Павел Зарва сразу же принялся за работу и стал помогать бригадиру заправлять пряжей станок. Они, присев на корточки, возятся возле больших валов, за серебряными струнами основы, которая тысячами лучиков бежит между колесами и валками, словно ей конца-края нет. Василий Бурый учит Павла самому сложному в ткацкой профессии — вязать узлы. А когда тот завяжет узел и весело показывает его Василию, бригадир объясняет ему, как пропускать шелковую нить сквозь сложные и мелкие гребни, чтобы она не спутывалась, а шла ровно и плавно, словно вода в лотках. Когда же Павел Зарва кивает головой, что понял и хитрое сплетение нитей, бригадир снова приказывает ему вязать узлы. Это сложное и канительное дело, но новичок выполняет его старательно и точно, хотя, как и всякий ученик, слишком долго и чрезмерно тщательно.

Они возятся у Олеси за спиной. И если бы не отчаянный грохот станков, девушка услышала бы их напряженное дыхание, звяканье гаечных ключей о железо и короткие возгласы, которые сопровождают каждое удачное движение, поворот гайки, оборот вала, а на нем — серебристой основы. Но девушка ничего этого не слышит, а лишь искоса посматривает на них, догадывается, что дела у бригадира идут отлично. Иначе он уже не раз бегал бы в конторку на перекур. Как бы отучить его от этого?! Говорят, врачи такие порошки придумали и еще дают чем-то во рту полоскать. Глотнул, прополоскал — и начисто отвернет от курева. И человек сразу словно заново на свет родился. Если бы! Да бригадир не захочет. Ни за что на свете. Хорошо, хоть Павел не курит. Как бы бригадир не приучил его, не то канителься тогда. Случится что-нибудь со станком, а их и не окажется поблизости. Ищи-свищи, а станок пусть простаивает. Норма срывается. Ткачиха — в плач. Олесе — тройные хлопоты. Ищи бригадира, успокаивай ткачиху и свой станок не бросай. Следи, чтобы нитка не порвалась или не спуталась. А они, проклятые, как назло, еще и песенку заведут: «Давай закурим по одной, давай закурим, товарищ мой…»

Олесе жаль одноглазого. Никогда не думала, что у них в Новограде, почти рядом с маяком, могло такое случиться. Это произошло давно, она ничего и не знала, даже не догадывалась. Имел сын моряка Павел Зарва отца и мать, а стал сиротой, сделался вором. Неужели об этом не знает и Дмитрий Григорьевич? Это же совсем близко от маяка. Старик должен помнить и покойных родителей Павла. Но Ольга Чередник тоже хороша штучка. Сколько лет живет в Зарвином доме, а и не намекнула, что это не ее дом, а сиротский, и что она оформлена как-то странно, назначена опекуншей, пока не выйдет из тюрьмы Павел Зарва. Но оказалось, что и сам Павел об этом не знал. Только что на собрании все выяснилось. Олеся спросила парня, где он жил с матерью. Павел назвал улицу и номер дома, и все девчата вопросительно взглянули на Ольгу Чередник.

Это правда, Ольга? Ты живешь в сиротском доме, а всем говорила, что снимаешь? А сейчас где будешь жить, когда вернулся хозяин? Ты хотя бы написала ему про дом, опекунша?

Ткачихи не говорили ей этого, Ольга же не объяснила ничего, хотя и прочитала в их взглядах вопросы. Этим все и закончилось. Девушки принялись за работу.

Ольга Чередник сразу же привязалась к Искре, словно они были давно знакомы или даже дружили. Может, хотела прикрыть свое смущение. А может, почувствовала угрозу, которая таилась в Искриной красоте?.. Ольга что-то шепнула Искре, когда та становилась на смену к свободному станку, на котором работал сам бригадир, все ожидая, когда отдел кадров докомплектует их бригаду. Возможно, эта девушка из Самгородка и будет той ткачихой, которую они так долго ждали? Время покажет.

Между сменами станки не останавливали, и это приятно удивило Искру. Просто девушки предыдущей смены, когда приходило время кончать работу, пускали в полотно красную нитку, которая и выводила по кайме полотна номер каждой из них. Ткачиха отходила в сторону, а на ее место становилась к станку другая, пуская новой ниткой и свой номер. Вот поэтому работа ткачей была непрерывной, и определить ее могли только бракеры, внимательно следившие и за качеством тканей, и за метражом каждой ткачихи. Метраж определяли по вытканным на кайме цифрам. А вот в Самгородке девушки останавливали станки, передавая смену. И долго разговаривали, иногда и спорили. Тут же друг дружку понимали с полуслова, по движению руки.

Ткачихи давно разбирают слова по движению губ. При таком грохоте на самом деле научишься говорить при помощи мимики и жестов. Это было и в Самгородке. Но чтобы смену принимать на полном ходу станков — такого Искра не видела…

Девушка с жаром принялась за работу. Сжала губы, повторяя про себя: «Не горячись! Будь спокойна. Только спокойна. Все смотрят на тебя, а ты не обращай внимания. Словно вокруг никого и нет. Не горячись, Искра… Ты выдержишь, ты должна выдержать, Искра…»

Как черная молния, летает челнок с шелковой нитью, намотанной на шпулю. Остановиться ему не дает грозная и неумолимая погонялка. Она бьет челнок то вправо, то влево; он еле успевает промчать до конца своей ровной стежки, между тысячами ниток, а нитки серебрятся в лучах ламп дневного света. И выдумают же люди. Погонялка! Кажется, так и стенная газета у них, на этой фабрике, называется — «Погонялка»… Искра не хочет об этом думать, но оно само почему-то лезет в голову.

За спиной стоит Василий Бурый, следит за каждым ее движением, готовый в любую секунду помочь. Искра даже слышит его горячее дыхание у себя на шее. Ей кажется, что волосы шевелятся от этого дыхания, щекочут кожу. Уже перед глазами рябят пряди нитей, плывут белым туманом, но она до предела напрягает зрение и так вовремя останавливает станок, что бригадир даже не успевает подать ей предупредительный знак. Молодец Искра. Орлиный глаз у нее. Видишь, как своевременно заметила обрыв нити. И уже нырнула белыми, словно литыми руками в серебристую основу, быстро нашла разрыв и вяжет его. И бригадир нагнулся к ней, дышит в самое ухо, внимательно смотрит, как она вяжет этот первый свой узел. Так или нет? Улыбнулся Василий. Молодец, Искра. Движение бригадира и его улыбку заметила Олеся, а потом и все ткачихи. И тепло улыбнулись Искре, но она не ответила.

Пусть простят. Некогда. И снова не отрывает глаз от серебристого сплетения нитей, от черной молнии челнока, от острых ножей.

Вздохнула свободно лишь тогда, когда Василий, тихо свистнув, отошел к своему станку. Кажется, он совсем позабыл об Искре. Да нет. Не забыл. Он теперь посматривает на соседок Искры. На Олесю и Ольгу. Следите вы, девчата, за новой ткачихой, а у меня, сами видите, сколько возни с новичком. Какой-то он странный, и все ему надо показывать и объяснять по нескольку раз, как ребенку, без крика и нервов. Потому что иначе не поверит и побежит искать другую работу. А нужно, чтобы он сразу прикипел к делу, чтоб заинтересовался сразу. Он ведь из тюрьмы. Ему нужна настоящая полезная профессия.

Глаза Искры светлеют, движения становятся свободнее и оттого точнее. Ноги уже не затекают и не немеют, как вначале, пока рядом стоял бригадир, а все ткачихи так и ели ее глазами. Ольга, стоящая рядом, кажется Искре совсем своей, знакомой издавна. Приветливо посматривает на нее и Олеся, такая придирчивая и не по летам строгая. Неужели каждый комсорг бывает таким? А где же танцы, девичье лукавство, горделивое любование своей красотой и десятки других причуд, которые не сотрет и не уничтожит в женщине никакая должность? Нет, тут что-то не так. Такой, как у нее, жених не полюбит из-за того, что она строгая и придирчивая. Есть у нее то самое девичье обаяние…

Медленно движется широкий ворс, туго наматывается тяжелая ткань на два больших барабана, нагоняя на Искру дрему. Она кусает губы, посматривает на часы и все чаще косится на другие станки, которые стоят подальше, вдоль стен. Они низенькие, маленькие, и на каждом белеют шелка, словно на тихом море наступил полный штиль. И мчит по морю торпедный катер. А на катере — ее Валентин. Он плывет выше девичьих голов, перепрыгивает через них, даже не оглядываясь — стоят они или упали. Но возле некоторых ткачих он останавливается и подолгу о чем-то говорит. С другими только здоровается и летит все дальше и дальше, но никак не может пристать к станку Искры. Что за напасть?.. Или он не видит ее, или не хочет увидеть среди тысяч других ткачих, которые так уж хороши, что не знаешь, которая лучше?..

Искра тряхнула косами и вздрогнула от прикосновения чьей-то руки. Перед ней стояла, улыбаясь, Олеся, выразительно приказывая глазами, чтобы Искра больше не дремала. Рассвет — самое опасное время для тех ткачих, которые не совсем хорошо отдохнули перед ночной сменой. А именно усталость заметила Олеся в глазах новенькой. В ответ комсоргу Искра понимающе кивнула, и та спокойно отошла к своему станку.

Вокруг продолжали гудеть станки подружек, а Олесе вспоминались первые послевоенные годы. Из руин встали первые ткацкие цеха, и поползли нескончаемые ленты шелка и белого полотна. Детям на рубашки, девушкам на платья, женщинам на юбки. Шелк и полотно стлались белыми волнами, бескрайние как море, но их все еще не хватало. За войну люди так обносились, что вся продукция Новоградского шелкоткацкого комбината, которую уже измеряли миллионами метров, все равно была маленькой каплей. Олеся знала это по себе, потому что даже в детдоме у них было лишь по две смены белья. В одном ходит, а второе, выстиранное, тем временем сохнет. Платьев было тоже всего два, не больше. А были ведь горемыки, которые и этого не имели. Те, что жили по родственникам и чужим людям. Детские дома не могли вместить даже всех круглых сирот, как и ткацкая фабрика не могла в то время всех людей одеть в новую одежду. Именно тогда Олеся и пришла в ткацкий цех ученицей, вместе со старшими детдомовцами. А потом комбинат взял шефство над их детдомом. Он не только выучил сирот ткать, но и стал одевать их, имея некоторые резервы из сверхплановой продукции. Так Олеся и познакомилась с шумной и неугомонной Анной Николаевной, женой смотрителя маяка. Та научила девушку ткать сначала перкаль, потом шелк, а со временем и ткани с цветными узорами, которые шли на галстуки, бальные, вечерние платья, дорогие шторы и занавеси. Это был высший класс. Чего Олесе еще нужно? Деньги зарабатывала хорошие. Бригада пользовалась уважением. Ей присвоили высокое звание коммунистической. Всем девушкам на собрании торжественно повязали красные косынки, напечатали их портреты в газетах. В городской их на славу расписал Сухобрус. Постарался он для них и в центральной прессе, где скоро появился групповой портрет всей бригады с подробной подтекстовкой. Ткачихи стали получать много писем. Живи, Олеся, и радуйся! Так ведь нет. Услышала она, что на комбинате организуется новый ворсовый цех, и настояла: «Пойду туда, и все». — А как же бригада?» — «Вся бригада пойдет», — не задумываясь, отрезала Олеся. «Как это вся бригада? — возмутились в завкоме. — Она же коммунистическая. А там, где все новое и сложное, сразу потеряет свое высокое звание. Подумай, девушка, что ты делаешь?» Олеся вскипела: «Да я уже подумала! Одна уйду… Уйду и буду помогать отстающим… Или вы газет не читаете? Вон ведь на других ткацких фабриках что происходит? Валентина Гаганова… Юлия Вечерова… Или вы не слышали о них?» — «Слышали, конечно, слышали, но только зачем все наперекор делать, ведь у вашей бригады, бригады пока что у единственной на комбинате, звание коммунистической?» Олеся в ответ на это тоже не лезла в карман за словом. «А если эта бригада не на словах, а на деле коммунистическая, так ее никакая сила не подорвет. Роль одной личности в истории, а тем более в истории бригады, не имеет ни малейшего значения…» Ну что они могли ей ответить? Рассвирепевший Марчук только неуверенно пожал плечами, процедил сквозь зубы: «Куда ты лезешь, сумасшедшая? Вот когда поджаришь себе пятки, никто руки тебе не подаст, чтоб тебе… Так и утонешь в проруби… За такие вещи на флоте и в армии — трибунал, а в лучшем случае последнее предупреждение: служебное несоответствие…» Да разве же она знает, чем это пахнет? И как назло у нее ни отца, ни матери. Некому взбучку ей задать или носом ткнуть, чтоб не своевольничала!..

Не раз он сам совестил Олесю. Но что из этого получилось? Девушка косилась на него колючим взглядом и, не выдержав, отрезала: «Отойдите от греха подальше. С дороги моей уйдите, а то толкну ненароком, а если упадете — перепрыгну». Какая дерзость! И откуда она у нее взялась? Обиженный Марчук, вскипев, затаил на девушку злобу. Все выжидал, когда же она споткнется. Но Олеся не споткнулась. И он стал мстить ей, вот как сейчас, когда подсунул в бригаду Павла, только что вышедшего из тюрьмы. Бригада, мол, не доукомплектована, порядка там все равно нет, а в буфете все еще недостача. Да и сама комсорг открыто заявила, что им еще далеко до высокого звания — коммунистической бригады. Так что же с ними нянчиться? И завком по совету Марчука дал согласие. Раз так, так давайте им еще одну ткачиху и того, кто вышел из тюрьмы… Известно ведь: настоящую ткачиху никто с фабрики не отпустит. Всегда испокон века так было: на тебе, боже, что нам негоже… Так и с этим Зарвой: сначала низко кланяется, а потом станет за пятки кусать… Вот как все будет…

И Марчук радовался, зажимая Олесю между молотом и наковальней.

Но девушка была упругая, как стальная пружина. И штабной служака не раз жалел, что она не матрос, а он не начальник гарнизонной гауптвахты. Он бы ей показал, где раки зимуют, как надо уважать начальство и приказы отделов, одним из которых и был для Марчука завком профсоюза ткачей. Такая ситуация не раз даже снилась ему ночью, но сон есть сон, и флотский служака только уныло вздыхал, покусывая ногти, под которыми всегда чернели синеватые полоски.

Это началось у него давно, еще тогда, когда Олеся, работая в передовой бригаде, первой стала добиваться, чтобы отдел кадров не принимал никого на работу без согласия ткачих. И добилась своего. Ее поддержали все: партком, директор, рабочие. Марчук остался как командир без армии. И, конечно, не мог простить этого желторотой девчонке, из-за которой его чуть не каждый день поднимали на смех знакомые отставники на Приморском бульваре, постоянно забивающие там козла. Вот и дожил старый моряк, что им играют на службе, как кошка мышкой, все, кому не лень. Работай для них, старайся, выискивай рабочих и учеников, которые согласятся стать ткачами, а они возьмут и забракуют твои кадры, и ты ничего не сможешь поделать. Какой же ты после этого инспектор отдела кадров. Одна табличка на двери, да и только… Чего доброго, они скоро и до директора доберутся и будут по очереди его заменять, как теперь вот хотят по очереди работать сначала вместо бригадира, а потом и начальника. Сегодня бригадиром Олеся, завтра — Галя Диденко, а потом Ольга Чередник. Будет, мол, и дисциплина. Потому что если Олесю не послушается Галя, так завтра, когда Галя будет выполнять обязанности бригадира, ее не станет слушать Тиховод. В этом есть какой-то резон, но слепая злоба к Олесе не позволяет ему иногда трезво смотреть даже на простые и полезные перемены, которые требовали и внедряли в жизнь девушки. И это тоже очень сердило старика. Ему все казалось, что Олеся хорошо видит и чувствует его злобу, но не обращает на нее внимания. И нарочно выдвигает все новые и новые идеи, чтобы насолить Марчуку и окончательно сбить его с толку.

Только он не знал, что Олесе гоже было трудно, но она этого никому не говорила, не жаловалась. Когда в холодном цеху монтировали станки, руки прикипали к железу на морозе, а она лишь посмеивалась: «Волков бояться — в лес не ходить». Потом стали рваться нитки. Бригадир ругался вовсю, а девушки втихомолку плакали. И если бы в то время были уже бесшумные станки, то весь комбинат отчетливо услышал бы доносившиеся из их ворсового цеха крутую боцманскую ругань и горький девичий плач с причитаниями, словно на похоронах. Тогда Олеся словно не слышала всего того, а упорно делала свое дело. Нитки рвались, а она вязала узлы. Вяжет их и напевает себе под нос: «В небе солнца золотой клубочек рассыпает ниточки-лучи. Руки девичьи сбирают их в пучочек, ткут узором луч на полотне». Девушка принесла эту песню в новый ворсовый цех из того галантерейного цеха, где ткались полотна невиданной красоты, и теперь не разлучалась с ней. И так всегда, в самые трудные, казалось, безысходные минуты, то песней, то шуткой сбивала всех с толку, вырывала из объятий отчаяния и растерянности, возвращала в ясный, реальный мир. Только их бригадира Василия Бурого, бывало, отзовет в дальний угол и так укоризненно посмотрит большими, как вишни, глазами: «Вася, ну ты что так? Зачем столько грязи на людей выливаешь? Ведь хуже боцмана ругаешься. А дети и жена с тебя пример берут. Васенька, я тебя очень прошу. Мы все тебя просим! Не ругайся! Ладно?»

Василий скрежетал зубами, изо всех сил бил одним французским ключом о другой, но уже не ругался. И снова бежал к проклятым, пока еще непослушным станкам, ползал возле них на животе. И так весь пусковой период.

Вот с каким трудом осуществляла свою мечту Олеся Тиховод. Даже теперь, когда станки работали нормально и задержка с пряжей случалась не так часто. Девушка пробивалась каждый раз сквозь свое прошлое, сквозь холод и ругань, порванные нитки и плач подружек и натыкалась на критику завкома и комсомольского комитета. Пробивалась, словно путаясь в колючих зарослях терна и шиповника, которые рвали на ней одежду, царапали тело и не пускали вперед, пробиралась сквозь густой лес, и все шла и шла, пока не вышла на прямую дорогу.

Станок гудит и стучит ровно, напряженно, даже железобетонный пол звенит и, казалось, прогибается. Перед глазами мелькают десятки тысяч ниток, белеет или желтеет пушистый, нежный бархат, очень медленно наматываясь на широкий барабан. На первый взгляд, однообразно и скучно. То клонит в сон, то до одури оглушает железным громом. Но Олеся не обращает на это внимания. Она привыкла. Прорвется сквозь колючие кусты неприятных воспоминаний, взглянет на тысячи серебряных ниток и широкие плюшевые полотна — и сразу поплывет вслед за ними, словно на белой пушистой волне, которая слегка укачивает. И она, эта волна, не одна. Рядом с Олесиной гонят свои волны Стася и Галя. За ними, словно стаю лебедей, выпускает из теплой ладони Ольга Чередник.

А вон и новенькая, Искра Величай.

А там еще и еще плывут волны. Настоящее море. Куда они катятся и зачем? Для кого? Вот странно. Не для Олеси же все это и не для ее ткачих. И не для ее новоградцев, которые живут тут, у моря. А для дальних, незнакомых девчат, женщин и их детей. И для парней их и мужей. Разве мужчинам не нужен этот бархат? Ого, еще как нужен. Он играет на солнце в красных полотнищах знамен. Из него шьют плюшевые пальтишки ребятам. Он поблескивает на игрушечных медвежатах, котятах, собачках и даже на тиграх и зайцах. Олеся видит свой бархат в тяжелом театральном занавесе, за которым прячется невиданный сказочный мир музыки, сказочная сила перевоплощения. Вот этот занавес качнулся, поплыл — и сотни человеческих глаз в зале вспыхнули, насторожились. Люди словно притаились в удобных креслах, обитых мягким бархатом, который пробрался и сюда, в театральный зал. И на артистах, и на зрителях Олеся узнает свои шелка и бархаты. Одни в легких платьях с прозрачными шалями, другие в вечерних, с тяжелыми фалдами и шлейфами. Везде, всюду, по всей земле ее работа. И на море. В офицерских каютах кораблей, на креслах, диванах, на шторах иллюминаторов. Ее шелка прячут тяжелую броню… И под водой они есть. И над тучами, в небе. В самолетах кресла обиты ими. Легкие шелковые занавеси на окошках. Коврики под ногами. Везде, всюду разбегаются их шелковые волны, для далеких, незнакомых людей, чтобы сделать их жизнь удобнее, уютнее. Олеся не знает этих людей и никогда не узнает так близко, как своих подруг, но с какой радостью и огромной охотой ради них переносит и этот грохот станков, и нервное напряжение, и не одну неприятную стычку с такими, как Марчук, с такими, кто и теперь хочет, чтобы его хата была всегда с краю, для кого до сих пор своя рубашка ближе к телу…

Олеся оглянулась, и ясный огонь сразу ослепил глаза. Он падал с высоты, сиял над головой, выхватив из тьмы далекий горизонт. Это светил маяк.

Олеся болезненно поморщилась. Ей привиделся отец. Он снова стоял на верхней ступеньке маяка и держал в руке факел…

Девушка вздрогнула. За спиной уже стояла сменщица, — вот и конец работе. Вся бригада вышла из цеха и, не сговариваясь, направилась к морю. Лишь там они увидели, как на высокой горе погас маяк.

За горизонтом рождался рассвет.

— Айда в воду! — звонко крикнула Олеся.