в сторону.

— Поведут нас по дороге, — сказал он. — Держи ушки на макушке. Как услышишь свист — беги. Да так лупи, чтобы зайцы от зависти покраснели…

Перебил его матрос.

— Отставить разговоры! — бухнул он глубоким, грудным басом. — Справки переносятся на завтра.

Он вышел на середину камеры и властно бросил:

— Садись!

Заключенные расселись по нарам. В камере стояла такая тишина, какой не бывало даже ночью.

— Ты, ты и вот ты, — стоя посередине камеры, матрос показал пальцем на троих заключенных, — ложитесь спать.

— Да мы что, — обиженно протянул один из них, — стукачи, что ли?

— Были бы вы предатели, — хмуро ответил матрос, не повторяя воровского слова, — мы бы из вас сделали покойников. Помните Ваську Бугая?

— Бугай — шкура! Своих продавал! — нестройно возразили обиженные. — А про нас кто скажет?..

— Спать! — резко оборвал их матрос. — Спиной к двери. И если кто взглянет только на надзирателя или конвойного… больше не увидит он белого света. К каждому из вас наш человек приставлен. Запомните! В камере мы закон и мы судьи.