...и Северным океаном

Кублицкий Георгий Иванович

Глава VI

Ходили мы походами

 

 

Малый Академический плывет на Север

Норильск был требователен с первых лет своей жизни.

Требовал все, что нужно для возникновения и роста промышленного города. И ему давали, притом щедро.

Дело было за доставкой: до ближайшей железнодорожной станции — полторы тысячи километров, до Енисея — всего сотня, но по непроходимой тундре. И никаких дорог. Кроме одной: от Красноярска вниз по Енисею, потом через Карское море вдоль Таймыра к устью реки Пясины, вверх по ее неисследованному мелководью до озера под Норильском. Счет на тысячи километров, степень риска— как говорится, не для страховых компаний…

После нескольких разведочных рейсов, начатых еще Урванцевым, караван речных судов вышел в Карское море, чтобы проникнуть по Пясине в глубь Таймыра.

Подобный поход был повторен лишь тридцать лет спустя. Специальный корреспондент, сопровождающий на этот раз караван, перед отправлением в путь попросил в библиотеке все книги о Пясине. Ему не смогли предложить решительно ничего. Тогда корреспондент обратился к специалистам.

— Материалы о Пясине? Таковых нет, — сказали специалисты.

Нашлась лишь краткая устаревшая справка, всего четыре странички на пишущей машинке.

Корреспондент писал о том, как удивительно было в наш век «прикоснуться к истории реки, которая еще нигде по-настоящему не описана и о которой узнаешь лишь из скупых устных рассказов».

Караван, повторивший поход на Пясину, состоял из новейших, прекрасно оборудованных судов. На них были эхолоты, радиолокаторы, радиостанции. В каждой спасательной шлюпке находилось около сорока предметов — от спичек в водонепроницаемой упаковке до парусов яркого оранжевого цвета, хорошо заметных с воздуха. Было сделано все, чтобы жизнь людей в этом походе не подвергалась опасности.

И все же на долю его участников выпало немало Испытаний. Караван трепали штормы. Трое суток судам пришлось простоять в укрытии. Они много раз застревали на мелях и перекатах, прежде чем достигли, наконец, достаточно далекой от Норильска пясинской пристани, где сгрузили буровые станки, трубы и прочее оборудование для разведчиков недр Таймыра.

Корреспондент, находившийся на борту флагманского теплохода «Родина», сравнивал новый поход на Пясину с тем, старым, только по коротким радиограммам, напечатанным в газете «Красноярский рабочий» в 1936 году: «Читая сообщения более чем тридцатилетней давности, которые передавал в газету ее корреспондент Георгий Кублицкий, сопровождавший Пясинский караван, видишь, в какую сложную обстановку попали тогда енисейские речники».

Эпизод освоения глухого угла Таймыра, о котором вспоминали участники нового похода на Пясину, по ряду причин нигде и никогда не был рассказан подробно.

Я постараюсь снова увидеть енисейские и пясинские плёсы, жизнь на Таймыре в 1936 году глазами начинающего журналиста.

Все решилось внезапно.

Предполагалось, что корреспондент «Красноярского рабочего» будет одновременно выпускать многотиражку для всего Пясинского каравана.

Я напрашивался в поход с самого начала, однако моя кандидатура вызывала сомнения. Считали, что я еще недостаточно опытен для того, чтобы редактировать газету, пусть маленькую. Но более солидные люди колебались: полгода болтаться на судне, а то еще и зазимуешь на этой самой Пясине.

В редакторский кабинет вызвали меня.

— Ты, конечно, обижен, — сказал редактор. — Давай считать, что я полчаса уговаривал тебя и ломал перед тобой шапку. Теперь решай: будем отдавать приказ? И сразу на склад, получай форму!

Подразумевалась форма полярника: китель, фуражка с «крабом», на золотом шитье которого выделялась голубая эмаль вымпела Главсевморпути.

Дня через три я поднялся по трапу теплохода, тезки нашей газеты: «Красноярский рабочий». Какой красавец! Самое мощное на Енисее судно — тысяча четыреста лошадиных сил. Раньше я бывал на нем только как гость. Теперь на несколько месяцев этот прекрасный теплоход, лидер пясинских операций, станет моим домом.

Капитан Михаил Елиферьевич Лиханский встретил меня сдержанно. На нем была старая выцветшая фуражка, и золотое шитье на моей как-то сразу потускнело.

— С нами, значит? — сказал капитан. — Газету издавать будете? Что ж, дело хорошее.

Он сказал это не очень искренне. Наверное, прикидывал, где разместить меня и печатника Костю Лаврентьева, который застенчиво покашливал за моей спиной.

Через полчаса места определились. У меня — верхняя койка в каюте помощника капитана по политической части, у Кости — верхняя койка в каюте кочегаров. Для печатной машины — уголок в носовом трюме. Его огородят дощатой переборкой, проведут туда свет.

Пока света не было, мы с Костей переговаривались в полутьме, прислушиваясь к журчанию воды за бортом. Вода журчала выше наших голов. Типография будет в подводной части.

Изрядно продрогнув, выбрались на палубу.

— Ну вот и устроились, — приветливо сказал капитан. — Да, забыл предупредить. Работать вам придется ночами. Вы люди сознательные. Из-за двух человек гонять днем динамо нет расчета.

Конечно, статью о нашем походе для первого номера газеты можно было написать в редакции или дома. Но не лучше ли сразу привыкать к будущей рабочей обстановке? И я притулился в каюте у крохотного столика, с которого свисали локти.

По палубе топали матросы, переносившие какую-то снасть. Вахтенный, повиснув над водой в «люльке», подкрашивал ободранный при неудачной швартовке борт и напевал тенором, подражая Лемешеву: «Скажите, девушки, подружке вашей. Что я ночей не сплю…»

Писалось легко. «Нашему каравану выпала великая честь… Норильск ждет нас. Наш долг — досрочно и полностью…»

Перечитал. Слово «суровый» — шесть раз. Многовато даже для Таймыра. И вообще все как-то казенно. Не вяжется с живой пароходной перекличкой на рейде.

Дома переписал статью. Получилось проще, деловитее. «Суровое» — только для Карского моря, остальные — долой.

Передовая появилась в первом номере нашей газеты, у которой, возможно, было самое длинное в стране название; «Красноярский рабочий» и «Большевик Арктики на Пясине». Выездная редакция».

«Большевик Арктики» издавался в Красноярске специально для работников Севера. Здесь было сосредоточено управление полярным флотом и авиацией. Главсевморпути принадлежали также гидропорт на острове Молокова, разные экспедиционные базы.

Сколько нитей тянулось из Красноярска в арктические широты!

Пясинская операция началась с того, что теплоход взял несколько груженых барж, провел их километров двести и передал маломощным буксировщикам. Потом вернулся за второй партией. Этих рейсов можно было бы не делать, если бы на Енисее хватало флота. Но его было мало, даже очень мало, а сильных теплоходов — три на всю огромную реку.

Итак, мы возвращались в Красноярск, когда на мостике появился судовой радист.

— Михаил Елиферьевич, к нам Малый театр…

Капитан испытующе посмотрел на радиста, как бы собираясь произнести: «А ну, дыхни». Но все знали, что радист в рот не брал спиртного.

Капитан прочел радиограмму и протянул мне. Управление пароходства предписывало подготовить каюты для артистов Государственного академического Малого театра Союза ССР, выезжающих на гастроли в Арктику и пожелавших непременно дать спектакль для речников Пясинского каравана.

Вот это да! Набирает Арктика силу. Большой театр посылал уже бригаду артистов, теперь Малый!

Сегодня мы скорее всего сказали бы «северное притяжение». Это изрядно затертое от неумеренного, а то и неуместного употребления слово тогда, по-моему, еще не вошло в обиход. Но дело не в слове. Уж если самые прославленные в стране театры «снимаются с якоря», чтобы себя показать северянам и северян посмотреть, своими глазами…

А вот капитан отнесся к радиограмме несколько странно:

— Сколько? — плачущим голосом спросил он. — Запроси тотчас!

— Что — сколько? — оторопел радист.

— Сколько артистов. Малый театр! Да там на сцену выходит до ста человек! Что же, мы их на палубе поместим или где?

Через полчаса радист отрапортовал:

— Двадцать два человека во главе с народной артисткой Пашенной и заслуженным артистом Костромским.

— Народная! — простонал капитан. — Отдельная каюта. И заслуженному — тоже. А где же они играть будут? На капитанском мостике?

Мы с помполитом стали успокаивать Михаила Елиферьевича. Как-нибудь разместимся в салоне, да и вообще можно спать в две смены: пока один на вахте, другой спит на его койке…

20 июля тронулись на Север. Караван растянулся на много километров. Теплоход и колесные пароходы тянули за собой на буксирах вереницы барж. Железных было всего пять или шесть, остальные — деревянные.

Артисты приехали на судно накануне отхода. Мне поручили рассказывать Вере Николаевне Пашенной об Енисее. На реке, как назло, было совсем пустынно. За первый день мы повстречали только один пассажирский пароход.

— Дикая река, — говорила Вера Николаевна, кутаясь на мостике в пуховый платок. — Дикая и прекрасная! Совсем не похожа на Волгу. Там кипение жизни, города, села, церквушки на каждом пригорке. И песни. А что, у вас в Сибири на реках не поют?

Я обижался за сибиряков и за Енисей. Но не спорил: на Волге я тогда еще не бывал, может, там на самом деле пароход идет в кильватер за пароходом и на палубах хоры распевают «Из-за острова на стрежень».

— Вера Николаевна, зато на Волге порогов нет. Завтра будем проходить Казачинский, посмотрите.

И я рассказал, как прежде возле порога особый человек окликал все идущие вниз суденышки: «А кто плыве-ет? А кто по имени плыве-е-т?» Плывущие называли имя лоцмана, и человек записывал. Ведь бывало, что порог разбивал судно, и никому из команды спастись не удавалось, все гибли в стремнине. Тогда и смотрели запись.

— Ой, что-то вы пугаете меня, молодой человек! — смеялась Вера Николаевна. — Страсти-мордасти!

Весь караван остановился на ночь недалеко от порога: в темноте его не проходят. Вера Николаевна просила непременно разбудить ее, «когда начнутся страсти-мордасти».

Ранним утром мы пошли к семафору: через порог одностороннее движение, если там встретятся два судна, одному неминуемо придется выбрасываться на камни.

Нам дали «добро». Мы помчались с баржей на буксире через сузившееся русло. Вода кипела и клокотала между камней так, будто снизу ее подогревали адским огнем. Судно подбрасывало, брызги летели на палубу. Все это продолжалось несколько минут.

— Я ничего не поняла, — созналась Вера Николаевна. — Пронеслись, как пуля. А что это за странное суденышко стояло у берега? Нелепое такое, с трубой на боку.

— Единственное в стране. На Волге ничего подобного нет. Это туер. Он передвигается по канату, проложенному на дне. Наматывает канат на лебедку, подтягивается против течения и тянет за собой другое судно, которое само не может преодолеть порог. В общем, судно-бурлак.

— Завтра мы должны дать спектакль для речников Енисея, — неожиданно сказала Вера Николаевна. — Обязательно на ходу судна.

Назавтра не вышло — не успели подготовиться, а через день спектакль состоялся. На железной барже наладили помост, повесили вокруг брезенты, которыми закрывают грузовые люки. Свободных от вахты привозили на моторке со всего каравана.

Давали «На бойком месте» Островского. Начало спектакля подгадали к широкому, спокойному плёсу. Енисей разлился здесь на пять километров, и стенами зрительного зала были синие далекие берега. Зрители расселись кто куда: на крыши кают, на рулевую рубку, а какой-то ловкач примостился даже на мачте, оседлав грузовую стрелу.

Речники не избалованы театрами. Летом — в плавании, зимой — в отдаленных затонах. Телевидения тогда не было, затонские кинопередвижки прокручивали большей частью старые картины. И вот живые сцены народной жизни в исполнении лучших актеров страны. Вера Николаевна играла Евгению, хозяйку постоялого двора.

— Вот змея! Ну змея! — крикнул вдруг во время действия кто-то из зрителей. Крикнул от всего сердца.

 

«Мы из Игарки»

Малый театр предполагал дать несколько спектаклей в Игарке.

Слава Игарки уже гремела по белу свету. Ей исполнилось тогда всего семь лет от роду. Это был самый северный город на азиатском материке. Мир увидел, что большевики серьезно и по-деловому взялись осваивать далекие окраины Сибири.

В 1929 году пароход «Полярный» привез на берег до той поры никому не известной протоки первых строителей. Их было двести пятьдесят человек. Они высадились прямо в тундре, поросшей мелким леском.

Зимой в пургу, в морозы пустили лесопильный завод. Новый город дал сибирскому лесу выход через Северный морской путь во все порты мира. Лоцманы проводили сюда от устья Енисея большие морские корабли.

Перед Игаркой я не прилег ни на час, боясь, что не увижу, как выглядит город издалека.

Мы вошли в протоку, защищенную от ветров всех румбов высоким берегом. На берегу поднималась деревянная башня, похожая на каланчу. От земли до крыши во все ее четыре этажа была нарисована карта низовьев Енисея. Под крышей голубело Карское море. Вывеска на русском и английском языках как бы предупреждала нас, речников, что мы тут сбоку припека. На вывеске было написано: «Администрация морского порта Игарка». Морского, хоть он и на реке!

Наш приход остался бы незамеченным, если бы не Малый театр. Артистов встречали торжественно, с оркестром.

В Игарке мы должны были принять дополнительные грузы, привезенные на морских кораблях. Кораблей было еще немного, обычно они приходят за лесом позднее, под осень, когда окончательно освобождается от льдов Карское море.

Возле причалов начиналась лесная биржа. Высокие штабеля желтоватых досок, балок, брусков образовывали правильные квадраты вдоль проездов. На перекрестках девушки с флажками регулировали движение лесовозов. Высокие машины подцепляли доски снизу, приподнимали их металлическими захватами и так, с грузом, прижатым к брюху, уносились к кораблям. Деревянная мостовая, укатанная резиновыми шинами лесовозов, блестела на солнце, как полированная.

В Игарке не было ни одного каменного дома. Самый деревянный город в стране: деревянные дома, деревянные мостовые, деревянные тротуары. Ветер нес не пыль, а опилки. Надписи на русском и английском языках предупреждали: «На мостовой курить воспрещается». Чиркнуть спичкой разрешалось только возле ящиков с песком, поставленных на перекрестках.

Но вон же человек идет навстречу, спокойно попыхивая трубкой! В руке у него зажат огурец, через плечо — фотоаппарат, на ногах — клетчатые чулки и широкие, надувающиеся, как баллоны, брюки гольф чуть ниже колен. Явно иностранец. И с ним девушка. Переводчица?

— Извините, пожалуйста, я журналист, и мне хотелось бы знать… Я хотел бы взять интервью у этого господина, что он думает об Игарке?

— Джэналист? — переспросил иностранец.

— Это господин Гендерсон, сотрудник американского посольства в Москве, — пояснила переводчица. — Перед отъездом на родину захотел побывать в Игарке. Господин Гендерсон спрашивает, почему вы носите морскую форму, если вы журналист.

Я ответил. Американца удивило, что для речников издается печатная газета. Такие газеты, добавил он, выходят на морских лайнерах, совершающих рейсы между Америкой и Европой. Но там — другое дело, там бывает много пассажиров, и их надо развлекать. Кстати, сколько стоит помер вашей газеты?

Услышав, что мы раздаем свою газету бесплатно, американец покачал головой. Я не понял, осуждает он или удивляется.

— Спросите, пожалуйста, господина Гендерсона, что ему понравилось в Игарке?

— Это! — Американец протянул мне огурец.

Переводчица пояснила, что господин Гендерсон получил огурец в совхозе «Полярный». Американец намерен привезти его в Москву, показать в посольстве. Выращивать огурцы за Полярным кругом — это замечательно.

И еще господин Гендерсон говорит: ему понравилось то, что дети Игарки пишут книгу о своем городе. Господин Гендерсон был рад встретиться с советским морским журналистом и пользуется случаем, чтобы пожелать успеха его газете. Гуд бай!

Я пошел искать Тошу Климова. Анатолий Климов был тем человеком, который помогал игарским ребятам писать книгу. Ее план прислал в Игарку Алексей Максимович Горький, а рукопись позднее отредактировал Самуил Яковлевич Маршак. Но несправедливо, рассказывая историю этой книги, забывать о Климове.

Вот кто должен был бы заведовать отделом Севера, а не я! Но Анатолий Климов ничем не хотел заведовать и вообще не сидел на редакционном стуле больше трех дней в месяц. Он был влюблен в Арктику. Долго жил на тюменском Севере, потом появился у нас в редакции — худощавый, стройный, белокурый, в куртке из оленьего меха и расшитых бисером настоящих унтах, обуви кочевников тундры. У него была легкая, танцующая походка. Он напевал странную песенку:

В морской пучине кто слезы льет,

Тот не мужчина, а кашалот.

Тоша чем-то напоминал героев Джека Лондона. Рассказывали: однажды, заблудившись в тундре, Климов восемь дней брел в снегах, пока не вышел на стойбище ненцев. У него стоило поучиться романтическому, чистому отношению к жизни. В его очерках о следопытах Севера всегда чувствовалась глубокая вера в человека, в его силы.

История книги «Мы из Игарки» подтвердила это. Сочинять ее взялись две тысячи школьников. Кому-то надо было отобрать самое лучшее из гор исписанных листков. Кто-то должен был советовать ребятам, как написать живее, интереснее. Всем этим и занялся Анатолий Климов.

Первая же девчушка вызвалась проводить меня к его дому. Дверь в комнату была открыта. У окна стоял большой стол, у стены — деревянный топчан, прикрытый солдатским одеялом. На окне, на столе, даже на полу были сложены папки.

— Это наша книга, — показала на папки девочка.

Климова дома не было.

— Он вчера в тундру уехал, — сказала соседка.

— В тундру? Но комната ведь не закрыта. Может, уже вернулся, только вышел куда на минутку?

— Точно говорю: в тундре. А дверь у него никогда не запирается.

Книга «Мы из Игарки» вышла в 1938 году. Список авторов занял две страницы. Самым младшим было по одиннадцать лет, самым старшим — по пятнадцать. Двумя строчками был упомянут и Анатолий Климов, потративший два года на то, чтобы книга получилась хорошей, интересной, веселой…

Не так давно газета «Советская Россия» проследила судьбу некоторых авторов книги «Мы из Игарки», к чести красноярцев, переизданной местным книжным издательством. И оказалось, что ребята нашли свое место в жизни, выросли достойными людьми. Должно быть, помогла северная закалка.

Я получил письмо: на родине Климова, в уральском городе Троицке, открыта его квартира-музей. Именем нашего друга названы улица, Дом пионеров, школа, в которой он учился.

Над Игаркой как бы незримо развевался голубой вымпел Главсевморпути. Полярники — моряки, летчики, ученые, хозяйственники — задавали тон в городе. Часы в порту и некоторых учреждениях показывали не местное, а московское время.

Начальник Игарского политотдела Главсевморпути был одновременно и секретарем городского комитета партии. Впрочем, не был, а была: в 1936 году эти посты занимала Валентина Петровна Остроумова.

Я много слышал о ней еще в Красноярске. О том, что, возвращаясь «с магистрали» в Игарку, она иногда сама садится к штурвалу самолета, — правда, под наблюдением летчика. О том, что в дни лесоэкспортной навигации сутками остается на причалах, распоряжаясь погрузкой.

На теплоход она пришла внезапно, уже за полночь. Я ожидал увидеть крупную, грубоватую бабищу в капитанской фуражке. А Остроумова оказалась маленькой, хрупкой, с седеющими, стриженными «под мальчика», волосами. Кожаное пальто свисало с узких плеч. Обошла судно, спустилась к нам в типографию. Попробовала ножной привод печатной машины. Спросила Костю:

— Как работает?

— Хорошо, — ответил Костя. — Новую взяли, прямо в упаковке.

— Оставите ее на обратном пути в Игарке, — обернулась Остроумова ко мне. — Я договорюсь, увозить с Севера нужную вещь глупо.

Это звучало как приказ. Круто повернувшись, молча вышла. А ведь говорят, будто в ней и добросердечность, и душевная мягкость, и чуткость. Неужели прячет эти человеческие качества как признаки слабости руководителя?

Не знал я тогда, что маленькая женщина в партии с 1920 года, что она стенографировала речи Ленина, ездила в составе первых советских делегаций с Чичериным, Воровским, Красиным в Геную, Берлин, Лондон и буржуазная печать называла ее «исторической девушкой». Что в письмах Калинину обращалась к нему «милый Калиныч», дружила со многими зарубежными революционерами, и Эндрю Ротштейн, старейший английский коммунист, говорил, что учился у нее верности идеалам партии.

Не знал, что у Валентины Петровны тяжелая форма туберкулеза и климат Игарки губителен для нее, а она не щадила себя, спала три-четыре часа в сутки.

Недавно нашли запись в ее рабочем дневнике как раз за 1936 год. От Игарки до Хатанги, куда обычно добирались за десять, а то и двадцать суток, Остроумова домчалась за трое. «Ехала день и ночь, не отдыхая ни одного часа… Отлежала 7 суток с температурой 39. Точно выяснила: продовольствие можно было забросить морским путем».

Север был ее партийным делом. Она осталась ему верна до последних ударов сердца.

После Игарки ее северная соседка Дудинка показалась мне разросшейся грязноватой деревней. Я долго выбирал место, откуда можно было бы сделать снимок, пригодный для газеты. В объектив упрямо лезли покосившиеся хибарки. Вдоль берега собаки-бурлаки, запряженные в лямку, с холщовыми хомутиками на задней половине туловища, тянули лодку.

Я снял собачью упряжку на фоне мачты с авиационной «колбасой», определяющей направление ветра. У буйка стоял на воде гидроплан.

— Чья машина?

— Алексеева, — ответил дежурный.

Анатолия Дмитриевича Алексеева, одного из опытных и образованных полярных летчиков, я знал уже не первый год. По весне его высокая фигура появлялась на улицах Красноярска. Он улетал отсюда в Арктику.

Я несколько раз пытался расспрашивать его о прошлом, о «дороге в воздух». Но он отшучивался. У него были мягкая, чуть насмешливая улыбка и острый язык. Я не мог представить, чтобы он на кого-то закричал, грубо выругался. Но не был Анатолий Дмитриевич человеком уступчивым, снисходительным к чужой небрежности, беспринципности. Это знали все.

На этот раз я застал его в продуваемой всеми ветрами избушке, именуемой дежурной комнатой аэропорта. Он листал пособие по высшей математике. Если бы вместо учебника оказался философский трактат, то и это нисколько не удивило бы меня.

Вот, кажется, подходящий момент!

— Анатолий Дмитриевич, мы ведь уже столько знакомы, а я не знаю даже, какого вы роду-племени?

Алексеев со вздохом отложил книгу.

— И что у журналистов за пагубная страсть к заполнению опросных листов? Ладно, извольте. Родина — Подмосковье, родился в семье железнодорожника, причем заметьте, почти одновременно с двадцатым веком. Обучение начинал еще в гимназии, увлекался латынью. Об авиации не грезил. Был военным связистом. И в авиацию пошел не пилотом, а летнабом, летчиком-наблюдателем.

— С Чухновским познакомились в двадцать восьмом?

— Ну, к этому времени, мы, пожалуй, были уже друзьями. А главное — единомышленниками. Но давайте лучше о деле. Вы ведь здесь с Пясинским караваном?

Анатолий Дмитриевич только что прилетел с пристани Валек. Эта пристань на реке Норилке была как раз тем местом, куда в конце концов мы должны были доставить грузы. От нее до Норильска, готовясь к приходу нашего каравана, проложили через тундру узкоколейку. Анатолий Дмитриевич пролетел над ней.

— Зигзаг за зигзагом. Тут озеро обходит, там холм. Теперь очередь за большой дорогой, от Норильска до Дудинки. Нельзя же без конца возить грузы в обход по морю и Пясине, когда напрямик всего сто километров. Правда, сто километров тундры…

 

Кочевье с нганасанами

Вернувшись на теплоход, застал гостью — девушку с быстрой речью, с насмешливыми глазами за выпуклыми стеклами роговых очков.

— Амалия Хазанович. Можно просто Маля. Еду в тундру к нганасанам с красным чумом. Хочу разжиться бумагой, у вас вон ее сколько, а у меня в обрез. Агитировать не буду, заранее благодарю.

Мы с Костей жадничать не стали: бумаги у нас действительно было много. Наша гостья оказалась московской комсомолкой. Арктическое поветрие захватило и ее. Во времена Чехова мальчишки бегали в Америку, к индейцам, в тридцать шестом удирали на полярные станции.

Нет, арктического опыта у нашей гостьи никакого. Есть опыт комсомольской работы на хлебозаготовках. Есть и кое-какая квалификация: была слесарем, потом стала шлифовщицей. Работая на заводе, училась в сельскохозяйственном институте. Началась мобилизация комсомольцев в деревню, послали ее заведовать избой-читальней. После эпопеи челюскинцев потянуло в Арктику. Вот и все.

Маля крепко, по-мужски пожала руки Косте и мне. Я хотел помочь нести бумагу, но она отказалась:

— Привыкаю рассчитывать только на себя.

И ушла не оглянувшись.

Долго о ней ничего не было слышно. Позднее я узнал, что она провела на Севере два года, затем еще восемь лет. Мне удалось прочесть дневник ее первой поездки и кое-что выписать из него.

Московская комсомолка отправилась в Хатангскую тундру, за тысячу километров от Дудинки. Ее красный чум, домик, вернее, ящик на полозьях передвигался за оленьей упряжкой. Первую свою полярную зиму, первую полярную ночь в тундре она воевала с шаманом, учила ребятишек грамоте, лечила больных.

Весной следующего года красный чум оказался на становище нганасан, собиравшихся кочевать в самые глухие уголки Таймыра.

В конце мая дневник работы красного чума отмечал лютую пургу и мороз, леденящий кровь, а также чтение вслух пушкинской сказки о рыбаке и рыбке. Правда, сказку пришлось несколько «исправить». Например, вместо синего моря говорилось о большой реке, потому что морем нганасаны называют тундру. Вместо корыта, о котором кочевники понятия не имели, пошел в дело «черный котел с дырой». Владычицу морскую за трудностью понятия чтица исключила вовсе.

Женщина считалась у нганасан нечистым, низшим созданием. Шаманы говорили, что ежели «баба» что-либо советует, то слушать ее отнюдь не надо, а если услышать совет все же пришлось, то следует поступить вопреки ему.

Комсомолка из Москвы была «бабой». Чтобы побороть суеверия, ей надо было «превратиться в мужика». Она стала ходить на охоту. Самостоятельно переправляться через реки в лодочке-ветке, чего нганасанские женщины не делали никогда. Во время перекочевок не садилась на санки, а шагала рядом с мужчинами. И пришло время, когда Асянду Васептэ, признанный авторитет среди сородичей, стал говорить:

— Ну, баба, беда как хорошая! Мужик, а не баба!

Асянду Васептэ первым согласился учить азбуку и усвоил буквы, из которых складывалось его имя.

В середине лета москвичка вместе с нганасами оказалась на 74-м градусе северной широты. Здесь обычно пасутся дикие олени. Но на этот раз их не оказалось. Начался голод. Вот записи тех дней:

«От недоедания чувствую страшную слабость и усталость. Ну и места здесь! 20 июля, а озера покрыты льдом.

Дует морозный ветер, такой сильный, что мы буквально вдавливаемся в воздух, чтобы двигаться вперед. Надо пересекать речку, середина которой освободилась ото льда. Вода с ревом несется по ледяному коридору. При переправе промокли до нитки, а на месте стоянки не оказалось топлива. Дрожа от холода, ложимся спать, согреваясь собственным дыханием. Засыпая, думаю о том, как странно мы живем. Если бы изобрели маленький радиоприемник, который работал бы на карманных батарейках! А то ведь я совершенно не знаю, что происходит в мире».

Потом снова были голодные дни, и летние морозы, и августовская пурга, разогнавшая ездовых домашних оленей, без которых в тундре пропадешь, и злая простуда, и еще много всяческих других невзгод.

Когда мы встретились после возвращения Мали с Таймыра, она говорила, что в тундре так: умеешь хорошо стрелять, вынослив в ходьбе, можешь терпеть холод, мокнуть под дождем, — значит, добудешь себе мясо дикого оленя, подстрелишь утку, наловишь рыбы. Умеешь хорошо выделать шкуры, шить, когда мороз щиплет пальцы, а в горле першит от едкого дыма, — значит, обеспечишь себя и семью теплой одеждой и постелью. Умеешь, в случае нужды, когда поблизости нет факторий, обходиться без соли, муки, сахара, умеешь сушить впрок мясо, умеешь согнуться вдвое, собирая мелкий тальник, и тащить его огромной охапкой к чуму, — значит, будешь сыт, в котле будет кипеть чай и будет в твоем чуме изредка тепло. Умеешь использовать сырые и вареные объеденные кости, разбивая их обухом топора на мелкие крошки, а потом по два часа стоять над дымным костром, собирая в котле пену, — значит, будет у тебя вкусный олений жир. В общем, многое так, как было и полвека и три века назад.

…Передо мной книга «Друзья мои нганасаны». Автор — Амалия Хазанович. Книга была отмечена премией ЦК ВЛКСМ. Это дневник давнего путешествия с красным чумом по тундре Таймыра. Он дополнен впечатлениями более поздних встреч Амалии Хазанович с ее друзьями-нганасанами.

Тут уже рассказ о том, как при жизни одного поколения целый народ шагнул через несколько столетий. О том, как дети неграмотных, суеверных кочевников теперь не представляют себе жизнь без радиоприемников, вертолетов, и с недоверием слушают рассказы о быте своих дедов и отцов, с которыми когда-то встречалась приехавшая к ним в гости немолодая москвичка…

В Дудинке наш караван еще увеличился. Казалось, будто в плавание собрался весь Енисейский флот.

На «Красноярском рабочем» в кают-компании начальник пясинских операций Василий Александрович Добровольский собирал штаб похода. Появлялись капитаны, шкиперы, снабженцы.

Главным советчиком штаба был известный всему Енисею капитан Константин Александрович Мецайк, которому уже доводилось ходить в Карское море и разведывать плёсы Пясины.

Константин Александрович занимал в своей жизни много важных постов, был заместителем начальника пароходства, начальником эксплуатации флота, но всегда и везде оставался прежде всего капитаном.

Я был мальчишкой, когда он поразил мое воображение густейшими косматыми бровями и редкой в первые послереволюционные годы фуражкой с золотым шитьем. Да и не только мое. Многие красноярские ребята играли в капитанов: город жил Енисеем.

Тех, кто трудился на реке, знали и ценили. Лишь когда начались первые арктические перелеты, капитанскую фуражку в мальчишеских мечтах вытеснил кожаный шлем летчика.

Видя на «Красноярском рабочем» Константина Александровича, я первое время чувствовал некоторую робость. Не сразу рискнул попросить его написать статью для нашей газеты. Капитан нахмурил брови:

— Боюсь обещать. Писать пока не о чем.

Тираж нашей газеты между тем возрос чрезвычайно, мы с Костей ночи напролет проводили в трюме. Теперь ниже заголовка появилась строка: «Выездная редакция за Полярным кругом».

Развозили газету на ходу. Заранее связывали плотные трубочки и бросали с катера на палубу. Комплект номеров нашей газеты у меня сохранился. В одном написано: «Предыдущий номер по не зависящим от редакции причинам доставлен только на пароход «Лесник», бот «Вьюга» и на 19 барж».

Мы напечатали это сообщение потому, что газету развозили в шторм. Капитан не хотел спускать моторку, по помполит поддержал меня. Мы обошли уже около половины судов, когда волна плеснула через борт, мотор заглох и нас понесло прочь от каравана.

Объявили тревогу. Теплоход просигналил своим баржам приказ встать на якоря и помчался на выручку. Мы изнемогали, стараясь с помощью весел держать моторку так, чтобы она не оказалась бортом к волне. Вскарабкаться по веревочной лестнице уже не могли: не было сил в руках. Против правил нас подняли на- борт в моторке.

Я ждал, что Михаил Елиферьевич отругает меня. Но он сказал:

— Вымокли? Советую сразу под горячий душ. Болеть на Севере не полагается.

Развозя свежий номер, мы одновременно собирали заметки для газеты. Новости по стране и международную информацию «вылавливали» в эфире. Сидя с наушниками, я слушал сообщения об «АНТ-25», который Чкалов вел в беспосадочный перелет Москва — мыс Челюскин — Петропавловск-на-Камчатке — остров Удд.

Торопливо записывал известия о фашистском мятеже в Испании, о провокации японских властей на станции Пограничная, о понижении у нас в стране призывного возраста в армию с 21 года до 19 лет, о подготовке немецких фашистов к своему съезду в Нюрнберге.

Да, в мире начиналась предгрозовая пора.

 

Диксон

Нашей последней большой стоянкой перед Диксоном был Усть-Порт. Неожиданно встретили здесь нефтепоисковую экспедицию. Нефть на сибирском Севере! Это что-то новое. Но геологи говорили, будто им удалось пробурить скважины с признаками газоносности. Работать трудно. Бурят с соляным раствором, дробью и даже победитом: мерзлота. Есть у геологов буер, лодки, несколько собачьих упряжек, олени. Думают бурить и зимой.

Хотел было отправить об этом радиограмму в редакцию, да раздумал: засмеют, попался, мол, на удочку чудаков или авантюристов. Сибирская нефть? Сюжет для научно-фантастического романа, а не для газетной корреспонденции.

Недалеко от впадения Енисея в залив — селение Голь-чиха. Так, ничего особенного, несколько домиков. Незадолго до революции именно здесь собаки нашли в береговом обрыве тушу мамонта и целую зиму обжирались мясом чудовища, умершего десятки тысяч лет назад. Они-то и лишили Фритьофа Нансена возможности угоститься необычным бифштексом.

И кита, живого кита, доводилось видеть жителям Гольчихи. Кит на реке?! Да ведь река-то эта особенная, одна из пятнадцати великих рек мира!

Что погнало кита в пресные воды — сказать трудно. Последний раз его видели далеко от устья, возле Дудинки. Над мертвой громадиной вились тучи чаек. Кит распорол туловище о подводные камни, проплыв четыреста километров вверх по реке…

У Енисея немало особенностей. По сравнению с Волгой — холодная река. Но в самое жаркое время; в июле-августе, температура воды на большей части реки почти одинакова. Ольху на островах в низовьях Енисея согревает тепло, излучаемое водой. На коренных берегах в этих местах кустик — редкость.

Запасы тепла в енисейской воде колоссальны. Она медленно нагревается, зато медленно и остывает. Как бы вобрав в себя горячие лучи солнца на юге, вода уносит их с собой в те места, где лето так коротко.

Раньше находились люди, утверждавшие, что несчастье Сибири — неудачное направление ее рек, текущих в недоступный Ледовитый океан.

Но именно сибирские реки помогли освоить этот океан! Они были готовыми водными дорогами, связавшими Северный морской путь и Транссибирскую железнодорожную магистраль. На их берегах построили заполярные города.

Мы не выращивали бы овощей в открытом грунте Игарки, если бы воды Енисея не смягчили климата этих мест. Запасы тепла, которые забирают с юга Обь и Енисей, согревают не только их берега, но даже океанское побережье. Сибирские реки, эти могучие теплопроводы, несут на своих волнах жизнь далеким полярным окраинам.

Думаю, что и это учитывалось полвека спустя, когда было решено прекратить проектные проработки, связанные с переброской стока сибирских рек в Среднюю Азию и Казахстан.

А разве обычна сама история освоения енисейских низовьев жизнестойкими, энергичными поселенцами?

На мысе Крестовском еще в тридцатые годы можно было побродить по грудам полуистлевших рыбьих костей, среди развалин старинного дома и надворных построек. В стороне чернели покосившиеся кресты старого кладбища. Кто лежал под ними? Может, мангазейцы? Или поморы архангельского Севера? Или, наконец, беглецы, скрывавшиеся здесь от помещичьих притеснений?

И сколько таких заброшенных поселений было разбросано в низовьях Енисея! На карте устья, составленной в 1745 году, на правом берегу в районе дельты я насчитал больше двадцати селений. Ныне забыты даже их названия.

Русский человек знал самую северную часть Енисея, возможно, еще до того, как Ермак с дружиной перевалил через Урал. Документы времен Ивана Грозного говорят о торговле в устье реки. История не сохранила, однако, имен первых русских людей, плававших далеко на восток.

Потом — многие десятилетия дерзких вылазок одиночек, правительственные строгие запреты и ограничения, обширный дальновидный план, созревший у Петра Первого, героические тридцатые годы XVII века, когда моряки петровской школы двинули суденышки Великой Северной экспедиции во льды полярных морей…

От Усть-Порта до Диксона ходил я после Пясинского похода и на пассажирском лайнере, и на моторном боте. Плёсы все суровее, краски бледнее.

Острова Бреховского архипелага — плоские, с хилой ольхой, с белыми чайками на песчаных отмелях. Потом Бода и тундра, словно выцветшее небо с быстро бегущими тучами. Но вот и тундра растворилась в мареве, остались вода и небо.

Это Большая Переправа. Куда уж больше, от берега до берега чуть не полсотни километров.

А под конец Енисей все же захотел остаться рекой и снова сблизил берега, образуя «горло» у выхода в залив.

Отсюда до Диксона около двухсот пятидесяти километров.

…Я видел Диксон несколько лет назад. Смотреть бы да радоваться! Самый северный районный центр страны, рабочий поселок, где велика прослойка научных работников. Пятиэтажки, только не блеклых унылых тонов, а окрашенные броско, в спор с хмурым небом, или поблескивающие алюминиевыми панелями. Тогда еще не было «летающей тарелки», — так прозвали за необычную форму новый торговый центр, отделанный мрамором, деревом и металлом, — но два Дома культуры уже действовали, и, конечно, школы, даже школа искусств.

А среди основных примет — сооружения непривычных конструкций. Здесь находится Диксонское территориальное управление по гидрометеорологии и контролю природной среды. Подведомственная ему территория размахнулась по Арктике вширь и вглубь, на ней три обсерватории, десятки полярных метеостанций, иные на дальних островах. И все действуют круглосуточно. Диксон впитывает от них, да еще и со спутников, из космоса, поток информации. О погоде, льдах, влиянии северных сияний на связь и о множестве других явлений, без знания которых сегодняшняя Арктика была бы вчерашней.

На Диксоне штаб морских операций западного района Арктики, распоряжающейся атомными ледоколами и кораблями ледового плавания. Здесь морской порт и аэропорт.

Ну и, разумеется, кое-что из обычного набору: дизельная электростанция, овощехранилище, кажется, еще и банно-прачечный комбинат. Поселок как поселок, ничего особенного.

Да, если забыть, что в поселке Диксон вообще не бывает такого лета, каким его представляет житель средней полосы. Зимой двадцать градусов мороза — теплынь. Если забыть, что среди телефонных номеров, которые полезно знать каждому диксонцу, есть и такой, по которому можно вызвать милицейский вездеход, чтобы тот своим шумом отогнал шляющегося под окнами белого медведя.

В военное лихолетье знал Диксон разрывы снарядов, и в память о погибших героях воздвигнут обелиск.

На Диксоне надгробье Тессему — гранит в окружении свисающих с опор тяжелых якорных цепей и памятник Бегичеву. Улахан Анцифер шагает навстречу ветрам с полюса. Мне говорили, что второй памятник следопыту сооружают на мысе Входном.

Отчего же при встрече с сегодняшним Диксоном пе ощутил я, казалось бы, вполне естественной радости от перемен — ведь все они на пользу северянам, на пользу Арктике?

Потому, наверное, что знал я другой Диксон, где потемневшие деревянные дома стояли вразброс, нравы были проще, и сама жизнь сохраняла кое-какие приметы уже навсегда, безвозвратно уходящих времен эпохи землепроходцев.

Так вот о том Диксоне, о Диксоне 1936 года.

Пясинский караван как раз приближался к нему.

До сих пор мы были в преддверии Арктики. На Диксоне для нас начнется настоящая Арктика. Пересечь Полярный круг — это еще полдела. Побывать на Диксоне — значит приобщиться, хотя бы ненадолго, к семье настоящих полярников.

А в сущности, что такое Диксон? Небольшой островок, только и всего. Островок, каких в полярных морях тысячи. Но его название пишут на картах крупными буквами: здесь сердце Арктики, перекресток енисейской речной дороги и Северного морского пути.

Диксон не сразу принял нас. Возле острова — льды. На помощь пришел небольшой ледокол № 8. Мы медленно потянулись за «восьмеркой» туда, где над горизонтом тоненько очерчивались радиомачты. Ближе, ближе…

Втянулись в гавань. Ого, тут целый флот! Сосчитал: двадцать два вымпела. И все морские корабли. Даже для них пока нет пути на восток, а каково будет нам с нашими деревяшками?

На скалистом пологом берегу стоял очень длинный деревянный дом. Это Старый Диксон. Поодаль ухали взрывы: там строился первый портовый причал. Я знал, что есть еще Новый Диксон — три или четыре дома на севере острова, но из гавани их не было видно.

Выскочив из шлюпки на прибрежные камни, поспешил по настилу из толстых досок к длинному деревянному дому. Так вот она, настоящая полярная станция!

В нерешительности остановился у дверей: удобно ли постороннему входить без приглашения? Появился бородатый парень в потрепанном кителе и с трубкой в зубах.

— Вы что, товарищ? Кого-нибудь ждете?.. Нет? Так пойдемте обедать, как раз время.

В большой комнате, которую по-корабельному называли кают-компанией, никто не спросил меня, кто я и откуда. Просто посадили за стол. Закон полярного гостеприимства: сначала накорми гостя, набей его трубку, если у него кончился табак, дай ему свою одежду, если его промокла, а потом уж расспрашивай.

Начались дни, полные встреч и впечатлений.

Нет, Диксон не разочаровал меня! Здесь все было необычным. Пошел в теплицу, там зеленые огурчики на плетях; а землю для них, шестнадцать тонн, привезли морем из Архангельска. Агроном рассказал, что зимой к нему наведываются полярники: «Нет ли какого сорняка, очень зелени пожевать хочется». Ну, ясно, сорняк не дашь, приходится жертвовать перышком лука.

Заглянул в типографию диксонской газеты. Газета у них не больше нашей. Хмурый немолодой человек с усиками молча положил перед печатником оттиск и вышел. «Знаете, кто это? Парфенов. Песню «По долинам и по взгорьям» слышали? Так это он написал».

Я вдогонку. «Правда, что вы автор?» — «Совершенно верно». — «А почему говорят, будто песня народная?» — «Пусть говорят, мне все равно. Понадобится — докажу». — «А здесь какими судьбами?» — «Всякое бывает».

Он сказал лишь, что песню сочинил давно, в годы гражданской войны. Был Парфенов угрюм, неразговорчив, и беседа наша увяла.

Сколько раз возвращались с тех пор к истории знаменитой песни! И пришли к выводу: да, ее автор — Петр Семенович Парфенов, бывший батрак, большевистский агитатор в частях Краснова и Керенского, комиссар, участник гражданской войны на Дальнем Востоке, позднее — литератор.

Диксон был необыкновенно щедр на интересных людей. Зашел на радиостанцию. Ее начальник довольно молодой человек, но все уважительно обращались к нему: Василий Васильевич. А как фамилия начальника? Ходов. Не тот ли радист Ходов, который вместе с Урванцевым и Ушаковым исследовал Северную Землю? Да, он самый. Кстати, и этот радиоцентр на Диксоне строил он же.

От интервью Ходов отказался: некогда. Ну, хотя бы несколько слов! Да зачем? Вот-вот должна выйти книга Николая Николаевича Урванцева, в ней, наверное, есть все.

— Но вы же подолгу оставались один в домике! Целыми месяцами!

— Такая служба, — ответил Ходов, давая понять, что беседа окончена.

И лишь в начале восьмидесятых годов он выпустил и свою книгу о Северной Земле. Но и там почти ничего не писал о себе. В книге приведено письмо-инструкция, оставленное ему Ушаковым перед тем, как трое надолго оставили в одиночестве четвертого.

Ходову предписывалось «беречь себя, помня, что Вы делаете отнюдь не менее важную работу, чем другие члены экспедиции… Какой бы то ни было риск своим здоровьем, и тем более жизнью, должен быть совершенно исключен из Ваших поступков. В период вскрытия льдов я, зная по личному опыту все опасности этого периода, категорически запрещаю Вам морскую охоту или прогулки в плавающих льдах».

Инструкция заканчивалась словами: «В надежде на счастливую встречу искренне уважающий и любящий Вас Г. Ушаков».

Прилетел самолет с мыса Стерлигова, привез здоровяка-крепыша. Все к нему:

— Здорово, Костя! Что это ты так «исхудал», Костя?

Это начальник знаменитой комсомольской зимовки Костя Званцев. Прилетел по делам, улетит обратно с первым попутным.

Костя в общежитие не пошел, поставил себе палатку на камнях.

— Как зимовали? Прекрасно. Умалять не собираюсь, кое-что сделали. Топчем первую тропинку.

— Охотились?

— Было дело. Шесть медведей, сорок два песца.

А диксоновская бухта Летчиков! Вот садится «Н-10» Матвея Ильича Козлова. С берега кричат:

— Ну что?

— Идите играть в преферанс. Сплошной лед* кромки не видно. Завтра пощупаем вглубь.

Летающая лодка была в воздухе восемь часов. Козлов устало стягивает желтый замшевый шлем.

Журналисты к нему. Нас скопилась уже целая колония. Впору открывать филиал Дома печати. И все стонут: скорей бы в путь.

Матвей Ильич устал, но где ему отбиться в одиночку от нашей оравы?

Пилот он заслуженный. Обучали его Молоков и Алексеев в Севастополе, где готовят морских летчиков. На Севере, кажется, с конца двадцатых.

— Где начинали, Матвей Ильич?

— Где? Да в этом вот небе.

— На Диксоне?

— И на Диксоне. Тогда это была крайняя точка. Вообще на Енисее. Приходилось летать над Белым морем тоже, в общем, в разных местах. Теперь вот ледовые разведки. Ладно, ребята, имейте совесть, пойду отдыхать.

Новости с воздуха еще несколько дней одни и те же: всюду тяжелые льды. Иногда слышишь:

— Вилькицкий вскрылся.

Это о проливе Вилькицкого. Или:

— Видел Колымскую у «Известий».

Речь идет о судах Колымско-Ленской группы, застрявшей у островов «Известий».

А чего стоит знаменитая диксонская летопись, озаглавленная: «Историческая тетрадь отзывов и пожеланий острову Диксон, начатая в августе 1912 года»!

Ее открывает запись: «Пароход «Лена» прибыл с Енисея 23 августа в 7 часов вечера. При осмотре амбара оказалось, что в нем находятся уголь, тачки, лопаты, ящики, порванные сакуи».

На следующих страницах — автографы спутников Нансена в путешествии через Карское море на Енисей. Автографы Бориса Вилькицкого, Евгенова, доктора Старокадомского, участников экспедиции Северного Ледовитого океана. И тут же весьма крупная роспись туруханского отдельного пристава, видимо пожелавшего самолично убедиться, что вверенный его попечению остров не стал гнездом ссыльных крамольников.

«К. Мецайк». Наш Константин Александрович? Слишком редкая фамилия, чтобы это мог быть кто-либо другой.

Запись на норвежском языке, тут же сделан перевод: «Хеймен» вышел в экспедицию из Тромсё на мыс Вильда в Сибири узнать положение Кнутсена и Тессема. Ледовый мичман Оле Гансен из Хаммерфеста».

А вот странный рисунок: нечто вроде выпученного, вылезающего из орбиты глаза. Пояснение: «Дифракционная корона вокруг луны, наблюдаемая 1 октября 1920 года. Сопровождалась идиотско-глупым, безнадежно-унылым вытьем собак, часть коих упряталась в конуры. Я же вынужден был сменить белье, т. к. явление это было весьма страшно».

Полная подпись: Н. Тимофеевский. Я видел это имя на лоции Енисейского залива. Вероятно, гидрограф сделал запись в приступе злой тоски. На острове тогда зимовало несколько человек.

И рядом — дата первой смерти на Диксоне: декабрь 1920 года, умер плотник Лемберов, проживший здесь свыше четырех лет.

1922 года. Росписи членов экспедиции Урванцева, прошедшей Пясину от мыса Введенского до устья.

Бегут года, мелькают даты, имена. Промышленники, гидрографы, капитаны. «Отсюда пойдет продвижение на Север. Председатель Комитета Севморпути Борис Лавров». «Верим, что в ближайшие годы Диксон станет не только морским, но и воздушным портом. Чухновский, Алексеев», 1929 год. Совсем коротко: «Сибиряков». Шмидт, Визе, Воронин», 1932 год.

Последняя запись — за два дня до нашего прихода: гастрольная бригада Большого театра.

Я возвращался на теплоход к полуночи и спускался к Косте в трюм. Теперь наша газета доставлялась не только на все суда Пясинского каравана, но и на морские корабли. А они все подходили с запада и оставались в гавани: дальше на восток не пускали льды.

Пришел «Садко» — ледокольный пароход, прославившийся походами в неизведанные высокие широты. Годом ранее он побил рекорд проникновения па Север свободно плавающего, то есть не дрейфующего вместе со льдами, судна, который держался с 1908 года и принадлежал кораблю Роберта Пири. Теперь «Садко» снова направлялся в область «белых пятен».

На «Садко» познакомился с Арефом Ивановичем Минеевым. После Ушакова он пять лет был начальником острова Врангеля. Из пяти лет два года — сверхсрочные: к острову не могли пробиться корабли со сменой зимовщиков. А значит, и с продуктами с запасом топлива. Два сверхсрочных оказались для островитян тяжелейшими. Минеев зимовал вместе с женой, и по возвращении на Большую землю их наградили орденами.

Тут бы и отдохнуть хорошенько, обосноваться на дачке. Так нет! Ареф Иванович вез на корабле разборный дом, чтобы поставить его на Земле Санникова, если экспедиции «Садко» посчастливится открыть ее. Если нет — высадится на необитаемых островах Де-Лонга.

С Минеевым, невысоким, слегка прихрамывающим, усталым человеком в потертом кожаном пальто и видавшей виды кепке, мы вместе тащились через тундру от Старого Диксона к Новому, где построен радиоцентр и первый в Арктике радиомаяк. Это всего шесть километров. Но обитатели Нового Диксона встречают первый солнечный луч после полярной ночи на сутки позднее и провожают последний перед ее наступлением на сутки раньше.

Ареф Иванович рассказывал об эскимосах острова Врангеля, об их поразительном умении приспосабливаться к жизни в самых суровых арктических условиях.

— Фритьоф Нансен учился у эскимосов, Ушаков учился у эскимосов, — говорил Ареф Иванович. — И Нансен совершил знаменитый поход к полюсу вдвоем с Иогансеном, Ушаков вдоль и поперек исходил Северную Землю вместе с Урванцевым.

Следом за «Садко» на рейд Диксона пришел знаменитый «Сибиряков».

Появился старый ледокольный корабль «Малыгин». Он отличался от других судов сильным наклоном трубы, будто отогнутой назад.

Затем пожаловал ледорез «Федор Литке». С корабля спустили шлюпку, и я увидел знакомую седую бороду Отто Юльевича Шмидта.

Светлой ночью он собрал полярников в кают-компании и предупредил, что нынешний год не обещает им легкой жизни. Воздушные разведчики сообщают о многолетних льдах, забивших проливы на Северном морском пути. К Диксону срочно стягиваются ледоколы.

А под конец Отто Юльевич сказал о жизни на Севере:

— Старое представление о зимовщике как о человеке, обросшем бородой и по возвращении из Арктики на Большую землю ошалело глядящем на непривычные улицы оживленных городов, должно уйти в прошлое. Я думаю, что уже недалеко время, когда полярники будут брать отпуск в любой месяц. Вы недоверчиво улыбаетесь? Да, сейчас вы попадаете на Большую землю лишь после трех-четырех зимовок. Но я уверен, что вскоре любой житель Таймыра сможет во время отпуска слетать в Крым, пожариться там на пляже и воздушным путем вернуться обратно. И не надо уговаривать людей оставаться на зимовке лишний год: не всякий человек может быть полярником, надо же кому-нибудь и на юге жить.

 

Ледовая блокада

Дни летели, а бухта Диксон не выпускала нас. Константин Александрович Мецайк ходил мрачный, раздраженный. С каждым часом на Пясине падала вода, обнажались мели. А путь к устью реки был по-прежнему закрыт.

— Льду хоть на двадцать корреспондентов, — обычно отвечал он на мой вопрос о ледовой обстановке.

Константин Александрович показал мне, как попасть к могиле Тессема. Над грудой камней поднимался высокий крест из серого плавника. Вокруг цвели желтые полярные маки. К кресту была прибита деревянная дощечка с вырезанной ножом надписью по-норвежски: «Тессем, 1920, «Мод», Норвегия».

Моряки с кораблей, далеко разбросанных по рейду, Диксон навещали редко. Наш же караван держался возле берега. При каждом удобном случае я выбирался к зимовщикам, присматривался к здешнему быту.

Утром сирена созывала всех в кают-компанию главного общежития на завтрак. Никто не раскрывал бумажник, чтобы расплатиться. На Диксоне я не видел ни одного ларька. Правильнее сказать, что здесь вообще не было в обороте денег. Полярники жили на всем готовом, и личные деньги, в сущности, нужны были им лишь при выезде «на материк». Охотники получали все необходимое под пушнину: нечто вроде товарообмена или безналичного расчета. Так издавна было принято на факториях.

В карты если и играли, то тайком. А вот стук костяшек домино по вечерам слышался тут и там. Уверяли, будто сам Отто Юльевич был иногда не прочь забить «козла».

Большинство зимовщиков опередили грядущую моду: длинные волосы, бородки, бороды, даже бородищи. И уже висел при входе в кают-компанию дальновидный приказ Шмидта, запрещающий возле острова охоту на белых медведей. А под окнами общежития вдели заботливо высаженные первые анютины глазки…

Настала уже середина августа. В море восточнее Диксона по-прежнему плотно теснились льды. Выделенный нам для морской проводки ледокол № 8 ушел на разведку, но не мог форсировать преграду, лег в дрейф и вернулся на остров лишь на третьи сутки. Караван морских судов, которому предстояло пробиться к устьям Лены и Колымы, был затерт льдами вместе со своим лидером, ледоколом «Ермак».

На Диксон прибывали подкрепления. Пришел двухтрубный ледокол «Ленин». Но мы, понятно, не могли рассчитывать на его помощь: он должен был вести за собой морские корабли.

Конечно, задержка караванов — дело серьезное. Но было еще что-то, тревожившее начальство, занятое морской проводкой. Знаете, когда вдруг умолкают на полуслове, многозначительно переглядываются? А ты чувствуешь себя посторонним, которому нечего совать нос в дела, тебя не касающиеся.

Признанным старейшиной скопившейся на Диксоне пишущей братии был Макс Зингер. Писатель, автор нескольких книг, корреспондент «Правды». А полярный стаж? Свыше четверти века!

С уже изрядно поседевшей головой, в ладно сидящем кителе, он напоминал профессионального бывалого моряка. Знал все корабли и поименно — всех известных судоводителей, их привычки, причуды, суеверия.

Как-то рассказал о капитане не просто известном, но знаменитом. Того спросили: правда, мол, что моряки — народ суеверный? Что в понедельник не начинают ответственный рейс? Капитан возмутился: «Какая чушь! Понедельник! Бабьи сплетни! Кто это вам наговорил?» Потом помолчал и добавил: «Вот в среду начинать серьезное дело действительно не стоит…»

Я рассказал Максу Эммануиловичу о странной привычке одного енисейского капитана, который любил класть за щеку противную никотиновую горечь, извлеченную из мундштука трубки.

— A-а! Альфред Каулин! — оживился Зингер. — Он что же, по-прежнему в гидрографии?

Однажды мы вместе шагали по каменистой тундре, срезая путь к бухте Летчиков, и я спросил Зингера, в каких экспедициях и походах он побывал. И вот какая хроника получилась.

В 1929-м на «Красине» с караваном из Ленинграда вокруг Норвегии к устью Енисея. Оттуда в Игарку, видел, как там ставили первые дома. Годом позже ходил на «Малыгине», который вел полсотни судов к устьям Оби и Енисея. Экспедиции назывались Первая Большая Карская и Вторая Большая Карская. Обеими командовал гидрограф Николай Иванович Евгенов.

— Крупная личность, — заметил Зингер. — Всю жизнь— в Арктике. Очень знающий гидрограф. Его роль в экспедиции Северного Ледовитого океана едва ли намного меньше, чем Бориса Вилькицкого. Вы все здесь, конечно, патриоты Енисея. А кто уже в начале двадцатых годов обследовал дельту Лены, вход в эту великую реку? Кто, так сказать, приоткрыл морские ворота Якутии? Евгенов.

Почти все лето 1931 года Зингер сопровождал в полетах по Северу начальника Комсеверопути Бориса Васильевича Лаврова. На следующий год ходил из Владивостока к устью Колымы на ледорезе «Литке». Экспедиция зимовала в Певеке. А Зингер 112 дней добирался оттуда па собаках до Якутска.

Затем караван Первой Ленской, которую «Красин» вел из Архангельска в бухту Тикси. Оттуда Зингер вылетел с Леваневским вдоль Лены. В 1934 году провел сезон на рыболовном траулере в Баренцевом море, в 1935-м на речном пароходе спустился по Лене в море, добрался до устья Колымы.

Обо всех этих операциях я прочитал потом и в книге избранных очерков Зингера.

…Стефану Цвейгу принадлежит фраза: «Какое значение имеет подвиг, если он не запечатлен словом!» Иначе говоря, если подвиг останется не известным тысячам, сотням тысяч, миллионам людей, он не станет достоянием истории, не побудит к действию других.

Цвейг написал «Подвиг Магеллана».

Это гимн неистовой отваге, стойкости, веры в свои силы великого мореплавателя. Историки подтверждают точность и достоверность событий, описываемых в книге. Другое дело — их романтическая трактовка. Здесь оценки историков и автора далеко не всегда совпадают. Но Цвейг не писал научный трактат…

Быть может, читателю покажется странным и неуместным это отступление. У нашей Арктики не было своего Цвейга, хотя ей посвящено немало значительных романов и повестей.

Да, Цвейга не было, но были многие десятки летописцев, участвовавших в событиях, своими глазами видевших то, о чем они писали. Их очерки рассеяны, разбросаны по газетным и журнальным страницам. Изредка собраны в книги, которые прочитывались и забывались.

Но они, эти летописцы, в меру своих сил и способностей запечатлели словом подвиги тех, кто осваивал Арктику. Запечатлели для истории. Считаю долгом при случае упомянуть хотя бы о некоторых из них, причем не о самых известных.

…Итак, в 1935-м Макс Зингер был на Лене. А теперь, в 1936-м? На каком он судне?

Тут мой коллега замялся.

— Вы думаете, ваш караван — свет в окошке? Есть проводки и поважнее.

Я не пытался уточнять. Наверное, это та проводка, о которой все помалкивают.

Так оно и было.

Макс Зингер появился на Диксоне с каравана, который не просматривался с острова в самый сильный бинокль. Оп состоял из эскадренных миноносцев «Сталин» и «Войков», сопровождаемых ледорезом «Литке», транспортом «Анадырь», а также танкерами. Руководил экспедицией Отто Юльевич Шмидт.

Каравану, как и всем остальным судам, путь на восток преградили торосы. Дорогу ему разведывал с воздуха Козлов, искали во льдах «Сибиряков» и «Ленин».

Обо всем этом Зингер подробно рассказал в книге, вышедшей после войны.

В 1978 году опубликовал воспоминания о проводке эсминцев также известный полярник Василий Федорович Бурханов. Вот отрывок из них, относящийся к 1936 году, к тем дням, когда Диксон оказался в ледовой блокаде.

«…Ветер изменил направление. Дрейфующие льды отбросили караван кораблей назад, к островам Скотт-Гансена. Началось сжатие льдов. Острые углы огромных льдин напирали на борта кораблей. Назревала угроза быть раздавленными. Чтобы не допустить повреждений бортов, углы льды взрывали мелкими зарядами аммонала…

Одиннадцать суток шла борьба со льдами. Наконец, 2 сентября 1936 года ветер переменился, и сжатие ослабло. К вечеру, преодолев льды пролива Вилькицкого, отряд устремился на восток. А 24 сентября, выдержав множество других испытаний, наши корабли «Сталин» и «Войков» прибыли в бухту Провидения».

По воспоминаниям, на кораблях распевали популярную песню с несколько измененным текстом:

Мы мирные люди, но наш миноносец пройдет сквозь полярные льды…

До нападения гитлеровской Германии, до Великой Отечественной войны оставалось меньше пяти лет…

Но когда же покинет Диксон наш караван? Неужели вместо похода к Пясине придется возвращаться на Енисей?

И тут хорошую мысль нашему штабу подал Анатолий Дмитриевич Алексеев. Он вернулся с ледовой разведки, где, по его словам, «чуть не впал в состояние анабиоза» от сильной стужи. Отогревшись в нашей судовой бане и попив чайку, летчик вынул из планшетки карту.

— Льды? Чепуха! Зачем было забираться к острову Расторгуева? Берегом, берегом, вот где ищите проход! Тоже мне моряки!

Обидное ударение относилось к тем, кто завел в ледяной тупик корабли, ушедшие было с Диксона на восток.

А в самом деле, почему бы нам не попытаться пройти возле берега? Конечно, фарватер там по-настоящему не обследован, можно напороться на камни. Однако для наших деревяшек, как сострил кто-то, «каждая льдина все равно что мина». И капитан Мецайк подробно расспросил летчика, потом съездил на берег к синоптикам, после чего долго говорил с капитаном Лиханским.

Как раз к нам на теплоход заглянул Боровиков, начальник острова.

— Скоро вы вытряхнетесь? Вон англичане меня пытают: что, мол, за странная мелководная флотилия?

Боровиков кивнул туда, где остановились на перепутье в Игарку только что подошедшие английские лесовозы «Гудлейч» и «Хартсайт».

— И что же вы?

— Сказал, что пойдете отсюда дальше в море. Не верят. Разве, говорят, им надоела жизнь? Так когда же все-таки освободите гавань?

— Дайте «Сибирякова» — выйдем хоть завтра, — сказал Мецайк.

— Вот как! Это твердо? Сейчас же свяжусь со штабом морской проводки.

Через два часа голубой катер начальника острова снова был у нас под бортом.

— Берите «Сибирякова»! Выклянчил для вас. Только чтоб живо! Завтра снимайтесь с якоря. Ледовый прогноз не ахти какой, но пока хорошего будете дожидаться, зима придет.

Тотчас собрался наш штаб. Развернули карты, запросили прогноз поточнее, снеслись по радио с Красноярском. Надо идти!

К полуночи на теплоход собрались все капитаны, лоцманы, шкиперы. В сизом дыму лампочки кают-компании казались матовыми. Намечали, кто за кем пойдет, кто кого поведет.

Колесный пароход «Пясинец» было решено вести на буксире, зашив досками кожухи его колес. Проверяли, на всех ли баржах есть брезентовые пластыри для заделки пробоин. Спорили, пререкались и разошлись только в восемь часов утра.

После полудня 17 августа — прощальные гудки. Следом за «Сибиряковым» наша разношерстная флотилия потянулась на выход из бухты. «Гудлейч» еще не покинул гавань, и англичане, толпившиеся у борта, могли убедиться, что начальник острова не шутил.

Было сравнительно тихо, море уже успокаивалось после недавнего шторма. Льдины, медленно переваливаясь, как бы плыли навстречу. Волны бились о них, и пена летела на подтаявшую, чуть буроватую поверхность. Внизу же, на зеленом фоне подводной части, бегали рыбки. Временами появлялись и тут же исчезали тюленьи головы.

«Сибиряков» шел головным, за ним ледокол № 8, потом наш теплоход. На мачте «Сибирякова» в «вороньем гнезде» виднелась фигура дозорного: он высматривал, где лучше пройти. Время от времени свисток лидера предупреждал о перемене курса.

С Диксона передали данные воздушной разведки: на траверзе мыса Голомо кромка сплошного льда, возле мыса Двух Медведей битый лед.

Было 16 часов 50 минут, когда на барже № 201 подняли сигнал бедствия. Радио на деревяшке, конечно, не было. Началась перекличка в рупоры:

— Двести первая! В чем дело?

— Борт проломило! Вода хлещет!

Забегали у пас на мостике, запищали морзянки, запрашивая «Сибирякова».

А сигнал бедствия уже и на мачте «Пясинца»: стиснуло льдами, открылась течь.

Последовал приказ «Сибирякова»: пароходу «Эвенки» забуксировать аварийные суда, возвращаться на Диксон.

Я поднялся на мостик. Мецайк мрачнее обычного, брови сведены к переносице.

— Константин Александрович, как думаете, доведут их?

— А вы знаете, что на двести первой? — Мецайк никогда не обращался ко мне по имени-отчеству. Для него я еще оставался, видимо, вчерашним мальчишкой-шалопаем, почтительно разглядывавшим его капитанскую фуражку.

Нет, я не знал, что везет двести первая. Может, цемент?

— Обстановку для фарватера Пясины. Бакены, вехи, словом, путевые знаки. Фонари Далена.

Дальнейших объяснений не требовалось. Как же идти без обставленного фарватера по незнакомой реке? Не светят фонари Далена — в ночную темень река мертва. Судно — как слепой без поводыря. Становись на якорь до рассвета.

Вообще же чего только не было среди грузов каравана! На палубе морского лихтера № 3 стояли паровозы. Самые настоящие. Новехонькие. Плавучее депо для узкоколейки, по которой повезут наши грузы в Норильск от пристани Валёк. До Норильска оттуда — всего двенадцать километров.

Но когда-то еще доберемся до Валька?

Ночью шли морем в довольно густых льдах. К утру они поредели. Низко над караваном пролетела летающая лодка Алексеева. Анатолий Дмитриевич обрадовал нас: впереди чистая вода. «Сибиряков» мог повернуть обратно. Теперь нас доведет «восьмерка».

«Сибиряков» медленно прошел мимо каравана, и наши суда приветствовали его на прощание. Мне и в голову не могло прийти, что этот корабль я вижу последний раз.

 

Пясинский осенний марафон

Торговый человек Кондрашко Курочкин, появившийся на Енисее откуда-то с Северной Двины, обосновался в Туруханском зимовье.

Летом 1610 года, подобрав себе напарников, отправился Курочкин на легких кочах вниз по Енисею. В заливе еще толклись подтаявшие льдины. С недельку кочи ждали, пока ветер и солнце сделают свое дело.

Выйдя из залива в Карское море, кочи «поворотили вправо и шли подле берег губою два дня, да въехали в реку Пясину».

Когда состоялась эта первая разведка пясинского устья, Минин и Пожарский еще не начинали поход за освобождение Москвы, к совершенно пустынным берегам Миссисипи успел проникнуть лишь один европеец, Нью-Йорка не существовало еще и в помине — вот когда это было!

От того же Курочкина в 1616 году пришло в Тобольск, стольный град Сибири, донесение о том, что «проезд с моря к енисейскому устью есть… и что большим кораблям из моря в Енисей пройти мочно».

Тобольск переслал известие в Москву, где дела решали не навигаторы, а политики. Там прикинули: морским ходом могут воспользоваться чужеземцы. Для плавания же в Мангазею есть внутренние водные пути. И последовал указ: запретить морской ход из Архангельска в Мангазею. Ослушникам грозили «быть казненными злыми смертьми и домы разорити до основания».

Позднее путь на Енисей постепенно «распечатали».

А вход в Пясину разведали вторично лишь 312 лет спустя после Курочкина Урванцев и его спутники. Затем здесь провел небольшое судно капитан Мецайк. В общем, до нашего похода — лишь одиночные плавания.

Виден деревянный столб, заменяющий маяк на мысе Входном.

Теплоход долгим гудком прощается с Карским морем.

В устье Пясины — мелководный бар. Узкий проход между его рифов и отмелей заранее обозначил буйками пробравшийся сюда с Диксона гидрографический бот «Циркуль».

Но что делать дальше, если все нужное для обстановки речного фарватера осталось на злополучной барже, проломленной льдиной? Пойдем ощупью…

Караван медленно втягивается в Пясину. Начинается самый трудный отрезок нашего таймырского маршрута.

Вот где не на чем зацепиться глазу! Берега плоские и серые, как сырые блины. Подальше от воды блеклые желто-бурые краски осенней тундры. А вода зеленая, с голубизной, прозрачная, ледяная.

От становища на Самоедском мысу к нам наперерез несутся легкие челноки-ветки: нганасаны! Они никогда пе видели и не могли видеть таких громадин, как наш теплоход. Снуют вокруг на своих вертких скорлупках. Приглашают:

— Оставайтесь гостевать! Олешки, однако, есть, рыба есть, икра есть.

Икра — в больших мешках. В обыкновенных заскорузлых мешках. Шесть рублей мешок.

Остановиться нам нельзя. Замедляем ход, спускаем шторм-трап. Гости получают муку, сушки, сахар. Просят водки, но на караване спирт есть только у судового врача. Старый рыбак идет на мостик и прямиком к Мецайку:

— Ты главный начальник? Продай шайтан-ветку.

Чего он хочет? Но Мецайк понимает сразу.

— Не могу. А вдруг в море тонуть будем? Без нее пропадем. Не дело говоришь.

— Продай! — твердит старик. — Деньги дадим, песцовые шкуры дадим. Много. Продай!

Мецайк не особенно убедительно говорит, что скоро на Пясину, возможно, привезут для рыбаков моторные лодки. Он не хочет обидеть старика, не хочет и обмануть его: ведь для «шайтан-ветки» нужно горючее, нужен опытный моторист. Да и как нганасаны будут кочевать с ней по тундре?

Среди малых народов Севера нганасаны один из самых малых. Их на земном, шаре около тысячи человек. Это древнейшие обитатели Таймыра. У них свой язык, свои обычаи.

Нганасаны сохранили верования, свойственные первобытным религиям. По их представлениям все растения, животные, даже камни имеют душу.

Кочевники летом уходят поближе к океану, где меньше гнуса, донимающего северных оленей. Мы встретили нганасан только в самых низовьях Пясины.

На закате — еще одно становище. Шесть чумов, над ними вьется дымок. Мужчин не видно: должно быть, на охоте. Вон шкуры диких оленей и багровые в закатных лучах освежеванные туши. Чайки рвут выброшенные тут же внутренности. Так было и век, и два века назад.

Появление каравана вызывает переполох, женщины и ребята мечутся по берегу. Но в лодчонки никто не садится: не бабье это дело, бабе брать весло — грех.

Весь следующий день мы идем по широкой и совершенно пустынной реке. Никаких следов человека. Ни одного дымка на горизонте. А ведь Пясина не шальная малая речонка, длина ее — около тысячи километров, шириной поспорит с Окой.

По берегам стада диких оленей. И какие! Я поднимался с биноклем на мачту, откуда плоская тундра видна чуть не до горизонта. Тысячи, как не десятки тысяч животных!

Одно стадо подходит к берегу и начинает переправу. Почему именно здесь, сейчас, когда по реке движется никогда не виданная животными громадина теплохода?

Оказывается, пути переправ оленьих стад неизменны с древних времен.

Лес рогов колышется над водой. Часть стада, поборов инстинкт, поворачивает назад, к берегу. Но крупный самец упрямо плывет наперерез.

— Глядите, глядите!

Стайка удивительных птиц. С чем их сравнить? Похожи, пожалуй, на гусей, только броско, ярко окрашенных. Оранжевая грудка, а на темном оперении снежно-белые полосы.

Никто на теплоходе не мог сказать, что это за порода.

Лишь чуть не полвека спустя, перелистывая Красную книгу Российской Федерации, я узнал пясинских диковинных птиц. Краснозобые казарки! Именно Пясина названа в числе мест их размножения и линьки. На зимовку птицы улетают отсюда в Южный Прикаспий и жаркий Ирак.

Красная книга обнадеживала: некоторые излюбленные места казарок объявлены заповедными, на путях их перелетов созданы заказники.

А гуси, обыкновенные гуси! Сколько же их у пясинских берегов. Молодняк еще не летает. Вспугнутые теплоходом, птицы бегут по отмелому берегу до ближайшего овражка, прямой дороги в тундру.

Нам не до охоты. С тревожащей быстротой падает уровень воды. Вынужденная задержка на Диксоне может оказаться для нас поистине роковой. Матросы-наметчики длинными шестами непрерывно измеряют глубину. Пришлось сократить часы их вахты: отказываются служить руки, один матрос в изнеможении рухнул на палубу, сильно разбив плечо.

Мелко, мелко… Разведочный катер мотается из стороны в сторону, нащупывая подходящий фарватер. И все же попадаем в ловушку, забиваемся в протоку, выход из которой преграждает подводная коса.

Пятимся назад, баржа садится на мель, пароход «Лесник» застревает поперек протоки. Красный глаз его бортового огня кажется сигналом беды. Всю ночь слышатся слова команды, бурлит вода под винтами, скрипят тросы.

Это только начало. Наше дальнейшее продвижение становится мучительно медленным и изнуряюще трудным. То одно, то другое судно садится на мель. Теплоход, главный силач, мечется, вызволяя из беды других. Через особенно мелководные перекаты он по очереди перетаскивает едва не по дну баржу за баржей. За день удается пройти несколько километров.

У зимовки Кресты — первая выгрузка для местных факторий. Вокруг строений валяются в тундре бивни мамонтов. Никому они здесь не нужны, никого не интересуют.

Пока шла выгрузка, разведочный катер послали вперед. Он высадил меня и геолога таймырской поисковой партии у становища кочевников долган. Нганасаны на Самоедском мысу жили в чумах, а у долган, кроме чумов, три балка с застекленными окнами и печными трубами.

Почти все обитатели селения, кроме древних старух, понимали русскую речь. В одном из балков меня удивила икона. Медные ризы были начищены до блеска.

— Что это? — спросил я.

— Бог, — равнодушно ответил хозяин.

— Какой бог?

— А кто его знает. Бог и бог. Жена, какой это бог?

— Однако, Миколка-бог, — отозвалась жена.

На иконе был изображен святой Николай. Отцу нынешнего владельца продал ее заезжий поп, велел креститься. Креститься долгане не стали, а икону оставили: красивая, блестит, как самовар.

Хозяина заинтересовал мой фотоаппарат. Я рассказал, как и что. Он долго охал:

— Какой хитрый люди делал! Ну, беда хитрый люди!

Не сразу, но все же разговорились о делах тундры.

Главные здесь — «оленные люди», у которых полтораста, триста и больше домашних оленей. Беднякам они дают «пособку». Обратно долг не требуют, просто бедняк весь год пасет стадо «оленных людей». Живучи старые порядки!

К нам подошла старуха, постояла, посмотрела, обратилась к моему спутнику как к старшему — у него борода.

— Ты почто да плохой начальник? Ездишь туды-сюды, подарков не везешь! Плохой начальник!

Какие подарки? А вот какие. Прежде, оказывается, пристав или урядник, отправляясь в тундру, набирал с собой бус, медных тазиков, табака. Раздавал все это, зная, что за кочевниками не пропадет, что отдарят песцовыми шкурами. Теперь начальники ездят без подарков. Что за начальники, беда плохие начальники!

Нас звали ночевать в чум, но мы устроились у костра на приметном мысу, чтобы привал издали заметили с теплохода и выслали катер.

Разбудил меня шорох. Небольшой зверек, покрытый свалявшейся серовато-бурой шерстью, принюхивался к мешку с провиантом. Я привстал, зверек нехотя, лениво отбежал в сторону.

— Песец, — сказал, позевывая, проснувшийся геолог.

Хорош заведующий отделом Севера: не опознал своего подопечного.

— Удивительно наглая тварь, — продолжал мой спутник. — Сейчас, когда его шкура ломаного гроша не стоит, он шныряет возле вас в надежде стянуть, что плохо лежит. Но попробуйте увидеть его зимой. Ого! Я пять лет брожу по тундре и не могу похвалиться, что хотя бы раз встречал этого джентльмена вот так запросто у лагеря в зимней шубе. Не беспокойтесь, песец знает ей цену! Если бы за его шкурой не охотились, он шнырял бы возле жилья и зимой. У-у, ворюга!

Геолог бросил в песца головешку. Зверек, отбежав подальше, отрывисто тявкнул и не спеша отправился восвояси.

Утром на бугре я внимательно осмотрел «пасть» — ловушку для песцов. Плотно забитый невысокий, немного выше колена, двойной частокол из деревянных кольев. Над ним, на легких подпорках, к которым привязывается приманка, укреплено бревно. Дернешь за приманку — бревно падает.

— Эта штука не так плоха, как кажется, — заметил геолог. — Капкан заносит снегом. Да и сожрать могут вашего песца, когда он околеет в капкане. Бревно же, выдолбленное корытом, накрывает зверька целиком. Тут вековой опыт, давняя привычка, нельзя это все не учитывать.

Может, «пасть» оставить, а внутрь для надежности капкан?

Теплоход забрал нас с мыса. Все на судне злые, издерганные. Только что получена радиограмма: вторая колонна нашего каравана, получив груз с морских судов, идет ко входу в Пясину. Наш теплоход должен поспешить ей навстречу и повторить все сначала. А ведь уже сентябрь, в лужах замерзает вода, иней серебрит тундру, птицы тянутся к югу.

Вот записи в моем дневнике.

7 сентября. Идем навстречу второму каравану. Пясина обмелела невероятно. Скребем по дну. Сейчас одиннадцать часов вечера. Начинается третий за сутки аврал. Пытаемся сняться с мели. При свете прожекторов на берег завезен «мертвяк» — толстое бревно. Его плашмя вкапывают в землю, долбя мерзлоту. Затем закрепим на «мертвяке» трос и лебедкой подтянемся к нему, чтобы сползти с мели. Получили радио: наш «Лесник» привел первые пять судов с грузами Норильска на пристань Валёк. Была торжественная встреча. А мы все еще на мели…

10 сентября. На всю Пясину, на всю тундру гудит пароход «Кооператор», ведущий второй караван. С него первыми заметили наши мачты. Капитан Пономарев не жалеет пара. Знаменитый, единственный в Сибири свисток-бас, поразительно густой и сильный, поет и поет, радуясь встрече.

Сошлись возле устья Агапы, притока Пясины. Лиханский в рупор вместо приветствия спрашивает Пономарева:

— Терентий Степанович, сколько раз на мели сидел?

— Одиннадцать, — отвечает тот, добавляя для характеристики Пясины несколько заковыристых, непечатных словечек.

Забрали у «Кооператора» три баржи, две оставили ему. Вдвоем тянуть веселее.

12 сентября. Впервые серьезно говорили о зимовке на Пясине. Часть людей будут вывозить самолеты. По воздуху же придется доставлять остающимся теплую одежду и запасные части для ремонта судовых двигателей. Срочно выпускаем номер газеты с передовой статьей: «Если придется зимовать, встретим зимовку в полной готовности!»

13 сентября. Вторые сутки штурмуем Глуховский перекат. Теплоход перетаскивает баржи чуть не посуху. У них пробоины, поломаны рули. Железные, тяжелогруженые баржи пройти перекат не могут. Если оставить их здесь, погибнут при весеннем ледоходе. Мецайк предлагает единственный выход: передать часть груза на освободившийся от угля небольшой железный лихтер, уменьшить их осадку. Всей командой уходим на авральную погрузку.

17 сентября. Неожиданно возле теплохода сел гидросамолет. На нем — начальник полярной авиации Главсевморпути Марк Иванович Шевелев и начальник Норильск-строя Владимир Зосимович Матвеев. Оба встревожены. Собрали комсостав. Без машин и оборудования, которые мы везем, Норильск в строй войти не может. Для страны выгоднее пожертвовать частью флота, чем задержать пуск норильских заводов. Фашистские мятежники генерала Франко штурмуют позиции испанских республиканцев на подступах к Мадриду. В Нюрнберге только что состоялся съезд фашистской партии: Гитлер грозит нам войной. А Норильск — это никель.

Если теплоход сольет часть горючего, он сможет пройти до Пясинского озера. Так и сделаем.

21 сентября. Три дня не записывал. Непрерывные авралы. Газету выпускаем то ежедневно, то через день. Под названием по-прежнему обозначаем место, где она отпечатана: устье Тареи, устье Агапы, база Кресты, зимовка Черная, Пясинское озеро, Агапа, Машкин Яр, опять Агапа, Островский перекат, Верхнеагаповский перекат, снова Кресты… Мечемся, как в мышеловке… Стягиваем флот ближе к Пясинскому озеру, к Вальку.

Завтра поднимаем железные баржи через порог у входа в озеро. Облегчили теплоход, как могли. Выкачали почти всю нефть, сгрузили запасные якоря. На берегах — множество белых полярных зайцев.

23 сентября. Пробились в озеро. Валит снег. Один за другим на воду садятся гидросамолеты. Полярные летчики Козлов, Задков, Еременко забирают людей, ложатся курсом на Дудинку. На караване у нас было четыреста шестьдесят человек. Зимовать остаются сто двадцать.

Норильск никакой не город, а просто барачный поселок. Есть, правда, два приличных коттеджа. Грязь, хмурое небо, мрачные горы.

24 сентября. У нас с теплохода улетели двадцать человек — больше половины команды. Садились на самолеты в Пясинском озере. Снег, изрядная волна. Не стали дожидаться, пока самолеты взлетят, повернули, полным ходом пошли к Черной за последними баржами.

30 сентября. Сорок судов остаются зимовать на Пясине. Теплоход неожиданно получил приказ любой ценой выйти на Енисей; в заливе и низовьях бедствуют рыбаки, несколько барж стоят в опасных местах, и «Красноярский рабочий» — единственное на реке мощное судно, которое может спасти положение.

Мы должны успеть проскочить Пясину до ледостава. Не успеем — зазимуем там, где застрянем во льду. У выхода из Пясины нас будут ждать ледоколы «Ленин» и «Седов», чтобы провести Карским морем до Диксона. А дальше — дорога знакомая.

Полугодовой запас продовольствия, срочно погруженный в трюмы, не понадобился, хотя мы были на волосок от вынужденной зимовки в пустынном плёсе Пясины: подводный камень пробил днище, и вода проникла в танк с горючим. Всю ночь никто не сомкнул глаз: заделывали пробоину, откачивали воду.

А на следующие сутки установили рекорд, пройдя с обломанными лопастями винта триста пять километров. Ни капитан, ни штурман не спали сорок часов подряд. Последние перекаты проскочили в густой шуге.

Карское море на этот раз оказалось спокойным, чистым ото льдов. Капитан радировал на ледокол «Ленин», что мы пройдем к Диксону самостоятельно.

Был полдень 6 октября, когда мы появились на опустевшем диксонском рейде. Никогда еще за всю историю Арктики речное судно не появлялось здесь так поздно.

Когда 17 октября мы привели в Игарку баржи, взятые на буксир по дороге, было 12 градусов мороза, и люди ходили в шубах. Бросили якорь в протоке, нефти оставалось всего на четверть часа хода.

Незадолго до годовщины Октября нас торжественно встречали в Красноярске. На улицах уже лежал снег.

На стенах Дома техники в Норильске памятные надписи перечисляли важнейшие события, связанные с историей города. Пясина там названа дважды.

Приведена выдержка из дневника Харитона Лаптева. Весной 1740 года он прошел через Пясинское озеро и записал, что из него выходит река Пясина.

Вторая надпись:

«1922 год. Исследователи Бегичев, Урванцев, Пушкарев, Базанов провели замеры Пясинской водной системы. Путь от Ледовитого океана до реки Норилки был открыт». И все.