У меня перестал стоять сразу после Мюнхенской речи Путина.

Я понимаю, что это простое совпадение, но от этого мне не легче. Просто как-то надо было закрепить на оси времен такое чувствительное для меня событие. В ту ночь, после ночного выпуска новостей, мы с Кармен добили бутылку какой-то дряни, купленной за «Текилу», и пошли в койку.

Кармен была казашка. Нет, кажется, таджичка. А, может быть, каракалпачка. После развала Сы-Ны-Гы в Москву посыпались, как грачи, – не знаю, что там еще летает в туманной дали голубой, – тети разных народов. Те, которых срок не достиг еще полтинника, и те, которые дотянули до тринадцати, пошли в панельный бизнес: на стройки капитализма и на Ленинградское шоссе.

Один мой приятель высказал такую мысль: мы всегда мечтаем о «первовтыке» притивоположному полу, но еще сильней нас манит воткнуть противоположному расовому типу. Я с ним согласен. Идеально – воткнуть негритянке.

Своих баб я старался снимать не на панели, а где-нибудь там, где тусуются телки чуть чище и чуть дороже. А еще – где есть знакомый бармен, какой-нибудь Гриша из общаги на крови будущих химиков. Сам я бывший химик. Общаги – хорошие резервуары этого продукта – доступных заблудших овечек, тоговцев дурью и сводников всех цветов кожи, сводящих с разноцветным же контингентом. Взять хоть общагу Университета Дружбы разных народов на Комсомольском проспекте, хоть общагу-интернационал на Дмитровском. В клубы я не особенно вхож по причине «баблless». По новым меркам я – дискаунтер, лузер, маргинал с рудиментами сентиментов. Сказались заторможенность поколения «эхеад» – антоним «некстам» – и замедленное развитие в ногу с догорбачевской эпохой. Наш паровоз полетел вперед, только когда на место машиниста пересел с танка Четырехпалый. Перестройка свелась к переводу стрелок – «Перестрел-ка», так ее надо называть по сути.

У меня, точнее, подо мной, уже побывала и молдаванка, и хохлушка, и почти японка – пожилая бурятка. «Япона мать», как я ее называл за глаза. Была и китаянка, ее звали Оля. Это еще до «Перестрелки». Оля – первая моя уютная любовь с нежностями, невнятной койкой, долгими курениями в постели под хмурое утро с забытой погаснуть лампой, иконой в углу, с замоскворецким двориком в Голиковском переулке. Чистая Йоко Оно, тогда еще неизвестная. Одним словом – чистая… Последняя из Удэге. Я, видать, обречен на самоубийство влюбленных на Острове Небесных сетей… Мечусь между тенетами, падаю в ямы и снова мечусь. Вернее, метался до того тоже хмурого утра.

Хотению не прикажешь. «Пьяная баба себе не хозяйка», – говорит моя сводная сестренка, если перевести ее на приличный язык, а она – топ-менеджер совместной с америкосами химической фирмы, ей можно верить. Чистюля, которая ляжет скорее под танк, чем под первого встречного. Я теперь могу ей сказать, что с мужским «началом» (или «концом»!?) дело обстоит так же, только еще хуже: он и в первую же норку под банкой норовит, и выходит из подчинения по малейшей прихоти судьбы, а не только от передозы водяры.

В ту ночь, когда мой «член Думы про казака Галоту и девчину Либидоту» забастовал внутри спящей каракалпачки, – моя Косоглазка – так я ее называл в глаза и за глаза – вдруг просыпается подо мной и заявляет: «Эй! Бобик сдох?» Я и сам понял, что сдох и отнес эту смерть к паленой текиле. Свалился на бок и закрыл глаза. Конечно, обломы случались и раньше. Перепил. Пялил частенько со слепу не столько противоположный пол, сколько противоположный эстетическим воззрениям моего хера тип. Но и там дело обычно поправляли мы вдвоем, чисто из принципа – чего было в противном случае заводить канитель? Камасутра тут не при чем. Фарцовщики говорили еще – «самострок».

Но в тот раз, «после Мюнхена», новый Чемберлен сгубил мой член, привез моему стойкому оловянному солдатику мир, «покой» по-польски.

Итак, я обнаруживаю индифферентность оного члена Президиума Цэ-Ка по производству дефицитного белка после бестактной реплики про бобика, который сдох.

Я делаю то, что делает любой осел мужского пола, – закуриваю. Косоглазка уже в ванной, время – деньги, деловито играет на ксилофоне типа струйный принтер, а я так просто не хочу даже отдавать себе отчет в том, что меня постигло. Так постигло, что настигло. Вроде рано? Полтинничек с небольшим хвостиком. Моя покойная жена так называла и меня и мой детородный орган: «Ты не полежишь со мной сегодня, Хвостик?»

Косоглазка вышла и посмотрела на меня, как ребенок на бородавочника: вроде, зверь похож на всех чертей, но – таких не бывает! Не должно быть! Мы как-то с одной маникухой (моделью по-нынешнему), залетев в Зоопарк, смотрели, как в чемодан позорной морды страшилы в бородавках и с кабаньими клыками, ростом с банкентку, служительница закидывает белых мышей из ведра с порезанной свеклой – белое на темно-багровом – а тот перетирает все вместе, как малиновый пиджак – базар в сериале. Вот я – тот бородавочник. Манекеншица тогда зачем-то женила меня на себе. Однажды, среди ночи, она изумила меня тирадой: «Эй, никак я лублу тебя? Ну и ну!» И опять заснула. Приснилось ей что? До сих пор не знаю, что она имела в виду, потому что вскорости кинула она меня тогда по всем пунктам и отчалила в Париж с забугорным коммивояжером, по-новому дистрибьютером французской медтехники. А я все ломаю голову над вопросом, есть ли она? «Лубовь»? Или она осталась на перроне с синеньким скромным платочком?

Итак, каракалпачка пуляет в меня:

– Эй! Бобик сдох?

– Вижу, – говорю я Косоглазке, – и слышу – не слепой.

– Сочувствую, – говорит, – от всего сердца!

Тут у нас хватило сил хохотнуть. Потом я пытаюсь острить:

– И вам спасибо, от всего… херца. У тебя мелочь есть?

– я лезу в бумажник.

– Так сговорено – с тебя мелочь и есть. Семитка! – говорит она.

– Базар был про полтинник – раз. Могла бы скинуть – два. В третьих у меня стольник.

– Мне скидок никто не делает. Разве по фейсам. Давай твоего Франклина. Суслик! – и она опять прыснула.

– Нашел разменный пункт… они не фальшивые? – она помахала соткой над торшером. – Не, че-ссно, я ть-бя п-ниммаю. – Она все-таки зевнула в тыльную сторону ладони, сунула бумажку цвета сыра с плесенью в торбу и протянула мне майн рест-сдачу – три бумаги цвета старой-престарой трешки. Старше ее самой.

Я повел ее к двери, заметив на ходу, что она здорово смахивает на мою сестренку. Этого сходства мне раньше было выше крыши для стоя. Не захотелось ее отпускать – потом иди ищи такую же! Скуластая, смуглая, хорошая улыбка и хорошие зубы! Свои! А зад – я еще потрогал – крутой, нежный. Сам так и просится в руки.

– Эй, вы там, наверху! – огрызнулась она. – Ты не в метро, дядя!

Она не могла меня задеть больнее. Я захлопнул с силой за ней дверь. Она попала в болевую точку.

После смерти жены я долго не мог иметь дело с бабцом. С конкретным кадром. И, соотвественно, не имел. Тот проклятый вопрос решал: любила меня покойная или… ее все-таки не существует – жены, понятно, не существует – а любви? «Ты со мной не полежишь, Хвостик?» А кое-какие эпизоды вбрасывают свои контрдоводы: почему дверь тогда не открыли в ванную? Что означало – «пошли к тебе, пока он дрыхнет», – сказанные одному ходоку надо мной, прикинувшимся спящим? Но к телкам долго не мог подойти даже. Так, косяки.

Сначала обходилось, потом полез на стенку. Ходил, как озабоченный. Шею сворачивал на встречных, зная, что тем дело и ограничится. Вот что было по кайфу: воображать, как делаю секс с совсем чужой, с хорошим телом, относительно не чумой, не рязанью, не малярным цехом. Находил таких в толпе. Чтоб из приличных. Мать и жена.

Жена оставила меня в самый ответственный момент развития нашего «браговоспитанного» общества. Вот еще вчера мы были все, – все население, «современники» – одной компанией лихих умников, наебывавших Софью Власьевну, то бишь Советскую власть. Шиш в карманах пресловутых кухонь и курилок, мэ-нэ-эсы и актеры самодеятельных коллективов МГУ и МАИ, постановщики протестных капустников и авторы «Клуба 12 стульев» Литгазеты. И вдруг Софья Власьевна не просто нам протянула руку, а улеглась к нам в постель.

Некоторые, правда, брыкались, но остальные согласились на этот финал повести Олеши «Зависть», стали занимать очередь к ней на постельный прием. Один критик режимов, Вечный Гид в стане Свободы, тогда, помнится, сказал мне, что у него «не стоит» как раз на то, чтобы ругать мужичка, занявшего место на престоле в виде танковой башни. «Что я могу? Ведь он ничего неправильного не делает!»

То ись слиняли и субъект и объект тотальной на-бки. И все стали на-бывать друг-друга!

Поменялись ориентиры. И в сексуальном плане тоже. Оказывается, от проклятого прошлого нам оставалось это дурацкое однолюбство, с которым надо было кончать, чтоб не выглядеть папиком, смешным чтоб не казаться. И тут я остался в одиночестве и без бабы! Ха!

Если честно, я и при застое однолюбом не был, последняя жена была третьей по счету. Но всегда вязались мы через ЗАГС, с обязательным периодом жениховства и ночным: «Слушай, я, кажется, люблю тебя, Вася!»

В ходу был анекдот про зека, которого дерет однокамерник и который требует любви: «Ну, скажи там чего-нибудь!» «Я люблю тебя, Вася!» – говорит петуху верхний.

Сентиментов уже оставалось немного, революцию, как всегда, подготовили «верхи» и «низы» по взаимному соглашению. Вот и мечтал я не о бабе конкретно, а об абстрактной бабе. Квинтэссенции бабы. И получалось, что на роль таковой подходила совсем незнакомая. В пень чтоб чужая. С проституткой ведь быстро сходишься – бла-бла, – и вроде как родня. А как сотворить «лубовь» с абсолютно чужой? Ведь нужен обмен верительными грамотами. Подписание меморандума. Короткая схватка. Как заняться непотребством, оставаясь чужими в доску? Сойтись, не сходясь. Во время акта не видеть партнерши? Как? Не замечать, получать в распоряжение только ее тело.

Идеал с обратным знаком. Не слияние душ, а разлияние.

Достоевский пишет о сходящихся незнакомых людях – совокупились молча. Расстались, не узнав имен. Все молча! «Вот ужас где! Что молча!»

«Нет ничего в жизни отвратительнее такого скотства!» – заключает Эф-Эм. А ведь писатель думал, прикидывал! Воображал… Гнал от себя! Но понимал пронзительную остроту такого соития! Понимал, бляха муха, Федор Михайлович! Чистый секс, это когда «с закрытыми глазами тела и души!»

«Нечто подобное, наверное, испытывают некрофилы, – помню я тогдашние свои мысли. – Мертвая – чужее не бывает! Но тут изъян: она уже ничего и никогда не почувствует. Резина лучше, если ты не завернут на всю голову».

«Действительно, ты ведь будешь один! Да еще смерть, извращение, тень убийства! Нет, это дрянь, гадость! – плевался я, но хотел въехать в суть. – Нам мучительно хочется партнерства! Но с незнакомой! Хочется – стыда! Потому и хочется! Ничего, кроме мучительного стыда, который при тебе! И при ней! И оба делают вид, что ничего нет! Каждый оставляет себе позор и… купленное его ценой наслаждение!»

Вот какая эпоха постучалась в двери. Де Сада чуть не первого стали переводить! Один мой дружбан покойный первым засел за перевод. «Знаешь, – говорит, – я псевдоним хочу взять, чтоб не краснеть…» «Какой?» – я ему, ожидая услышать что-то гальско-ядовитое. «А он – Лукьянов!» «?» «Помнишь, наш спикер, верхний в Парламенте еще, писал стихи под псевдонимом Осенев? Так я под его – Лукьянов!» Хохотали мы отпадно, а как повернулось? Из пушки по воробьям в Белом Доме!

Я тогда, помню, все пытался разгадать этот ребус – в чем соблазн абсолютной «чужести»?? Как на маскараде? Где тайна? Почему у Михал Юрьевича-инопланетянина «Маскарад»? И труп в финала? И, кажется, прорюхал:

«Тайна всех маскарадов – в соитии с маской! В боскете!! В зелени грота из тисса и капариса!!! Руки шарят и находят все, все, все! Другие руки помогают. Расходятся, так и не узнав! Ходили ведь на маскарад и с женами в масках! И могли не узнать жены в боскете! Постылая жена могла доставить неизъяснимое наслаждение, оставаясь неузнанной! Те же сиськи-пиписьки – и ломовой эффект, а дома – постылый бутерброд! Тайна!»

«Вот двое – и уже Бог!» – восклицает Соловьев.

«Только без детей»! – острил один друг-карикатурист, глядя на целующихся.

«Вот двое чужих молча трахаются – и дьявольское наслаждение!» – кто восклицает?

«Чего мы хотим от женщины? Близости? Чушь! Мы хотим низости! Если „без детей". Взаимной темной низости! Вот подоплека! Вот почему не доходят до последней точки Ромео с Джульеттой, Тристан с Изольдой, Лаура с Петраркой и Данте с Беатриче! Чтобы не впасть в низость! Да и Онегин с Татьяной так же бегут грязи! И Печорин с Бэлой – он же ее не мог знать! „Противоположный расовый тип! Мусульманка!" Она – его! „Шурави! Христианин!“ А какой это был позор для невинной горянки! Какая низость с его-то стороны! Вот в низости они и свились в клубок, как ужи весной!»

Эпоха низости не могла не наступить, и она наступила!

«Все врем? Ненавидим друг друга, как Толстой свою Софью Андреевну временами? А зачем он давал ей читать „Крейцерову"?»

«Читай и знай, какая ты низкая, и я какой… Два зверя, потому как сошлись для греха, и дети не спасают! Ванечка умер, и Софья казнила себя виной греха зачатия! Аон молча себя приговорил просто: „Нет преступления, какое я бы не совершил!"».

«Знать и – … делать! Зная, что и другой, другая – знают и делают! И не признаются под пыткой! Вот почему только пошлые дятлы ревнуют, врут, выверчиваются. Настоящие парни убивают, обнаружив измену… „чужести“! „Дело корнета Елагина". Убил невинную по ее просьбе. Как Арбенин, который без просьбы. Оба убили, чтобы поставить точку: ты грешна, грязна передо мной! Вот пуля и яд – доказательства! Та же некрофилия. Онегин выстрелил, чтобы доказать грешную суть обеих сестер! Доказал и бежал, отрезав себе все пути. Воротился к совсем чужой и такую только возжелал! И она по-прежнему хотела своего медведя-Онегина, но в чужом обличье! Она ведь призналась, что любит!»

Я представил, как они засыпают вдали друг от друга после арии «Но я другому отдана», зная, что на любовь каждого другой отвечает взаимностью! И что с этим делать? И никакой близости никогда! Молча.

«А ведь есть способы иметь эту близость, не сходясь и не узнавая друг-друга! Интернет, например, он еще скажет свое слово и обнаружит дьявольскую суть секса! Секс по телефону уже шагает в этом направлении – то не дураки лялякают, не лохи перетирают, не отморозки базарят, а тоскующие по чужести чужаки онанируют от голоса! Наверняка есть линии, где воркуют не проститутки, а матери семейств, которым обрыдли „свои"!»

Случай убедиться в таком варианте близости представился мне как раз в метро. Это было за год до Косоглазки. Я ехал по кольцевой линии, на «вокзальных» станциях народу набилось – не воткнуться палке от метлы. Час пик еще не наступил, но дело шло к тому. Стоял необыкновенно душный май. Женщины уже надели что полегче. Передо мной, почти вплотную ехала женщина в тонком батистовом платье, облепившем ее от влажной духоты. Я отводил непослушные глаза. С очередной порцией пассажиров вдавился тип, сразу по лицу видать – озабоченный. Он как-то ловко ввинтился в гущу и оказался рядом с моей соседкой. Я видел, как в первую минуту она отодвинулась. Но он, как все люди этого сорта, пер на рожон, не опасаясь отпора. Я готов был вступиться за даму, как заметил, что она не собирается дальше отодвигаться. Они встали, тесно прижатые, так чтобы не видеть лиц друг друга. Женщина даже закрыла глаза. Я вспомнил эпизод из «Выбора Софи» Ирвинга Стоуна, там героиня едва не умирает от унижения, будучи в ужасе от атаки манька в метро, она ранена, поражена бесстыдством схватившей ее прямо за ее сокровенность руки. Длинная ассоциация с насилием, которое пережила в концлагере. Здесь и сейчас происходило другое. С невидящими глазами эти двое прижимались все теснее, я видел руку, невзначай нырнувшую этой тетке прямо в промежность. На секунду открылось: лапа прижатая к батистовому животу, мнущая легкую ткань – уже показалось бедро и подвязка!

Я поднял глаза – две маски из маскарада, застывшие и невидящие. Все вместе мне показалось стоп-кадром маскарадной толпы в желтом доме. «Смерть Марата» в постановке «Де Сада» Вайса!

Я задохнулся от ярости и, не в силах выносить сцены, выбрался из вагона, чувствительно толкнув амбала, занятого своим гнусным делом.

На платформе Добрынинской я отдышался. И понял, что мое возмущение вызвано не моральным осуждением, а… негодованием, что не ко мне прильнула всеми своими формами перезрелая телка! Мало того, что перевернулся мир! Свершилось и другое, еще более страшное – я сам «перевернулся» и не заметил, как!!!

Зависть, ревность и ярость на удачливого самца.

«Грязь! Какая грязь! Стыд!! Ужас! Гнусь!» – я корил себя, но не в силах был себя изменить «обратно»! Длительное воздержание сделало меня… зверем! Животным! Я догадался, что непотребство могли видеть многие, но никто не нарушал правила игры, принятой в зверинце, не вмешался. И я тоже хотел близости с другим животным, а не с тонкой душой или нежной сущностью мыслящей женщины – вот что я открыл тогда в метро. Вот что вызвало гнев во мне, когда косоглазка залепила свое «не в метро, дядя!»

Многим женщинам, заключил я, знакомы эти приставания метро-маньяков. И некоторые принимают их благосклонно! И все – как норму.

«Не упаду больше так низко! – решил я. – Низость начинается с подобной пристальности и подобных мыслей! Чище и лучше – честные шлюхи!»

С тех пор я наладился снимать девок. Деньги у меня завелись, когда я бросил свои литературные опыты. Как химик я быстро «востребовался» в одной конторе, где врезали по фальшаку – гнали паленку, спирт, им нужен был спец по качеству продукта – чтобы свести к минимуму долю побочных веществ, неизбежных при выбранной ими технологии: альдегид и все такое. Они не были отравителями, эти алхимики. Я помогал им искать философский камень, чтобы люди на планете получали только слепой ломовой кайф, избегая слепоты и смерти. Я добился результата, который позволял мне без риска брать пару пузырей для внутреннего пользования, когда надо было кирнуть моих дам. Лимон, жженый сахар, ваниль, нирвана. Все, кроме нежного вещества любви. Которого одного я жаждал. Очищенного от житейской скверны. Я очищался с бля-ми и грезил о гамсуновской Илояли из «Голода».

Я отделил секс от Беатриче, позу «сзади» от Лауры. Французские радости от Изольды. Моя Илояли стонала и плакала в углу спальни, когда сотрясалась мамина арабская кровать, доставшаяся мне по наследству. Она была такая большая, что я постоянно находил в ней мамины шпильки, ночные рубашки и томики стихов Тушновой и Регистана.

Мать оставила мне квартиру на Молодежке и немного денег. Туда я и водил путан.

Бляди были моими союзниками – они предлагали все, кроме любви. То есть не подмешивали в чистый продукт секса это ядовитое вещество, способное, как гидролизный спирт, сначала ослепить, а потом убить.

Я мечтал в «стране далекой» найти любовь «без детей».

Голод я утолял с публичными гражданками шестнадцати республик, свободных от союза.

До момента, когда Косоглазка констатировала смерть моего героя.

«Ну, а как теперь с любовью, парень?» – я понял, что созрел для любви без всяких мешающих добавок как раз тогда, когда утратил способность «любить» вообще!

Удар был слишком силен. Но фраза насчет метро вызывала какое-то смутное беспокойство.

Тут-то мной стали интересоваться женщины из тех, которые спят и видят осчастливить мужчину. Что они во мне находили? Ведь женщины нижним чутьем чувствуют, когда у мужика его птичка больше не вылетает из скворечника! Или?

Нет, проверять потенцию «на паршивость» съемом жриц с панели я теперь не решался, они не заслуживали такой подлянки, я не заслуживал такого падения – чтобы повторилось то же, что с моей последней феей ночи.

Я попробовал пошарить старые связи: поискать по мастерским друзей, где тусовались покладистые вумены. Вдруг я просто не угадываю свой «расовый» тип?

Дело в том, что я проходил в компаниях как творческий кадр. Не химиком же мне было слоняться по злачным местам, где оттягиваются творческие личности?! Когда-то я мечтал стать художником. Не получилось, не хватило терпения и куражу. Я закончил МИХМ, (чтоб вдарять по химмашиностроению, там учили, кто не знает), проработал в секретном ящике до самых реформ, химича над БОВами – боевыми отравляюшими веществами, которые международное сообщество (было такое, оказывается!) приговорило вскорости к уничтожению в городке Шиханы, где на генетическом уровне населения остались следы наших достижений, – мой негритянский труд, выходит дело, был мартышкин – не в кассу, хотя и в кассе платили гроши. Тайком я писал. Как многие. Реформы, помимо новых толстых с ударением на первом слоге, вызвали к жизни новых толстых с ударением на последнем. Успех Сорокина и Ерофеева окрылил аж три поколения «некстов», желающих идти с ними вместе к славе и тиражам через слово и ложь возвышающую! Издал книжонку и я, напечатался в альманахе. Не хуже, чем у людей. Мы все пока были из одной кастрюли – не дворяне из гнезд и не из Царского села лебеди. Грамоте без «ятей» и «еров» учились у партийной арины родионовны, шишкинской Гальпетры.

Однако деньги платили в других местах. Я стал колотить бабульки в сфере винных паров.

После того, как мой трест, который лопнул, выбросил и меня в виде пара в большую жизнь, в семью безработных семью-восемью-десятников, меня и застиг удар ниже пояса!

Дождливым вечером, набравшись решимости из пары рюмок в бистро, пошел в мастерскую моего кореша-скульптора. Отличный мужик, сваял Венеру с рогами, как у Моисея Микеланджело. Потом пьяные лузеры рога эти отбили, со смыслом была вещь, украсила бы любой музей. Но у гениев своя судьба, они по-своему тоже лузеры. Девчонки у него бывали, хотя выпивку он ценил больше.

Я затарился «Посольской» собственного производства от лучших времен и пельменями «Тетя Даша». Толян был рад, открыл не сразу, просканировал меня и мои бутылки через волчок своей чугунной двери в полуподвал. Две телки сидели на топчане, как раз под полкой с гипсами: головы всех чертей и Канта заодно. Девушки гляделись, как подставка каминных часов. Одна справа рукой подперлась, другая – слева. Ноги в позе Русалочки в Копенгагене. Но юбчонки не затрудняли обзор: много ног и просматривается место, откуда они берут свое начало. Смотрю, как школьник в форточку женской консультации. И никакого эффекта.

– Толь, он у тебя что, освободился недавно что ли? – спрашивают нимфы про меня.

– Ага, – отвечаю. – Вчистую! Рифму подбирайте сами!

– Юморной. Не Петросяном кличут?

– Бери выше, Петрушкой!

Они переглянулись и решили проигнорировать меня и мой доперестроечный юмор. Я понял, что дело не в юморе, просто у меня на роже написано, что я потерял в каракалпакской норке той роковой ночью. В общем, тут я ни по какому не прокатывал. Те же бабцы, что вчера давали «художникам» за интерес плюс водяру, сегодня западали на тусклую зелень – грины, или яркую – молодость. Лучше то и то в одних штанах.

«Извини, старикан, чего-то они сегодня не реагируют… Посиди еще, может, ослабнут? – утешал меня хозяин в сторонке. Зубило и молот закалили его самого, включая потенцию, а мастерская в центре гарантировала интерес к нему. – Попозже еще должен подъехать народ».

Я не очень и расстроился – не запал ни на одну. Все в штанах молчало, как я не раздевал их глазами. Полный ноль. Нечего и пытаться.

Все-таки мы наподдавались, девушки таки ослабли, я одну увел на койку в нише, юбку она сняла сама, я вяло принялся за колготки. «Слушай, давай не будем снимать колготки, а?» – вдруг тормознула она на полдороге. «Гляди сама, подруга». Руки мои по застарелой привычке расщепляли колени, втискивалсь куда-то там, но страсть, страсть – где она? «Старость вместо страсти!» Я не озвучил афоризм, пошел, вмазал на посошок и незаметно слинял, не прощаясь с хозяином.

Было еще довольно людно в метро, я сел на «Цветном», еле втиснулся в последний вагон. В этот вагон тут вечно лезут мешочники с Разумовского гипер-рынка. Меня сзади сильно толкнули, я буквально въехал в тетку, которая злобно воткнула косяка, но устояла. Поезд набрал ход. Не слишком приветливые лица сограждан настроения не повышали. Однако что-то во мне вдруг повысилось. Я не сразу сообразил. Тетка передо мной внятно таранила меня всхолмием под своим пузом. Словно из далекого прошлого вынырнуло ощущение своего низа. Я не очень таясь и церемонясь, опустил с поручня якобы затекшую руку и втиснул ее между нами, чтобы проверить, не почудилось ли мне? Если да, прав и почудилось, она взбрыкнет и отвалит. Если нет – она притворится сфинксом в пустыне, на который села ворона. Я покраснел, подозревая, что весь вагон смотрит на меня. Но люди словно набрались с утра хмури и не собирались ни светлеть, ни замечать меня. Тетка видом чисто партноменклатура, отпустившая шофера прилипла ко мне, как к бюсту Ильича и выдерживала генеральную линию партии своим пузом и ниже.

Теперь ошибки быть не могло – я креп с каждой секундой. «Надо выйти! Прочь! Прекратить позор! Дожил!» Но я продолжал стоять, и «он» тоже.

«Посмотри, жуткая, с усами, под пятьдесят! Дворничиха из Рязани с картины передвижника „На побывку к сыну“. Доярка из совхоза им. XX партсъезда! Совсем с крыши спрыгнул?» Однако, именно эта внешность доярки-делегата партийного съезда меня и возбуждала! Скажи она сейчас: «Возьми меня прямо здесь!» – я бы полез.

Бес заставил меня сделать движение, не оставляющее сомнения в намерениях руки; долю секунды я мерял температуру Этны, потом хозяйка отпрянула, высвободилась и, яростно пыхтя, рванула к двери. Я нарушил правила этого секса без сближения – я дал понять, что понимаю и понят! Вышел из игры. Тетка была по-своему права: только без взаимности – только без детей! А скорей всего, ей надо было просто выходить – доехала до своей станции!

Каждый умирает в одиночку. Но, придя в себя, я все же ликовал. Даже улыбнулся покрасневшими щеками и углом рта. «Он жив!»

«Ты ведь хотел искать чистоты?» «Да! Но для импотентов понятие чистоты и пола теряет смысл! Воздержание – это совсем не бессилие пола!»

Неожиданность ждала меня «за углом», как та блондинка. Мы жили в предвыборной горячке: всюду были налеплены плакаты с кандидатами в Думу и еще куда-то, куда выборы не кончаются. Прямо в переходе малый в ливрее лакея какого-то движения или партии сунул мне листовку, на ней красовалась мной облапанная баба из поезда метро. Во всей красе, с орденом и депутатским значком! Я спрятал портрет на груди.

Конечно, я был далек от мысли пытать счастья в метро и дальше. Но я стал искать возможности постоянно бывать рядом с женщинами, чтобы чаша весов качнулась в одну из сторон: или влюблюсь, или снова встанет! Третьего мне хотелось избежать до самой смерти.

Очередная женщина была уже в сфере моих поисков – случай познакомил со статной полной соломенной вдовой на пятом десятке своего возмужания.

Она воспитывалась в военном городке, уволила трех мужей, родив им трех дочерей, работала на три газеты и, как вы поняли, побывала в трех горячих точках. Теперь она делала глянцевый журнал для мужчин. Ее последний муж писал на религиозные темы. Все, как у людей.

Мы познакомились на вернисаже с угощением – после картин полагался фуршет. В даме мне понравился аппетит. Я же покорил ее, как я узнал впоследствии, голодным выражением глаз. В тот период я с другим выражением и не ходил – шли проклятые восьмидесятые!

Я пытался снова прожить на литературный заработок и был в результате не беден, а нищ. Но не мои прозаические опыты, переведенные на дискету, расположили ко мне Эвтерпу и Эрату в одном флаконе из престижного гламурного журнала. Выражение гамсуновского голода во взоре решило дело. Вот не думал, что голод возбужает слабый пол! Не думал, а потому, сам того не подозревая, подливал масла в огонь: чтобы не разорять ее, я притворялся все время сытым, а последние гроши тратил на пунцовые розы… Мы стали встречаться с завидной даже для супругов регулярностью. «Пошли мне, боже, любовь или… коитус!»

Как факир, я флейтой пытался вызвать либо воз-ста-вание «кобры» из корзинки, либо превращение лика Медузы в загадочную, спящую наяву маску деревянной женщины Альфреда Мухи. «Улыбнись! Улыбнись мне! Пожми мне руку!»

Все у женщины было в порядке. Ровесница (я разлюбил в те поры нимфеток), в теле – попа плескалась, не стесненная эластиком! Грудь вполне еще не уплощалась – объемы тяготели к дыням в авоське курортника. Хороший живот, сильные ноги, как не вспомнить, что «климакс» по латыни – кульминация!? И – хрен молчит! И любовь не торопится. «Да что тебе надобно, старче!?»

Если нас не тянет сразу в койку, то… пусть любовь постучится в сердце бедной девушки. Я согласен! Я буду носить по старинке сумку с овощами и мороженой треской. Я буду помогать переставлять мебель. Случись аборт (вдруг еще возможно счастье?) встречу из абортария с пучком мимозы или хризантем за чирик! Я соскучился по нежности с моей стороны к кому-нибудь, к той, что позовет: «Цып-цып-цып!»

Но меня встречали суровые брови вершительницы судеб, губы, понимающие проблемы литературы, нос, сведущий в музыке, и уши, отвернутые брезгливо от низменного копошения прозы жизни.

Рядом с собой я слышал твердый солдатский шаг, ухо внимало мужскому остроумию воительницы. Ко мне примеривалась закаленная хватка бизнес-вумен среднего звена.

«Улыбнися, Маша, ласково взгляни!» Так нет. Просто рядом верный товарищ. Друг, который не предаст. Единомышленник. Ценитель без серафических восторгов. Мы скупо делились восторгами по поводу лидеров литературного и кино-марафона. Смотрели по ящику комментарий к выходкам наших бандитов наверху.

«Он у меня всегда работает, можно не разговаривать, если нет желания!» – это про «Сони» с плоским экраном аспидного цвета.

Я раздеваю ее глазами. Легко. Мы вместе купаемся: неплохо, ямки и ямочки еще не вопиют о целлюлите, скорее – о теле тургеневской Фенички.

«Приди ко мне, о Гименей!» Почему я не слышу: «Слушай, а не полежать ли нам, Хвостик?» Где долгожданное: «Тертую редьку будешь?»

Что ж, буду ждать у моря женской души ее бренной оболочки: когда откликнется либо первое, либо второе.

И вот я сижу в кафе офисного центра у Нечистых прудов. Снаружи тонированные стекла и отраженное в них небо с грязными тучами и грязными птицами. Внутри – купеческий «модерн» конца 90-тых, сквозь который проступает прогорклый «совковый» интерьер неистребимой казенщины. Словно годовые кольца, оболочки вещей наслаиваются одна на другую. Покарябай русского – обнаружится шкура монгола. Сдери со здешних вещей пленку плесени нынешнего гнилого века, обнаружишь синтетику эпохи стеклянных ящиков 80-х. Под ней спрятана бетонная пыль хрущевских барханов, а под барханами спит засыпанный пеплом ампир времен сталинской чумы. Римские развалины барских усадеб отряхаются от коросты штукатурки, чтобы одеться в финские блоки 2000-х и принять под свой кров Лопахина и Соню, которая и «Небо в алмазах» и «Золотая ручка». Стиль рюс Третьяковки, отштампованный в Турку, годный и на капище, и на Храм.

Таких Центров построили в столице чьей-то родины ровно двенадцать. По числу стульев в известном романе, как сказала мне знакомая архитекторша. И каждый такой Центр был «посвящен» актеру или режиссеру двух-трех фильмов, снятых по этому роману. Это были известные комики, в том числе из бывших республик бывшего Союза будущих независимых держав, едва держащихся на ногах с помощью костыля дяди Сэма или камчи потомков Чингиз-Ира.

Этот центр был посвящен артисту, который не снялся, а пробовался на роль в одну из экранизаций двенадцати кресел, подаренных автором Гаврика «брату Пете».

Коробки этих центров новой цивилизации и культуры были похожи друг на друга, как близнецы. Порой я по рассеянности, идя в один, попадал в другой. Шел к Шуре Балаганову а попадал к Кисе Воробьянинову Шел к Бендеру номер один, а попадал к Бендеру номер четыре. Сегодня, например, попал вообще к артисту, которого не взяли после проб… Потому я не каждый раз встречал там свою суженую, иногда просто сидел. Потом звонил и предупреждал о задержке. Раза два-три я встречал других знакомых дам в летах, которые готовы были примерить тогу повелительницы одинокой заблудшей души с предполагаемыми «киндер-сюрпризами» в брюках, но я всегда храню верность, когда в ней не нуждаются, или верным быть по сути нечему… Потому брел к тому центру, где была назначена встреча.

Центр организовал и построил один известный меценат в честь, как я уже упомянул, известного актера, иногда выступавшего в роли комика, эксцентричного паяца. Маленькое пояснение: комик был един в трех лицах. Как всякий живой бог.

В советское время ерник и кинозвезда универсально пришелся по сердцу народу как коверный Рыжий. Он получал по наклеенной лысине и брызгал в партер двумя фонтанами слез. Пристальные умели различать в них следы крови. Потом всякий намек на кровь запретили. Правда, на знаменах она долго не отстирывалась. Интеллигенция выкинула белый флаг, и наш кумир стал, вопреки окрикам, появляться в качестве Белого клоуна, Пьеро из снов уснувшего летаргическим сном Китежа. Призрак Утопии в белых одеждах с кроваво-красным подбоем шута, с пумпонами на колпачке и балахоне. Всякая мечта родит экзальтацию: он возник в третьей ипостаси – скомороха в пыльном шлеме буденовца. Всякая экзальтация заканчивается прозой наживы: в конце карьеры Печальный мим превратился в обезьянку на чернильнице Ленина. Как известно, в руках она держит человеческий череп. Роняя слезы, мим вписался в нео-НЭП.

Нет, все три ипостаси-маски работали. Белый и Рыжий – эти амплуа трактуются современниками широко. А затесавшийся между ними бес-резонер всегда подразумевается в российском райке. Отыскался Крестный отец, вызвавший к жизни эти маски. Кто не помнит историю на Нечистых прудах? Там до сих пор ошивается призрак гигантского кота Бегемота, который выхватывает у запозднившихся барсетки.

Хвала подземным силам, Идеал удалось похоронить, но икона осталась. И паяц, наряду со всеми антигероями, стал кумиром на все времена. Его земная личина почила в бозе, но его воплощения стали расхожими брэндами в культуре и… торговле!

С нелегкой руки изображенного на иконе идола пришли новые ценности, иные мерила Прекрасного и, как следствие, Вечного.

Если красота нисходит с неба, то уродство – порождение геенны, камина под земной мантией, перед которым дремлет Мефистофель, скрестив ноги, протянутые на шкуре убитого дракона. Красоту предали анафеме.

Эталоном внешности стала личина оборотня в дырках от пуль китайской Цензуры. Общество по этому принципу выделило, как каракатица – чернила, элиту. Уже из нее выделился особый слой носителей такой печати в облике, это качество назвали «медийностью». Отмеченные этой печатью имеют формально очень разную внешность, но что-то их неуловимо объединяет. Если это мужики, то они смахивают на женщин. Если это женщины, то они смахивают на ведьм, страдающих базеткой. Пригожесть стала проклятием. Разве что нимфеткам и некстам до 15-ти позволяется блистать на эстраде и в дискомире «лолитной» внешностью по типу «вамп». Молодые ведьмочки и смазливые чертенята ворожат перед вашим лицом, и вы теряете свою тень. Почивший Комик был на удивление некрасив.

Народившиеся толстосумы, и непотопляемые диспетчеры госбюджета скинулись на всеобщего любимца, и стеклянный ящик вырос в баснословно короткий срок. Он отражается в не очень чистом здешнем пруду – в нем по верхним этажам плавают лебеди и утки. Король умер, да здравствует он в наших сердцах: мы навсегда запомнили эксцентричного актера, ожидая, когда его воскресит факир на час Виталий Вульф.

Фальшь как понятие исчезла из обихода. Она стала основой любого, вытканного на этой основе, тезиса-заповеди, какие вешали на стенку раньше в мещанских домах, крестьянских избах, в купеческих покоях и обителях святош. «Отче наш», вышитый купно и в разбивку поцитатно бисером, потеснил календари с Наоми Кэмпбелл.

Современные купцы и святоши косятся на красно-бело-голубой угол и крестят пузо с невиданным доселе усердием. Современные паяцы стали креститься в церкви и крестить детенышей. Комики и пожилые эстрадные скоморохи идут в пресс-секретари духовных лиц, авторы конферансов – в семинарию, чтобы потом получить приход.

В этом ничего бы не было плохого, если бы это был только духовный порыв обновившейся нации. Но нация если и обновилась, то только за счет свежих и не очень мерзавцев, потому духовный порыв напоминает боярский кислый бздех.

«Иже на небеси еси, а мы – внутри бульварного кольца уси!» «Аэробика – Аевропика – Ахамерика! Глобал-вест!» «Краткий курс доллара». «История Подбрюшья в картинках». «Кабы-не-20-й съест». «Августовский Птюч в массы!» «Решения ноябрьского Пленума в жизнь!». «Гербалайф для похудения Сибири!». «Даешь коту Бегемоту масленницу!» «Нехай живе наша хата с украю!» «На то и НАТО, чтобы караул не уставал!» «Белые братья – вашему столу!» «От нашего стола – Белой матери с Украины!» «Красного кобеля не отмоешь добела!» «Россия с возу, ковбою легче!» «Заставь дурака богу молиться!» «С вами – бог, с нами – порок!»

Откуда же нахлынула такая праведность и праведники?

Ответ дает случай с покойным кумиром и его фондом: они оставили после себя Храм и Символ веры.

Бесспорность Идеи Бога отныне не отстаивается и не опровергается: она является a priori оправданием любого существования и любой деятельности, ибо эта Идея по-прежнему универсальна и широка!

Трагический мим незадолго до смерти тоже «пришел» к вере, наполняя свой порыв той же одержимостью, с какой когда-то играл скомороха-богохульника. Он был создан для одержимости, без которой нет таких художников. Такая одержимость редка в банкирах, политиках и капиталистах. Там даже простой азарт – помеха. Расчет и ледяное равнодушие – оружие пролетариата от наживы. После того, как красный угол стал разноцветным и из него убрали Ленина, там пришлось опять вешать икону. Никто не заметил, что за ней прячется наш оборотень! Вот почему я уделяю этому собирательному образу столько места в повествовании – не ищите реальный прообраз, их было много, не уцелел почти никто.

И я приплелся сюда, чтобы соблазнить служительницу этого храма. Она была созданием почившего кумира. Теперь она служила его культу. В самом расширительном смысле: весталка издавала глянцевый журнал-катехизис непорочного порока, библию безгрешного греха, завет возлюбления ближнего, как чужого! Поваренная книга Людоеда и его жены, где главное лакомство – Красные Шапочки под майонезом и дамские Мальчики-Спальчики в кляре!

В ее речи постоянно слышалось: «О! Мне так легко здесь работать – намоленное место! Обязательно пойду завтра и помолюсь за него!»

«Помолись за мою потенцию лучше!» – подмывало меня брякнуть, но я молчал.

Братки строят церкви в наивной вере, что будут прощены за отнюдь не праведные жизни, их хозяева дают на церковь, потому что ни во что не верят, а без «крыши» работать неуютно. Тем более, что и власть «подписалась на Бога»!

Сейчас я сижу в этом храме, построенном на деньги равнодушных, освященном эстрадниками-святошами, рядом с алтарем, посвященном комику. В центре зала в пол впечатан искусственный водоем. В него спускается с потолка слоновая нога-колонна, по ней вниз, в капище струится вода.

Хочешь-не хочешь, как во всяком храме, здесь тоже надо «верить», или хотя бы соблюдать приличия – не произносить имени покойного идола.

Особенность здешнего храма – все его святые апостолы живы! И его Августин, его Фома, его Феофан, его Серафим и его Фекла… Их всех вы могли видеть вчера в санпропускнике у Андрея Максимова. Это – удобно.

Колонна крадет пространство, вода наводит на мысли о туалете. За столиками сидят «прихожане»-завсегдатаи – сотрудники Фонда, их гости да сливки персонала других офисов, квартирующих здесь. Кроме Фонда тут арендуют помещения еще два десятка контор, в числе которых гламурное детище моей новой подруги. Место престижное, и народ здесь «не с улицы», хотя вахты и охраны нет. Присматривают секьюрити неизвестного происхождения. Сквозь стекло внештатно таращится швейцар дорогущего кабака, расположенного в цоколе. Там совсем другой народ.

Мне кажется, я сижу в центре многослойной сферы. Роятся миры, спрятанные один в другой, как китайские яйца: в пряничный мир Москвы упрятан мир теремов и офисных аквариумов, между ними – улицы в пятнах лиц, площади и патио с улетевшими в небо крышами… В центровом стеклянном яйце Большого Кащея – обжорки и кабаки. В игольном ушке размером со слоновое ухо – вход в пещеры элитных клубов.

И нигде не пахнет никакой верой! Сто пудов притворства! Нет, не так – везде наебон по принципу: ты – меня, я – тебя!

И слава Богу! Но зачем так-то притворяться? Бог может всерьез обидеться.

На улице просматриваются еще несколько миров: сигарный мир, запечатанный в иномарки, что текут по бульвару со скоростью пешеходов; ползучий мир пахучих террариумов общественного транспорта, включая вон тот трамвай-трактир «Аннушка».

Мы наш, мы новый мир построили вопреки и на горе босякам и нищим, сегодня вечером он выглядит, как расползшийся от дождя муравейник, промокший мир шаркающих по апрельской слякоти муравьев-пешеходов… В спальных районах, в вагонах метро под землей – мерлоки-муравьи. В голубой далекой спаленке опочил ребенок, у которого есть шанс встретить 2105-й год. Под совсем дешевым гобеленом с нарисованными лебедями на пруду и бомжами на лавках, мимо них сейчас собачники тянут недоссавших блутхаундов с бассетами на живодерню, в квартиры, похожие на отдельные номера в Сандунах.

Гобелен бульвара старый и грязный. Все грязное – машины, собаки, лебеди, обувь и даже скамейки – сидящие садятся на спинки, и сиденья в следах от их обуви.

Свет снаружи серый, предвечерний, но фонари еще не горят, только реклама. Кабак сдержанно намекает на свою элитность короткой надписью из неоновых трубок, налитых синим нашатырем. Почему нашатырь? Не знаю, но что-то шибает в нос, приходишь в себя от обморока, когда смотришь на такую голубую змею: «Синяя Птица». Название должно вызывать ностальгию.

У меня никакой ностальгии нет и, надеюсь, никогда не будет. Она бывает, если осталось за плечами то, что вытягивает из души длинную голубую жилу, которая пружинисто сворачивается в слово «ностальгия».

Я просто несчастен. Это означает, что, будь я кабаком, надо мной горела бы надпись из красных трубок: «Здесь несчастны!» Это даже не красный цвет, скорее, это цвет капилляра с раствором, который стекает в иголку катетера, воткнутого в вену: раствор слегка подкрашен встречной кровью из вены. Вырви трубку – человек мертв. Отними у меня мое несчастье, я лишусь подпитки и перестану существовать. Мне не место в любом храме.

В детстве человек бывает так же, примерно, счастлив, как я несчастлив – протяженно и незаметно. Счастье, как и несчастье, не имеет цвета, запаха, вкуса, зримой формы. Это один вакуум, влитый в другой вакуум. Вакуум нехватки – в пустоту отсутствия.

Большинство людей наполнены ожиданием. Они ждут решительных и важных событий, которые восполнят нехватку того, чего им не хватит для полного счастья. Я ничего не жду.

В моем положении ждать чего-либо – это тоже самое, что ожидать появления третьих зубов: выпали молочные, потом – обычные: «А вдруг вырастут следующие?» Бывает иногда, тогда это приводит к болезни, уродству. Бред.

В детстве счастливыми вас, при условии, что вы более или менее здоровы, делает невидимая забота. Нормальный ребенок окружен заботой. Во всяком случае во времена моего детства случалось это чудо: те, кто родил, опекали чадо.

Скажем, я стою во дворе своего дома (он снесен в результате реконструкции Большой Полянки пятнадцать лет тому назад), в руке у меня яблоко. Красное, мытое, вытертое насухо и блестящее. На улице стоит (в отличие от того, что «стоит» за окном сегодня) ясное майское утро. Чуть прохладно, но день обещает быть теплым, почти жарким и солнечным. Прохлада сейчас – это серебряная рамка для восхитительного пейзажа предстоящего дня. Яблоко – знак. Самый яркий среди многих других. Знак того, что я стою в центре многих невидимых стрел заботы. Вот отец где-то расписывается в ведомости, получает деньги – заработок, на нем военная форма, но он без сапог – ботинки штатского, таков его статус. Вот мать с косой на затылке, свернутой в «корзинку», получает от почтальона перевод – «алименты» от отца на нас, двоих детей. Вот дед покупает яблоки в овощном магазине, пересчитывает сдачу. Вот бабушка моет яблоко и дает его мне с собой в школу. Вот Бог раздвигает занавес бархатных туч и освещает солнцем весь центр Москвы – купола Кремля, Ордынку, Полянку, наш двор, меня. Я вижу только результат – яблоко. Оно сияет своими глянцевыми боками. Все, упомянутые выше, будут не покладая рук и дальше работать, чтобы я легко плыл по солнечной пыли, голубому воздуху.

В темно-серой кепке из толстого драпа, костюмчике с короткими штанишками на помочах, белой рубашке и пестром галстуке. Мать надела на меня «взрослый» галстук, она не понимает нелепости галстука в замоскворецкой начальной школе, где сын уборщицы Рогов ворует на Даниловском рынке те же яблоки: антоновку, белую, восковую, с зеленоватым трупным отливом. Допущенная нелепость туманит радость легкой досадой, на солнце набегает кисейная тучка. Я поворачиваю галстук «хвостом» назад, под курточку и выхожу на ослепительно освещенный сухой асфальт улицы, по которой идет одновагонный трамвай номер 19. Бог дует на тучку, она отлетает паутинкой. Тени отодвигаются, как мебель при перестановке перед празником. Это и есть счастье, если вы помните.

Гораздо позже я понял, что счастье мое тогда создавалось «моими» женщинами. Мамой, бабушкой, единоутробной сестрой. Конечно, если не считать алиментщиков: Бога и отца.

Нет, запах у счастья все-таки есть, оно пахнет сухим асфальтом и майской погодой, тополиными почками и прохладой серебряных трамвайных рельсов. Дыханием застав и предместий – далеким приветом дубрав…

Никто особенно не разорялся в детстве, что, дескать, вот именно он меня делает счастливым. (Училки долдонят про Ленина-Сталина, которые мне дали «счастливое детство», я снисходительно не замечаю казенной неправды).

Настоящая Забота и ее жрицы все за кулисами мира, в центре которого ты восхитительно один! От тебя и твоего одиночества разит счастьем, любой купается в этих лучах.

Это – в детстве. Надо ли говорить, что детство проходит, а одиночество остается?

Когда ты вырастаешь, тебя настигает одиночество совсем другого рода. Вокруг тебя собираются тоже женщины, которые, как учителя когда-то, долдонят про счастье: «Мы хотим, чтобы ты был счастлив!» Ты долго не понимаешь, что все они врут. Что это именно они неустанно и неусыпно отнимают у тебя счастье. Ты начинаешь сваливаться в несчастье под это вранье. Конечно, операция делается под наркозом – секс, секс, секс! Пока ты не выпит до дна. Я, кажется, выпит. Неужели на свете есть любовь? Помогите!

Уж если отыскивать запах несчастья, то это запах казенной мебели с претензией на модерн – кислый запах алюминиевых трубок, пыльный – синтетики обивки и – прелый запах пустого стула, покинутого минуту назад чьей-то прелой задницей. В этот запах, как в подушку, плюхнется через минуту женщина, которую ты не любишь. И не желаешь. Я и набираюсь «хотения», глядя по сторонам.

Вот в чем штука – любовь ушла. А с нею ушли радость и счастье. Неужели все-таки ушла?

Я готовлюсь к свиданию. К предстоящей беседе. Верчу головой во все стороны, где мелькает хоть что-то похожее на «секс-аппел». Секс-Appel. Вместо того яблока теперь вот это, Евино. Для того, чтобы просто разговаривать с женщиной, мне надо хотя бы немного ее желать. Без этого я даже говорить с бабами не могу. Меня не колышит, нравлюсь я им сам или нет. Важно хотеть женщину, чтобы воспринимать ее бред про то, как она тебе «желает добра», хочет, чтобы ты был счастлив.

В Центре почившего Комика, в этом храме равнодушия и немой молитвы, обращенной к тому, кого нет, женщины обожают вспоминать о нем, давая понять, как много они сделали, чтобы продлить его дни, как он много для них значил и значит. Обычное вранье. Он любил играть в щедрость, но этих куриц не отличал от одну от другой. Вечный озорник, насмешник он служил своему призванию не от мира сего и не разменивался ни на мелкие романы, ни на мелкую благотворительность. Мог помочь, мог послать, фальшивым он не был, непредсказуемым – всегда. Да и деньги его были не его. Он разруливал их небольшую часть. Работал Лисом в винограднике.

Чтобы осчастливить кого-нибудь, женщина приводит себя в порядок. Многие здесь одеты дорого и модно. Иные не очень дорого, но стильно – это женщины со вкусом, «продвинутые» и независимые. Надо видеть, как они заказывают официанткам кофе и легкую закуску. Они рассеянно глядят одновременно на официантку (здесь официантки похожи на путан в отпуске), на подопечного визави и в карту меню. Изготавливается коктейль из возлюбления ближнего, из заботы о содержимом портмоне и заботы о фигуре. Всегда разочарованная результатом смешивания, официантка уходит к стойке бара, где все и готовится. Сегодня в Москве в таких местах принято не допускать и тени хамства, но из казенной вежливости вынуто что-то важное, хочется, чтобы официантка больше никогда к вам не подходила – лучше голод и жажда.

Озабоченные счастьем ближнего женщины терпят, несут свой крест, лица освещаются улыбками праведно утомленных фей.

Вот из казенных рук, которые позже будут брать чаевые, тоже за кулисами мироздания из папки со счетом и переложенными туда из портмоне купюрами, выпрыгивают чашки с кофе и плошки с салатом. Маленькая казнь: официантка знает, как баснословно дорого тут стоит чашка кофе и салат. Женщина торжественно-людоедски улыбается, принося в жертву десять у.е. во имя кандидата в счастливцы. Она знает, все видели, как она зарабатывает в здешних стенах, ей такое оплатить – пустяк, не обращайте внимания. Взгляд дамы обшаривает украдкой зрителей. Зрители подчеркнуто ничего не замечают, они сами тоже на сцене, прошли или проходят тот же ритуал. Щебет, журчанье воды вдоль колонны-ноги: слон писает на все это кривлянье.

Есть бабцы, которых кормят и поят. Но они здесь «на минуточку», необходимую для их запланированного снятия владельцами гольдовых карт «типа Виза» или покруче.

Небольшая действующая модель нынешнего общества. Все мужчины желают всех женщин, то есть «счастья». Спрос рождает предложение: дамы предлагают возлюбить страждущих и сделать их счастливыми. Если простая путана дарит телесные радости и не покушается на вашу душу, то новые именно на нее и претендуют. Они пришли на смену тем, кто когда-то, в детстве хотел вам счастья бескорыстно, но ушел, скорбя о том, как вы теперь тут без них. Да вот так! О нас готовы позаботиться вот эти – продвинутые жрицы возлюбления. Они призваны заменить мужчине мать, бабушку, сестру и путану одновременно. Бабочки с панели – невинные снегурочки по сравнению с этими. Если надо, они вас съедят живьем. Особенно если вы сами – живы, то есть у вас в жилах течет настоящая горячая красная кровь.

От фонтана холодно. Все мужики выглядят бодрыми жертвами, агнцами на заклании. Потому женщины сегодня, после некоторого колебания, снисходят до участия и даже сострадания!

– Попробуй, это готовят здесь неплохо…

– Спасибо, вообще-то я сыт…

– А ты попробуй! Может быть, тебе горячее заказать?

Мужчина машет руками так, будто отказыватся не от горячего, а от ордена «Почетного легиона» ради «Заслуг перед отечеством» 3-ей степени.

– А я, пожалуй, съем что-нибудь… Я сегодня еще не обедала.

(Мужчина тоже, но это – детали). Мужчина добит добротой: теперь он будет смотреть, как будут есть тоже баснословно дорогую рыбу на вертеле, от которой он, как дурак-цирюльник у Гоголя, отказался.

Когда вас осчастливливают, вы терпите множество казней местного значения.

Днем здесь только такие дамы и только такие мужчины. Тех, кто взят под опеку и уже возлюблен, кормят в дешевых китайских ресторанах неподалеку. Те, кто ухитрился пока избежать возлюбления – едят на свои в ресторанчиках с восточной кухней в переулке через пруд. Те, кого лишили права на пребывание под дланью осчастливливания, пьют с горя водку в кафе-ресторане «Пир Оги» в старом подворье на Большой Дмитровке. Водку там закусывают селедкой и запивают пивом, там оно разливное и почти неразбавленное. «Слон», кому принадлежит слоновая нога в центре, ест ботву (сверхдорогую зелень) по часам – страдает желудком и поджелудочной, ненужное зачеркнуть. Служивый люд из контор перекусывает в арендованных помещениях на этажах принесенными с собой бутербродами или тощей пиццей, заказанной в складчину – привет «совку» в томате!

В Москве немного таких мест, как офисное здание Фонда. Как правило, это полузакрытые клубные кабаки типа «Штирлица» или «Ионыча». Там тоже фиг встретишь проститутку, не говоря уже о хорошенькой женщине. В таких заведениях любят всерьез.

Покойный Идол Центра никогда богатым не был, он стал хорошим брендом, как я уже говорил, вывеской, под которую большие люди выгодно вложили большие деньги. Он был слишком эксцентричен, непредсказуем и талантлив, чтобы жить долго и умереть богатым. Ему удалось отбить несколько атак мастериц осчастливливания, мэтресс возлюбления. Он удержался около женщины, которой было достаточно того, что ее саму любит мужик, хоть и сумасшедший.

Я когда-то с ним встречался. Моя знакомая из Питера безуспешно пыталась сама осчастливить артиста. Он не мог просто оттолкнуть женщину он разыгрывал для нее спектакли. Драмы. Мистерии. Тогда еще он выпивал. Конечно, такой человек не мог без допинга, но водка ему заменяла только горючее, пищу – он обычно ничего не ел, когда пил, как все алкоголики. В отличие от них, он был заведен всегда и без водки, но сжигать себя входит в природу любого таланта.

Мы с ним пили водку в доме карточного шулера, кагалы no-нынешнему он умел находить таких, он темпераментно рассказывал о жуликах с фабрики денег «Госзнак». Их не могли вычислить. Просто попадались в выручке магазинов очень старые, обгорелые деньги. Много. Банки сообщили, куда надо, ОБХСС заинтересовалась. После догах поисков выяснили: кочегары печей фабрики, где жгли старые деньги, увеличивали тягу, чтобы она выносила наверх часть не успевших сгореть купюр. Мужики на крыше «Госзнака» ловили непрогоревшие купюры сачком из рогожного мешка.

«Представляешь? Черные от копоти, страшные, как черти, машут сачком, гоняясь за огненными бабочками из сторублевок!? Ночь! Крыша! Внизу Москва! А те, в кочегарке, наддают! Наддают! Ад! Кромешный ад! Россия!»

Ничего не изменилось: одни внизу наддают, другие наверху ловят сачком из рогожи непрогоревший бюджет. Ад. Россия.

Он был неуемным во всем, в любви тоже. И во всех своих трех ипостасях. Схлопотал два инфаркта – по одному на каждую маску. От третьего умер, будучи почти в своем обличье – Крошка Цахес по прозвищу Циннобер, «Серый костюм».

Его разрывал темперамент. Маска трагического мима, приклеенная к черепу, точнее – к сиамским близнецам из двух черепов, в затылок один другому. Показывая сценку «Госзнак», он истратил темперамента на двух Лиров. Порвал на себе рубашку и майку, опрокинул стол, разбил вазу и насмерть перепугал хозяйскую кошку. Смеясь, он показывал редкие зубы, – тыква на праздник «Хеллоуин» со свечкой внутри. Это он сам горел внутри, но карбидным огнем, как старинная шахтерская лампа. Это горение было непрерывным. Маленькое ременное тело, которому идут вериги.

Такие люди – не совсем люди, как писал Томас Манн в «Паяце», они – из другой жизни, редкие среди простых смертных, «люди театра». Любая пьеса, включая Шекспира, ниже их неземного дарования. Они нисходят до ролей. Чтобы воплощать свою суть, свою растерзанную душу в маске паяца! Остальные в этом цеху им подражают, получается иммитация, которая требует и соответствующего театра.

И такой театр пришел: ни то, ни се, – ни театра, ни жизни. Там не горят страсти, а говорят о страстях. Орут о страстях с потухшими глазами.

Все талантливые старики умерли. Остался одаренный средний возраст и молодые, которые не знают секретов – утеряны. Они только изображают, не чувствуя. Форсируют голос и жест. Ненатуральность голоса и жеста их выдают. Медленно этот способ существования переполз в жизнь. Вот и сейчас я сижу в таком театре.

Современный актер умеет изображать хорошо играющего актера. Этим он защищается от того, что должен играть. Потому что играть он умеет, а думать и чувствовать – нет. Он – как все. Никто не умеет думать и чувствовать. Жить. Мы не умеем жить. Играем в жизнь, потому актеры играют актеров. Мы – первая производная функции, где X – утраченная жизнь, актеры – вторая производная. Жизнь моя, иль ты… не снилась мне?

Если бы Комик воскрес и явился, он бы напился в знак протеста и отчаяния, залез бы потом в бассейн в центре и разбил бы слоновую ногу. И придумал бы «гэг» – качать этому слону кое-что и показал бы всем этюд: «Слону яицца качать»!

Уходят и истинные жрицы возлюбления – «мечтательная» фракция этой возгонки женской плоти в ангельскую – в сухом остатке – дети. Дети разных народов. Отца редко можно найти поблизости от колыбели. Весьма неближнее зарубежье, оно же – «зарублежье». Сейчас уцелевшие укротительницы тигров переходят в ранг бабушек. Вот не думал, что буду добиваться права прыгнуть в постель к бабульке! Я доведен до края, мне нужны забота и тепло. Я обманываю себя. Пусть жизнь обманет меня!

Как правило, эти новые дрессировщицы не могут приручить своих собственных детей, дрожат, входя к ним в клетку. Дети позволяют себя только кормить, но не гладить. Они знают секрет своих матерей: возлюблять без любви. Тоже вторая производная. Псевдолюбовь – первая. Любви нет. Любовь, широкую, как море, не вместили жизни берега, и она вылилась через край, утекла…

Нет, жизнь когда-то здесь была. Они все сели в лодку и отчалили от этой жизни, рассчитывая после морской прогулки к ней вернуться, но забыли про течение. Оно унесло их так далеко, что потерялась надежда вернуться обратно. Теперь они живут в своем ковчеге, делая вид, что это – суша, материк. А это – корабль недоумков. Дураков то-ись…

Смешон сейчас в России человек, серьезный человек, мужчина, который хочет счастья своему народу, стране, начальнику, соседу, жене! У нынешних Промоутеев Клитормнестра отняла огонь. Тепла хватает на оговоренное бракоразводным процессом свидание на уикэнд с детишками, когда каждую минуту смотрят на часы…

Женщины – другое дело. Когда красотка из Голливуда, какая-нибудь Линн, выходит за миллиардера, она всерьез хочет осчастливить его. Кто еще может сделать счастливым стоящего на краю могилы? Сверстница? Слепая нищенка из «Огней большого города»? Такое счастье изготавливается только из материала заказчика. Если у вас есть деньги, то из них. А если их нет, подходят заменители: молодость, красота, умение обходиться без мыла, связи, наконец! Амазонка найдет, как изо всего этого сшить себе платье с правосторонним декольте.

Когда же вы бедны и немолоды, вас невозможно осчастливить, даже если вы не просто талантливы – гениальны! – к портному вы пришли без материи. Да еще хотите шить в долг!

Все это вдруг поняли в один миг. Как только с утопиями было покончено. Девять десятых талантливых мужиков оказались обреченными на гибель – у них не было ничего из перечисленного, кроме дара. Как только умирала последняя из их женщин-хранительниц колыбели, они оказывались без панциря. Их влегкую расклевывали уже не гарпии возлюбления, а вороны с ближайшей помойки чувств.

Мужчина должен поменять пол. Все равно его обойдет молодая самка. Век женщин, город женщин – мегаполис Астарты по имени «Завтра обойдемся без…!». Куда тут мне?

Лолиту угадал Набоков отнюдь не как объект страсти никчемного самца, а как новый биологический вид: молодая смазливая сила, торгующая не телом, а запретное-тью. Главный в этих булках изюм – статья за педофилию. Куда шлюхам – они излюблены до дыр, современная фемина делает ставку на уголовный кодекс и нимфоманию – цены ползут вверх! Из этих куколок выводятся гусеницы, которые объедают целые «зеленые» континенты. Из них вырастают стальные бабочки алчных и хищных медведок! Привет Набокову с его бабочками!

Собственная старость молодым кажется лишь чужой перспективой, которую избежать – раз плюнуть! Надо только быть «в курсе», опережать на такт.

Я их понимаю: надо жить. А у жизни должен быть стержень. Одержимость нужна при ловле блох.

Молодые не считают нас, тех, кому за сорок и выше, за людей. Возможно, они правы. Они набрали скорость, толкая автомобиль, у которого заглох двигатель. Автомобиль вот-вот заведется, а они не сумеют в него впрыгнуть – слишком они его разогнали! Не догнать. И тогда мы окажемся в одной упряжке. Автомобиль толкают уже другие нексты. И так без конца. Вот только кого он везет, этот «Геваген»?

Идет моя «осчастливица». Будем вместе нюхать плохой кофе. Если спросит про еду, скажу, что хочу жрать.

– Ты давно ждешь?

– Пустяки. Полчаса.

Надо было бы сказать – Всю жизнь хочу тебя любить.

– Прости, задержали спонсоры. Чай или кофе?

– Все равно. Кофе.

Надо было бы сказать – хочу тебя хотеть.

Она зовет официантку, заказывает, я сравниваю их. Официантка, как все они тут, одета в черную униформу, тесно облегающую, как ей и полагается, формы. Задница у нее блеск. От моего плеча начинаются у нее длиннющие ноги – редкость при такой лошадиной жопе. И это все при тонких лодыжках. Живот, как я люблю, не острый, а с плато на вершине Столовой горы. Прогиб спины – лук Артемиды. Груди – знак «Очень неровный участок дороги». Вероятно – горный. Уходит, играя треугольником впившихся в явно не очень мягкое место трусов.

У моей опекунши все перечисленное есть в наличии, но оно упаковано в чуть более свободные одежды. Есть такая форма подачи тела, когда его не напрягают упряжью, а позволяют ему плескаться в мягких, чуть мятых свободных одеждах. И когда тела много, оно напоминает море, которое волнуется, и просит его успокоить. Самое сексуальное в той, что выбрала меня по непонятным мне причинам – лицо. Так выбрал уже я из набора к празднику 23 февраля. Оно в веснушках. Едва заметных, придающих лицу беззащитность юности, неопытность, это пикантно при сети сбегающих в сомкнутые губы штрих-морщин: «бабуля, ау!». Такому лицу пошло бы улыбаться, безмятежно и лучисто. Но она носит давно выбранную маску озабоченности. Своим бизнесом. Прошлым. Будущим. Писанием. (Вероятно, но не точно). Еще дочерьми. Готовностью дочек превратить ее в бабушку. (Очень даже вероятно!) И совсем немного – мной. Мне она не улыбается, и рыдать, если меня собьет автомобиль у нее на глазах, она не будет, точно!

Боже, как же я несчастен! Мне даже не очень обидно, что она не будет рыдать. Никто не будет рыдать, эка невидаль!

Она сегодня просто сияет. Щеки горят. Такая она мне нравится.

– Уволила сегодня одну сотрудницу. Терпение лопнуло. Только за зарплатой приходит!.. Кофе и торт? Или бутерброд тоже?

– Не стоит…

– Да брось ты! У меня есть деньги!

– Что значит «у тебя»?

– Угостишь меня, когда тебе начнут платить за твои книги! – Она поискала глазами официантку.

Ежу ясно, что мне будут платить тогда же, когда в трио «лебедь, рак да щука» один матюгнется, другой будет излечим, а третья повелит «Вагриусу» меня издать.

– Могу сообщить тебе приятную новость – я достала деньги, теперь мы можем издать две-три хороших книжки! Может быть, и твою! Доволен?

– Даже не верится…

Мне не хочется признаваться ей, что плевать мне давно на мою «книгу», что я готов расцеловать ее только за желание сделать мне приятное. Угодить. Я таю.

– Готовь рукопись.

– Можно, я тебя поцелую? – я приподнимаюсь и тянусь к ней. Она подставляет щеку.

– А ты не верил!

Мне становится хорошо, так хорошо, словно кто-то удачно умер и оставил наследство совсем уж пропащему родственнику. (Не мне, разумеется, и это самое приятное). И мой «родственник» внизу ожил! Мне захотелось взять ее немедленно за плечи, притянуть к себе. Просто примитивно вот так захотелось. Все эти месяцы, что мы бездарно теряли время, показались мне пошлой комедией. Какое-то «Соло для часов с воем»! Комедия, разыгранная в доме престарелых. Я невзначай положил руку на спинку стула, где она сидит, и придвинулся бедром к ее бедру.

Мой безотказный, мягкий, но упрямый и начитанный отец заметил мне, когда я намекнул на уже его остывший факел: «Мне жалко тебя, если ты думаешь, что отношения с женщинами сводятся только к этому!» Эх, если бы он был прав! Но, увы, он говорил слащавую неправду. Он был влюблен во всех моих женщин, он мешал мне послать куда подальше тех из них, кто грозил мне несчастьем! Он благословил меня дважды на дурацкие браки. И все потому, что заточен был его пафос на «поиметь вприглядку»!

Теперь я рассчитываю захотеть ее грубо и зримо, до стоя, добиться «эффекта метро». Мы ведь чужие! Но жизнь подогнала нас друг к другу. Прибила.

Я призываю безмолвно: – Стань еще и Властью! Верши мою судьбу!

Или тихо полюбить?

Она говорит что-то резкое официантке. Сухо здоровается с полной блондинкой ее лет—валькирия! «Действуй! Меня уже заливает жар! К черту любовь! Покажи, как ты всемогуща!»

А как же с моей мечтой? «Как отличить любовь и секс? Где сердца зов? Где плоть бунтует? Чем дальше в непорочный лес, тем меньше интереса … Янь-Инь-Лую?!» – ненужное зачеркнуть.

Вот такие вирши слагаю, снедаемый либидо двух сортов. Повесить меня мало. Привет Гамсуну Что-то затянулась фальшивая нота, пора лопаться струне.

Официантки всегда чувствуют фальшь, они наверняка смеются над такими, как мы, как я, «завсегдатаями». Они оживляются, только если придет один из здешних Хозяев жизни, чья фальшь будет такой высокой пробы, что уже перестанет быть фальшью.

Между тем, скандал разгорается. В чем дело? Официантка нахамила и теперь звенит блюдцами чуть громче, чем предписано почтением к клиенту. От нее сладко пахнет лошадиным потом и пошло – поддельным пятым номером госпожи Шанель из Малаховки.

– Я сообщу о вас Арчилу! – говорит моя.

– Да сообщайте хоть Путину! – официантка уже возит салфеткой по столу. – Кстати, вон он идет, Арчил Вахтангович!

Моя не успевает встать, здешний босс возвышается над столом.

– Хорошо, что встретил, – говорит он вместо приветствия. – От вас нет перевода за аренду! Уже две недели, как он должен быть у меня!

– Банк задержал, будет к концу квартала, Арчил!

Местоблюститель морщится, ему не понравилось фамильярное «Арчил».

– Как поживаете? – обращается ко мне босс. Я ему до лампады, мы едва знакомы, ему важно щелкнуть мою даму-патронессу по носу поворотом спины и темы. О жалобе на официантку нет и речи. Та злорадно улыбается и смотрит на меня по теме: «И чего нашел в этой… старой галоше?»

Развенчание в заснеженной церкви второстепенных персонажей. Арчил громко смеется в другом конце зала. Ни о каком стое не может быть и речи.

Мы о чем-то говорим с моей дамой. Грудь выдает ее возраст, которого она не стесняется. Там, где грудь начинается, из-за корсажа выглядывает конопатая куриная лапка. Она замечает мой взгляд.

– Хочешь, я покажу тебе свой офис? Познакомишься с моими красотками?

– В другой раз.

– Ты пей, пей, еще есть время. Мне нужно тут на минуточку…

Она уходит. Я залпом выпил кофе и закурил. В углу сидит великолепная блондинка. Нога на ногу. В проходе стоит аппетитная брюнетка. У стены усатый капитально грузит шампанским и анекдотами стильную красно-пегую шлюшку, стриженую под мальчика. Живут же люди! И чего я так бездарно закатился под диван?

Проклятая официантка! Проклятый Арчил!

Моя возвращается, делает мне знак – уходим. Встал, догоняю ее. Смотрю на ее зад. Интересно, кто-нибудь впивается в него ногтями? Ведь я появился недавно?

В кабак с улицы устремился ручеек из богатеньких молодцов и молодиц – шубы не по сезону и разрезы не по карману простому марсианину. Втянулись в «Синюю Птицу». Мы – мимо. Мимо – мы.

Я жажду остаться один. Я завидую молодым олухам, которые целуются в транспорте, подражая каким-то много раз давно виденным персонажам. Я за кордоном тоже замечал эту манеру: нарочито прилюдно пытаться засосать партнершу всю целиком. У меня все идет тяжело и с надрывом. Вот бы потискать мою диву да и послать… И пойти по улице, насвистывая… Поезд ушел вместе с платформой.

Не помню, сколько прошло времени. Наши встречи продолжались. Чаще – у нее дома. Я приготовил рукопись, но моя покровительница не спешила. Я ждал. Мы ходили в рестораны, она платила, обещая вычесть мою долю из гонорара за издание. Дело принимало серьезный оборот, я жаждал заплатить «из своих» за роскошный ужин вдвоем с благодетельницей в «Синей Птице», это стало моей идеей fix.

Потом неожиданно мадам уехала в командировку. Я успел забыть ее настолько, что встреча наша по возвращении оказалась даже трогательной. Опять цветы. В автобусе, по пути к ней домой я невзначай прижал ее и испытал сосем не «эффект метро», а бурю, настоящий прилив нежности. Она ничего не заметила. Ая придумал, что объяснюсь ей в любви сразу же, как поднимемся к ней в квартиру. Посмотрим тогда, как она отвертится!

На этаже мы застали трогательную картину: пьяный мужик мочился на пол лестничной площадки. Как выяснилось, сосед… Он без особого почтения огрызнулся, когда моя дама выговорила ему. Потом, смерив меня презрительным взглядом, он застегнулся и скрылся за своей дверью. Из его нецензурщины мы поняли, что у него в квартире засор, он по-своему выражает жидкокристаллический протест службе коммунхоза. Слова признания застряли у меня в горле в тот вечер.

В последующие наши встречи я наотрез отказывался от посещения заведений общепита. Мы встречались на выставках и просмотрах по приглашению. Обычно там давали выпить и закусить на халяву. Пару раз я прихватывал даже что-то из закуски с собой. Книжка все откладывалась, хотя диск с текстом я изготовил и передал моей потенциальной то ли возлюбленной, то ли издательнице. Между делом я подыскивал место сторожа автостоянки – чтобы писать по ночам без помех.

Несколько раз заходил к Жукову. Его травили соседи, кто-то украл бронзу – лошадь с тремя головами, недешевую вещь. Он воспринимал удары стоически. В нише, на топчане спала загадочная фигура. Я попытался с ней поздороваться, она сделала вид, что не расслышала.

– Да не обращай! – махнул рукой скульптор. – Давай вот рыбки…

Водку обычно приносил я, пропивал аванс за книгу, хотя понял, что Гвиневера мне подала на бедность. Так ей было удобней, с хорошей книгой я выходил из-под контроля.

Положение мое становилось глуповатым. Например, шарахаться от пельменных, если они попадались на нашем с моей Музой пути. Не пить кофе, когда приходилось ждать ее внизу в кафе. Наверх в офис я не рвался. Домой она не приглашала, но намерение мое признаться ей в любви я не оставлял.

«Только не в кафе, – решил я. Мне мешали официантки. Особенно та, с лошадиным задом. – Останемся с ней вдвоем где-нибудь – вот тогда! Пусть хоть в офисе этом треклятом, после конца рабочего дня. Служебный роман! Мягков с мягким… и суровая Фрейндлих!»

Случай представился: у них в коллективе отмечали выход очередного номера.

– Увидишь, наконец, моих красавиц, – сказала она по телефону, когда я позвонил снизу, что еду.

– Ты не всех еще уволила?

– Самая красивая пока работает… Ты где?

– Уже внизу.

– Давай! Ждем.

«Ждут». Я спрятал мобильник и встал перед лифтом. Народ прибывал. Жуть, какие деловые.

Вот и лифт. Не очень церемонясь, лезем в клетку.

Сотрудники неведомых контор. Кейсы и папки. Потоки товаров завтра устремятся во все концы страны, Европы. Польские фуры привезут в Россию-матушку поддельный сервелат из Венгрии и больших курей от братьев-близнецов Коцинских; обратно повезут поддельную икру и натуральные алмазы или теллур в западные углы ЕС (Европы-Старушки). Кто кого уделает? На пограничных пунктах – очереди из фур на километры – всем надо кушать: таможенникам, пограничникам, дальнобойщикам и ветеранам движения «Солидарность».

Ба! В лифте ситуация «секса в метро» – провокационно близко в распахнутых полах стильного макси-плаща из питона – формы, вылезшие из стрингов под тонкими брюками. Мой золотой петушок переступил ногами по жердочке. Выходя, амазонка мазнула меня лобком и бюстом. (?) Вверх по лестнице, ведущей в ад. Лифт встал, не мой золотой наперсток. Так ведь и чокнуться можно! Интересно, как бабы одолевают свой климакс?

В коридоре очередь на кастинг в очередную контору. Претендентки – одни бабы – сидят, стоят, подпирают стены, дышат перед смертельным выбором хозяев за закрытыми дверьми. Собеседование, читают шпаргалки, как в далеком для многих ВУЗе. Жизнь – борьба видов с подвидами за повидло. Позы. Бедра, бюсты кариатид и следы запудренной изношенности. В щель одной из дверей я вижу и момент истины – экзекуцию экзаменом. За миг просекаю ситуацию – баба повыше рангом подтянула на дыбе претендентку, рядом другая инквизиторша зашнуровывает испанский сапог на отекшей ноге соискательницы места топ-менеджера… Они их достанут по полной за право сидеть тут и смотреть на экране кривые продаж. Пять-шесть сотен евриков и микроскопический «бонус» – как месячные – раз в месяц, бабы друг к другу беспощадны. Гримасы матриархата?

Как я вас люблю, пусть вас всех возьмут в фирму под названием «Топ-менеджмент без любви и секса». Вы же, бабоньки, пришли за бабками, вот в чем штука – в «штуке»!

Вот и дверь в мир гламура. Брэнд журнала налеплен на оцинкованную дверь времен Первых отделов. Кодовый замок и звонок. Я нажимаю пупочку, дрожа.

Щелчок, сноп света от подпрыгивающего в широком окне огненного мяча солнца. Закат над Адриатикой. Я один во Вселенной. Зеленые холмы Апулии. Апулии? Хрень. Я начинаю прозревать!

И получаю солнечный удар!

Мне открыла та, которую ждал всю жизнь. Мы стоим друг против друга. Паоло и Франческа.

Я загораюсь и гасну. Я умер. За окнами – весенний свет, угасает Светило, оно задержалось, чтобы не прозевать, как я буду гибнуть. Литавры железных кровель. Лбы булыжника в последнем значеньи подымаются малостью из земли модного подворья внизу. Вот оно что! «Марбург».

Нас представляет моя патронесса. Книксен что ли сделать?

– Кофе или чай? – разумеется, и голос волшебный.

– Мы пили, не затрудняйтесь, хотя…

– У нас как раз осталась пицца… – музыка, бульканье в кларнете, контральто…

– О! Большое спасибо… – я улыбаюсь фальшиво, (ну зачем же сразу объедки?).

Да какая на фиг пицца! Вот сейчас встать, сграбастать ее и… Имени я не расслышал, обычно, это бывает у меня раз на десятый – просекать пароль для входа в рай.

Едим, пьем, я – Том Сойер на заборе.

И так битых сорок минут. Я ни разу не взглянул на мое солнце, от которого угорел раз и навсегда!

Засобиралась она первой. «Мне надо еще забрать Аньку из школы!» Я не смотрю в ее сторону, в сторону Царицы Фей, Королевы Флоры. Там наверняка все волшебно, так всегда бывает, если это все недоступно. Да и голос… За ней следом все засобирались. Конец посиделкам. Выпили пару пузырей шампаней и съели замороженный торт, который принесла смешливая блондинка снизу – ее фирма поставляет торты из Германии, контора этажом ниже. Вывалились в коридор. Меня шатает, я смотрю на Фею – вот бы ее в ночи мои прописать! И у нее шуба не по сезону. Норка, но скромная. Пушистые ресницы, челка, меховой воротник. «Неизвестная» Крамского. Одно известно, что не моя. Духов почти не слышно. Перчатки. Подала одну, не снимая. Расстались перед лифтом – все не поместились бы. К тому же моей нужно в туалет, я остался перед лифтом на площадке. Лифт рухнул в шахту, злорадно шипя смазкой тросов, гудя маховиками на крыше, пригнал нам сюда центнеры чугунных противовесов.

«Вероятно, у нее не очень хорошо с деньгами…» – ни с того, ни с сего думаю я, и мне хочется зарыдать от умиления. Нехорошо как раз у меня.

Что было? Что будет? Чем успокоится сердце? Моя исчезает за дверью с девочкой из треугольника пипкой вверх и шарика. Вот как они упрощаются!

Так что, мне перед туалетом стоять на боевом посту, как пионеру из рассказа «Честное слово» – и сколько мне стоять? Пойду и использую свой шанс – все-таки шампанское ищет выхода не только в голове. Распахиваю соседнюю дверь под сенью мальчика из треугольника пипкой вниз. Идти по нужде сейчас!? Иду. Дверь еле открылась.

В туалете ремонт, я опрокинул козлы маляров – кажется, я не заметил росчерка мелом снаружи. Разворочено все, что можно. Разобрана стена в соседний, женский. Знак. Там – солнце, тут – мрак. Прямо напротив дыра, в ней – низ кабинки, вид сзади. Маска смеющейся бородатой женщины из цирка торжествующей хищной похоти! Джунгли смерти. Звук трубы! Залп естетства! Занавес!

После ослепления Красотой – оглушение ее изнанкой?

Когда я, перепачканный известкой, появился у лифта, моя гламур-леди смотрела на часы.

Со стороны «их» туалета подходит высокая женщина в сапогах. Очень дорогая шуба, новая норка не по сезону – несет на согнутом локте. У такой есть все, – деньги, муж, машина, дети в Оксфорде. Мы смотрим в глаза друг другу. «Видела ты, что я все видел!» «Я не видела, я чувствовала»! Моя вступает в кабину лифта. Они одного роста. А какая разница! В чем секрет? В трусах секрет. Или?

– Я вижу, она тебе понравилась, – спрашивает моя чопорно.

– Ты о ком? – я аж вздрогнул.

– О моей помощнице по маркетингу. Брось, я ж за тобой наблюдала.

– Да откуда ты взяла? Я ее даже не рассмотрел толком.

– Да, ладно… Поедешь ко мне? Надо тебя сфотографировать… Для книги.

Мы едем пить чай к Гвиневере. Не лопну? Я ведь так в спешке и не …?

«Может быть, у нее дома меня тоже пробьет желание? Лазер накачан, только вызвать извержение пучка энергии!»

Что со мной происходит? Я дрожу. Открылись два окна, две отдушины внутри, сквозь меня дует ветер свободы! Что со мной? Я не видел лица той моей Феи, но мне довелось увидеть… Лицо ли? Пожалуй, тоже лицо.

Все опрокинулось. Я теперь могу быть мерзавцем! Я освободился в одно мгновение. Что меня освободило? Любовь? Или пердеж? Я откинул страхи и запреты. «Моя» просекает, врубается в ситуацию, но не до конца. Чутье, но еще не уверенность. Взяли такси. Ее квартирка – в высоком терему, однокомнатная отрада с бумажными стенами. В сантиметре сухой штукатурки от унитаза – чайник в кухне. Соревнуемся в журчании.

Кофе уже пили. Чай тоже. Предлагать – будет перебор. Предложен телевизор. Посиделочки на диванчике. Мадам целуется с трубкой телефона, тогда я буду целоваться взасос с сигаретой.

Иду курить на балкон. Канал. Река. Небоскреб из бедных наискосок. Здесь, в обшарпанной девятиэтажке тянет пирогами. Здесь – старый район, москвичи еще не разучились печь пироги, их пекут не только в ОГО. (Нахрапистое мизерное издательство с претензией на местечковую элитарность, сеть обжорок и лавок с книгами самых крутых авторов «типа» Дерида. Ролан Барт. Турнье. Берроуз. Уель-бэ-ээээ..! Лакан полный и неполный. Кретин? Я – не кретин. Я – не Лакан. Меня в издательстве приняла Спина. Не отрываясь от монитора, спина послала меня на. «Как, вы говорите, фамилия? А… Нет… Вы знаете, на вашем месте у нас лакуна… И Геласимов». «А Лу-Лу?» «Ла-Ла!» Понял: только не «Ка-Ка!» (Мои инициалы). Не, ну, в натуре? Дмитрий Быков на их оба дома!).

Все-таки садимся пить чай. Звонит мобильник хозяйки. Она достает его из сумки и некоторое время слушает. Потом молча подает его мне.

– Тебя!

– Кто это? – я в недоумении. А это – она. Фея-Солнце.

– Удивлен? Этоя… Не ожидал? Хочешь, я приеду? Или ты приезжай…

Я молчу, сердце бьется, как молот.

– Ладно, я пошутила, – связь обрывается.

– Смотри, какое ты произвел впечатление! – Гвиневера ревнует.

– Да это же игра, ты что не поняла? – я красный от счастья и стыда – струсил! – Я неубедительно возражаю: – Тебя дразнит. Ты с ней не конфликтуешь?

– Мне больше делать нечего. Давай, я тебя сниму. Для твоей книжки…

Мы снимаемся на балконе.

В компе у хозяйки моя дискета с рассказом про любовь. Да чего я знал о ней до сегодняшнего дня? Леди Гвиневера – издатель, наверняка сама пишет, дочки – все в культуре, журналистике, театре, а я – Чехов, который одним разом с громким звуком выкакал из себя раба.

Черт бы подрал эту литературу! Нужен был Чехову мезонин в Мелихове, туберкулез в Аутке и Немирович в Камергерском? Был же брат и у Немировича, и у Чехова! Пусть бы и писали! Авилова тоже писала – и довольно, занимался бы Антоша Чехонте только траханьем, которое он очень любил! Почитать только его интимный дневник и письма. Вспомнить его манеру сразу идти на новом месте в публичный дом.

Черный монах – это, конечено, тот самый раб. Нечистый.

Чистая любовь, низкие поползновения. Как разлепить эти колени и не обнаружить там лес дремучий, в котором заблудился мальчик-с-пальчик? По ящику – Новый кумир, и опять – про литературу! Если еще минуту продлится телепередача, я выкину этот ящик с балкона.

Моя хозяйка – из провинции, города, где убили царя с семьей. Город женщин, пишущих во всех жанрах, включая дневники, – повелось от Императрицы. Выдавленные рабы в Сибири – сохранили привычку своих бывших хозяев. Как там писать, если там жить-то как страшно?! Сослали бы всех пишущих баб туда! Там они бы живо съели друг дружку! «Очистим Москву от пишущего бабья!» Остаются только проститутки и пельменьщицы! И работницы метрополитена. Самая талантливая там таки осталась!

Моя ее ненавидит. Но мне это уже до лампы Алладина. Лампады отца Сергия.

Я держу у сердца жаркую тайну – «Солнечный удар». Тревожить нельзя, надо беречь. Сглазишь еще! С «моей» нельзя портить отношения – мостик на верхотуру Центра! Сам приду – перекроет шелковый путь, чего доброго!

Звонит телефон. Она берет трубку.

Теперь она ходит по комнате с трубкой, не замечая меня – «чувствуй себя, как дома!» – стиль поведения, не невоспитанность!

Реплики неведомому собеседнику:

– В одном журнале обещали напечатать мои стихи…

«Гут! Ты еще и Ахматова!» – это я неизвестно кому.

И вдруг я начинаю хохотать. Воскрес, что ли? Ведь сидел в Фонде, правил службу за упокой? Я неприлично смеюсь. В трубке оглушительно громкий голос с сильным кавказским акцентом: «Так мнэ пириехать?» Я закатываюсь от хохота на ее слова в трубку с косяком в мою сторону: «Позвони попозже, я сейчас занята!»

– Что с тобой?

– Это я на себя, прости, смеюсь, – я, и правда, смеюсь горько над собой: почему я не сказал так же: «Позвони попозже!» Или: «Я мчусь!» Мне слабо. Из-за книги? Судьба которой вот в этих руках?

– Ты не обидишься, если я тебя прогоню? Мне завтра вставать чуть свет, а я уже сплю… – Это она обиделась на смех.

– Нет, нет, мне тоже пора… Там маршрутки и…

«Ах, какая курица у меня жила! Ах, какая умница курица была! Стирала мне рубашки, шила сапоги! Вкусные румяные пекла она… стихи!»

Одеваясь, я продолжал неприлично давиться смехом. Моя роза с прошлого раза сокрушенно поникла.

Она переминается у двери и смотрит на меня одним глазом. Я картинно припадаю к лапке.

Вот и улица, уф-фф! Я, наконец, испускаю петушиный крик, воздуха я набрал еще в передней. Прохожий посмотрел на меня одобрительно. Глубокий человек!

Моя драгоценная! Моя драгоценная улица! Все теперь драгоценное. Менты. Прохожие. Нищие. Пьяные. Мягкий резиновый ветер из метро.

Я долго стою у цветочного киоска. Я выбираю цветы. После раздумья беру все. Мысленно, мысленно, конечно! Куда! Такие ломовые цены!

Длинный спуск на эскалаторе. Женщины со встречного вдруг начали меня замечать: сюда ехал, не замечали. Хороший знак. Мигаю ближним светом. В ответ – короткое ответное мигание. Реклама на сводах зовет в Афины. Хорошо бы поехать! «Боже, да я плачу! Вот и глазеют! Ну и пусть!»

Я вышел в центре, на «Театральной». Прямо у бывшего Дворянского Собрания. Прошел пешком до бывшей Думы, прямо перед зданием упразднившие ее большевики торговали своей литературой. Какой-то бледный псих нарядился Ильичом. Два дятла совали прохожим газету «Лимонка». Сплошные лузеры. Иностранцы с опаской мигают вспышками, не подходя ближе, чем на дистанцию броска лимонки.

Я прошел под надвратной Иверской на Красную площадь. На бархатном небе лежали подарочным сувениром башни Кремля в виде набора работы Фаберже – бокалы с эмалью, часы. Гранитное пресс-папье Мавзолея никто больше не стерег. Однако двери гробницы были плотно затворены. Эх, хорошо бы смотрелась обезьянка на этом чернильном приборе – все-таки память об Ильиче, а так могут и объявить, что усох до куклы Барби с легкой руки наследников Збарского. Одну Барби с такой фамилией я знавал во младенчестве.

Я поднял голову – на башне вместо звезды красовался огромный Золотой Петух!

Я не удивился, в Европе сплошь и рядом эти птицы венчают звонницы и капеллы. Символы троекратного отречения Петра. Или флюгеры утра, знак крика, от которого в трепете бежит нечистая сила.

«Когда успели заменить?»

Дважды страна отрекалась от Него. Когда Помазанник отрекся от своего народа и когда народ отрекся от Его Отца. Будет третье отречение?

Может быть, я чего-то не понимаю, но оно по-моему состоялось в начале девяностых, когда народ отрекся от себя самого.

Я поднял голову – над Москвой, над Красной провисало небо, как полог армейской палатки, налившийся дождевой водой. Или как гамак под чьей-то жирной задницей. На секунду мне показалось, что все мы, весь город, страна сидим под этой задницей, протухли и взопрели. Было душно, не по-майски. Далекие зарницы намекали на строки насчет грозы: «Люблю грозу в конце июля, когда гроза слепит глаза! А в мае – что гроза? Ну, фули? Ну, фули в мае за гроза?»

Огромная задница наверху откликнулась на стихи и зарницы утробным громом. «Вот сейчас она навалит на всех нас! Очередную порцию! Ну? Ну же! Я готов!» Столько лет выношу все, и широкую, но неясную дорогу топчу себе к родовому кладбищу в выгребной яме.

У меня вдруг отчетливо встал. От вида государственного флага за зубчатым забором, никак? Или от вида жопы Власти, привидевшейся в облацех? Пушкинское «подлость во всех жилках» перерождается в холуйство с большой буквы: Хохлуйство.

Хох – фуйство! А что, если этот эффект закрепится в подсознании? Пойду на первомайский парад, используя член вместо древка для флага, пусть окрепнет при виде членов на трибуне-пресс-папье!

Я когда-то в качестве секретного химика на одно лето был допущен к благам: мне отвели полкоттеджа в месте, именуемым «Бор». Там недавно проводила сборы сборная солянка из донецких шахтеров и бразильских обсевков. Еще там сегодня арендуют дачи для политзвезд четвертой величины. В сосновом бору – коттеджи и барская усадьба. Нас возили от этих вот ворот, мимо которых прохожу. Сладкое чувство причастности к избранным. Можно сказать, побывал в жопе, а не под.

Я спустился вниз, прошел мимо Блаженного, посмотрел издали на пятизвездочный Балчуг, свернул налево и по Варварке вышел к Китай-городу. Стой все длился. Безумно захотелось бабу. Я рискнул – тут в переходе паслись нестандартные путаны в расчете на двустволок, – у памятника героям Плевны тусовались геи. Путан послали чуть дальше. Прямо под Невеликой китайской стеной, напротив экс-Министерства культуры и бывшего Главлита стеной стояли труженицы древнейшей. Я по ходу снял пожилую негритянку, позвал такси и поехал домой, удивляясь самому себе.

Я, по московским понятиям, лузер или лох. По возрасту и успехам я сижу в глубоком колодце, той самой глубочайшей жопе. Мне многое видно, меня не видит никто. Выпал в осадок. Не мне «снимать» телок и «разнюхиваться» в клубах. Об этом мне положено читать и пускать при этом слюни. В такие досрочные старики новые хозяева жизни записали всех, кто помнит другую жизнь. Нас Моисей не водил сорок лет по пустыне, чтобы мы ее забыли, ту жизнь. Просто не было времени, прошло всего чуть меньше тридцати, как родились иные новоселы, из них сегодня выросли совсем другие люди. У них Моисеем был курс доллара, за поклонение которому Мойша как раз отчитал свой народ. Они освоили искусство быть молодыми до упора. Они ловили паленые доллары не рогожными сачками, а пылесосами «Бош». Они освоили буржуйские замашки – сигары, кокаин, клубы, «Бентли» – со скоростью дорогого системного блока с встроенным интернетом, подключенным к стекловолоконной оптической сети, закрытой для непосвященных. Они специально изобрели музыку, язык, моду, чтобы в стадо не проникли пестрые овцы. Да, это были овцы, а вовсе не волки: их задирали другие хищники, которые их и развели в просторных краалях восточно-европейской Импрерии…

Эх, где найдешь страну такую, что назвала ключевой момент своей Истории «Развалом»! Принудительную приватизацию – реформами. Свою родину – «Территорией бывшего Союза»!?

Но тут не Европа и даже не Азия! И не гибрид из них, который на устах у идиотов. Тут – Дикое Поле, Степь, Беспердел. Если у тебя не ломовые бабки, если ты не от гуччи до кучи, без кайфовых котлов и лоуверов, или как их там? – без бентли-фуентли, майбахов-трахов в режиме нон-стоп, тогда будь грубым и злым, как хорек и горилла вместе! Если бы Валуев, человек-гора, показал бы люберецким или центровым хоть краешек своей интеллигентности (а он – интеллигент, я читал интервью с ним), они бы его порвали на куски и ткнули бы шилом напоследок. Здесь и сейчас нужно быть зверем, циничным и наглым. Это – в цене. Даже на фейсконтроле это признают и не сразу калечат, если вообще таких можно искалечить. Не вздумайте: никакого ума, воспитания и такта! Нежности и участия – иначе размажут. Нии-зяяя!

Вместо смелости – наглость, вместо ума – нахватанность, вместо любви – хош, вместо воспитания – стрем, вместо веселья – герыч и кокс. Еще нал – наличность: кэш. Герыча еще зовут Хаш, или Хэш. Хэш и Кэш. Вот такой Чук и Гек. Чукигекская жизнь.

Конечно, я смотрелся не «стопудово», но и не «фиолетово». Мне отломилось в бундесе, где я пробыл в эмиграции бесполезных эн лет, кламоттен – тряпье, или лохмотья – одного богатого старикана, – вдова-соседка поставила мешок с намеком под мою дверь. Все из потолковых бутиков для солидняка. Там обнаружился даже смокинг. Минаевские герои были бы сбиты с толку напрочь.

Для свирепости я иногда «выставляю» зубной протез сверху, свои «третьи зубы», – «вторые» выбиты еще в бурсацкой юности, нижние целы кроме двух – выталкиваю клыкастую пластмассу сверху нижней губы. И так иду на врага. Помогает. Дракула из Кратово. (Там у меня полдачи, наследство опочившей последней гражданской жены тоже покойного отца). Сегодня я в льняном: крылатка со штампом «Дизель», мятые парусиновые брюки с отпадными белыми лайковыми туфлями старика, видевшего Москву в 41-м в другой обуви. Мексиканская косоворотка – самострок инков с их торжища в Эссене. Часы «Тиссо», купленные на счастье на дурные деньги во фри-шопе при отлете за бугор. То ли промотавшийся миллионер, то ли бежавший из дома престарелых чудак-атомщик. Я подстригся вчера – это важно, ногти показывать не обязательно, но они у меня розовые и блестящие – красил седину в челке, слиняло в виде маникюра. Хочется самому себе плюнуть в рожу, дичаешь в одиночестве быстро.

Кто сказал, есть надежда? Нет надежды! Тебе уже показали на дверь, до тебя это просто еще не дошло.

Порой мне помогал кое-какой опыт, который я получил за бугром. Там приходилось ходить в пуфы – бардаки для среднего класса, куда пускали турок и русаков. Я знал, как вести себя с девкой, правила эти интернациональны. Если только расслабился – не получишь ни оргазма, ни денег, покуришь со злющей «платиновой» шлюхой за полтинник и на выход, который покажет ейный кот. Там нас тоже держали за лохов и лузеров, которыми мы и являлись там. Но здесь, здесь я был дома, я черпал силы от родной почвы в критической ситуации, подобно Антею. И зубы. На крайний случай. Главное, не расслабиться, не говорить «извините» на каждом шагу, и «спасибо», тем более «данке». Но и плевать на ботинки собеседнику надо не во всякой ситуации.

Вот так я и дернул негритянку. Расколбасило от выпитого в течение дня и от призраков на Красной площади. На подсознательном уровне.

Это был вообще-то экспромт.

«Только негритянок мне не хватало!» Раньше такая экзотика была доступна немногим, сегодня – бастарды и бастардихи от фестивалей и просраных кубино-ангольских операций пополняли не только вторую сборную по футболу, но и команду путан второй лиги.

Мы приехали в квартиру, которую мне оставила по завещанию мать, я за нее еще судился с кооперативом, – они хоть и существовали только на бумаге, однако судились так, словно на дворе стояли шестидесятые – эра свободы по-эренбюргерски и доступных кооперативных хором. В которых похоромили интеллигенцию под ее собственную отходную гитару. Сегодня нас встретила у входа в третье тысячелетие Свобода-бройлер, раздувшаяся на гормонах до гигантской курицы фаст-фуда… Хотите свободы слова? Пожалуйста! Негритянку? – да хоть сто пудов!

Я вспомнил, что не купил выпивки. У матери был только медицинский спирт – дежурный запас, который я до сих пор не прикончил. Я достал его из-под белья, где прятал спирт от самого себя. Негритянка, – при свете она оказалась мулаткой в тоновой штукатурке – стучала ногтем по циферблату своих дешевейших ходиков из Сингапура, топорно сделанных под золотые «Картье на бочку».

– Может, у тебя есть чего? – она шарила глазами и шевелила широкими ноздрями, безуспешно пытаясь уловить приметы и запахи – ни жженой коноплей не пахло, не наблюдалось ни спиртовок, ни ложечек, ни стола под стеклом со следами от полосок не просматривалось. Мещанский уют плюс книги в стеллажах. Даже техники продвинутой не было. Цветной телевизор был и тот – «Рубин» из раскопок.

– Не держу. Обойдемся спиртом. – Я остановил жестом выступления. – Компенсирую дискомфорт, о кей? И переработку сверх договора, если потребуется.

– Вот поэтому не люблю ходить к старикам! – она немного успокоилась. – Пойду что ли вымоюсь?

У «мамки» она живет, возможно, в сарае для коз, где-нибудь в Красково, но должна с понтом вести себя, как будто кроме пентхаузов ничего отродясь не видела. Кстати, в человеческой обстановке она, наверное, была последний раз в деревенской наемной горнице, когда пыталась учиться в техникуме Козельска, Зарайска или Жиздры. Столько книг вместе она видела, пожалуй, только в кино.

Я понял, что она занюхает разочарование в ванной без свидетелей. Нос у нее был создан для этого и уже чуть «выгорел» – побелел на самом пятачке.

Дурь я курил безуспешно на югах в молодости. В Амстердаме я пробовал траву, купленую у негра, по-моему, это было чистое парево. Еще в Неаполе (турпоездка! Ужас группы!) в диско, во времена панк-движения, с тем же эффектом. Кокаин я нюхать боялся, мой двоюродный брат попадал в Сербского регулярно за как раз кокс. Короче, поздно осваивать в угоду моде. Мне выше крыши хватало проблем с алкоголем. Тут я был доктором, профессором. Гребаный шестидесятник. В дурдоме мне молодой наркоша так и сказал: «Чего с водярой мажетесь? Опиум чище, а по эффекту – несравнимо. Другой кайф, пора осознать!!»

Сережку из уха я вынул в прошлом году и смотрел на старперов с серьгами с плохо скрываемой брезгливостью, за исключением седых байкеров в коже.

– Где ты видела стариков? – я любовно смешал спирт с лимонным концентратом в лабораторной посуде. – И вообще – ты тут перестань изображать мадам Робски. Ты забыла, где загорела?

– Ну и что? – она высунулась из совмещенных удобств со спущенной мини. – Нас в училище в Жиздре был целый интернационал! Даже из Камеруна одной письма писал папанька!

– Вот ты сама и продолжай писать, маманька! А про кокаин смотри по ящику крими!

Негритянка уже плескалась в сидячей ванной. Спирт, конечно, согрелся. Я бросил лед в два стакана и разлил продукт. Я предвкушал кайф, под который можно не торопясь вспомнить главное в минувшем дне – открытую дверь, солнце на крышах, голос без лица. Небесное воркование. И что последовало потом. Я хорошо отхлебнул, пьяный я начинал любить плохую литературу с ее дешевыми эффектами.

«Что-то сейчас делает леди Гвиневера? А та? Другая? – и такая боль и такой стыд от своего малодушия захлестнули меня, что взвыл в голос. – Неужели расчет? Из-за книжки?»

И мерзко стало. И ответ не был однозначным. Молча смотрели на меня мамины вещи. Укоряли?

После смерти матери исчезли мои ангелы-хранители: «Выплывай один!»

Мои грезы прервала голая негритянка. Рабыня-Пизау-ра. Она набросила желтый махровый халат, плюхнулась в любимое мамино кресло и потянулась к выпивке на журнальном столе – ляжки раздвинулись, но выстрел из Кодорского ущелья или из джунглей Ла Платы не достиг цели. Я понял, что и с ней у меня ничего не получится.

Я подождал, когда она хоть чуть потащится от пелевинской смеси – спирта с коксом. Она сама перешла на кровать и легла. Пока шла, я убедился, что задница у нее была совершенно занзиабарской лепки: я в передаче Крылова раз такую видел в африканской Рязани, еще до катастрофы, – чуть не кончил. Тут же – никакие ухищрения не помогали. «Все-таки ее предки были невольниками, и это сказывается на моей эррекции, требующей унесенной ветром жопы жены плантатора!» – я острил про себя, спасаясь от унижения. «А уж если чернокожих брать, то мне бы теперь вождя, точнее – первую леди племени тутси или бхутто», – я забыл, кто там оказался наверху. Складывался сексуальный заскок. Перверсия как версия.

Зря были истрачены последние доллары из заветной заначки. Вспомнился только рассказ про чиновника, который наврал, что любит черных женщин. В мою провинцию, как у Леонида Андреева, приехал тоже цирк, и тоже среди ночи я просыпался с пересохшей от спирта глоткой и смотрел на спящую с ужасом. Она исчезла сразу, как я ей отвалил зелени на по крайней мере пять негритят.

Потянулась зима. В Центр я не заходил, леди Гвиневера-Гвендолин не звонила. Соответственно, о книжке речи не было. На девок денег – тоже. Я носил вещи матери на рынок за метро Молодежная, на это жил, точнее – пил. Хотя жизнь кончилась.

И все-таки однажды я не выдержал, поехал в Центр. Сердце колотилось уже в метро. Сошел на Ногина, вышел к Политеху и долго шел пешком по Моросейке, пытаясь успокоиться. Мимо клубов сомнительного толка, где псевдорассеянные вышибалы высматривали клиентуру из-под спущенных век, за их спинами ковровые дорожки манили наверх, лампочки на ступенях уже зажглись в ожидании топ и гопстоп менеджеров.

Прошел бульварным кольцом пол Москвы. В Центре, внизу я тормознул сначала в кафе, боясь встретить одну и надеясь увидеть другую. Никого. На здешний кофе жалко было денег, я посидел на стуле поодаль от столиков, посмотрел на слоновую ногу, по которой все струился сверху слоновый елей.

Наконец набрался сил и пошел к лифтам, лифтер прищурился, но смолчал. Своих он, видно, знал в лицо. Пришлыми тут были девицы, спешащие на кастинги, но их всякий мог узнать по безумным глазам и форц-макияжу. Маскарад опять. Меня он принял за ряженого принцем нищего, наверное. Вот и заветная дверь, кодовый замок, кнопки. Я припечатал всю ладонь ко всем, что попались. Дверь сразу открылась. Моя несостоявшаяся Эрато, леди Гвиневера сидела с видом надсмотрщицы. Она ею и была. Головками склоняясь ниже, три ее подопечные цветка тыкали в клавиатуры компьютеров, на экранах графика вызывала из небытия миражи гламура по-русски, уже без приставки «ново». Все освоились с наступившим веком. Я подошел к Илояли, волосы закрывали лицо, головы она не поднимала. Я наклонился к ней и закрыл глаза. Мои губы наощупь нашли ее мягкие, как у зверей, губы и нежно сложились с ними. Мгновение мы разговаривали подрагиванием клювов, как птицы. Потом обоих нас пронизал тот самый ток готовности к безумству, которого люди обычно не делают. Не сделали и мы. Я вышел на носках, как из комнаты умершего. Никто не произнес ни звука.

Гвиневера догнала меня в коридоре. Я не успел в лифт, бросился, было, пешком по-вниз по лестнице, но разве от моей благодетельницы убежишь? Солдат всегда солдат. Она настигла меня и сказала только одну фразу: «Я хотела сказать тебе только одно!» Я ждал, когда она отдышится и придет в себя. «Я много думала – твоя книга… Она слишком… амбициозна для мемуаров… А такая книга… должна быть… как свечечка! Поминальная, я имею в виду». «Хорошо, – сказал я, – поставлю свечку своей книжке. Кстати, это не мемуары, но какая теперь разница!»

Я рванул дверцу лифта и распахнул ее настежь перед моей дамой: «Чтоб ты… чтоб тебя!..» Лифта на этаже не было. Леди Гвиневера шагнула в черную дыру… Мог ли я знать? Мог ли я ее удержать? Вопросы, вопросы…

В этой ситуации мне никого не было жалко. Потому что никто не решился дать волю своим подлинным чувствам.

Прошло время. Я больше не поднимался на лифте в высоком терему, чтоб увидеть свою отраду – мне надолго, видать, хватит того поцелуя в губы. Тем и живу.

Как с остальным? Вы не поверите, но мой рыцарь восстал из мертвых. Он надевает доспехи если не из железа, то из кордовской кожи. И выходит на ристалище, принять бой с женской честью.

Началась новая жизнь нового рыцаря, когда я по ходу зашел к Толе в мастерскую. Теперь я сам норовил угоститься за его счет. Мы поменялись ролями. Он на закуску угощал меня обрезками рыбы осетровых пород горячего копчения, которые заносила какая-то его пассия, надеюсь, она брала их не из бачков с пищевыми отходами.

Здесь, у Толи Жукова, скульптора, я как-то встретил депутатку, как две капли воды похожую на ту, которую я когда-то потрогал в вагоне метро. Ее только что выдвинули, и она на месте проверяла жалобу жильцов на моего скульптора. Обычная история – его теснили бизнесовые мены, используя за деньги местных: сумасшедшую соседку сверху, которую он якобы заливал – это снизу-то! – и алкаша, профессионального понятого здешней ментовки. Толя вяло оправдывался, и дела его были плохи. Я спас положение буквально, сам к тому не приложив никаких усилий, кроме усилий залезть к ней под юбку. Это и решило дело, большего не требовалось. Она почувствовала, депутатка, что я реально западаю на нее. Вдруг разговор совсем переменил русло и тональность. Я смотрел на ее доброе все понимающее лицо и видел даже не сцену в метро, а задницу в том туалете, на этаже восходов и закатов. У меня, видать, был такой вид, какой бывает у попугая, когда ему скажут: «Попка – Сократ!» Это ли не любовь с первого взгляда, как если бы я был Дуранте, а она – Биче, выходящая из церкви? И у меня «марш, марш вперед… знамена выше!» В общем, понятно.

Мы выпили вполне по-людски, я рассказал про рога, которые отбили «эти суки» – тут я катанул десятипудовый рулон типографской бумаги на стоящих внизу под рампой гнусных жалобщиков – столько они не исписали, но способ казни для кляузников должен быть именно такой – мое ноу-хау. «Мы все проверим, вы только не волнуйтесь, товарищи художники! Вам же вредно волноваться!»

Я сел с депутаткой рядом и реально запустил руку ей под юбку – ляжки оказались холодные, но это как раз и возбуждало – мрамор Венеры Родосской! Уверен – лет десять ей никто вот так не залезал в колыбель революции секса и нравов. Тут все было готово к моим услугам, очереди на прием под другими дверями подождут! Софья Власьевна не обманула ожидания: земля была обильна, порядок я смел на нет!

Я готов был отчесать депутатку в толиной ванной, если бы она была. Но ее заменяла кухня с унитазом и раковиной, совмещенная с плитой и столом. Моя руководящая дива сунулась туда, я – следом. Рванулся к трусам – она охнула и плюхнулась на унитаз. Так и застыла – за что приниматься? Еле разобрались, но не до конца… То Толя дергался за чайником, то его телка – мыться. Один раз мы свалились с унитаза оба.

Высокопородную телку я было наладился доставить в Царское Село, оказалось, ее ждал лимузин. На обновленном варианте 24-ой мы прикатили ко мне. Я так понял, что задерживаться депутатке муж вынужден разрешать, а водить к себе избирателей – нет.

Она сразу сориентировлась в моей квартирке, все еще не отсуженной у кооператива. «Это мы уладим в два счета! Нашлись, понимаешь, комбинаторы!». Она разобралась в шкафах, которые мне было все недосуг разобрать, сама нашла спирт, французское белье, а заодно и ночную рубашку из батиста. Ей вещи оказались впору, даже лифчик черного цвета с застежкой спереди ей пришелся под размер и по вкусу – выяснилось, что она не может без такового – боится, грудь «повиснет». Ее собственную сбрую она пыталась надеть заботливо на меня, ибо, как она выразилась, «ты хоть и художник, но баба», «а я люблю, когда меня слушаются»! «Домина?» «Так ведь и переполюсует ориентацию!» Я пошвырял позорное шмотье и повалил ее на арабский сексодром. Домина – пусть будет домина!

Мне важно было, что у меня с ней получалось. До и после поединка на арабском ристалище она непрерывно говорила, словно у нее не было слушателей до нашей встречи. Начинала она с буфетчицы на траулере, порт Находка. Дальше – три минуты молчания, потом – «Смольный» в Смоленске. Милая, добрая, с мертвой хваткой и там, и там.

«Тебе не надоел базар? В мэрии не наспикалась, княжна Мэрия?» «Да я там совсем не по делу выступаю!» «Врешь что ли?» «Типун тебе на язык! Гониво, бла-бла, что подскажут, а тут с тобой оттягиваюсь… короче!» И, правда, с матерком у народной избранницы получалось как-то уютно и по-простому Доходчиво. «Зря ты слушаешь лохов! Дуплись по полной и там – рейтинг попрет круто!» «Ты напишешь мне, как? Правда? Вон у тебя сколько книг!» – и она попыталась накрыть меня поцелуем, но я увернулся: «Только без детей!» Надо было слышать ее хохот! Соседи впервые слышали такой из квартиры моей тихой академической матери.

Ей не понравилась Тушнова, когда она обнаружила ее под своей двуспальной задницей, зато Регистана она, пролистав, так одобрила, что я понял – его у нее не отнять!

Через короткое время я оформился у нее помощником, потом – референтом-спичмейкером.

Перлы из ее выступлений цитировало ТВ. Я краснел от счастья.

Счастье прервалось неожиданным образом. Однажды она сказала, сидя на унитазе и по обыкновению всех ораторов, не закрывая двери:

– Вот что, мой сладенький, придется тебя на время уступить. (Залп).

– То есть?

– Наша главная хочет тебя трахнуть! (Дробь).

– Кстати, почему это она – «главная»?

– Ты не поймешь – по раскладу. (Отдаленные раскаты).

– А я ее хочу трахнуть?

– Это без разницы, золотой! (Победный залп). Партия сказала: надо!

– Комсомол ответил – есть… А если на нее не встанет?

– Должен встать, оба-на! (Шум Ниагары из бачка).

К Первой меня доставил мерс с шофером. От моего района это было совсем недалеко. По Рублевке, потом за Усово направо, в березняк.

Первая обитала в красном тереме, за высоким забором, куда ходу никому не было.

Еще в машине я почувствовал волнение в штанах. Мешал шофер, он не смотрелся как-то, пенсионер на подработке, а не негр в форменной конфедератке с лаком козырька и шелковой тульей с плетенкой. Этот ронял уровень, на который на один только и реагировал мой индикатор.

Меня встретила горничная, повела в гостиную. Я не поверил своим глазам! На вешалке висела та самая норка из дорогих, которую я уже видел! «Если сейчас войдут те самые сапоги, я в точности смогу сказать, как выглядит тыл хозяйки!»

Она вошла на парижских каблуках. Но когда мы сели, я узнал белье! То самое, что видел я через пролом в стене сортира в Центре! Позже я узнал, что и она была одной из жриц Храма, хотя теперь жертвы там приносились уже ей – Арчил мутил с ней дела по небоскребу бывшего ерника. Все срослось! Она поймала мой взгляд и довольно улыбнулась: «Мне про вас не наврали! А то я боялась…»

Была уха, судак и дичь. И я, мудак, поровший невпопад ее самую.

Я вмазал и рухнул перед ней на колени. Скрутил в жгут ее трусы и колготки и поставил в позицию кобра. Человек меняет кожу.

Мы с моим Ламанческим могли поднять копье только на такую Дульцинею – руководящую жопу. В рытвинах младенческой припухлости.

* * *

Припоминается один эпизод из того прошлого, когда я был, по выражению одного моего израильского друга, «счастливым животным». Мы с подружкой сидели у одной девахи в Чистом переулке, в платоновских местах, за водченкой и трепом. Квартира была криминальной – ее обложила гебуха ввиду активной дессидентской деятельности хозяина. Сам он пребывал в местах столь отдаленных, что туда даже на «оленах» лучше не ездить. Его жена, высокая и красивая, жила на помощь из посольств. Я смотрел на них с затаенным трепетом – тут была настоящая фронда, о которой я сам мечтал, да пороху и убеждений было маловато. Свой протест мой кружок оформлял в обструкцию безыдейной пьянки и блядки. Тут же был опасный прикол!

Девки за столом были все интересные, надменные. Некоторые целились за бугор по браку с фирмой. Цедили антисоветчину – язык без костей, как известно, чем он похож на другой орган. Особенно усердствовала одна. Байки про «прослушку» и «наружку» так и сыпались. Напившись сухаря, я отправился в клозет – квартира была коммунальной, со всеми прелестями общебыта. Кухня с пятью столами, тусклая ванная с чугунным, когда-то эмалированным ложем в черных потертостях, стоящем на лапах на цементном полу, и цинковым – на стене. И пенал клозета, поставленный на попа, с дерюжным карманом для нарванных впрок газет – неизбежный финал политики, по которой закатали хозяина, – с унитазом без сиденья, бачком под потолком с фарфоровой бульбой на цепочке. Дверь – на дачном крючочке. Я рву ее на себя с пылом кочевника-завоевателя. Мне под ноги, сорванная с унитаза, валится Эриния-фурия без порток. Это – та самая радикальная отъезжантка. «Да минуты бы не осталась на вашем скотном дворе, если б на то моя воля!» «Ее — воля, мой — скотный двор. И на том спасибо».

Сейчас она распростерта на полу, как теща в частушке – жопой вверх. Очень милый дессидентский зад. Спортивный, но… не волнующий ни на грамм! Она для страховки держалась за ручку двери изнутри, не доверяя хилому запору. Я ее и рванул на себя. Секунды мы смотрели друг на друга. Потом она неспешно встала, повернулась ко мне спиной, и я галантно затворил за ней дверь. Лица напрочь не запомнил. Осталось впечатление агрессивной одухотворенности. Дула у прогрессивной женщины была просто в экспортном исполнении – с такой жопой не стыдно и в… Ну да, в Европу.

Что во мне дрогнуло? Что доказывала двустороннесть самого одухотворенного облика? Не его ли «оборотность»? Не двустороннесть ли жизни и любви? Свободы и Деспотии? Высокого и… жопского?

Я хотел и хочу любить. Я просыпаюсь с этим словом на устах, продолжая договаривать его, это слово, заканчивая объяснение с приснившимся персонажем. Я – раб любви, прихожанин ее храма, жрец ее алтаря. Но куда девать это лицо из двух ягодиц – щек столкнувшихся лун?

Я подозреваю, что мой заворот крутеет. Я завертелся в коридорах власти и обнаружил, что бабы все же слабоваты. Даже самые сильные. Не, не дано им быковать по полной. Екатерину Вторую по одной из версий убили пикой снизу, через дырку толчка в нужнике. Она держала страну под своей белопенной и необъятной. Мешающих всадников отправила указом на вольную с их дворянством. Круглолицый сынок бредил властью, путь к которой лежал через матереубийство. Точнее – через ее задницу и кое-что еще, чем население империи накрылось. И он взялся за пику. В пику пипке.

Я всегда был нормален. Мужики мне были по барабану. Что меня ждет? Скоро очередные выборы… Пол или характер? Власть женского рода. Задница – тоже. Сзади все одинаковые. Я гибну.

Я понял прошлое с его наивными кумирами типа Сталина – еще один кремлевкий мечтатель с мясорубкой. Рядовой злодей с маленькой буквы. Людоед из сказки. Завтра могут придти жрецы с задницей вместо лица и лицом, которое спрятано в штанах. Они будут садится на унитаз, чтобы напиться и брать микрофон, чтобы облегчиться… И я, кажется, жду их с нетерпением. Вчерауменя встал на портрет. Ах, если бы это был портрет хотя бы Хакамады-сан! Нет, я конкретно гибну! О книжке я и не вспоминаю, хотя мог издать ее сто раз! Хоть в подарочном издании.

Леди Гвиневера жива и здорова. Выпустила три книжки на деньги богатого сподвижника новых мингрельских демократов из Канады: свою – стихов, как они считают, – «Первая любовь»(?!) Еще пару – знаменитого «пэра» от слова и незнаменитого лорда от паузы! И еще одну – они считают, что тоже стихов: «На холмах Армении», автор – грузинский дипломат.

Я вспомнил акцент в трубке телефона в тот вечер.

Упала гламур-леди на крышу лифта, тот стоял этажом ниже. Даже ничего не сломала.

Илояли я больше не видел. Я не смею о ней даже думать. Тот поцелуй в губы один удерживает меня в жизни. Но разве стоила бы жизнь хоть грош, если бы не имела оборотной стороны? А любовь?

Нежные шелковые губы, поцелуй – шепот слившихся на мгновение душ. И атлас кожи, натянутой на зонтик зада, он и защищает нас от града жизненных бурь, и от Солнца, способного ослепить. Жалок жребий ваш, мужики! Да и у баб не лучше.

Как соединить несоединимое?

Пусть выберут в Президенты женщину!

Она выступит в Мюнхене так, что у меня будет стоять и в гробу!

И тогда пусть подойдет моя Илояли и поцелует меня шелковыми губами.

Честное слово, я встану и увижу наконец ее настоящее лицо!