Как вы помните, Филеас Фогг, герой Жюля Верна, совершил кругосветное путешествие за 80 дней.

Когда вышел роман — это было в 1872 году — многие спорили, возможно ли осуществить такое путешествие не на страницах романа, а в действительности. Оказалось, можно. Рекорд литературного героя был побит еще при жизни романиста. Одним из рекордсменов стала журналистка нью-йоркской газеты «Уорлд» миссис Нелли Блай, сумевшая на кораблях, поездах и в экипажах обогнуть земной шар за 72 дня 6 часов 10 минут И секунд: американцы любят точность!

Но строго говоря, Нелли Блай состязалась с Филеасом Фоггом не на равных условиях. За два десятилетия, прошедших с той поры, как Жюль Верн, обмакнув перо в чернильницу, вывел заглавие «Вокруг света в 80 дней», в мире многое успело измениться: увеличилась скорость кораблей, появились новые железные дороги, быстрее помчались поезда.

Когда маршрут Филеаса Фогга задумал повторить правнук Жюля Верна, мсье Жан Клод Ласс, ему потребовалось для этого всего 80 часов.

Прошло несколько лет, и служащий финской авиакомпании Эркки Йокинен облетел вокруг планеты за 40 часов 33 минуты.

Ему не понадобилось при этом изучать карты и думать о выборе снаряжения для кругосветного путешествия. Он вооружился лишь расписаниями международных авиалиний, обслуживаемых реактивными лайнерами, а его багаж состоял из не очень туго набитого портфеля. Он летел, как летают ежедневно сотни тысяч людей. Вежливые стюардессы напоминали ему, когда следует застегнуть ремни в самолетном кресле, а также предлагали бутылки виски и сигареты, которые в воздухе стоят дешевле, чем на земле. От сотен тысяч других пассажиров Эркки Йокинен отличался лишь нервозной торопливостью при пересадках.

Да, ему понадобилось меньше двух суток для кругосветного путешествия. Но что он видел? Что узнал? Какие личные его качества проявились при этом, какие грани характера шлифовались? И что осталось в результате его путешествия, кроме десятка авиационных билетов, открыток с видами аэровокзалов и коротких газетных заметок об установлении еще одного нового рекорда, которому едва ли суждено удержаться больше года?

Мы стали пересекать материки и океаны слишком торопливо, для того чтобы по-настоящему обогащаться глубокими впечатлениями. Едва ли кого заинтересуют путевые заметки г-на Йокинена. И когда нам захочется ощутить огромность и емкость понятия «вокруг света», мы идем к книжным полкам и достаем там… ну, хотя бы объемистый том с несущимся под всеми парусами кораблем на обложке.

«Фрегат „Паллада“». Вот уже второй век наслаждаются читатели неторопливым повествованием о дальнем плавании русских моряков. Живые наблюдения, яркие картины природы, меткие зарисовки нравов, сделанные Иваном Александровичем Гончаровым, не потускнели, не утратили глубины. А злободневность… Что же, гончаровская «Обыкновенная история» в наши дни обрела вторую жизнь на сцене советского театра и оказалась очень даже современной и злободневной.

Я не собираюсь, разумеется, пересказывать здесь книгу Гончарова. Но может, стоит дополнить описание путешествия тем, что стало известно из неопубликованных писем, воспоминаний друзей, отчетов морского ведомства уже много лет спустя после выхода в свет «Фрегата „Паллада“»? Стоит, наверное, напомнить и о том, как создавалась книга, о том, что современники были довольно разноречивы в ее оценке.

В действительности плавание «Паллады» было во многих отношениях более трудным, чем это описано Гончаровым. В. Шкловский назвал его даже одним из самых трагических путешествий мира. Однако в спокойном, плавном повествовании действительные опасности скорее затушевываются, чем драматизируются. А сам автор, иронизируя над собой, изображает себя этаким изнеженным, избалованным барином, недовольным тем, что его лишили привычных удобств и покоя.

«Между моряками, — пишет он, — зевая, апатически лениво смотрит в „безбрежную даль“ океана литератор, помышляя о том, хороши ли гостиницы в Бразилии, есть ли прачки на Сандвичевых островах, на чем ездят в Австралии».

Если бы он был действительно таким, то тогда следовало бы во многом признать правоту Герцена, отозвавшегося об авторе «Фрегата „Паллада“» с необычайной резкостью. Герцен замечает, что Гончаров плавал в Японию «без сведений, без всякого приготовления, без научного (да и другого, кроме кухонного интереса)». По его мнению, Гончаров длинно и вяло рассказывает о впечатлениях своего тупоумного денщика и глупорожденного слуги, плотоядно прибавляя к этому перечень всего, что он ел от Кронштадта до берегов Юго-Небесной империи…

Но едкие эти характеристики неосновательны. Литературный автопортрет Гончарова — тот, где он, зевая, апатически лениво смотрит в «безбрежную даль», — мало схож с оригиналом. Да и вообще можно ли считать его автопортретом, отождествляя «литератора» с автором? Ведь сам Гончаров во вступлении к своим более поздним заметкам «На родине» говорит, что он желал бы, чтобы в них искали «не голой правды, а правдоподобия», что он считает укоры критики в привычке «обобщать лица», скорее, комплиментом: «Обобщение ведет к типичности, а обобщение у меня — не привычка, а натура…» Кстати сказать, черты обобщения, типизации явственно заметны и в обрисовке характеров офицеров «Паллады», подлинные имена которых, как известно, Гончаров скрывал за инициалами и даже прозвищами. Зевающий «литератор» схож временами с Обломовым. Но стоит ли повторять ошибку тех, кто в Обломове видел Гончарова, в герое — автора?

Свидетельства участников плавания «Паллады», история создания книги рисуют нам писателя тружеником, требовательным к себе, путешественником зорким и наблюдательным.

«Фрегат „Паллада“» в значительной мере книга открытий. В ней открытие жанра реалистических путевых очерков, поднятых до уровня художественного произведения. В ней открытие для русского читателя особенностей некоторых стран, в частности Южной Африки, которая до той поры не видела наших исследователей. Много нового рассказал Гончаров и о ломке старых, феодальных отношений в Японии.

Вся читающая Россия сразу заметила печатавшиеся сначала в «Морском сборнике», «Русском вестнике», «Отечественных записках» письма с фрегата. «Письма эти, — свидетельствует современник, — были так живы и увлекательны, что их читали все нарасхват, а когда в целом было напечатано путешествие Гончарова под заглавием „Фрегат „Паллада““, так „Палладу“ раскупили чуть не в месяц, и через год потребовалось второе издание».

А за вторым — третье. А там еще и еще… Характерно, что новое, советское издание книги вышло в свет в трудные послевоенные годы.

Нет, «Фрегат „Паллада“» не спускает паруса, не встает на прикол забвения!

* * *

Крузенштерн и Лисянский на кораблях «Надежда» и «Нева» в 1803 году своим кругосветным плаванием открыли как бы новую эпоху в жизни русского флота.

За минувшие с тех пор полвека редкий год корабли под русским флагом не отправлялись вокруг света. Головнин на «Диане» и потом на «Камчатке», Лазарев на корабле «Суворов», Коцебу на бриге «Рюрик», Беллинсгаузен и Лазарев на шлюпах «Восток» и «Мирный», Васильев и Шишмарев на шлюпах «Открытие» и «Благонамеренный», Понафидин на «Бородино», снова Лазарев на фрегате «Крейсер», Врангель на транспорте «Кроткий», Литке на шлюпе «Сенявин» — да разве перечислишь все имена командиров, все названия кораблей, бороздивших по кругосветному маршруту моря и океаны, обогативших человечество многими важными открытиями, в том числе открытием Антарктиды, шестого материка!

Но хотя кругосветные плавания перестали быть чем-то необычным, каждая новая экспедиция по-прежнему вызывала значительный интерес в столице и провинции. Так было и после распространившегося летом 1852 года известия о том, что вице-адмирал Путятин готовится к дальнему рейсу, намереваясь посетить с важной дипломатической миссией Японию.

Однажды разговор об экспедиции Путятина зашел и в доме известного художника Майкова, где частым гостем был Гончаров. С семьей Майковых Ивана Александровича связывала давняя дружба. Он проводил вечера в их уютной гостиной, где обычно собирались поэты и художники.

На этот раз были только свои. Хозяйка дома, Евгения Петровна, рассказывая о предстоящей экспедиции, заметила, между прочим, что адмирал ищет обладающего живым слогом секретаря, который мог бы потом описать все путешествие. Ее сын, поэт Аполлон Майков, получил от адмирала приглашение занять этот пост, но отказался.

— Вот вам бы предложить! — со смехом обратилась Майкова к Гончарову, по обыкновению спокойно сидевшему в глубоком кресле.

— Мне? Что же, я бы принял это предложение, — ответил тот. Все рассмеялись, а минуту спустя уже забыли об этом разговоре.

Но через несколько дней среди друзей Гончарова распространилось изумившее их известие: Иван Александрович действительно собирается путешествовать вокруг света, бросает место младшего столоначальника в департаменте внешней торговли и уже хлопочет о назначении секретарем экспедиции.

Кругосветное плавание — да ведь это разлука с родиной, с друзьями на два, а то и на три года! А опасности? А лишения? Как смирится с ними человек, за сорок лет своей жизни не совершивший ни одной действительно большой и трудной поездки хотя бы по родной стране? И не он ли говорил, что свою спокойную комнату оставляет только в случае надобности и всегда с сожалением? Наконец, ведь Иван Александрович после «Обыкновенной истории» обдумывает планы новых произведений и уже давно работает над одним из них. Значит, бросить и это?

Решение отправиться в дальнее плавание было принято Гончаровым внезапно. Потом начались колебания и раздумья, которые, однако, не мешали писателю достаточно твердо добиваться назначения к Путятину. В Гончарове, как он сам говорил впоследствии, боролись два разных человека: скромный чиновник в форменном фраке, заключенный в четырех стенах с несколькими десятками похожих друг на друга, изрядно надоевших ему лиц, и «гражданин другого мира», готовый ежемесячно менять климаты, небеса, моря, государства.

Временами как будто побеждал робкий чиновник, боящийся не только опасностей дальнего путешествия, но и ответственности: ведь надо будет рассказывать о плавании, рассказать так, чтобы было много поэзии, огня, красок, чтобы читатель не испытывал нетерпения или скуки. Сумеет ли он?

Но потом брал верх тот, второй человек. Разве не мечтал он о таком путешествии, может быть, с той минуты, когда впервые услышал от учителя, что если ехать от какой-нибудь точки безостановочно, то воротишься к ней с другой стороны? Ведь хотелось же ему еще в детстве поехать с правого берега Волги, на котором он родился, и вернуться с левого, хотелось побывать там, где учитель показывал на карте экватор, полюсы, тропики!

Еще в родном Симбирске, на берегах великой реки, с неоглядными ее весенними водными просторами, с бойко плывущими «расшивами», с удалыми песнями вольницы, зародилась в его душе мечта о странствиях. Не угасла она и за долгие восемь лет, когда подростка определили в коммерческое училище с тупыми и бездарными преподавателями: книги о путешествиях поддерживали ее. А когда после окончания университета Гончаров отправился служить в Петербург, то прежде всего поспешил в Кронштадт, к морю. Он полюбил прогулки по набережным столицы, где можно смотреть на корабли, вдыхая запах смолы и пеньковых канатов. И не раз от него слышали в департаменте, куда он, хорошо зная три языка, поступил переводчиком, что не разбираться петербургскому жителю, где палуба, мачты, реи, трюм, корма, нос корабля, не совсем позволительно…

Так что, в конце концов, не стоит особенно удивляться тому, что робкий чиновник был побежден и в октябре 1852 года помолодевший писатель, бросив службу, бросив казенный, изрядно опостылевший ему Петербург, оставив ради новых впечатлений привычный дом и работу над «Обломовым», поднялся по трапу фрегата «Паллада». Он осуществлял свою давнюю мечту — что может быть естественнее и вместе с тем завиднее этого!

«Паллада» ушла в желтые бурные воды, в царство серых облаков, дождя и снега — в просторы осенней Балтики.

Первый морской переход к берегам Англии Гончаров перенес тяжело. Разболевшись, он стал поговаривать даже о возвращении домой, чем сразу оттолкнул от себя некоторых моряков «Паллады», увидевших в нем изнеженного петербургского барина. Однако Гончаров снова победил в себе чиновника и остался на корабле.

Англия была первой чужой страной, о которой написал друзьям Гончаров.

Он наблюдателен и ироничен. Похоже, что улыбка, то добродушная, то саркастическая, не сходит с его лица, когда он неторопливо шагает по улицам Лондона, показавшегося ему поучительным, но скучноватым городом, особенно по вечерам, когда смолкает деловая жизнь.

Писатель не только посещал великолепные музеи, но заглядывал в магазины, в таверны, на рынки, ходил по узким улочкам предместий, часами стоял на перекрестках, наблюдая жизнь простого люда, бродил вдоль Темзы, обстроенной кирпичными, неопрятными зданиями, задавленной судами.

Он предупреждает, что об Англии и англичанах ему писать нечего, разве только вскользь. В самом деле, спрашивает он, неужели опять твердить о том, что собор Св. Павла изящен и громаден, что Лондон многолюден, что королева до сих пор спрашивает позволения у лорда-мэра проехать через Сити? (Как видите, уже во времена Гончарова все эти туристские открытия были достаточно банальными.)

И Гончаров пока что набрасывает лишь отдельные картинки английских нравов, чтобы позднее вылепить собирательный портрет английского дельца времен расцвета колониальной империи. Он отмечает на лицах «важность до комизма». Ему претит доведенная до крайности меркантильность, когда все взвешено, рассчитано и оценено. Английские добродетели, кажется ему, приложены лишь там, где это нужно, они вертятся, как колеса машины, и поэтому лишены теплоты и прелести. «Филантропия возведена в степень общественной обязанности, — замечает Гончаров, — а от бедности гибнут не только отдельные лица, семейства, но целые страны под английским управлением».

Может быть, Гончаров был слишком пристрастен? Но Константин Посьет, один из просвещенных офицеров «Паллады», к которому писатель чувствовал расположение, в своих воспоминаниях назвал Лондон всемирным базаром. Посьет считал, что благоденствие в Англии только наружное, только в высших слоях населения. А народ? Люди тощи, бледны, нечесаны, грязны. За туманами, прикрывающими Британские острова, за шумом, что отсюда исходит, не слышны стоны овец, которых стригут корыстолюбцы, произносящие громкие парламентские речи…

Из Лондона петербургские друзья Гончарова получали пространные письма, полные не только верных наблюдений, но и жалоб на то, что поэзия моря и труда в море не понятна ему, что сложное, тяжелое управление парусным судном доказывает лишь слабость человеческого ума. Пожалуй, это могло быть реакцией литератора, трезво оценивающего жизненные явления, на модные в то время — да и гораздо позднее! — псевдоромантические описания морского быта. И одновременно в этих письмах явственно чувствуется, что вопреки мнению некоторых современников отнюдь не всепроникновение техники, которое Гончаров наблюдал в Англии (даже цыплят высиживают с помощью пара, а сапоги снимают машинкой!), было причиной его «брюзжания». Он, например, вызвав возмущение ветеранов парусного флота, сравнивает парусное судно… со старой кокоткой, которая нарумянится, набелится, напялит десять юбок, да еще и затянется в корсет, чтобы подействовать на любовника. Писатель — за технический прогресс, за торжество пара. И «горе моряку старинной школы, у которого весь ум, вся наука, искусство, а за ними самолюбие и честолюбие расселись по снастям».

Это написано на парусном судне, где почти все офицеры были воспитаны в традициях парусного флота…

Покинув в январе 1853 года Портсмут после долгой стоянки и основательного ремонта, фрегат вышел в Атлантический океан. Тут «Паллада» попала в страшный шторм, который в одну ночь покрыл обломками кораблей южные и западные берега Англии. Огромные водяные холмы с белым гребнем, толкая друг друга, вставали, падали, опять вставали, как будто в остервенении дралась толпа выпущенных на волю бешеных зверей.

Холод и свирепая качка почти не прекращались, пока фрегат шел мимо берегов Франции, Испании, Португалии.

Работа у Гончарова поначалу не клеилась. Он считал, что, для того чтобы путешествовать с наслаждением и пользой, надо пожить в стране и хоть немного узнать жизнь народа, вглядываться, вдумываться в нее. Тут появится параллель между своим и чужим, между знакомым и новым. А ведь она и есть искомый результат для путешествующего литератора.

Но где уж там вглядываться в чужую жизнь, когда ты привязан к кораблю и зависишь от его стоянок! И как вообще мучительно трудно писать в рейсе! Физически трудно. В каюте, куда свет проникает через иллюминатор величиной чуть не в яблоко, сыро, отовсюду дует, хоть тулуп надевай. Выдохнешь — и точно струю дыма пустишь из трубки. Задумаешься над фразой, которую пишешь, а тут волна так тряхнет, что цепляйся скорее за шкаф или стену. Трудно, тяжело, и все же хочется дальше, дальше…

Европа осталась за кормой. Из внезапно успокоившегося океана показалась скалистая Мадейра. Самая высокая вершина острова, на склонах которой зеленели леса и виноградники, искрилась снежной шапкой. Ветер доносил с берега ароматы ананасов и гвоздики.

Но что это? На цветущем солнечном берегу, под олеандрами, три фигурки в черных костюмах — точь-в-точь такие, каких Гончаров насмотрелся в деловых кварталах Лондона. И здесь все принадлежит им, и здесь они повелевают.

Быть может, при созерцании подобных джентльменов — Гончаров будет встречаться с ними и дальше — писатель задумался над изменением плана «Обломова». Рисовавшийся в первоначальных замыслах образ русского дельца Почаева заслоняли теперь реальные фигуры в черных костюмах. Капиталистическая Европа заставляла по-другому взглянуть на дореформенную крепостническую Русь. Почаев исчез из будущего романа, некоторые его черты позднее перешли по воле автора к Андрею Штольцу, фигуре все же европеизированной.

…Итак, джентльмены в черных костюмах, опирающиеся на зонтики. Скорее прочь от них в горы, где так вольно дышится среди виноградников! Бесконечно далеко вокруг виден синий океан. И у Гончарова рождается крылатая фраза: «Как прекрасна жизнь, между прочим, и потому, что человек может путешествовать!»

Но коротка стоянка у пленительной Мадейры, занавес облаков скрывает очертания островов.

В конце января «Паллада» пересекла северный тропик. Гончаров разочарован: ехал к чудесам, а уехал от чудес. В тропиках их нет, тут все одинаково, два времени года, и разница в том, что зимой жарко, а летом знойно. В письме друзьям он вспоминает, как в далеких северных краях в апреле неожиданно приходит лето, в июне вдруг падает снег, потом наступает зной, которому позавидуют тропики, и все цветет и благоухает.

Странное ощущение не покидало Гончарова: все окружающее имело для него не столько прелесть новизны, сколько прелесть воспоминаний, узнаваний. Он видел теперь то, что по описаниям было знакомо ему с детства, но потом как-то угасло в памяти.

Знакомы и острова Зеленого Мыса, словно красноватые каменистые глыбы, рассеянные по горизонту. Все здесь выжжено беспощадным зноем и кажется погруженным в вечный сон среди водяной пустыни. Он много читал об этих островах. Корабли всегда старались поскорее проскользнуть мимо них, чтобы не попасть в штиль, когда надолго никнут ставшие ненужными паруса.

Да, штили, а не бури пугали капитанов парусных судов в тропических водах. О полосе безветрия, опоясывающей экватор, писалось еще в старинных морских романах. Они рассказывали и о драмах на неподвижных кораблях? палимых отвесными, всеиссушающими лучами. Истощались запасы продовольствия, кончалась пресная вода, и матросы умирали, проклиная солнце.

Воспользовавшись легким пассатом, «Паллада» кое-как пересекла экватор и, оказавшись в южном полушарии, почти замерла на месте. Паруса обвисли. Словно расплавленный металл, лежал океан — ослепительный, величественный, неподвижный.

А тем временем подошла масленица. Там, в бесконечно далекой России, в эту пору лихо мчатся по морозцу тройки, тут, в тропиках, семь потов от жары сходит. Но матросы все же устроили себе масленичное катание. Не беда, что нет троек! Глянь — и понеслись верхом друг на друге по палубе и молодые, и усачи с проседью.

Вы помните, вероятно, страницы, где описано все это, описано подробно, с любовью. Историки русского флота, впрочем, находят, что Гончаров все же несколько приукрашивал, идеализировал картины жизни военного корабля. Или, мягче говоря, старался не замечать теневых сторон матросского быта, рукоприкладства, самодурства некоторых офицеров. Но ведь он был летописцем похода, секретарем экспедиции на военном корабле. Положение обязывало его в некоторых деликатных вопросах не выходить за рамки официальной историографии.

В дни затишья у экватора Гончаров много и усердно работал. Время полетело для него с неимоверной быстротой. Он приводил в порядок путевой журнал, накопившуюся служебную переписку. Кроме того, по просьбе адмирала писатель преподавал историю и словесность младшим офицерам. И конечно, много времени отнимали заметки для будущей книги.

Гончаров, требовательный к себе, обычно старался отделывать, отшлифовывать каждую фразу. Он уже жалел, что в начале путешествия писал огромные, подробные письма, вместо того чтобы сразу работать над книгой. Надо просить друзей, чтобы те сохраняли его послания: быть может, пригодятся. И они действительно пригодились, став впоследствии основой некоторых глав книги.

Долго держал «Палладу» штиль, но вот, наконец, по океану пробежала рябь. Вскоре ветер уже свистел в снастях, неся корабль к мысу Доброй Надежды, где у южной оконечности Африки, на рубеже Атлантического и Индийского океанов, идет вечная борьба воды, ветра и камня.

Загремели якорные цепи. «Паллада» качалась на волнах у черных скал, напоминавших стены огромной крепости. Стоянка здесь ожидалась длительная: корабль снова нуждался в ремонте. Адмирал Путятин в секретных донесениях жаловался Петербургу: «…качества фрегата оказались весьма неудовлетворительными» — и просил заменить «Палладу» новым судном.

Казалось бы, Гончаров мог наслаждаться на стоянке покоем: секретарские обязанности привязывали его к судну, да и посещение Капской колонии не предусматривалось первоначальным планом экспедиции. Однако долг перед будущим читателем заставил его покинуть «Палладу» и с небольшой группой офицеров отправиться в экскурсию по Африке.

Он не был подготовлен для такого похода; среди тех трех десятков книг и множества статей о дальних странах, которые писатель прочитал перед путешествием, не оказалось ни одной, посвященной южной оконечности Африки.

Маленькая экспедиция с «Паллады» не углублялась в дебри, не пыталась проникнуть туда, где не ступала нога человека. Гончаров проехал около четырехсот километров по наиболее обжитой части колонии, в которой постоянно враждовавшие между собой англичане и потомки голландских колонистов, африкандеры или буры, объединялись лишь для борьбы против коренных африканцев.

«Природных черных жителей нет в колонии как граждан своей страны, — таков первый вывод писателя. — Они тут слуги, рабочие, кучера, словом наемники колонистов, и то недавно наемники, а прежде рабы… Нужно ли говорить, кто хозяева в колонии? Конечно, европейцы, и из европейцев, конечно, англичане».

Гончаров сочувствует африканцам, но сочувствие это выражается довольно вяло. В описании войн с кафрами у него виновниками оказываются кафры. Он довольно бесстрастно рассказывает о господствующем в колонии убеждении в превосходстве белых. И тут невольно вспомнишь и еще раз по достоинству оценишь глубоко прогрессивные взгляды Егора Петровича Ковалевского, побывавшего в Африке до Гончарова.

В заметках писателя об одном из городов Капской колонии описана церковь для черных. Перед грубыми деревянными скамейками, возле алтаря, стояли скамейки получше и почище.

— А это для кого?

— Для белых, если они вздумают прийти сюда, — ответили писателю.

Гончаров нашел, что в колонии еще все в брожении, но что осадка от брожения пока мало и нельзя определить, «в какую физиономию сложатся эти неясные черты страны и ее народонаселения».

Мы знаем сегодня, что эти черты сложились в расистскую физиономию Южно-Африканской Республики, где апартеид закреплен законом. Скамейки для белых в церкви, куда ходят черные?! Черный вообще не смеет сидеть рядом с белым! Черные теперь в резервациях, вне их они могут ходить только с пропуском, подписанным белым господином. В Южно-Африканской Республике таблички «Собакам и неграм вход воспрещен» выпускаются массовым фабричным способом и суды приговаривают африканцев к более жестоким наказаниям кнутом, чем это было во времена Гончарова…

Едва «Паллада» покинула мыс Доброй Надежды и вышла в Индийский океан, как жестокий шторм набросился на нее. Молнии, блиставшие в ночном мраке, озаряли клочья пены, воду на палубе, матросов, тянувших снасти. Командир фрегата, Иван Семенович Унковский, позвал Гончарова полюбоваться зрелищем разбушевавшейся стихии:

— Какова картина?

— Безобразие, беспорядок! — ответил Гончаров и ушел в каюту.

Эту фразу многие не хотели ему простить: так, мол, отзываться о грозной стихии мог только Обломов. Но ведь шторм уже не был в диковинку писателю. Он видел не только блеск молний, но и тяжелый труд моряков, борющихся со стихией, знал, что после шторма долго придется приводить корабль в порядок. Наконец, шторм мешал работе Гончарова. Так почему же он должен был восхищаться волнами, неистово трепавшими корабль?

Гончаров терпеть не мог громких фраз, преувеличенных восторгов и торжественных речей. Всю жизнь он избегал парадных обедов, юбилеев, и, когда однажды его собрались было чествовать, он пообещал удрать куда глаза глядят и оставить собравшихся без «виновника торжества».

И знали ли люди, упрекавшие Гончарова в том, что он не увидел «поэзии бури», о последствиях шторма у мыса Доброй Надежды? А ведь на фрегате в десятках мест открылась течь. Надводные части его корпуса расшатались настолько, что пришлось изменить маршрут и идти не прямо через океан, а со стоянками в попутных портах.

Плавание фрегата в Индийском океане продолжалось месяц. На этот раз тропики словно хотели доказать Гончарову, что напрасно он жаловался на однообразие их безмятежного царства вечного лета и голубого неба. Ветры чередовались с ливнями. Тяжелые потоки низвергались с потемневшего неба.

Настоящая тропическая жара встретила «Палладу» лишь недалеко от Зондского пролива. Не приносили прохлады даже ночи. Небо млело от жары, и яркие метеоры чертили по нему свой след. Днем над океаном носились зловещие смерчи. Один из темных крутящихся столбов, к которому из облака тянулась узкая полоса, появился было возле корабля. По нему готовились ударить из пушки, когда он осел, растаял, растекся и без вмешательства людей.

Зондский пролив, гавань на Яве, окаймленная кокосовыми пальмами, потом Сингапур, маленький островок у южной оконечности Малаккского полуострова, где шумел большой порт, а среди торговых судов скрывались джонки пиратов южных морей… Царство вечного, знойного лета, пряных кореньев, слонов, тигров, змей…

Но Гончаров оставил Сингапур без сожаления и признавался, что если когда-нибудь возвратится туда, то сделает это без удовольствия. Немало огорчений принесла ему лихорадка, которой он заболел в Сингапуре; дел множество, записи в путевом журнале отстают от событий, а тут валяйся в постели.

Больного навещали Посьет, капитан Унковский, старший офицер Бутаков и тринадцатилетний юнкер Миша, сын знаменитого открывателя Антарктиды адмирала Лазарева. Гончаров был застенчив и не скоро сходился с людьми. Молчаливый в большом обществе, он оживлялся в кругу друзей.

Унковский нравился ему, и это вызывало раздражение Путятина, который с высокомерным презрением относился к командиру «Паллады». Вообще, Путятин был тяжелым, неприятным человеком, и служить у него секретарем мог лишь сдержанный, внутренне дисциплинированный человек.

Никогда нельзя было предвидеть, что вызовет вспышку адмиральского гнева. Так, однажды Путятин приказал свистать всех наверх для того, чтобы изловить и выбросить за борт шаловливую обезьянку Яшку, которая осмелилась запустить лапу в его волосы. Самодурство уживалось у Путятина с религиозным ханжеством. Адмирал замучил команду богослужениями. На каждой стоянке «Палладу» навещали всевозможные миссионеры, монахи, пасторы. Гончаров жаловался, что корабль «одолели попы».

И в Гонконге, куда «Паллада» пришла из Сингапура, первым гостем был епископ в сопровождении двух испанских монахов, французского и китайского, обучавшегося в Ватикане. Состоялось очередное молебствие о благополучном продолжении плавания. Но, как видно, молитва монашеского сообщества не была услышана: когда фрегат вышел из Гонконга в Тихий океан, налетел тайфун, свирепый ураган восточных морей.

Гончаров уже не раз видел и описывал борьбу судна со стихией. Но как же меняются его описания! В них больше и больше понимания сути всего, происходящего на корабле. Наблюдательность писателя все заметнее дополняется знанием морского дела.

Когда тайфун захватил «Палладу», Гончаров работал в каюте. Но вот свеча и чернильница начали ползать по столу, бумага вырвалась из рук… После нескольких, торопливо написанных слов, надо было упираться руками в стену, чтобы не свалиться. «Я бросил все и пошел ходить по шканцам; но и то не совсем удачно, хотя я уже и приобрел морские ноги».

К полуночи тайфун стал набирать силу. «Часа в два вызвали подвахтенных брать рифы, сначала два, потом три, спустили брамрею, а ветер все крепче. Часа в три утра взяли последний риф и спустили брамстеньги».

Гончаров не отлеживался в каюте. Он был на палубе со всеми. Матросы крепили тяжелые орудия, чтобы их не смыло за борт. Качка стала невыносимой, люди едва держались на ногах. От страшного напряжения лопались снасти.

Настал день, но над океаном была полутьма, горизонт затянула серая водяная пыль. Барометр продолжал падать. Сильная волна ударила в шлюпку, раздался треск, и Гончаров, находившийся возле нее, едва успел отбежать в сторону.

Перекрывая рев тайфуна, из рупора разносились тревожные слова команды. Что случилось?

— Фок разорвало! — услышал Гончаров.

«Спустя полчаса трисель вырвало. Наконец разорвало пополам и фор-марсель. Дело становилось серьезное…»

В семь часов вечера зашаталась, грозя рухнуть и разбить палубу, грот-мачта. Командир вызвал добровольцев крепить ее. Лейтенант Савич с большой группой матросов тотчас бросился к вантам. С помощью блоков и канатов надо было, спасая корабль, укрепить шатавшуюся громадину.

Савич, выпачканный, оборванный, с сияющими глазами, летал повсюду. Матросы, облепив ванты, крутили веревки и стучали деревянными молотками на страшной высоте, под порывами урагана. Тяжелый крюк, сорвавшись, раздробил голову одному из смельчаков. Хлынула кровь, тотчас смытая волной, а другие застучали молотками еще торопливее.

«Какую энергию, сметливость и присутствие духа обнаружили тут многие!» — восторгается Гончаров.

Столичный житель, еще недавно просиживавший долгие часы на стуле в канцелярии, постепенно обретал не только «морские ноги», но и «морскую душу». Он не карабкался по вантам, как лейтенант Савич, не прокладывал курс вместе с «дедом» — так на корабле называли главного штурманского офицера Халезова. Писатель мужественно нес свою особую вахту. И в том, что именно Иван Александрович Гончаров был и остался единственным русским классиком, совершившим путешествие, приравниваемое к кругосветному, не так уж много случайного…

* * *

Большой каменный дом, где в год нашествия Наполеона на Россию родился автор «Фрегата „Паллада“», сохранился в несколько перестроенном виде до наших дней на бойком перекрестке в центре Ульяновска. Но не осталось никаких следов от того светлого и уютного деревянного флигеля в глубине двора, заросшего травой, в котором поселился когда-то крестный отец Гончарова, моряк Николай Николаевич Трегубов.

Этого незаурядного человека можно считать и крестным отцом «Фрегата „Паллада“». Именно ему был обязан Гончаров не только давним интересом и не угасшим с годами влечением к морю, но и теми знаниями, которые позволили сугубо штатскому литератору стать своим человеком в среде военных моряков.

Мы знаем о Трегубове не только из воспоминаний, написанных Гончаровым на склоне лет, за четыре года до смерти (в них моряк назван Якубовым), но также из воспоминаний других жителей Симбирска.

Трегубов, на долю которого, как говорил сам Гончаров, достались «интеллектуальные заботы» о крестнике, был образованным и опытным морским офицером, воспитанником инженерного корпуса. Он служил под началом адмирала Ушакова, участвовал в боях на Черном море и с наградами вышел в отставку в чине капитан-лейтенанта. «Самородок честности, чести, благородства и той прямоты души, которой славятся моряки», Трегубов не остался в стороне от современных ему общественных движений, был членом масонской ложи «Ключ к добродетели», переписывался с декабристами.

У Трегубова было вполне естественное для моряка стремление: «приохотить к морю» и своего воспитанника. Он не только давал подростку увлекательные книги о путешествиях, но и заботился о его «морском кругозоре».

— Между мной и им установилась, — вспоминал о своем наставнике Гончаров, — с его стороны передача, а с моей — живая восприимчивость его серьезных технических познаний в чистой и прикладной математике. Особенно ясны и неоцененны были для меня его беседы о математической и физической географии, астрономии, вообще космогонии, потом навигации. Он познакомил меня с картой звездного неба, наглядно объяснил движение планет, вращение Земли, все то, чего не умели или не хотели сделать мои школьные наставники.

Трегубов хранил взятые с корабля морские инструменты: телескоп, секстант, хронометр — и показывал Гончарову, как пользоваться ими.

Портрет Трегубова, написанный крепостным художником, есть в «гончаровской комнате» Ульяновского краеведческого музея.

Музей стоит на самом берегу Волги — изящное, легкое здание, дом-памятник, построенный на деньги, собранные в 1912 году по всероссийской подписке к столетию со дня рождения писателя. Яблоневые соловьиные сады спускаются от него по склону горы к лазурной сини «моря», поднятого плотиной в Жигулях. Чуть очерчиваются призрачно-голубоватые острова и мысы, за бетонной дугой портового волнолома разгружаются теплоходы, пришедшие сюда водными дорогами пяти морей. Как тут не вспомнить Карамзина: «…Симбирские виды уступают в красоте немногим в Европе»!

«Гончаровская комната» музея хранит часть коллекций, собранных во время плавания на «Палладе»: японские миниатюры, шкатулки из слоновой кости… Когда-то ими были загромождены этажерки, стоявшие возле письменного стола в петербургской квартире писателя. Это по поводу них Г. Н. Потанин воскликнул:

— Я кое-что прежде видел, но таких сокровищ нигде не встречал! У самого Егора Петровича Ковалевского нет того, что собрано у Ивана Александровича!

Впрочем, сам Гончаров не особенно дорожил своими экзотическими коллекциями; кажется, больше всего ценил он находившуюся у него в кабинете старую коробку, в которой мать хранила когда-то сахар.

На многих страницах «Фрегата „Паллада“» среди описаний дальних стран у Гончарова возникают картины милых его сердцу родных мест. Он как бы предвидит недоумение иного читателя и еще в письме из Англии, отправленном в последний день уходящего 1852 года, обращается к будущему критику: «Виноват: перед глазами все еще мелькают родные и знакомые крыши, окна, лица, обычаи. Увижу новое, чужое, и сейчас в уме приложу на свой аршин. Я ведь уже сказал вам, что искомый результат путешествия — это параллель между чужим и своим. Мы так глубоко вросли корнями у себя дома, что, куда и как надолго бы я ни заехал, я всюду унесу почву родной Обломовки на ногах, и никакие океаны не смоют ее!»

Гончаров говорил, что в роман «Обрыв» он вложил часть самого себя, близких лиц, родину, Волгу. Наверное, трудно оценить и значение отступлений во «Фрегате „Паллада“», не побывав в гончаровских местах в Ульяновске и под Ульяновском.

Почти три десятилетия назад я прожил одно лето в этом городе, тогда еще сохранявшем многие черты старого Симбирска. Плотин и водохранилищ на Волге не было, под высоким Новым Венцом виднелась обмелевшая река с островами и песчаными косами, меж которыми тянулись медлительные караваны барж.

Деревянная лестница с сотнями скрипучих ступенек спускалась к пристаням среди буйных зарослей шиповника и смородины.

Я ходил летними погожими днями в Киндяковскую рощу. Столетние дубы зеленели по склонам, в густом подлеске орешника перекликались птицы, а в лощинке били из-под камней холодные ключи, к которым приходили издалека с ведрами на коромыслах за вкусной водой.

У волжского обрыва белела гончаровская беседка; а дальше тянулись молодые яблоневые сады. Хотя не осталось уже могучих кленов и густых зарослей сирени, окружавших старую усадьбу, спокойная благородная красота этих исконно русских мест волновала и трогала, вызывая в памяти удивительно яркие гончаровские страницы, посвященные им.

Отсюда, с этих волжских берегов, где родился и вырос Гончаров, куда приезжал он незадолго перед уходом в плавание, крепкие нити протянулись и на палубу фрегата.

«Паллада» была маленьким островком России, островком русского мира с четырьмястами обитателей, среди которых в описаниях Гончарова под офицерской и матросской формой угадывались помещики и крепостные, тайно сочувствовавшие декабристам либералы и тупые николаевские служаки.

Бойкий, расторопный волгарь Фаддеев, деятельности, способности и силе которого Гончаров не мог надивиться, принес с собой на флот представления о белом свете, сложившиеся в русской деревне. Да и весь фрегат, застывший среди лазури океана в часы штиля, напоминает Гончарову отдаленную русскую деревню. По приметам, выбранным для сравнения, чувствуешь, что речь идет о степной деревне где-нибудь под Симбирском, когда в летний зной прячутся даже птицы и только стрекозы реют над полями.

А матросы — чем не мужики? Им и в жару найдется дело. «Иные шьют белье, платье, сапоги, тихо мурлыча песенку; с бака слышатся удары молота по наковальне. Петухи поют, и далеко разносится их голос среди ясной тишины и безмятежности. Слышатся еще какие-то фантастические звуки, как будто отдаленный, еле уловимый ухом звон колоколов…»

Пишет Гончаров письмо из Англии, пишет о типичном англичанине — и вдруг в пропитанном дымом тумане тает Лондон, вместо английской столицы появляется барская усадьба, Обломовка или Киндяковка, возникают ее обитатели с их деятельной ленью и ленивой деятельностью. По-мужицки сметливый барин отправляется с заезжим гостем по гумнам, по полям, на мельницу, на луга, заглядывает в каждый уголок — «в этой прогулке уместились три английских города, биржа». Вместо расчетливых английских филантропов видит автор занесенную снегом деревушку, по которой с посохом бредет нищий, — и нет дома, где бы не дали ему краюху хлеба…

Мадейра для Гончарова… «Кострома в своем роде», здесь почувствовал он «свежесть и прохладу волжского воздуха, который пьешь, как чистейшую ключевую воду».

Тропики? «Хорошо, только ничего особенного: так же, как и у нас в хороший летний день… Вы хмуритесь? А позвольте спросить: разве есть что-нибудь не прекрасное в природе?» Ведь можно полюбить, говорит писатель, болотистый луг, песчаный косогор, поросшую мелким кустарником рытвину. В поисках ярких особенностей природы не обязательно отправляться в тропики: надо уметь находить эти особенности всюду, в привычном, в повседневном.

…Прошло сто с лишним лет, исчезли фрегаты, дальние страны стали ближе, жизнь в некоторых из них круто переменилась, но разве и сегодня, отправляясь в путь, не уносим мы с собой образ Родины, образ, у каждого со своими милыми чертами, будь то клен под окном, журавлиная стая в бледном северном небе или пестрая толпа на московской улице Горького.

* * *

«Вот достигается, наконец, цель десятимесячного плавания, трудов. Вот этот запертый ларец с потерянным ключом, страна, в которую заглядывали до сих пор с тщетными усилиями склонить и золотом, и оружием, и хитрой политикой на знакомство… Ведь в географии и статистике мест, с оседлым населением земного шара, почти только один пробел и остается — Япония».

Запись сделана Гончаровым на рейде Нагасаки, где «Паллада» вместе с присоединившимися к ней на островах Бонин-Сима другими русскими судами бросила якорь 10 августа 1853 года.

Тайфун, тридцать часов трепавший корабль после выхода из Гонконга, оставил о себе злую память. Сколько труда пришлось положить, чтобы исправить повреждения! Сколько добра было подмочено, перебито, испорчено! За борт полетела половина сухарей, опреснитель капризничал, пришлось пить противную на вкус воду из запасной цистерны.

Многие прихварывали, жалуясь на сыпь и лихорадку. Опасное заболевание ноги уложило в постель Гончарова. Он нервничал, боясь, что не сумеет наверстать потерянное время. Неужели придется рассказывать о виденном и пережитом лишь устно, в кругу друзей, так и не написав ничего, достойного внимания читателей? То, что сделано — заметки в записной книжке, наброски, — кажется ему не стоящим печати, никуда не годным.

Болезнь прошла, когда «Паллада» была уже на пути в Японию. Гончаров ожидал, что там ему придется много поработать на дипломатическом поприще. Путятин должен был вести переговоры об установлении торговых отношений между Россией и ее восточной соседкой.

Но случилось так, что вскоре после прихода русских судов умер сёгун — лицо, не менее важное, чем император. Сёгун обладал в Японии фактической властью, и Путятину дали понять, что переговоры откладываются на неопределенно продолжительное время.

Дипломатическая миссия потерпела неудачу, зато отечественная литература оказалась я несомненном выигрыше. У Гончарова выкраивалось свободное время, и писатель хорошо его использовал. Россия узнала, что в Японии происходят внутренние сдвиги, что часть японцев жаждет перемен в застойной замкнутой феодальной жизни, текущей по законам средневековья. Гончаров едва ли не первым из европейцев рассказал об этом с большой достоверностью и убедительностью.

После трехмесячной стоянки на рейде из Нагасаки «Паллада» направилась в Шанхай. Путятин рассчитывал запастись там провизией и узнать новости: еще в Гонконге до моряков дошли тревожные слухи о том, что Англия и Франция готовятся к войне против России.

В Шанхае в это время правительственные войска сражались с «тайпинами» — восставшими против гнета Маньчжурской династии крестьянами и городскими бедняками. То были отголоски великой крестьянской войны, во главе которой стояли сельский учитель Хун Сю-цюань и его ближайшие помощники — солдаты, грузчики, земледельцы, носильщики-кули, углекопы.

Гончаров видел только один из уголков страны, и то мельком. Многое так и осталось ему неясным. Русские моряки жили в Шанхае недолго: Путятин получил известие, что началась русско-турецкая война и что англофранцузская эскадра идет к Черному морю с явным намерением поддержать турок. С часу на час могла начаться большая война.

Русские корабли снова ушли в Нагасаки. Они находились в чужих водах. За ними следили. В ближайших портах стояли наготове не только английские военные парусники, но и железные пароходы. Со вступлением в войну Англии и Франции «Паллада» могла оказаться в западне.

Путятин приказал идти на Филиппинские острова, в нейтральный испанский порт Манилу. Там он надеялся прежде всего отремонтировать «Палладу». По поводу того, что будет дальше, молодые офицеры строили самые смелые планы: одни предлагали напасть на английский порт в Австралии, другие считали, что нужно идти к Индии.

Однажды Путятин позвал к себе в каюту Унковского, Посьета и Гончарова.

— Господа, — сказал адмирал, — я принял решение, которое прошу пока сохранить в тайне. Если будет бой и мы не одолеем неприятеля, то фрегат должен сойтись с вражескими кораблями вплотную. После этого мы взорвем нашу «Палладу» и погибнем с честью.

Что же Гончаров? Как отнесся он к этому доверительному разговору? Писатель не привел его во «Фрегате „Паллада“», считая это не вполне скромным. Лишь в письме Майкову, которое не было опубликовано, он с обычной иронией рассказывает: если не одолеем врага, то зажжем в пороховой камере «какие-то стаканы». И добавляет: «Сойти же предварительно на берег во флоте не принято, да и самому не хочется, совестно…»

После разговора в адмиральской каюте Гончаров принялся с особенным рвением приводить в порядок свои записи. Теперь он торопился. Страница за страницей, исписанные мелким почерком, ложились в его портфель.

Когда «Паллада» по пути к Маниле зашла на острова Рюкю, оказалось, что этот благодатный архипелаг уже привлек внимание Соединенных Штатов Америки. Американцы оставили здесь несколько матросов, двух офицеров и бумагу, в которой суда всех других наций извещались, что острова взяты американцами «под свое покровительство».

Вообще, к этому времени американцы, или, как их называл Гончаров, «люди Соединенных Штатов с бумажными и шерстяными тканями, ружьями, пушками и прочими орудиями новейшей цивилизации», показали себя сильными соперниками английских колонизаторов. Угрожая японцам пушками своих кораблей, они стремились проникнуть в японские порты, пробрались в Китай, на острова Тихого океана. «Говорят, молятся, едят одинаково и одинаково ненавидят друг друга» — так определил Гончаров взаимоотношения английских и американских дельцов и политиканов.

Американцы еще только выходили тогда на мировую арену, где уже давно действовали англичане. Был еще век Англии, захватившей огромные колонии во всех частях света. И Гончаров набрасывает последние черточки к так занимавшему его образу, который властвует в мире над умами и страстями, — образу человека не с мечом, не в короне, а в черном фраке, в белом жилете, с зонтиком в руках. «Он всюду. Я видел его в Англии — на улице, за прилавком магазина, в законодательной палате, на бирже». На Мадейре — снова тот же образ: «Холодным и строгим взором следил он, как толпы жителей юга добывали, обливаясь потом, драгоценный сок своей почвы, как катили бочки к берегу и усылали в даль, получая за это от повелителей право есть хлеб своей земли». В океане, на палубах кораблей — он же, насвистывающий: «Правь, Британия, царствуй над морями». Он, не всегда разборчивый в средствах, пускает корни на всякой почве, носится со своей гордостью, как курица с яйцом, и кудахчет на весь мир о своих успехах. «Я видел его, — дописывает Гончаров портрет предпринимателя и колонизатора, — на песках Африки, следящего за работой негров, на плантациях Индии и Китая, среди тюков чая, взглядом и словом, на своем родном языке, повелевающего народами, кораблями, пушками, двигающего необъятными естественными силами природы».

Русские корабли приходят в Манилу, и в холодном приеме, который встречает Путятин у испанского губернатора, сквозит страх: флот под британским флагом крейсирует где-то неподалеку, а здесь уже получено известие о Синопском бое, о разгроме турок, о том, что Англия намерена помочь своему союзнику.

Большинство офицеров осталось на корабле. Гончаров, чтобы познакомиться с Манилой, поселился в гостинице. Он побывал на сигарной фабрике, посмотрел в цирке бой петухов, а ночами усердно писал у себя в номере. Плошка с кокосовым маслом немилосердно чадила, ящерицы и тараканы шуршали на стенах, тучи комаров вились вокруг. Уже готовы были многие главы будущей книги, но писателю они временами казались нестоящими, бестолковыми. Возбуждение нередко сменялось усталостью, и Гончаров чувствовал, что его начинает тяготить и путешествие, и море, и экзотические страны. Все чаще раскрывал он тургеневские «Записки охотника», чтобы хоть на время окунуться в знакомый, милый сердцу мир, перенестись из Манилы в Курск, с палубы фрегата — на Бежин луг.

Переговоры Путятина с губернатором кончились тем, что испанцы, опасаясь прихода английской эскадры, попросили русских моряков как можно скорее покинуть бухту.

Длительное плавание в чужих, опасных водах на корабле, который тек по всем швам и нуждался в ремонте, было невозможным. Оставалось одно — идти к берегам Сибири.

Была весна 1854 года. Татарский пролив еще не очистился ото льда. По дороге к нему моряки «Паллады», чтобы не терять времени, занялись составлением карты материковых берегов. В тумане, пробираясь чуть не ощупью в незнакомые бухты, они делали промеры глубин, исправляли грубые ошибки старой карты. Один из пропущенных составителями этой карты островков назвали именем Гончарова.

А сам писатель в эти дни работал над началом будущей своей книги, над вступительной главой «От Кронштадта до мыса Лизарда». Эта глава была окончена уже в Татарском проливе.

На дальневосточной окраине России Гончарову предстояло расставание с кораблем и морем. Предполагалось, что экипаж «Паллады» перейдет на фрегат, «Диана», который уже направлялся сюда из Кронштадта. Однако было неизвестно, когда именно Путятин направится на «Диане» к берегам Японии для возобновления переговоров. Могло случиться, что до этого корабль простоит долгие месяцы в какой-либо бухте. И Путятин решил отпустить секретаря экспедиции в Петербург.

Гончаров пишет последнее письмо с «Паллады»:

«Мне лежит путь через Сибирь, путь широкий, безопасный, удобный, но долгий, долгий! И притом Сибирь гостеприимна, Сибирь замечательна: можно ли проехать ее на курьерских, зажмуря глаза и уши? Предвижу, что мне придется писать вам не один раз и оттуда.

Странно, однако, устроен человек: хочется на берег, а жаль покидать фрегат! Но если бы вы знали, что это за изящное, за благородное судно, что за люди на нем, так не удивились бы, что я скрепя сердце покидаю „Палладу“!»

После жары тропиков Гончарову предстояло путешествие через снежные просторы от Тихого океана к берегам Невы. Железных дорог тогда за Уралом не было. Между началом и концом этой поездки лежала треть года и две трети полушария.

Нет, путь через Сибирь не был широким, безопасным и удобным. Гончарову пришлось пробираться по осенней распутице, а потом и в морозную декабрьскую пору то верхом, то пешком, то в кошеве. Шестьсот верст проплыл он перед ледоставом в тесном дощанике по дикой реке Мае, ночуя в похожей на балаган, продуваемой всеми ветрами каютке.

Но как могли бы объяснить люди, наделявшие Гончарова чертами Обломова, то, что в описании сибирского путешествия нет и признаков нытья, совсем мало жалоб на трудности и неудобства? Трясясь в седле по каменным осыпям или увязая вместе с лошадью в болотной трясине, ночуя в юртах, где «блох дивно», кутая растрескавшееся на морозе лицо в обледенелый шарф, с трудом переставляя опухшие ноги, писатель лишь подтрунивает над собой. Его сибирские записи по тону куда оптимистичнее многих, сделанных во время плавания в тропиках. Пусть это Сибирь, но он здесь — дома!

Читая дневники Гончарова, набросанные в пустой юрте, на крохотной почтовой станции, просто «в лесу, на тундре» или на берегу Лены в ожидании переправы, чувствуешь, что все увиденное и услышанное в дороге приводит его не только к пониманию исторической необходимости быстрого освоения Сибири, но и к верным оценкам исторического подвига народа, который осваивает суровую окраину.

Писатель видит всюду движение и жизнь в краю, к счастью, не знавшем крепостного права. Холодные пустыни превращаются в жилые места, пробуждаются спящие силы.

«Кто же, спросят, этот титан, который ворочает и сушей и водой? Кто меняет почву и климат? Титанов много, целый легион, и все тут замешаны в этой лаборатории: дворяне, духовные, купцы, поселяне — все призваны к труду и работают неутомимо. И когда совсем готовый, населенный и просвещенный край, некогда темный, неизвестный, предстанет перед изумленным человечеством, требуя себе имени и прав, пусть тогда допрашивается история о тех, кто воздвиг это здание, и так же не допытаются, как не допытались, кто поставил пирамиды в пустыне! Сама же история добавит только, что это те же люди, которые в одном углу мира подали голос к уничтожению торговли черными, а в другом учили алеутов и курильцев жить и молиться — и вот они же создали, выдумали Сибирь, населили и просветили ее… А создать Сибирь не так легко, как создать что-нибудь под благословенным небом…»

Гончаров бегло набрасывает портреты «титанов». Это смышленый старик Петр Маньков, распахавший землю по берегу Маи. Это русская крестьянка из тех же мест, которая и лес рубит, и в поле работает, и даже обувь шьет. Это и гостеприимный якут из «самобеднейшей юрты», и станционные смотрители, без которых в здешнем краю оборвалась бы дорожная нить, и ямщики, в непогодь трясущиеся на облучках, и инженерный офицер, что живет в палатке среди болот, выбирая места для постройки моста… Рассказывая об отставном матросе Сорокине, который, осев среди тайги и распахав четыре десятины, достиг полного достатка, но думает все бросить и переселиться на другое место, чтобы сделать там то же самое, Гончаров добавляет: «Это тоже герой в своем роде, маленький титан. А сколько их явится вслед за ним!»

Писатель называет дела пионеров освоения Сибири «робкими, но великими начинаниями». Он напоминает о тех героях, которые подходили близко к полюсам, обошли берега Северного Ледовитого океана, питались иногда бульоном из голенищ своих сапог, дрались со зверями. Их имена известны всем. Но кто знает имена коллежских асессоров, поручиков, майоров и прочих служилых людей, которые каждый год ездят в пустыни тундры, бродят по океанскому побережью, спят при сорокаградусных морозах в снегу — и все это не ради славы, а, как пишут в их служебных формулярах, «по казенной надобности»?

…Во «Фрегате „Паллада“» описание путешествия по Сибири заканчивается очень странно, так, как будто плавное повествование внезапно оборвано на полуслове. Книгу заключают две фразы, написанные в Иркутске: «Вот уже я третий день здесь, Иркутска не видал. Теперь уже — до свидания».

А что было в Иркутске? Неужели в этом городе не нашлось ничего достойного упоминания? И на дальнейшем пути через Восточную Сибирь — тоже?

Лишь тридцать лет спустя Гончаров опубликовал свои заметки об этих краях. Он пробыл в Иркутске два месяца и встречался с семьями Волконских, Трубецких, Якушкина и других ссыльных декабристов, которые жили в жалких избах за пределами города. Писатель тайно доставил в Петербург письма Волконского…

Плавание на «Палладе» Гончаров вспоминал до конца своих дней. Нет, оно не было чем-то чужеродным и случайным в биографии писателя! Более того, в канун своего шестидесятилетия, когда уже были напечатаны и «Обломов», и «Обрыв», Гончаров задумал отправиться в новое плавание, в кругосветное путешествие на фрегате «Светлана». Неожиданный отказ был ударом для него. Когда в морском министерстве спохватились и изменили решение, обидевшийся писатель, сославшись на нездоровье (он действительно часто болел), отказался от поездки.

А еще немного спустя в очерке «Через двадцать лет» Гончаров написал:

«Мне поздно желать и надеяться плыть опять в дальние страны: я не надеюсь и не желаю более. Лета охлаждают всякие желания и надежды. Но я хотел бы перенести эти желания и надежды в сердца моих читателей и — если представится им случай идти (помните — идти, а не ехать) на корабле в отдаленные страны — предложить совет: ловить этот случай, не слушая никаких преждевременных страхов и сомнений».

* * *

Когда в наши дни упоминают о «Палладе», то часто говорят: «легендарный корабль», «легендарная „Паллада“».

Но если вы возьмете «Боевую летопись русского флота», то в ней обнаружите лишь две другие «Паллады» — два крейсера, из которых один участвовал в русско-японской войне, а другой был торпедирован немецкой подводной лодкой в Балтийском море. Фрегат «Паллада», на котором ходил Гончаров, в боях не прославился. Так, может, признано особенно выдающимся его плавание? Но тогда почему не называем мы легендарными кораблями «Неву» и «Надежду», на которых русские моряки обошли вокруг света впервые?

Кораблем-легендой сделала фрегат книга Гончарова… Нам остается досказать немногое.

Те моряки «Паллады», которые перешли на прибывший в дальневосточные воды фрегат «Диана», оказались участниками одной из самых необыкновенных катастроф в истории мореплавания. Фрегат стоял на рейде японского порта Симодо, когда в тихий, безветренный день стена воды, вздыбленная высоко и грозно, ворвалась в бухту, смыв всю прибрежную часть города. Страшный водоворот закружил «Диану», сорок с лишним раз повернув ее вокруг оси: судно едва не стало жертвой землетрясения, поднявшего гигантскую волну.

Судьба самой «Паллады» драматична по-своему.

Корабль вместе с некоторыми другими русскими судами встал на якорь в гавань, которую теперь называют Советской. Моряки спешно возвели береговые укрепления на случай, если бы пришлось отбиваться от вражеской эскадры.

Потом по приказу из Петербурга фрегат попытались завести в открытое Невельским устье Амура. Это не удалось, и «Паллада» снова вернулась в свою старую гавань. Здесь, опасаясь, как бы корабль не захватила англофранцузская эскадра, судно затопили. Сделано это было, несмотря на энергичные возражения Невельского, по распоряжению свыше, причем слишком поспешно и без особой надобности. Перед тем как пустить фрегат на дно, с него сняли такелаж и вообще все ценное. Затем мичман Разградский, примчавшийся в гавань на собачьей упряжке, приступил к выполнению приказа. Он поджег фитиль. Раздался взрыв на корме. Воды сомкнулись над «Палладой». Моряки вытирали слезы…

Но история корабля не окончилась в тот печальный весенний день, когда он опустился на дно.

Фрегат был одним из красивейших судов русского флота, а книга Гончарова сделала его особенно дорогим сердцу каждого моряка. Всякий мореплаватель, которому доводилось побывать на Дальнем Востоке, считал долгом посетить «могилу» фрегата.

В 1912 году с разрешения русского правительства в Японии была создана водолазная кампания для подъема «Паллады». Руководитель всего дела, японский капиталист Кудо, заявил, что он руководствуется не одними только материальными выгодами и уверен, что его затея принесет некоторую пользу судостроению.

Возможно, японцам хотелось изучить очень удачную форму корпуса русского корабля. Но они не сумели проникнуть туда, где на илистом грунте покоился старый фрегат.

Осенью 1936 года советские водолазы из Экспедиции подводных работ особого назначения спустились на дно бухты. В тусклом свете, проникавшем сквозь толщу воды, они увидели «Палладу». Корабль лежал, круто подняв правый борт.

Носовая часть «Паллады» сохранилась лучше кормовой. Водолазы очистили от толстого слоя ракушек и водорослей листы медной обшивки; другие металлические части были сильно разъедены морской водой. Вскоре на поверхность извлекли из глубин несколько пушечных ядер, иллюминатор, якорный клюз. Но главной целью подводной экспедиции была подготовка к подъему всего фрегата. Эти сложные работы предполагалось начать в 1941 году. Война помешала подводникам.

В 1962 году к «Палладе» спустилась специальная экспедиция аквалангистов, чтобы окончательно решить, возможен ли подъем корабля. Увы, время и морские древоточцы безжалостно расправились с фрегатом. Огромные морские крабы выглядывали в носовые полупортики, откуда некогда выдвигались стволы орудий; над совершенно разрушившейся средней частью торчали лишь обломки шпангоутов. Нет, о подъеме корабля нечего было и думать! Аквалангисты сделали под водой снимки остатков «Паллады» и, подняв наверх дубовый шпангоут, куски медной обшивки, медные гвозди, распрощались с фрегатом…

Музеи дальневосточных городов хранят как драгоценные реликвии то, что в разное время было поднято со дна бухты, давшей последнее убежище кораблю.

Вы прочтете на старом чугунном клюзе: Фрегат «Паллада», Санкт-Петербург.

А рядом — модель корабля, окрыленная белыми парусами. Кажется, что ветер дальних странствований по-прежнему надувает их.