Шторм утих на третий день, и люди лежали в шлюпке изможденные и страшные. Только изредка кто-нибудь глухо застонет, потянется рукой к воде, бессознательно повторит движение, к которому привык за эти страшные дни и ночи изнурительного поединка с морем.
Волна постепенно спала, но море еще сильно качало одинокую посудину на своей гигантской груди. Вверх и вниз. Вверх и снова вниз. Днем донимала жара, ночью изводил холод. Но голод был страшнее всего. В ушах невыносимо звенело, перед глазами плыл холодный туман. В желудке так жгло и болело, словно он давно прирос к позвоночнику и стал постепенно усыхать. Люди смачивали в воде кожаные пояса и портупеи, — пробуя их жевать. Но из этого ничего не выходило. Пораженные цингой зубы не могли разжевать грубую кожу и только шатались в опухших кровоточащих деснах.
До предела обессиленные, они не помнили, когда шторм пошел на убыль. Их бросило в пропасть, подняло на гребень волны, и всем на голову свалился липкий сон. Их словно накрыло сразу слоем зеленой тяжелой воды, и они уже больше не всплывали на поверхность. Павло Заброда что-то кричал им, но никто его теперь не слышал, и он скоро умолк, тоже впав в тяжкое забытье.
А море спрятало белые зубы. Оно поблескивало на солнце сверкающей волной, пускало зайчики и словно улыбалось потерявшим сознание морякам. Улыбалось добро, ласково: «Молодцы! Выдержали, не покорились, устояли...»
Под палящими лучами высохла одежда, а когда Алексей Званцев шевельнулся, она на нем загремела. От этого, наверное, он очнулся, тихо попросил:
— Воды-ы!
Лежащий рядом Павло с трудом поднялся на локте и зажмурил глаза, привыкая к слепящему солнцу, которое снова затопило все вокруг. Набрав пригоршню морской воды, напоил Званцева, спросил!
— Ну, как тебе, Алексей?
— Больно...
— Что?
— Рана...
— Сейчас посмотрим...
Павло размотал бинты и увидел по-прежнему незаживающую рану. Промыл ее, выстирал бинты и снова туго забинтовал Званцева.
— Ну что там? — тревожно спросил Алексей.
— Ничего. Подсыхает немного, — неуверенно сказал Павло.
— Может, выживу?
— Да уж верно, что выживешь, — покраснел Павло и, досадуя на себя, прибавил: — Если бы ты в госпиталь ко мне попал, давно бы уж плясал, казак... А тут, видишь, затянулось... Все равно победим. Вон какой шторм победили!..
— Да, — пробовал улыбнуться Званцев.
В шлюпке плавали две каски, постукивая о решетчатое дно. Воды было по щиколотки. Ее не вычерпывали со вчерашнего дня.
На корме спал, разбросав руки, Фрол Каблуков. Алюминиевая фляга свисала на шнурке с его шеи, тихо постукивая о борт. Прокоп Журба лежал возле него, закинув на борт правую руку.
А вокруг море и море. И ни берега, ни чайки...
Павло сел на носу шлюпки и, приложив ко рту обе ладони, как в мегафон, закричал:
— Говорит Москва! Доброе утро, товарищи! Сегодня...
И осекся. Какое же сегодня число? Вот уже и сбился со счета. Он вынул часы, приложив к уху, послушал их ход. Подзавел пружину. И совсем случайно увидел на никелированной крышке свое отражение. Увидел и ужаснулся. Тощий, шея в палец толщиной. А зарос как, мама родная! Усы, борода! Седина!.. В двадцать три года. Ну да это не беда, лишь бы увидеть берег, ступить на него и отомстить фашистам за эти нечеловеческие страдания в море. Отомстить за все, что натворили фашисты в родном краю. От Ленинграда до Балаклавы. От Сухой Калины до Керчи... Ведь правда на нашей стороне, она не даст и им четверым погибнуть...
В голове мутилось. Павла стали утомлять даже мысли. Зачерпнул горсть воды, напился.
Все уже проснулись и смотрели вокруг какими-то мутными, словно потускневшими глазами.
Фрол Каблуков, показывая рукой на горизонт, тихо спросил:
— Земли не видать?
— Нет...
— А чайка не летала?
— Не летала...
— Значит — крышка. Не дотяну. Оденусь в сосновый бушлат.
— Дотянем, Фрол Акимович, — бросил Павло. — Все дотянем до берега. Ведь тот человек голодал сорок три дня, а мы разве не сможем?
— Ох, молчи, мучитель, не терзай, ради бога! — стонет Фрол и отворачивается. — И зачем я, дурак старый, тебя послушал? Надо было в партизаны под Балаклаву пробиваться...
Но врач не молчал. Он упрямо долбил свое:
— Другие тоже долго голодали. По месяцу и по два. Неужто забыли, что я вам рассказывал? Это же не сказка, а медицинские опыты. Я же ничего не сочинил. Да и по себе судите. Скоро, наверное, двадцать дней, как голодаем... Не так ли?
— Да так, чтоб ему добра не было! Так, — вздохнул Фрол. — И денег полон мешок, и зубы еще целы, а есть нечего. Дайте мне буханку хлеба или бутылку молока — двенадцать тысяч не пожалею. Не дадите! А у нас в Саратове яблоки в эту пору очень дешевые. Целое ведро можно купить за рубль. А калачи какие? А рыба волжская? Вы такой в жизни не пробовали... Что и говорить...
— Почему не пробовали? Едали, папаша, — откликнулся матрос Журба. — Не только рыбу, но и кое-что повкуснее.
— Неужели? Ой ли?
— А ты думал! — мечтательно проговорил Журба. — Вот возьмите, к примеру, полтавский борщ. Или пампушки с чесноком. Или вареники со сметаной. Пальчики оближешь...
Матрос жадно глотал слюну и все говорил и говорил о разных блюдах, перепробованных им. Он перечислял их, рассказывал, как их приготовляют, и все время словно что-то жевал, причмокивая. Его трудно было слушать, но Павло не останавливал Прокопа. Пусть выговорится. Может, эти воспоминания прибавят сил и не так трудно будет ему переносить голод.
Но Званцев не мог дольше терпеть, тихо простонал:
— Не надо о еде! Хватит!
Прокоп, встрепенувшись от этих слов, словно они испугали его, удивленно спросил:
— Не надо?
— Нет, — с трудом отозвался Алексей.
— Так я и не буду, — виновато пожал плечами матрос и сразу притих, съежился, прилег на корме возле Фрола.
Павло переполз на свое место к Званцеву, навалился грудью на голые доски. Он не мог теперь спокойно смотреть на ласковое и сонное море, которое нежилось под теплым солнцем, укачивая шлюпку и четырех голодных людей в ней. Павло не мог его видеть. Оно опостылело. Эти легкие волны вызывали злобу, которая, подкатываясь, словно тисками, сжимала горло. Павлу было тесно и студено в этом неоглядном просторе, точно он оказался в сыром каземате Петропавловской крепости, куда, будучи студентом, ходил однажды на экскурсию. И до слез тяжко было от проклятой неизвестности.
Солнце, выкатываясь из-за горизонта, палило весь день так, что душа вяла. И ни тучки, ни малейшего ветерка, ни капельки прохлады. Кожа лопается на лице и руках. От зноя трудно дышать и голова гудит, как колокол. Ждешь не дождешься ночи, чтоб остудить обожженное тело. А настанет ночь — дрожишь от холода, как в лихорадке. Зуб на зуб не попадет. Кутались втроем в единственную плащ-палатку, тесно жались друг к дружке. А холодный туман пробирался под одежду, пронизывал до костей.
И так изо дня в день, не ведая, что будет завтра, они покорно терпели все эти муки и тревожно чего-то ожидали. Ночами, когда выплывала луна, море прокладывало им серебристую дорожку до самого горизонта к желанной суше. Казалось, встань на нее и шагай к спасению. Она тебя выведет на твердую почву, где живут люди... Но скоро и луна со своей серебристой дорожкой стала ненавистной и постылой. При ее свете они казались друг другу еще более страшными и беспомощными. Словно не люди, а какие-то мертвые тени покачиваются в шлюпке или привидения, выплывшие с морского дна и шныряющие по морю в поисках места своей недавней гибели.
Фрол Каблуков совсем затих на корме, передав флягу Прокопу. И теперь холодную воду из глубины доставал для всех матрос Журба. Фрол уже не спорил с Павлом, не рассказывал о саратовских яблоках. Он словно погрузился в дрему. Это хорошо. Пусть дремлет. В таком забытьи его тело сохранит больше энергии, дольше будет бороться с голодом. В шлюпке царила сонная тишина.
Однажды около полудня, когда все они разомлели от жары, вдруг закричал матрос Журба. Пронзительно и отчаянно, словно молил о спасении.
Павло похолодел. Неужели у матроса начались галлюцинации? Врач приподнялся на локте, обернулся к корме.
— Что тебе, Прокоп? — спросил тихо.
Но матрос был в полном сознании. Испуганно отшатнувшись от Фрола Каблукова, показывал на него глазами:
— Ой, он мертвый...
— Типун тебе на язык, — процедил сквозь зубы Павло, переполз на корму и стал осматривать Каблукова.
Фрол не дышал. Пульса не было. Конец.
Врачу вдруг стало жаль Журбу, которого он так грубо и напрасно обидел, и Павло тихо заплакал, словно обиженный ребенок. Перед глазами встали сотни людей, жизнь которых висела на волоске, а он, капитан медицинской службы Заброда, все-таки спас от смерти всех. Спас не где-нибудь в операционной первоклассной клиники, а прямо посреди поля, в окопах и блиндажах, когда, казалось, уже не было надежды на спасение.
И он заплакал еще сильнее. Ведь те люди были тяжело ранены, потеряли много крови, а Фрол Каблуков — абсолютно здоров. Его даже осколком не царапнуло. И вот умер. Тяжело переживал молодой врач, когда он видел перед собой умирающего человека и ничем не мог помочь ему. Жизнь спасти не мог. Да и что нужно было этому человеку? Немного еды и чаю, чтобы подкрепиться. Ни лекарств заморских, ни прославленных патентованных препаратов. Только кусок ржаного хлеба и стакан сладкого чая. И он жил бы да жил, этот вечно недовольный и немного скандальный, но честный инженер Каблуков с Гоголевской улицы Саратова.
Матрос прикрыл пилоткой его глаза, сложил на груди ставшие теперь послушными жилистые, легкие, как пушинка, руки, потом тронул за плечо врача:
— Не плачьте, капитан. Надо же его похоронить. Солнце припекает.
Павло, медленно приходя в себя, словно просыпаясь после крепкого сна, еле слышал далекий голос Прокопа. Он вынул часы и долго смотрел на них покрасневшими глазами. Потом спрятал их и тихо сказал:
— Нет. Он должен полежать два часа. Закон...
— Закон? — удивился матрос.
— Да. Каждый мертвый имеет два часа... — объяснил Павло.
И ровно через два часа они привязали к ногам покойника две железные уключины, потому что ничего другого не было, и, встав на колени, начали приподнимать его над бортом шлюпки. Они так обессилели, что даже вдвоем не могли перевалить его через борт. Мертвец валил их с ног, тянул на дно шлюпки, словно не хотел идти в море.
На носу задвигался Алексей Званцев и больше жестами, чем словами, остановил их:
— Подождите. Дайте я помогу...
Он приполз к ним на корму и, пересиливая боль, поднял вместе с ними тело Фрола Каблукова над высоким бортом. Потом они тихо и медленно перевалили его в море.
Легкая и ленивая волна расступилась, приняла в свои объятия Фрола и бесшумно сомкнулась над его головой. Он медленно опускался все глубже и глубже, как и подобает моряку — ногами ко дну, отведя в сторону правую руку, словно хотел за что-то ухватиться, пока не исчез в темной морской бездне.
На корме они нашли помятую противогазную сумку, которая все эти дни служила Фролу подушкой. В сумке лежало двенадцать тысяч денег — двухнедельная зарплата на весь, давно уже погибший батальон. Врач приказал положить сумку под корму на пустые консервные банки, чтобы деньги не замочило водой.
Матрос Журба остался на корме один. Павло с Алексеем Званцевым лежали на носу шлюпки. Теперь их было трое. Долго ли это продлится? На сколько хватит у них сил и терпения? Кто знает... Эта мысль мучила каждого, но они настолько теперь ослабли, что не было желания говорить об этом...
А солнце обжигало... А голод мутил рассудок и слепил глаза. И казалось, спасения уже не будет. Единственная надежда на случайную встречу с кораблем да еще воспоминания о прошлых, лучших днях поддерживали их. Да еще этот слепящий горизонт на востоке, где наконец должна была показаться земля. Не вечно же будет море и море. Где-то должна же быть земля...
Павло всячески охранял эту надежду, не давал ей угаснуть в сердцах раненого Алексея Званцева и матроса Журбы. О матросе он не так беспокоился, тот был самым молодым среди них, и нога его уже давно зажила. Он мог еще долго терпеть. Павло беспокоился об Алексее. Он снова и снова стирал бинты и сушил их на солнце. Ежедневно перевязывал рану, хотя хорошо знал, что все это напрасно. В море рана не заживет. Но перевязки поддерживали в сознании Званцева надежду на спасение, и Павло делал их так же тщательно и аккуратно, как и в первые дни их плавания. Ночами, когда становилось холодно и Званцев дрожал, Павло кутал его в плащ-палатку и согревал своим телом. Алексей говорил:
— Хорошо, что перевязываешь меня. Спасибо. Может, я и выживу.
— Выживешь, — утешал его Павло, — Я уверен, что скоро нас прибьет к земле: ведь мы плаваем уже двадцать пять дней.
— Сколько?
— Двадцать пять, понимаешь?
Званцев вяло улыбнулся, наконец-то понял. Значит, они еще могут голодать, ведь врач рассказывал, как один немец выдержал сорокатрехдневное голодание. Лежи спокойно, не делай лишних движений. Это спасет тебя...
И Званцев умолкал, погружаясь в мутную дрему. Теперь он редко начинал говорить первым, а все молчал и молчал. Только как-то ночью сказал Павлу:
— Холодно... А мы его в одежде похоронили. Зачем? Могли бы себе забрать. Видишь, как холодно...
— Нельзя, морской обычай, — объяснил Павло.
— Обычай?
— Обычай. Хоронить всех в боевой форме.
— Да... да, — вздохнул Званцев, дрожа от холода и соленой влаги, которая еженощно пропитывала всю их одежду.
Утром они проснулись, как всегда, мокрые до нитки, словно всю ночь кисли в море. Прокоп вытянул из глубины холодной воды и напоил их. Павло перевязал Алексею рапу и с горечью взглянул на слепящий горизонт. Опять ни пятнышка, ни тучки.
В полдень Званцев попросил воды и, напившись, поманил к себе Павла. Павло лег рядом и долго глядел в бесцветные, словно выгоревшие на солнце глаза Алексея. Куда девалась их глубокая и нежная синева? Только пушистые ресницы напоминают о молодости и былой красоте капитана.
— Павлик, — зашептал Званцев, — спасибо, что помогал мне. Спасибо, что был возле меня... Я, наверное, не увижу берега...
— Ну что ты? Брось говорить глупости, — горячо сказал Павло.
Но Званцев уже не слышал его. Он напряг последние силы и с трудом выдохнул:
— Не увижу... Жизнь моя... Напиши маме в Ленинград... Конец. Вот и конец...
Он закрыл глаза, глубоко и как-то судорожно вздохнул, словно захлебнулся. И умер.
Павло опустился перед ним на колени, снял пилотку и низко склонил голову. Он стоял долго и неподвижно, словно окаменел, пока чья-то рука не коснулась его плеча. Оглянулся. Рядом стоял на коленях Журба, прижимая к груди выцветшую, поседевшую от морской воды бескозырку. На муаровой ленточке тускло поблескивали золотые якорьки, но на околыше золото уже выгорело. Только по темным следам можно было прочесть название крейсера: «Червона Украина»... Матрос Журба безмолвно стоял возле капитана Заброды, не вытирая слез, катившихся по лицу.
— Павло Иванович, как же нам теперь? Я не выдержу дальше. Если так, лучше головой в воду, — вдруг заговорил Журба.
— Прокоп! Ты ли это? — Павло смерил матроса осуждающим взглядом.
— Да кто же, как не я! — со злостью бросил матрос.
— Не верится что-то. Вытри воду под глазами. Чтоб я этого больше не слыхал. А еще моряк, — холодно бросил капитан и покрыл тело Званцева плащ-палаткой.
И снова через два часа, когда солнце садилось за горизонт, багряно-красное и какое-то зловещее, они наконец опустили умершего за борт.
Словно онемев и окаменев, стояли они на коленях со склоненными головами, отдавая последнюю честь умершему:
— Прощай, дружище...
— Прощай...
Вечернее солнце рассыпало ослепительный жар по всему морю, обагрило воду возле шлюпки, словно кто-то развернул на воде красный стяг. И стяг затрепетал на живой волне, окутал тело Алексея Званцева, связиста из Ленинграда.
Солнце упало за горизонт, и стяг сразу почернел, растаял в море, ушел за капитаном в холодную глубину.
Матросу Журбе почудилось, что он слышит его шелковый трепет, видит радужный след в воде, расходящийся во все стороны от багряного блеска.
Теперь в шлюпке осталось двое.
— Переходи, браток, ко мне. Тут, на носу, вдвоем нам будет теплее. Ночь опять будет холодная, — сказал Павло.
Матрос Журба молча лег сбоку, притаился.
Павло укрыл его плащ-палаткой и, устроившись поудобнее, прижался грудью к костлявому плечу. На сердце было горько и тревожно. Врач, хирург, а похоронил двух командиров, не мог спасти, вырвать у смерти. А дальше как быть? Дальше... Павло чувствовал, что не совсем еще ослабел, что сможет еще продержаться без еды. Но надо хотя бы этого, третьего товарища сберечь, хоть его не отдать в лапы неумолимой карге.
Ему не спалось всю ночь. Павло прислушивался, как дышит и бессвязно бормочет, тяжело вздыхая во сне, Прокоп Журба. Он боялся, как бы у матроса не начались галлюцинации, и охранял его, словно нес ночную вахту. То укроет Прокопа потеплее, то теснее прижмется и обнимет его, согревая своим телом.
Больше ничем не мог ему помочь капитан медицинской службы Заброда. И в страшном бессилии скрежетал расшатанными зубами и снова чуть не плакал,
Над ним сияли большие южные звезды, равнодушно светил холодный месяц, и на нем один брат другого на вилах держал, Каин — Авеля. Так как будто их звали? Какая глупость! Миф и шантаж... Даже на небо прицепили эмблему войны. Брат родного брата на вилы поднял. Религия узаконила войну, сделала ее божьим велением. Возмутительно! И когда же настанет время, что люди не будут больше умирать в боях, а будут жить да жить, а он бы их осматривал и охранял, спасал от болезней и старости? Когда? Неужели и после этой войны, после того как фашистам скрутят шею, люди не одумаются?!
Павло закрывает воспаленные глаза, чтобы не видеть ни месяца, ни звезд, ни этой необъятной морской пустыни, от которой веет холодом и смертью. Но море напоминает о себе ежесекундно. Клокочет под носом шлюпки, словно вгрызается в обшивку. Как тут забудешься? Счастливый матрос. Он спит и хоть сейчас не видит моря и звездного неба. Не видит и не слышит...
Но матросу спалось неспокойно. Ему снился странный сон. Первый сон за все плавание в голодном море. Собственно, это был не сон, а видение той опасной жизни, которой он жил там, на фронте, в окопах. Словно он стоял где-то в стороне и видел себя издали. Будто из одного Прокопа Журбы, прославленного разведчика третьей роты, вдруг сделалось два разведчика. И один из них только что уснул, а второй еще воюет, смеется и ругается, ужинает и пьет холодную воду. И за ним подсматривает этот, первый, дремлющий на носу одинокой шлюпки. И сон и жизнь. И мираж и суровая правда. Такого еще не случалось с Прокопом Журбой с тех пор, как появился он на свет.
Сон этот начался не на войне, а еще раньше, в мирное время.
...Их рота на Малаховой кургане. При ней командир и молодой военврач Павло Заброда. Идет боевая подготовка. Все при оружии. Шагом марш! Кругом! Падай на землю! Ползи по-пластунски! Бросай гранаты! Коли штыком, отбивайся прикладом! Окопы глубокие, в полный профиль. Штурмуй их, бей условного врага. И вдруг начался дождь. Густой, щедрый. Матросы попрятались в окопы и блиндажи. Тучи обложили все небо, дождь и не думал утихать. Неожиданно откуда ни возьмись вылетел из-за горы полковник Горпищенко. Вылетел да как закричит, даже листья на деревьях зашумели:
— Полундра! Дождя испугались? В две шеренги становись!.. Быстро!
Матросы выскочили под ливень, выстроились в две шеренги и в мгновение вымокли так, словно только что вышли из моря. А дождь так и хлещет, так и льет, даже дым по земле стелется.
— Матросы! Дождя испугались! Позор! — гремит Горпищенко и приказывает дальше: — Ложись! По-пластунски на высоту за мной!.. Вперед, орлы!..
Он, как был — в чистом кителе, в начищенных ботинках, при полной боевой выкладке, — первым упал на мокрую землю, в вязкую грязь. А за ним попадали все матросы. Стиснули зубы, покраснели от злости. Но приказ есть приказ. И врач Заброда ползет. Дождь застилает глаза, грязь брызжет за ворот. А полковник не унимается:
— Ниже головы! Обнимайте землю. Обнимайте!
Он ползет невдалеке от Прокопа, сильно выбрасывая вперед руки, широко загребая обеими ногами, словно плывет по морю. Разгоряченный, раскрасневшийся, запыхался так, что даже сопит. И всех видит, за каждым следит, покрикивая то на одного, то на другого. Заметил капитана Заброду:
— Медицина, вперед! Не отставай! Там раненые могут быть! Ясно?
— Ясно! — отвечает врач, ползущий рядом с Прокопом.
Гора хоть и некрутая, но высокая. С нее на матросов несутся потоки мутной воды, лавиной плывет грязь, а полковник все не утихает. Он поднимает роту на штурм, Заставляет матросов бежать и кричать «ура» и сам бежит и кричит вместе с ними. Потом снова и снова бросает их в грязь, и они ползут к вершине, где стоит Нахимовская башня. Дождь не унимается, словно нанял его кто. Ниточки сухой не осталось на одежде, а Горпищенко и не думает кончать учение.
Сам, как черт, вывалялся в грязи и их хочет доконать. Только пыхтит в усы и задорно поблескивает колючими глазами. Посмотрел на Прокопа, что начал было отставать, и тут же подбадривает:
— Вперед, матрос Журба! И голову ниже пригибай! В бою как находка будет, браток.
— Есть, как находка! — цедит сквозь зубы Прокоп, хочет улыбнуться, как полковник, но не может.
До самого вечера дождь лил как из ведра, и они ползали по грязи на Малаховом кургане, пока не истекло все учебное время. Потом полковник выстроил их в колонну по четверо в ряд и повел в училище. Сам он шел впереди вместе с командиром роты и врачом Забродой, весь черный от грязи, как и все они, но веселый, бодрый, свежий.
Приказал:
— Песню, орлы!
Песня разнеслась над тихой Корабельной стороной, и к окнам прилипли любопытные девичьи лица. Ах ты боже мой! Что он натворил с матросами, этот полковник Горпищенко? И как ему не стыдно?! Вывалял их в грязи, сам похож на кочегара! Да еще и распевает в такой дождь. Нет ему ни дня ни ночи, окаянному.
Звонко несется песня:
Не скучай, не плачь, жена, —
Штурмовать далеко море
Посылает нас страна.
Прокоп тоже поет. Ему слышатся какие-то другие слова. Бросив взгляд на улыбающиеся лица соседей, он вместо с ними распевает шутливую матросскую импровизацию:
Штурмовать крутую гору
Посылала нас страна...
Украинские слова перемешиваются с русскими, но матросы не обращают на это внимания: они довольны своей выдумкой. Им весело, что закончились трудные учения, что казарма уже близко. Полковник приказал вымыться всем в бане, надеть сухую одежду и уж тогда идти есть. И сам пришел в столовую ужинать вместе с ними. Шутил и смеялся своим раскатистым басом. И матросы сразу забыли и проливной дождь, и вязкую грязь на Малаховом кургане. После ужина полковник стал на выбор проверять, как они почистили оружие. А ночью снова поднял их по боевой тревоге и побежал в поле, почти до хутора Дергачи. Кое-кто мысленно ругался. Да что ругаться, если полковник вместе с ними был во всех этих переделках?
...И вот Горпищенко стоит уже в настоящих окопах, на сапунгорских позициях, а перед ним Прокоп Журба и двадцать пять лучших автоматчиков бригады. Все разведчики — охотники за «языками», бесстрашные диверсанты и отважные минеры. А напротив, на горе, окопались фашисты. Их много. Четыреста солдат с офицерами. Они подошли несколько дней тому назад как свежее пополнение. Их четыреста, а матросов двадцать пять. Полковник Горпищенко провожает матросов на эту гору, чтоб сошлись они там с фашистами в неравном бою и этим самым сорвали будущее немецкое наступление.
Горпищенко заметно похудел за эти дни и очень устал. Это отчасти следы бессонницы, отчасти недоедания — продуктов стало не хватать. И боеприпасов не хватало, и человеческих резервов тоже. Из-за этого и посылает их полковник с вечера в этот неравный бой, где нужно будет действовать больше хитростью и матросской находчивостью, чем силой. Где уж тут силой, если фашистов четыреста, а матросов двадцать пять! Только полная безвыходность заставила полковника пойти на такой шаг, а не какая-то там стратегия или тактика. Если бы у него в окопах было вдоволь бойцов и оружия, он ни за что на свете не бросил бы матросов в этот отчаянный бой.
Полковник склонился над картой, над этой проклятой горой, которая зовется Каракуба, показывает разведчикам, что и где у фашистов расположено. Вот дзоты и доты. Дальше минометные батареи. Там склады боеприпасов. А по эту сторону горы — передовая. С левого фланга стоит румынский батальон. Надо их столкнуть лбами, немцев и румын.
Две ночи длилась подготовка к этому походу разведчиков во вражеский тыл. Патронов было в обрез, и по приказу полковника ровно в полночь каждый боец бригады сделал в сторону врага по выстрелу и после этого что есть мочи кричал «ура». Фашисты, переполошась, думали, что началась атака, и всю ночь бросали в нашу сторону снаряды и мины, чертили небо ракетами. Так продолжалось две ночи подряд — врагам не давали спать. А на третью ночь никто не стрелял, никто и голоса не подал, и немцы спали спокойно. Вот в эту ночь и должны были двинуться разведчики во вражеский тыл.
— Орлы мои! Горные орлы! — сказал полковник. — Выбросьте из головы, что у врага есть какие-то особые боевые качества. Выбросьте и забудьте. Если его крепко ударить, по-нашему, по-черноморски, он сразу станет отползать. Его надо остановить. Остановить и уничтожить. Это сделаете вы. Ваше задание — пройти в тыл врага и сорвать наступление, которое он готовит. Принять удар на себя. — И, распрямившись, спросил: — Кто несет знамя!
— Я, — тихо сказал Прокоп Журба и прижал к ноге древко с обернутым вокруг него красным полотнищем.
— Не подведешь?
— Нет, товарищ полковник, — еще тише ответил Прокоп.
Разведчики, сразу растаяв в ночной темноте, двинулись так тихо, что даже веточка не шелохнулась за ними вслед, ни единый камушек не покатился в пропасть. Они ползли по-пластунски, как тогда, до войны, на Малаховом кургане. И матросу Журбе вспомнились слова: «Ползи, матрос. В бою это как находка будет». И они ползли. Дикими тропами, горным перевалом, царапаясь об острые камни и колючую проволоку, забывая обо всем на свете. Полковника теперь не было с ними, но его наука не прошла даром.
На гребне каменистого перевала сорвался в пропасть матрос Остапенко. Он даже не вскрикнул, чтоб не всполошить врага. Сорвался и второй матрос, веселый гармонист Калинин, и тоже не вскрикнув принял смерть.
Прокоп и сам чуть было не полетел вслед за ними вместе со знаменем. Каким-то чудом повис над холодной пропастью, ухватившись за последний кустик.
Это был страшный поход. Они ползли, казалось, вечность, пока наконец не заползли во вражеский тыл, на эту проклятую гору Каракубу. Притаились. Теперь все зависело от матроса Журбы. Даже не отдохнув как следует, он стал взбираться еще выше, на вершину каменной горы, и там водрузил красный флаг. Развернул его, пустил по ветру. И знамя отозвалось родным шелестом, словно вещая птица с родной полтавской стороны. Когда Прокоп вернулся к разведчикам и доложил командиру, что задание выполнено, началось самое трудное.
Одна группа рванулась к большой землянке и забросала ее гранатами. Вторая — подняла на воздух склад С боеприпасами. А третья, в которой был Прокоп Журба, подбила вражеский танк, взбиравшийся на гору на выручку своим. Сам Прокоп отполз на левый фланг и забросал бутылками с горючей жидкостью румынский блиндаж, который вспыхнул, как щепка, потому что был покрыт сухим камышом. Немцы, думая, что в румынские окопы уже ворвались матросы, открыли минометный огонь по румынам. А в эту минуту ночную тьму вдруг прорезал острый луч прожектора с нашей стороны. И в его серебристом, слепящем луче гордо трепетал красный флаг. Так вот для чего нужно было водрузить флаг. А матрос Журба ничего об этом не знал.
Заметив флаг, фашисты стали отступать в долину к селу. И вот тут-то их полоснули из автоматов матросы. На повороте уже загорелся второй вражеский танк, преградив собою путь остальным танкам, спешившим на подмогу пехоте.
Это было величественное и страшное зрелище. Но на востоке посерело, и разведчики отошли с боем через проклятое ущелье, на дне которого лежали искромсанные тела Остапенко и Калинина. Разведчики несли с собой трех раненых и двух убитых. Кроме того, каждый был увешан трофейными автоматами и пистолетами.
Разведчики застали полковника в землянке. Он кричал в телефонную трубку летчикам:
— «Сокол»! «Сокол»! Я — Горпищенко! На склоне высоты сто двадцать шесть и одна мне мешают хорошо укрепленные автоматчики, несколько минометных батарей. Я иду в наступление. Прошу вашей работы.
Да. Это началось наступление на высоту, с которой только что вернулись разведчики. Батальон пошел в атаку. И матрос Журба, забыв об усталости, влился в поток атакующих, что есть мочи выкрикивая:
— Бей гадов! Бей! А нам воды дайте! Слышите?.. Воды и хлеба!
...Павлу Заброде пришлось схватить его за руки, а то матрос мог вывалиться за борт. Неужели и у Журбы началось! Двух похоронил, а она подобралась и к третьему.
На востоке занимался алый рассвет, словно кто-то разлил по морю горячую кровь.
Врач стал слегка тормошить матроса за плечо, спрашивая:
— Прокоп! Слышишь, Прокоп! Что с тобой, Прокоп?
Матрос вздрогнул и, открыв глаза, со страхом поглядел на море.
— Ох, какой же мне сон только что снился, а вы разбудили, — с обидой проговорил он.
— Какой? — обрадовался Павло, видя, что это не галлюцинация.
— Ну, как наяву было, когда я знамя на Каракубу вынес, а прожектористы осветили его ночью. Помните?
— Помню, — еще больше обрадовался Павло. — Тогда все наши газеты об этом писали.
— Писали, — вздохнул матрос Журба.
— Вас всех наградили за эту операцию, — напомнил Заброда.
— Да, а вы мне все испортили, — попрекнул его матрос.
— Как это, Прокоп?
— А так. Разбудили на самом интересном месте: как мне полковник часы дарил. Снял со своей руки и подарил. Еще и поцеловал при всех. Где он теперь, наш Павло Филиппович, товарищ Горпищенко?
— На Кавказе. Где же ему быть! Вот доплывем, там и увидишь, — успокаивал матроса Павло.
— Неужели доплывем? — удивился матрос.
— А как же! Уж по всем срокам получается: земля где-то здесь, близко... Давай-ка воду пить, голубчик. Давай...
Они вытянули из глубины воду, попили и сполоснули руки и лица. Потом опять вытянули свежей и, еще раз напившись, улеглись на носу шлюпки.
Лежали молча, не шевелясь, дремали. Павло радовался, что матрос Журба чувствует себя неплохо.
Около полудня матрос неожиданно спросил:
— Павло Иванович, а где ваша Оксана?
Павло вздрогнул и не сразу ответил. Он медленно расстегнул пуговицу на боковом кармане, вынул оттуда маленькую фотографию Оксаны. Посмотрел на нее печальным взглядом и горько вздохнул.
На фотографии остался только высокий Оксанин лоб, тяжелая, уложенная пышной короной коса и глубокие, ласковые глаза. А все лицо растаяло и исчезло. Его смыла морская вода. Павло передал карточку матросу, и тот долго рассматривал ее, потом тихо проговорил:
— Хороша. А я и не знал, что Оксана ваша. Пока в порт не приехал на эвакуацию, не знал. Помните, когда нас бомбили, а Фрол Каблуков кричал, что у него казенные деньги...
— Помню...
Павло взял у Журбы фотографию и, спрятав обратно в боковой карман, успокаивающе проговорил:
— Оксана тут, возле меня... Ты не волнуйся. Лежи спокойно...