Павло не помнит, сколько времени он так лежал, неподвижный, словно мертвец. Может, час, может, пять, а может, и целую вечность качался на свежей волне, перекатываясь по дну шлюпки, как гнилое бревно. Сквозь дремотный и болезненный сон, который перемешивался с забытьем, пробивалась мысль, что он уже никогда не проснется и ему здесь настанет конец. А так хотелось в последний раз посмотреть на небо, на ясный горизонт, где виднелась земля. Но он не мог ни открыть глаз, ни приподняться хотя бы на локте. Значит, все. Вот и пришла твоя пора. Отдавай, брат, концы: там тебя давно ждут Фрол Каблуков, Алексей Званцев, Прокоп Журба. Их судьбы тебе не избежать.

Мысль эта даже не потрясла его, не рванулась криком из груди, а проплыла как-то равнодушно, словно волна, что плеснула за кормой. И следа не осталось. Только звон пошел в голове, заглушив все на свете. Сердце забилось на миг, как птица в силках, и затихло.

И вдруг среди этой мелодии ночи сквозь тяжелый сон и забытье Павло услыхал какой-то говор, встревоженные человеческие голоса. Его слегка толкали и словно куда-то тянули. Медленно раскрыл глаза и уже не сомкнул их больше. Рядом, над самой головой, высился борт незнакомого корабля, и на нем сияли большие бронзовые латинские буквы. Заброда до боли напряг зрение, прочел:

— «Анафарта».

Что это слово обозначает? Чей это корабль? Отвел глаза в сторону от названия корабля и увидел эмблему. Серебряный острый полумесяц. Так и есть. Это корабль Международного Красного Креста и Полумесяца. Значит, он действует, этот Красный Крест, хотя фашисты и растоптали его в первый же день войны. Значит, есть правда на земле. Павло долго смотрел на эмблему и название корабля, стараясь понять, в чем тут дело. Присмотревшись внимательнее, увидел, что никакого креста нет, а вместо него — большая звезда. Такая же блестящая и холодная, как и полумесяц.

На шлюпке суетятся какие-то люди, что-то спрашивают Павла, громко выкрикивая. Но что именно, он не понимает. До его сознания не доходит их язык. Люди осторожно берут его и переносят в другую шлюпку, которая стоит борт о борт с кораблем.

Павло понимает, что это матросы. Полосатые тельняшки ясно видны на груди. Один наклонился к Павлу совсем близко, ударил себя кулаком в грудь, крикнул:

— Турке! Турке!

Павло медленно раскрыл губы, еле проговорил:

— Россия! Русский я...

И со шлюпки на палубу корабля полетело громкое и и какое-то тревожное:

— Руске! Руске!

На палубу сбежались пассажиры и матросы, облепили бортовые поручни. Смотрят на странного путешественника, словно только что снятого с креста, со страхом поглядывают на берег, будто боятся чего-то. Берег совсем близко. Там играет радио, слышатся веселые голоса на пляже, где-то гудит автомобиль. И море бьется в белом прибое, шумит беспрестанно, несет к облакам свою вечную песнь. Там жизнь. Жизнь, а не смерть.

Матросы сняли Павла со шлюпки и, медленно и осторожно взбираясь по крутому трапу, подняли на палубу корабля. Пассажиры заговорили, заволновались, все теснее обступая со всех сторон носилки. Матросы, взявшись за руки, встали стеной, не пуская людей. Павла отнесли в каюту, где, вероятно, жил капитан корабля. Но и сюда, прорвав живую стену матросов, набилось полно народу. Сквозь толпу еле пробрался капитан — молодой черноусый загорелый моряк в белом кителе и мичманке, в старательно отутюженных брюках и начищенных до блеска башмаках. Он подошел к Павлу и на ломаном русском языке назвал себя. Павло, услыша родной язык, тихо спросил:

— Какое сегодня число?!

— Девятое августа, — ответил капитан.

Павлу Заброде стало не по себе от услышанных слов. Девятое августа... Превозмогая боль в груди, он проговорил:

— Третьего июля... Я вышел из Севастополя в море третьего июля. Третьего. И ничего не ел. Сколько это времени?

Говорил тихо и вяло, так, что капитан еле слышал его, даже наклонившись к самому лицу. А в каюте толпились пассажиры и матросы. Затаив дыхание они ждали, что наконец скажет им капитан, как переведет тихие и непонятные слова, которые с такой мукой выговаривает этот полуживой человек.

— Я ушел из Севастополя, чтоб не сдаться в плен. Я ушел на Кавказ, но силы скоро оставили меня, и я лег в дрейф. Я врач. Полевой хирург.

Капитан закивал головой и что-то крикнул вахтенному матросу. В то же мгновение возле Павла появился корабельный врач. Он пощупал пульс и дал Павлу небольшую рюмочку сладкого чая.

Павло пил его и весь дрожал, словно боялся, что сейчас войдет кто-нибудь и отнимет желанную душистую жидкость. Рюмочка была круглая, с выгравированными матовыми гроздьями винограда. Запомнил ее на всю жизнь. И сразу почувствовал, как тело словно встрепенулось, в нем снова проснулась жажда жизни. Жить! Только жить! Как тогда, в первые и самые трудные семь дней голодания в море.

Капитан корабля обратился к присутствующим с фразой, из которой Павло понял только три слова: Севастополь, рус, дойчланд. Павло притих, уставившись голодными глазами на людей, толпившихся в каюте. Турки. Один уже щелкает фотоаппаратом и что-то записывает. Среди пассажиров были преимущественно простые люди и женщины с детьми. Толпа вдруг качнулась и возбужденно загудела. Из глубины кто-то выкрикнул звонким голосом:

— Караман!

Этот крик подхватили матросы. И загудело вокруг:

— Караман! Караман!..

Павло потянулся к капитану и больше глазами, чем словами спросил:

— Что они кричат?

Капитан перевел это слово:

— Герой! — И, наклонившись еще ниже к Павлу, сдержанно прибавил: — Они говорят, что вы герой!

Желтые круги замелькали перед глазами Павла, и снова поплыл какой-то мутный жгучий туман. Павло тихо застонал. Его вдруг охватило чувство невыразимой жалости. Чужие люди, а не свои кричат, что он герой. И так захотелось быть в это мгновение среди своих, севастопольцев, где полковник Горпищенко, Мишко Бойчак, писатель Крайнюк и сотни родных, знакомых матросов, где везде, куда ни взглянешь, своя, родная огромная земля.

Капитан еще что-то говорил людям. Они загудели еще сильнее, затопали ногами. Через какое-то мгновение все утихло. Павло открыл глаза и тревожно осмотрелся. Каюта была пуста. Все куда-то убежали. Возле него стояли только корабельный врач, капитан и вахтенный матрос с повязкой на рукаве. Павло вздрогнул, съежился весь, словно собрался обороняться. Капитан сразу заметил это и успокоил:

— Лежите! Не бойтесь!..

Павло попросил еще чаю. Врач снова подал ему ту самую рюмочку с тусклыми гроздьями винограда на стекле. Павло глотал живительную влагу и боялся, что вот-вот она кончится. Что эти несколько глотков! Ему б медный чайник, стоящий на подносе! Горячий душистый напиток разлился по телу, приятно согревая его, но чувство голода обострилось.

На пороге каюты снова столпились пассажиры и матросы. Переступить же порог не решались. Они пропустили вперед детей, которые с опаской приблизились к Павлу и положили на столик возле него пакеты с едой.

Боже, чего там только не было! И большие белые хлебы, и кусок колбасы, и пирожные, и халва, и жареное мясо. У Павла даже голова закружилась. Он потянулся к столику, на котором лежали все эти богатства.

Корабельный врач побледнел. Он бросился к детям и выпроводил их прочь из каюты. Пассажиры возмутились и снова возбужденно загудели, замахали руками. Они теснились в дверях, высоко над головой держа еще какие-то пакеты. Капитан и вахтенный матрос бросились на помощь врачу и еле сдержали толпу, рвущуюся в каюту.

— Нельзя ему! Нельзя! Это смертельно! — кричал пассажирам корабельный врач.

Он обернулся к Павлу и как-то виновато, быстро глотая слова, заговорил, а потом, сообразив, что Павло не понимает его, горько махнул рукой.

Наконец дверь в каюту закрыли на задвижку. Врач снова заговорил, и капитан перевел его слова:

— Они хотят спасти вас от голода, не зная, что могут убить голодного этой едой! Но вы же врач и хорошо понимаете!

Врач положил в полу халата все, что лежало на столе, и выбросил через иллюминатор за борт корабля. Потом налил еще одну рюмочку чаю и подал Павлу. И еще положил ему в рот крошечку белого печенья. Павло долго держал его во рту вместе с глотком сладкого чая. Он чувствовал, как пахнет и тает на языке этот его первый хлеб. А что, если больше не дадут?

Вошли два санитара, постелили посреди каюты брезент, раздели Павла догола. Он был тощ, как свеча, и, казалось, светился весь желтоватым светом. Тело было жестким, словно задубело от морской воды. Санитары обтерли его спиртом. Белье, гремевшее от соли, как кровельное железо, куда-то унесли.

Капитан вынул из своего чемодана пару чистого белья и подал санитарам. Те надели его на Павла, застелили носилки чистой простыней. Павло горячо поблагодарил капитана, с трудом выговаривая слова, которые застревали клубком в горле. На глазах его блестели слезы.

— Не надо. Это моя обязанность, обязанность моряка, — глухо сказал капитан.

— Я не забуду вас, господин капитан, вовек, — тихо сказал Павло и удивился, откуда взялось это слово «господин».

Капитан, кажется, его не услышал, а, усевшись возле Павла рядом с врачом, принялся рассказывать, как все произошло.

Пассажирский корабль «Анафарта» шел своим обычным рейсом из Стамбула в порт Эрегли. Шел вдоль берега. Теперь война, и углубляться в море небезопасно. Капитан стоял на ходовом мостике и увидел в море одинокую шлюпку. Хотя по всем признакам в ней не было людей, капитан все-таки остановил корабль и приказал спустить на воду шлюпку с матросами. Матросы отплыли и скоро просигналили, что в шлюпке лежит без памяти еле живой моряк неизвестной национальности. Капитан приказал доставить его вместе со шлюпкой на борт корабля. Вот и вся история. Обязанность каждого моряка помочь другому, который терпит в море бедствие. Таков международный закон.

Почему шлюпку прибило именно к этому берегу? Очень просто. Советский врач, наверное, знает, что на его родине в Черное море впадает много рек: Дунай, Днестр, Буг, Днепр. Воды этих рек и Азовского моря образуют сильное течение, которое частично идет на запад, к берегам Румынии и Болгарии. Но основное течение, широкое и большое, проходит серединой моря к югу, устремляя свои воды через Мраморное и Эгейское моря в Средиземное, находящееся на более низком уровне, чем Черное море. Поэтому течение это и прибивается к турецким берегам.

Павло не знал этого. О, если бы он знал, может быть, все пошло бы по-другому. А теперь что же? Он тихо скрипит зубами и терпеливо слушает капитана.

Капитан далек от политики. Пусть в ней разбираются власти и полиция. Им виднее. Он помог терпевшему бедствие, а теперь должен сдать его в первом же порту местным властям.

Он не знает, что будет дальше с советским врачом, потому что такого инцидента в его практике еще никогда не встречалось. Турция в этой войне соблюдает нейтралитет. Павла, наверное, сразу интернируют, передадут в какой-нибудь лагерь. Он должен добиваться, чтобы власти известили советское посольство в Анкаре о его пребывании на этой земле. Ему надо приложить любые усилия, чтобы связаться со своим послом. Вот и все. На этом разговор прекращается. На траверзе порт Эрегли, и корабль уже поворачивает туда, заходя на внутренний рейд.

Капитан поднялся, слегка пожал Павлу высохшую руку.

— Значит, меня бросят в лагерь? — вдруг спросил Павло, задерживая капитана.

— Да, — ответил тот.

— И надолго?

— Пока не закончится война, — сухо объяснил капитан.

— О нет! — так и вскочил на носилках Павло.

Он показал рукой на север, где был Севастополь, где лежала его родная земля, и тихо прошептал:

— Там очень трудно. Так трудно, что и сказать не могу. И я не имею права сидеть здесь сложа руки. Я должен быть там, где мой народ...

Капитан тихо вздохнул:

— Вы чудак... И фанатик... Я слышал уже, что большевики все также...

— Я не большевик. Я только комсомолец. Мне еще далеко до большевика, — горячо объяснил Павло, забывая, где он находится.

— Это все равно, — задумчиво покачал головой капитан и, взяв под козырек, быстро вышел.

Врач сделал Павлу два укола, напоил его чаем, на этот раз из стакана, и дал целое круглое печенье, повторяя одно слово:

— Коллега! Коллега!

— Спасибо тебе, браток, спасибо, — шепчет Павло, чувствуя, как понемногу возвращаются к нему силы. — Может, когда-нибудь и мы выручим вас из беды... Спасем...

А машины в трюмах уже затихают, стопорятся. Железная цепь якоря гремит, устремляясь к воде, по палубе бегают матросы, ловко выполняя все приказы капитана. Вот их тяжелые шаги послышались под дверью каюты, и врач отскочил от Павла, встал в равнодушной позе возле открытого иллюминатора. Наверное, боялся свидетелей, которые могли бы увидеть его особенную заботу и беспокойство о жизни русского моряка.

Санитары поднимают носилки и выносят к трапу Павла Заброду. На палубе стоят капитан и вахтенные матросы. Они вытянулись, как на параде, и, когда Павла проносят мимо них, капитан берет под козырек, словно салютует и прощается с советским моряком.

— Спасибо. За все, за все спасибо, — шепчет Павло.

К носилкам подбегает врач и в последний раз поит Павла сладким чаем, дает снова целое печенье. Матросы осторожно опускают носилки в шлюпку, садятся на весла, и шлюпка быстро идет к берегу. А чайки стонут и плачут над головой, а море шумит и играет. И палящее солнце снова донимает Павла тысячами нестерпимо колючих игл. Словно током бьет в самое сердце.

Павла передали представителям местной власти, которые приехали в порт на конях, запряженных в брички. А корабль «Анафарта» все еще стоял на рейде, облепленный с обоих бортов пассажирами. Их до сих пор не пускали на берег, пока там выполняли соответствующие формальности.

Представители власти, трое в гражданской одежде и один жандарм, старались заговорить с Павлом, но он не понимал ни английского, ни французского, ни тем более турецкого языка. Тогда они посадили его в бричку и повезли в город. По дороге навстречу им шли шахтеры, черные от угля, с кирками в руках. Увидев две брички с начальством, они посторонились. Жандарм засвистел и толкнул в спину извозчика, чтобы быстрее гнал лошадей. Где-то пронзительно кричал осел, из репродуктора слышалась музыка. Но скоро бричка нырнула в глухую улочку, началось какое-то разваленное и старое селение, похожее на старинный татарский аул в Крымских горах.

Тут, в грязном доме, Павла положили в отдельную комнату с зарешетченным окном, приставив к нему двух жандармов. Один сидел в комнате, второй стоял в коридоре у двери. Двое в штатском время от времени заглядывали в комнату, что-то приказывали жандарму.

«Кто это вас так напугал, бедняг, что вы даже хилого, отощавшего комсомольца боитесь? — подумал Павло. — Не иначе как Гитлер. Его, верно, вы и боитесь. Нейтральная страна...»

Все тело нестерпимо болело. Хотелось есть. Павло стонал, старался жестами объяснить жандарму, что он голоден. Но тот непонимающе мотал головой и был нем, как пень. Скоро, как потом узнал Павло, приехал сам председатель городской управы с представителями местных властей. Но и они не знали русского языка. Долго о чем-то спорили, размахивали руками, но, как видно, не могли прийти к согласию.

Через некоторое время в комнату вошел старый, почерневший дед с палкой в руке и, взглянув на Павла, проговорил по-русски с сильным акцентом:

— Здорово живете...

Павло так обрадовался, услыхав родное слово, будто сразу выздоровел:

— Здравствуй, дед!..

Старик объяснил Павлу, что перед ним высокое начальство из городской управы, и сказал:

— Не перечь им, сынок, послушай меня. Я жил когда-то на Кавказе, возле Эрзерума, но меня еще маленьким привезли сюда.

— А что там у нас? — спросил Павло.

— Плохо, наступает Гитлер. Скоро уж и Кавказ заберет. А это ведь земля моих отцов, сынок...

— Нет, не будет этого, чтоб Кавказ сдали, — сказал Павло. — Не будет, дед...

Председатель городской управы гаркнул на старика, и тот съежился весь, присел, словно боялся, что сейчас его ударят. Начался допрос. Старик еле успевал переводить нетерпеливые вопросы местного начальства, короткие ответы советского врача.

Павло заметил, как все присутствующие нахмурились, услыхав, что он тридцать шесть дней был в море без воды и хлеба. Это сообщение кого угодно могло вывести из равновесия. И председатель городской управы приказал:

— Кормить его. И смотреть внимательно. Расходы берет на себя управа. Его правительство потом вернет нам золотом. Продуктов не жалеть.

На требование Павла Заброды немедленно известить о нем советское посольство в Анкаре председатель сначала ничего не ответил, а потом сухо пообещал:

— Хорошо.

— Я не знаю языка, нужен переводчик, а также врач, чтобы проследил за моим здоровьем.

Председатель снова промолчал.

— Тогда я прошу, чтобы хоть этого старика оставили возле меня.

Председатель городской управы в знак согласия кивнул головой и вышел, сопровождаемый чиновниками, ничего больше не сказав. Только на старика опять накричал, и тот еще больше съежился.

Когда их шаги затихли в коридоре и по улице затарахтела бричка, дед тихо сказал:

— Не верь им, сынок. Они для тебя мало что сделают, хоть и обещают. Я уж их хорошо знаю. Они и мне приказали, чтоб я не очень с тобой откровенничал, потому что ты большевик. Я не имею права долго у тебя оставаться. Я буду наведываться.

Павло заскрипел зубами.

— Бумагу и карандаш, — сказал он.

Дед перевел жандарму, и тот крикнул что-то в коридор, охранникам в штатском. Вскоре принесли несколько листов бумаги и карандаш.

— Диктуй мне, старик, самые необходимые турецкие слова, а я запишу, — сказал Павло.

Дед стал диктовать. Павло писал дрожащей рукой, словно карандаш весил сто пудов. Он выбирал самые необходимые слова, а дед ему переводил их по-турецки. Павло боялся, чтобы не забыть какое-нибудь нужное слово. Нет, кажется, не забыл. Девять будет докус, девятое августа — докус аугуст, шлюпка — сандал, письмо — мектуп, пить — ичмек, есть — йемек, вода — су, военный врач — аскери доктор, смерть — олум, капитан корабля — капитан сувари, переплывать — юзерек, их было четверо — дорт киши идилер, добрый человек — ийи адам.

Но скоро Павло устал и откинулся на подушку.

— Что тебе, сынок? — заволновался дед. — Может, есть будешь?

— Буду. Но что? Надо, чтоб меня врач осмотрел. Пришлют они?

— Врача не будет, и не жди, — грустно покачал головой старик. — Сам решай. Ты же врач...

Павло долго думал, напрягая память:

— Простокваша — югурт. Так я сказал? Югурт...

— Так, — подтвердил старик.

— И бульон. Сто граммов бульона.

Дед перевел жандарму, и тот крикнул в коридор второму.

Павло лежал молча, тяжело дыша, и потом снова сказал:

— Нейтральная страна... А что, если б я не был врачом? Тогда бы они меня так накормили, что сразу надевай сосновый бушлат и погоняй в яму?

— Да уж, накормили бы, — вздохнул старик.

Принесли бульон и простоквашу.

Павло с жадностью проглотил и то и другое. Захотелось есть еще сильнее, но он знал, что надо сдерживаться. Только сказал жандарму:

— Чай! Чай!..

И тот снова крикнул в коридор.

— Я пойду, сынок. Завтра приду еще, — сказал старик.

— Спасибо. Большое спасибо. Приходите, иначе я оглохну, находясь в их компании, — с сожалением сказал Павло.

Старик ушел. Павла охватила какая-то апатия, и он скоро впал в холодное и темное забытье. Его качала бортовая волна и все носило и носило по морю, хоть он и лежал пластом на твердой постели.

Утром даже не узнал, где он и что с ним произошло. За решетками синело глубокое небо, плыли облака. Посреди комнаты на коленях стоял солдат, он бил поклоны, простирая сложенные ладони к окну. На улице кто-то пронзительно кричал, словно завывал, и солдат глухо вторил ему. Винтовку он поставил в угол, и сам раскачивался и раскачивался, боязливо поглядывая на Павла. По потолку ползали мухи. Это уже не сон. Павло уже не в море. А то, наверное, осел кричит. Но оказалось, что это старый муэдзин с высокого минарета призывает по радио к утренней молитве. Так объяснил дед, прибежавший на часок. Старик даже обиделся на него за этого осла. А Павло чистосердечно сказал, потому что так ему показалось. Он снова записал несколько новых слов. Некоторые слова напомнили ему язык крымских татар, который Павло немного знал, читая вывески на столовых, лотках, чебуречных и слыша его на улицах в Севастополе.

— Тебя скоро увезут от нас. Крепись, добрый человек, — таинственно известил старик.

— Куда?

— Не знаю. Наверное, под воинскую власть. Ты военный...

— Далеко увезут?

— А кто его знает. Наверное, далеко. Ты нарисуй себе дощечку на грудь.

— Какую дощечку?

— Вот я написал какую...

И старик подал Павлу кусочек бумаги, на котором большими, в завитушках, буквами было что-то написано.

— Проси, пусть тебе нарисуют или сам попробуй, прицепи себе на грудь, не то пропадешь с голоду.

— Что же здесь написано?

— Слушай, — сказал старик и прочитал написанное, как молитву: — «Правоверные! Я русский врач, плыл к вам морем без хлеба и воды тридцать шесть дней. Подайте на лечение...» Вот что тут написано, сынок. Ты выйдешь на базар и будешь иметь деньги. Поверь мне, парень...

— Э нет, папаша, этот номер не пройдет, — слабо улыбнулся Павло. — И на вашей земле есть наш флаг, он реет над Анкарой. Там услышат обо мне. Вы еще не знаете, какие у нас люди, советские люди... Они не оставят меня в беде...

— Покорись, гордый человек... Покорись, не то пропадешь, как бездомный пес, — сказал старик. — Я тебе добра хочу...

— Не сердись, старик, вы же не знаете России, какой она теперь стала. А я знаю. Это не беда, что нам сейчас трудно. Не вечно же так будет. Вот добьем Гитлера, и наступит везде мир.

— Чш-ш-ш-ш! — зашипел на него старик. — Молчи об этом и никогда не вспоминай, не то они тебя согнут в бараний рог. Молчи, сынок. Он хлеб наш ест, Гитлер, и мясо наше ест. Поезда за поездами туда идут.

Павло замолчал, опустив тяжелые веки.

Старик положил возле него бумажку и незаметно вышел. Солдат прочел ее и спрятал Павлу под подушку.

Через три дня еще совсем слабого врача Заброду вывезли за город в лагерь турецкой дивизии под власть военного коменданта. Положили в палатку, приставили часового, который принес чай, черные сухари.

Павло просил его, умолял позвать врача, совал ему под нос свой словарь, где были записаны спасительные слова. Наконец он показал стариковскую записку, но часовой безнадежно разводил руками, стучал прикладом винтовки о землю и злился, посматривая в ту сторону, где между густыми деревьями белел домик дивизионного начальства.

Наконец пришел командир дивизии. Сел возле койки и, выслав из палаты часового, долго смотрел на Павла, сокрушенно покачивая головой. Он был уже в летах, с седыми висками, тяжело дышал.

Заговорил с Павлом на французском языке, но Павло его не понимал. Он проговорил в ответ несколько немецких слов. Тогда позвали офицера, который знал немецкий язык, и тот стал переводить скупой короткий рассказ Павла о голоде в море. Когда командиру все стало понятным и требования Павла ясными, он спросил:

— Как же это так? Вы воюете с Германией, а изучаете их язык?

Павло внимательно посмотрел на турка. Не шутит ли тот? Нет. Смотрит серьезно, не отводит глаза в сторону. Ждет. Павло тихо сказал:

— Мы не путаем Гитлера с немецким народом.

Офицер что-то сказал переводчику, и тот вышел, а он сидел возле Павла и все смотрел на него своими выпуклыми глазами.

Потом пришел повар, и офицер приказал ему готовить для Павла диетические блюда. Это были преимущественно разные бульоны. И это быстро поставило Павла на ноги. Уже через неделю он не спеша прогуливался вокруг палатки вместе с часовым. Ходил и все смотрел на небо, где каждое утро пролетали к морю какие-то большие и сильные птицы.

Через неделю Павла забрали из лагеря и повезли к морю. Когда конвоиры привели его на катер, Павло невольно задрожал от страха. Он испугался моря. Хотя катер шел вдоль берега, Павло все время трясся в немой тревоге. А что, если с катером что-либо произойдет? Тогда ведь он не доплывет один до берега. Сил еще нет. Заброда дрожал как в лихорадке, вцепившись побелевшими руками в холодный стальной, леер, натянутый вдоль борта.

К счастью, рейс длился недолго. Катер прибыл в порт Зонгулак, и часовые свели Павла на берег, где его ожидал сотрудник полицейской управы в штатской одежде.

Агент махнул часовым, и они посадили Павла в пролетку, запряженную парой лошадей. Опять зарябила пыльная ободранная улица с грязными, оборванными детьми, с козами, что паслись на горбатых откосах дороги. Присадистые глиняные домики с плоскими крышами. Платаны. Чинары. Тополя. И везде высокие минареты и грустный и пронзительный голос муэдзина. Люди какие-то сгорбленные. На плечах котомки несут. Озираются исподлобья, словно не Павло их невольник, а они сами живут на родной земле в неволе. Странно как-то и грустно.

Пролетка остановилась возле полицейского управления, Павла ввели в комнату с железными решетками. Долго он ждал, пока огласили приговор, по которому военврача Павла Заброду интернируют до самого конца войны между Германией и Советским Союзом. Турция в этой войне придерживается нейтралитета.

«А кто Гитлеру хлеб продает? — чуть не выкрикнул Павло. — Кто пропустил через Босфор его подводные лодки?»

Но, взглянув на решетки, на мордастых представителей власти, сидящих за столом, на полицейских, стоящих у двери, не выкрикнул того, о чем подумал, а только громко сказал:

— Я прошу решить вопрос о моей госпитализации. Кроме того, требую немедленно известить обо мне советское посольство.

Пообещали, разошлись, а Павла посадили в поезд и в сопровождении офицера и двух солдат повезли в глубь страны, в город Йозгат.

Лагерь для интернированных, обнесенный колючей проволокой, разместился за городом на взгорье. Как потом оказалось, людей в нем было мало: три югославских летчика, которые не захотели воевать на стороне Гитлера и перелетели в Турцию на своих самолетах; болгарский солдат, тоже не захотевший служить фашистской стае царя Бориса и убежавший через границу, да еще несколько румын, что прибились на рыбачьей шхуне к турецкому берегу. Павло был первым советским человеком в этом лагере, и на него сбежались посмотреть все конвоиры и заключенные.

Комендант лагеря принял его под расписку и сказал:

— Вы будете находиться в лагере до конца войны. Днем — работа. Все под конвоем. Выход из лагеря — тоже под конвоем. К ночи должны возвращаться. Обязательно. В противном случае — трибунал и смерть.

«А разве тут не тюрьма?» — подумал Павло, но промолчал, горько вздохнув.

Переводчиком был болгарский солдат. Кое-как он объяснил Павлу слова коменданта:

— Вам как офицеру будет положено жалованье. Сто двадцать лир в месяц. Ваша страна эти деньги потом вернет нам золотой валютой. На это жалованье вы должны одеваться, кормиться, покупать уголь и дрова и вообще содержать себя. Командование дает вам нары в бараке и солому для постели. Ясно?

Павло понуро опустил голову. Комендант отсчитал ему сто двадцать лир и подал ведомость расписаться.

Павло вновь потребовал, чтобы командование лагеря известило о нем советское посольство. Комендант решительно заявил, что это не входит в его компетенцию, и ушел к солдатам, играющим в кости под раскидистой чинарой, сел там в плетеное кресло, которое так неохотно оставил перед этим.

А врач Павло Заброда продолжал стоять посреди барака, не зная, что ему делать. Один на чужбине, слабый, еще не оправившийся от голода, еле держащийся на ногах. Одежда на нем от морской воды жесткая, как просмоленный брезент. Сапоги разъела едкая соль, и они растрескались, стали какими-то седыми, словно покрылись инеем.

Павло стоял долго, прислушиваясь к свисту и завыванию горного ветра. И ему показалось, что это не ветер, а горячая обида клокочет в его груди, вырываясь на белый свет. Он скрипнул зубами и громко бросил, даже не оглянувшись:

— Не выйдет! Слышите, не выйдет по-вашему...

И тогда чья-то рука мягко легла на его плечо, а ласковый голос проговорил:

— Пролетарии от всички страни, съединявайтесе!

Павло повернул голову. Перед ним стоял болгарский солдат-переводчик, смуглый, коренастый, в глазах — голубое море и, кажется, вечное солнце. Только одежда на нем такая же, как и у Павла, истрепанная ветрами и непогодой, стоптанные башмаки. А так-то он еще бравый казак. Павло оглядел его с ног до головы, улыбнулся и повторил его слова на своем языке:

— Пролетарии всех стран, соединяйтесь?.. Так я сказал, друг?

— Так, другаре! Так, — повторил болгарин.

Павло протянул ему высохшую и сморщенную руку. Болгарин пожал ее обеими руками и назвал себя:

— Атанас Лалю Иванов. От село Тюрлеш. Габровско. Болгария...

Павло также назвал себя и коротко рассказал Атанасу о своем голодном морском переходе. Атанас согрел чай, напоил Павла, раздобыл где-то два белых сухаря. Потом положил его на свою постель и сам сел рядышком, готовый выполнить малейшее его желание.

Немного отдохнув, Павло попросил:

— Атанас, достань мне конверт и бумагу. Не понимаешь? Ну, конверт. Шрайбен. Русский консулат на Анкара. Понял?

— Да, да! — обрадовался Атанас.

Он мигом вылетел из барака и скоро вернулся, неся под полой конверт с маркой, бумагу и чернила с ручкой.

Павло писал, повторяя вслух слова, Атанас его поправлял, чтобы вышло покороче и яснее. Так они вдвоем написали первое письмо советскому послу, в котором Павло просил помочь ему вернуться на родную советскую землю. Опустили письмо в почтовый ящик, который висел на столбе у автомобильной трассы, ведшей из Йозгата в далекую Анкару. Далекую, потому что на стрелке было обозначено: четыреста двадцать пять километров...

Письмо упало в ящик, и обоим сразу стало легче, словно их подхватила на сильные крылья большая надежда. Атанас проводил Павла обратно в барак, положил на свои нары, а сам побежал на базар и купил на деньги Павла молока, сахару, масла и белого хлеба. Югославы передали Павлу пачку галет. Румыны — банку сгущенного молока с шоколадом. Ешь, врач, набирайся сил. И Павло выздоравливал.

Он написал письмо капитану корабля «Анафарта», от всей души благодаря за спасение. Адреса он не знал и на конверте вывел латинскими буквами такие слова: «Стамбул. Капитану парохода «Анафарта». И стал ждать ответа. Но ответа не было. Тогда он написал в советское посольство еще одно письмо, отнес его с Атанасом в город. Они шли долго, часто отдыхая в пути, а мимо пролетали автобусы и грузовики. Все туда, на запад, где лежала далекая Анкара, на одном из домов которой реял красный флаг с серпом и молотом. На почте Атанас купил марку и собственноручно написал адрес на конверте. Они запаслись несколькими конвертами с марками, а вместо почтовой бумаги с виньетками взяли несколько простых ученических тетрадей. Так дешевле. Цены во время войны подскочили и тут. Тех ста двадцати лир, которые получил Павло, еле хватит на харчи и необходимые лекарства. Но болгарин заставил Павла сфотографироваться у базарного фотографа. Павло быстро поправляется, и таким тощим и страшным, как теперь, он больше себя никогда не увидит. Павло согласился и потом долго рассматривал свое изображение, не узнавая себя — таким он стал худым и жалким. Только глубоко запавшие глаза блестели по-прежнему.

Атанас показал магазинчик, в котором торговал отуреченный болгарин, и посоветовал Павлу никогда не слоняться по базару и всегда идти только в эту лавчонку. Тут можно и товар брать. Лавочнику он рассказал, кто такой Павло Заброда, и болгарин угостил их горячим кофе.

«Вот уж и знакомые есть, — улыбнувшись, подумал Павло. — Славяне. Везде есть на свете славяне...»

На пыльный стоголосый базар они так и не зашли, неожиданно остановившись перед застекленной витриной, в которой висела газета. Возле витрины толпились люди, и какой-то шустрый турок с усиками что-то им выкрикивал, размахивая бамбуковой палкой.

— Чего он кричит? — спросил болгарина Павло.

— Лишнее выпил, — объяснил Атанас.

— Но все же?

— Нас пугает.

— Пугает? — удивился Павло.

— Да. Он кричит, что днями Япония вступит в войну против России. А за ней и Турция пойдет. Они помогут Гитлеру задавить большевиков, стереть их с лица земли. И тогда Крым окончательно станет турецким виалетом. Что такое виалет? Ну, это, по-ихнему, округа, губерния. Такая, как этот Йозгат... Видно, здорово набрался фашист...

Люди слушали оратора равнодушно, молча и потихоньку расходились, опустив головы. Наконец и сам оратор сел на велосипед и покатил к ближайшему кафе.

Павло подошел к газете, и в глазах у него потемнело. На большой карте Советскоего Союза он увидел черные стрелы, своими остриями с трех сторон окружившие город на Волге. Такие же стрелы со всех сторон упирались в Ленинград, обходили с юга и севера Москву. Павло схватил Атанаса за плечо, чтобы не покачнуться, и тихо спросил:

— Врут?

— Нет, правда. К сожалению, это правда...

— Ну вот. Там кровью народ исходит, а я тут поправляюсь, загораю...

— А что ты можешь сделать? — прервал его болгарин.

— Могу! Должен что-нибудь делать. Я не буду ждать больше. Я сам поеду в посольство...

— Не говори глупостей. Тебя ссадят на первой остановке автобуса и спровадят в тюрьму. В страшный Синоп, где все турецкие коммунисты сидят. Там ад. Оттуда никто не возвращается на волю...

Павло помолчал немного и схватил за локоть Атанаса:

— Пойдем, друг. Что ж мы остановились?

— Пойдем, — согласился Атанас, и они двинулись в лагерь. Шли хмурые, злые и до самого лагеря не проронили ни слова.

На свалке мусора за городом Павло увидел старое ведро с дырой в дне и взял его.

— Зачем? — удивился Атанас. — Брось.

— Печка будет. Камбуз свой, — объяснил Павло. — Еду будем варить, чай греть... Надо сил набираться. Ох как нужно, Атанас, мой дорогой...

В лагере он раздобыл несколько кирпичей и пристроил к ним старое ведро. Получилась летняя печь. И уже они не стояли в очереди к общей печке, на которой готовили себе еду югославы и румыны. У них теперь была своя. Одна на двоих.

Нудно и однообразно проходили дни и ночи, недели и месяцы, а ответа из посольства все не было. Павло писал снова, но все письма куда-то исчезали, словно падали в пропасть. Он еще написал, вот уже седьмое, и не знал, как поступить с этим письмом.

— Давай его сюда, — сказал Атанас. — Я пойду с ним в лавочку и попрошу болгарина. Его дочь учится как будто в Анкаре. Может, она возьмется отнести его прямо в ваше посольство. Это ведь можно очень быстро проделать, и полицейский не заметит. Позвонила и бросила твое письмо. Вот какая у меня идея, Павлуш. Ты согласен?

— Согласен. Теперь я на все согласен, — обрадовался Павло. — Только ты уж попроси хорошенько. Чтоб не испугались...

— Не учи меня, Павлуш, ради бога. Не учи, — отмахнулся Атанас. — Болгарин и русский — кровные братья. Генерал Скобелев и наша Шипка. Не учи меня...

Он схватил письмо, спрятал за пазуху и побежал в город.

Как долго тянулся для Павла этот день! Казалось, ему конца не будет. Словно солнце остановилось, стало камнем на мертвом якоре. Низкие и холодные тучи плывут, цепляются белыми космами за верхушки сосен, закрывают высокую гору. Холодный ветер воет, гремит провислой кровлей, словно стонет и плачет над черной могилой. Зима. Скоро зима. Какой-то она будет на этом взгорье? Только бы не морозная. Павло ведь совсем раздет. Ни шапки, ни пальто. И купить не на что. Все деньги идут на еду, лекарства, на уголь. Дрова и кизяки он сам теперь собирает под горой в лесу. Хоть за это не надо платить лирами. А за уголь надо. И за все остальное надо. А куда же девались деньги, которые были в шлюпке, в противогазе? Наверное, они их прикарманили. И капитан «Анафарты» почему-то молчит. Неужели он испугался?

А тучи плывут с севера, тяжелые, оловянные. А ветер воет и стонет, словно несет Павлу на своих крыльях отзвук битвы с родной стороны. Павло склонился над тетрадью и все пишет и пишет, не разгибая спины. Уже две ученические тетради исписал. Начал третью, до мельчайших подробностей припоминая, что и как происходило в море. Надо же ничего не забыть, ничего не упустить.

Только перед самой вечерней проверкой прибежал Атанас. Весь красный и запыхавшийся. Еле успел. Но после проверки упал на нары, стараясь отдышаться, и ничего толком не мог сказать. Только обнимал Павла и целовал в плечо. Обнимал и прижимал к плечу.

— Я так бежал, Павлуш, словно за мной сто волков гнались, — шептал он. — Очень долго ждал я в лавчонке эту дочку, пока она в кино ходила, а потом еще куда-то к подруге. Даже полицейский поинтересовался у лавочника, почему я так долго торчу там. Лавочник сказал ему, что я нанялся к нему грузчиком. Буду в складе мешки с мукой переносить. Он все-таки болгарином остался.

— Ну, а что дочка? — прервал его Павло.

— О! Дочка прямо молодец. Недаром я ее так долго ждал. Она взяла письмо и сказала, что обязательно передаст в ваше посольство. Она каждый день ходит по этой улице. Там и звонить, оказывается, не надо. В двери прорезана щель для писем и газет. Она бросит туда письмо так, что и полицейский не заметит. Он ходит по другой стороне улицы... Все будет в порядке. Теперь-то уж твое письмо дойдет. Это точно, Павлуш. Не грусти, брат... А ты снова что-то писал...

— Писал...

— Не надо больше. Уж это письмо, говорю тебе, обязательно попадет к ним...

— Да я не письмо пишу, — объяснил Павло.

— А что же?

— Медицинскую записку о своем голодании в море. Об употреблении морской воды. Может, еще кому-нибудь придется такое перенести в жизни. Вот и надо ничего не забыть, все взвесить и объяснить, как мне пришлось... Беду в море люди будут терпеть и после войны. Надо же их как-то предупредить, чтобы не боялись пить морскую воду. Она не страшна...

Они растопили свою печку, согрели чай и поужинали. Павло пил горячий чай с молоком, размешав в стакане три ложки масла. Атанас пил чай без молока, заедая черным сухарем. Сколько Павло ни упрашивал его взять белого хлеба с маслом, он, как всегда, отказался, заметив шутя:

— Пока ты, Павлуш, не поправишься, мы будем разное кушать, а как поправишься и взвесишься, и весы покажут все твои полные килограммы, тогда уж я начну есть одинаково с тобой. Я подожду, Павлуш, и ты меня напрасно просишь.

Вот такой упрямый Атанас. Что достанет из еды, все сует Павлу, как маленькому ребенку. А сам перебивается с хлеба на воду.

Разровняли солому на нарах, застелили старым брезентом и легли вдвоем, укрывшись шинелишкой Атанаса. И всю ночь будут греть друг друга собственным телом. Атанас не раз проснется, поправит на плечах Павла шинель, чтобы тот не простудился.

А ветер свищет и злится, словно хочет сорвать ветхую кровлю с барака и засыпать его снегом. Засыпать так, чтоб и следа от него не осталось на этой чужой для обоих земле.

Трудно и болезненно привыкал Павло к неволе, так болезненно, что югославы и румыны стали беспокоиться о его здоровье.

Высокий и худой черногорец Бранко Рыбарь, бывший штурман военного самолета, проложивший всему экипажу курс на Турцию через море, подошел к нефтянику из Плоешти Петру Маринеску, который провел рыбачью шхуну без компаса из Констанцы в Стамбул и потому считался старшим среди интернированных, и тихо сказал:

— Слушай, Петру, а что ты думаешь про этого русского моряка? Не кажется он тебе чудаком?

— Нет, — спокойно ответил Маринеску. — Мне не кажется... Раньше и я думал, что он подослан к нам из тайной полиции, а теперь стыдно становится за такие мысли...

— А как же ты узнал, что он настоящий моряк, а не подосланный шпик?

— Я говорил с ним.

— Этого мало.

— Знаю, что мало... Но я подглядел что-то такое... — хитро подмигнул Петру.

— Что именно?

— А то, что он тайком от своего друга Атанаса стал молоко и шоколад ему в еду класть...

— Не может быть!

— Святой крест! — забожился Петру. — Я сам все видел. Атанас пошел в лес за дровами, а русский стряпал. Сварил кашу на молоке, в кашу бросил два кусочка шоколада. Атанас пришел, сердится, кричит: «Зачем оно мне?! Я ведь здоров, как бык, а ты еще слаб до сих пор и тебе нужно поправляться! Сам и ешь! Зачем мне свое подсовываешь и на двоих одинаково варишь?» А тот молчит и улыбается. В следующий раз, когда была его очередь стряпать, он снова так же сделал, и снова была у них ругань. А теперь скажи мне: разве это не первый признак того, что Павло — истинно русский человек?.. Советский человек?

— Да-а. Шпик на такое не пойдет, — сказал Бранко Рыбарь. — Только человек с широкой душой может так сделать. Это настоящий славянин.

— Я тоже так думаю, — обрадовался Петру: ведь он первым заметил у Павла ту черточку, которая окончательно подтверждала не только его русское происхождение, но и показывала честный, открытый характер советского человека.

— Скажи об этом своим ребятам, — посоветовал Бранко.

— Уже сказал! — похвастался Петру. — Мы все очень обрадовались, что Павло таким оказался.

— А я иначе о нем и не думал. Мы, черногорцы, сразу улавливаем славянский дух. Надо и своим сказать об этом молоке и шоколаде, — проговорил Бранко и пошел к югославам, которые рубили дрова возле барака.

А еще через несколько дней он подошел к Павлу, когда тот снова готовил еду на плите.

— Другаре! — сказал Бранко и тепло улыбнулся. — Я принес тебе немножко нашего самодельного кофе и сам тебе сварю его. Ты, наверное, не умеешь варить так кофе, как варим его мы, черногорцы и сербы. Ты умеешь, добрый человек, чай варить, это мы знаем...

— Правда твоя, — признался Павло. — Кофе варить я не мастак. А вот чай... Да только где теперь тот чай...

— Подожди, вот будет выплата денег, так мы тебе целую пачку настоящего цейлонского чая достанем. А сейчас, чем богаты, тем и рады... принимай наш кофе, — весело приговаривал Бранко Рыбарь.

— Спасибо. Большое спасибо, — смущенно разводил руками Павло. Он как раз готовился варить кашу из раздробленной кукурузы, которой турки кормят кур. Весь шоколад уже закончился, банка из-под молока тоже опустела.

— Угощу тебя нашим кофе, — продолжал Бранко. — Только бы ты поскорее выздоравливал и не болел... Только бы не знал ты больше того горя, какое в море с тобой было... А уж когда ваши Гитлеру рога свернут, полетит с трона и наш король! Это точно... Много полетит королей в Европе...

Кофе быстро закипел, и Бранно, таинственно подмигнув Павлу, вынул из бокового кармана аккуратно завернутые в целлофан две шоколадные конфеты и, сняв обертку, бросил в кофе. Потом налил две чашечки, которые тоже принес с собой, и, чокнувшись, как вином, сказал:

— Будем здоровы, другар! Будем, милый...

— Будем! — радостно ответил Павло.

Кофе был крепкий, душистый.

— Ну как? — спросил черногорец.

— Хорошо, — похвалил Павло.

— Давай-ка позовем румына, пусть он скажет нам свое слово, — вдруг решил Бранко и закричал: — Петру! Домнуле Петру!

Маринеску, видимо, давно ждал этого зова — он сразу же бросил топор и поспешил к ним.

Он благодарил за кофе, пил его маленькими глоточками и все похваливал:

— Вот вкуснота! Вот чудо из чудес! Настоящий тебе голланд! Как бывало когда-то до войны... Где же вы его взяли?

Сам он хорошо знал, где они его взяли, этот кофе, ведь еще вчера сговорился он обо всем с Бранко.

— Да уж где взяли, там теперь нет, — улыбался Бранко.

А когда допили кофе, Петру Маринеску бросился к плите и безапелляционно заявил:

— Ну, а теперь я вас буду угощать своей мамалыгой! Сам и кукурузу смолол и сквозь ситечко просеял. Давайте-ка кипяточку покруче!

Он выхватил из-под полы чистый узелок с кукурузной мукой.

Но когда мамалыга поспела, они с Бранко только попробовали ее да тут же и убежали, оставив угощение Павлу и вернувшемуся с базара Атанасу.

Павло с Атанасом сразу догадались об искренней и наивной хитрости Бранко и Петру, словно ненароком угостивших обедом советского моряка.

— Ребятки мои милые, чем же я вас отблагодарю и когда? — горячо шептал Павло, кутаясь от холодного ветра в ветхий китель.

С того времени не проходило и дня, чтобы кто-нибудь из югославов или румын не угостил Павла хотя бы сухарями или печеным картофелем! Все желали Павлу быстрейшего выздоровления, чтоб поскорее набрался сил для будущей жизни и борьбы. Делали они все это как бы невзначай, как будто случайно забрели на огонек к советскому побратиму.

— Ну, как тебе теперь, Павлуш? — спрашивал Атанас. — Ты уже не одинок? Теперь ты не так сокрушаешься по своим?

— Уже лучше... Мне теперь лучше, — отвечал Павло, но в душе чувствовал еще более острую тоску по родному краю, по Севастополю и далекой Сухой Калине...

Временами ему становилось так трудно, что хотелось бежать куда глаза глядят, через горы и долины, пока на горизонте не покажется родная и дорогая земля отцов.

Павло все чаще и чаще просыпался ночами, вдруг внезапно обрывая чудесный сон, в котором видел родную землю. Настороженно озирался в темноте, горячо шептал:

— Где вы, друзья мои? Откликнитесь!..

Но ночь молчала. В окна стучал холодный ветер, и в горах зло завывали голодные шакалы.

Павло горько вздыхал и снова ложился рядом с Атанасом, укрываясь с ним одной шинелишкой.

Так прошла не одна бессонная ночь.

Со временем тоска по родному краю все чаще стала посещать Заброду. Он терял голову: так истосковался по своим людям, которые были теперь далеко, за этими горами, а там еще и за морем, в родной советской стороне. Ему так хотелось увидеть мать, дорогих сестер и братьев, товарищей по Севастополю!

Он настороженно озирался вокруг, словно искал что-то. Искал... Что он мог найти на этой чужой земле?

Это был настоящий духовный голод по родному краю.

Однажды с ним приключилась странная штука. Идя по двору к своему бараку, он вдруг увидел перед собой... флотского писателя Крайнюка. Павло встрепенулся, протер глаза, но видение не исчезало.

— Петр Степаныч! Товарищ писатель! — бросился к нему Павло.

Человек оглянулся на его зов, и Павло увидел, что это Бранно Рыбарь.

— Что случилось, другар? Может, ты хотел что-нибудь спросить у меня?

— Нет. Просто вы мне напомнили фронтового друга, нашего писателя Петра Степановича Крайнюка... Вот я и позвал, — смущенно объяснил Павло.

— Фронтового друга? А кто он такой, этот друг Крайнюк?

Врач коротко, но взволнованно рассказал Бранко все о Крайнюке. Черногорец, вздохнув, сказал:

— Ну что ж, другар, называй меня и дальше так, если твое сердце к этому лежит... Называй черногорца Бранко Петром Степанычем... Это для меня большая честь зваться русским именем...

— Спасибо!.. Я не забуду этого, дружище, — пожал ему руку Павло.

Проходили дни, и Павло стал замечать: то один, то другой из его новых друзей очень напоминает ему кого-нибудь из старых знакомых. Какой-нибудь поворот головы, малейшая интонация, жест — и перед глазами встают, словно живые, то Фрол Каблуков, то матрос Журба.

А однажды ему померещилась мать. Возвращался он как-то с базара в лагерь, опустив глаза в землю, с мешком за плечами. Все деньги истратил на лекарства и на картошку. В кармане осталась последняя монета. Вот и брел из-за этого опустив голову. Тропки перед собой не видел...

Вдруг кто-то кашлянул впереди.

Павло поднял голову, и сердце его замерло. В нескольких шагах от него плелась согбенная и безмолвная в своем горе женщина. Павла так и затрясло.

— Мать!

Женщина ступала не спеша, осторожно, как его мать. И голову так же, как она, склонила на правое плечо. И левую руку прижала к груди, словно у нее снова заболело в пути сердце...

Павло и не опомнился, как позвал ее:

— Мама!

Женщина оглянулась, взглянула на Павла полными слез глазами и почти механически протянула черную высохшую руку. Посиневшие губы еле заметно шевелились, и Павлу показалось, что она шептала свои горькие слова не по-турецки, а на его родном языке:

— Подайте, христа ради...

Павло выхватил из кармана последние деньги и подал нищей.

Она поклонилась и сошла с дороги, чтобы он мог свободнее пройти. Павло вспомнил, что не раз видел эту женщину на базаре, когда она стояла у торжища, протянув людям руку. Видел, как прогонял ее полицейский, толкая в спину резиновой палкой... Почему вдруг она показалась ему похожей на мать?..

Значит, это у него началось серьезно... Тоска по родному краю... Она страшнее голода. Это болезнь. Она, кажется, даже имеет свое название... Подождите-ка! Но как она называется в медицине? Да где уж ему припомнить! Голова стала абсолютно непослушной.

И, углубившись в эти мысли, он уже не чувствовал ни голода, ни холода, пробиравшего до костей, надвигавшегося тяжелыми седыми тучами из-за каменной горы...