Он пришел нежданно-негаданно, как гром среди ясного неба, этот маленький, немного примятый в долгом пути конверт, добитый какими-то неразборчивыми черными штемпелями, на которых и числа не разберешь. На конверте две большие почтовые марки. На одной из них — синее море, вдали одинокая яхта, белая чайка падает острым крылом к воде. На второй — круглая луна плывет над землей, а к ней летит космическая ракета. Наша, советская. Золотой ее след пополам рассек небо, и далекие звезды от этого сияния потускнели, заволоклись белым туманом. Бездонное темное небо похоже на синее разбушевавшееся море, грозное и коварное, таившее в себе смерть, каким оно запомнилось со времен войны. С одной стороны — смерть, а с другой — великую надежду. По морю прибывали к нам свежие дивизии, боеприпасы, сухари, медикаменты, отправлялись на Большую землю раненые герои. Оно приносило нам письма от любимых и родных. Оно и кормило нас: ежедневно на его поверхность всплывала масса оглушенной рыбы. Не раз мы снимали перед ним бескозырки и фуражки, когда приходила весть, что наш корабль, который плыл с ранеными и детьми, погиб от вражеской бомбы или торпеды. Мы стояли на каменных склонах и в бессилии сжимали зубы. Вот каким оно было, это изумительное синее море.
Петро Крайнюк откинулся на высокую жесткую спинку дубового стула, закурил. Он уже не слышал, как за высоким окном гудят, взбираясь на гору, грузовики, а на станции коротко посвистывают паровозы, глухо трубит электричка. Даже не слышал, как возится на кухне мать, которая вчера приехала из села проведать своего первого правнука. Малыш спал теперь за тонкой стеной, широко разбросав крепкие ручонки на огромной подушке. Иногда он метался во сне, что-то бормотал и даже четко выкрикивал: «Давай, давай...» Наверное, ему опять снился горячий бой — на улице дети без устали играли в разведчиков и партизан. Не раздражали Крайнюка и дребезжащая пишущая машинка, что с утра до поздней ночи тарахтела за стеной у соседа-переводчика, и детский визг в уютном скверике возле чугунного фонтана, где он каждый день гулял со своим внуком. Теперь фонтан на ремонте. Он опустел, высох, а в его гранитной чаше лежит масса крошек — воробьиный корм, который бросали ребятишки. Бурлит скверик, захлебывается веселыми детскими голосами. Что это они так расшумелись? Подойти бы к окну и «посмотреть? Нет. Не может. Всегда подходил, долго стоял, думал о своих седых годах. Дети напоминали ему о том, что он постепенно стареет. Это вызывало грусть, но Крайнюк не обращал внимания на мрачные мысли. Только, бывало, услышит возбужденные детские голоса возле фонтана — тут же к окну. А сейчас и не шевельнулся.
Неожиданное письмо напомнило ему родное, но далекое море. И снова зазвучал мотив песни:
Плещут холодные волны...
В накуренной комнате вдруг запахло йодом и смолой, пахнуло жаром дизельных моторов в глубоких корабельных трюмах. Загромыхали якорные цепи, со скрежетом проходя сквозь стальной клюз. И матросы в брезентовых робах задвигались на каменном пирсе; и послышался мелодичный перезвон склянок на крейсерах; и моряки в синих рабочих беретах уже стояли в ровном строю; и над ними неслась знакомая и вечная команда:
— На флаг и гюйс — смирно!
Матросы поворачивают головы в сторону мачты, на которой поднимается полотнище Военно-морского флага. И так каждое утро, в восемь ноль-ноль. Изо дня в день. До войны, во время войны, после войны. А море тихое, ласковое. Вон подводная лодка медленно погружается в воду, тральщики выходят на внешний рейд вылавливать и истреблять оставшиеся от войны вражеские мины. Старенький катер открывает перед ними боновые заграждения, тянет гигантские железные бусы, которые преграждают вход в бухту. Заревели дизельными моторами торпедные катера, и радиомегафон прокатил над морем команду:
— По местам стоять, с якоря сниматься!
Вот яхта вышла из спокойной бухты. Белая, стремительная, она набрала полный парус далекого ветра. Утреннее солнце дохнуло на него своим теплом, и парус сразу покраснел, словно налился кровью, стал похож на шелковое полотнище знамени.
А на крутой каменистой горе снова стоит девушка. Вся в белом, прозрачная, легкая, как чайка, девушка подняла над головой оголенные до самых плеч загорелые руки, и в них затрепетал на ветру, запел, словно хотел вырваться и унестись в море, вслед за кораблями, голубой платок. Но она держит его крепко, подавшись грудью к морю. Вахтенные матросы отчетливо видят ее в бинокль. Девушки на каменной горе менялись каждое утро, словно и они несли вахту, провожая корабли в море. И каждый матрос думал, что сегодня стоит его любимая. И поэтому каждое утро у всех на сердце было тепло и спокойно. Но вот корабли прошли, и девушка сбежала к воде по крутой тропке, нырнула в глубокие виноградные лозы. Только голубая косынка еще долго мелькала в зелени.
А потом на причалах стало тихо. И вот в эту неожиданную тишину вторглись детские голоса. И море сразу запенилось, закипело, рассыпалось теплыми искрящимися брызгами, на которых заиграла радуга. Купались дети. Теперь море в бухте принадлежало им. Отправляя в путешествие кораблики, шхуны, яхточки и пластмассовые шлюпки, они были на них отважными капитанами и матросами.
Петро Крайнюк уже не мог понять, где он сейчас находится — в своей квартире или там, на морских причалах, — так ощутимо слышал он детский крик. Голоса детей доносились до него издалека, словно ворвались с ветром, принесшим запах родного моря.
Но ведь это шумели ребятишки за окном, в скверике с омертвевшим фонтаном. Петру даже показалось, что с улицы доносится голос и его внука. Но внук спит за стеной и не скоро проснется. Ему еще и каши не сварили на второй завтрак.
А море, навеянное письмом и воспоминаниями, шумит и играет перед глазами, ревет и стонет, затопив своим соленым запахом всю прокуренную комнату. Детские голоса опять звенят и поют, словно зацвела черемуха и прилетели со всего света соловьи. Уютно, тепло, будто снова пришло лето.
Лето? Петро Крайнюк, ежась, зябко поводит плечами. Он хорошо запомнил то страшное лето. Он слышал тогда другие детские голоса, видел горе матерей, видел других матросов.
Те матросы лежали вдоль каменного пирса, на брезентовых носилках, рыжих от запекшейся крови. Кровь проступала и на бинтах, которыми были перевязаны их головы, руки, ноги. Раненые тяжело стонали, кого-то тихо звали; иногда зло, сквозь зубы, ругались. Один, видимо старший, сидел на бухте корабельного каната, опершись на новые костыли. У его ног поблескивал перламутровыми пуговицами облупленный баян. Правая нога моряка была обвязана бинтами до самого колена. Красивый, стройный — и эти костыли. Наверное, на всю жизнь. Это будет его последний поход на боевом корабле. Петро Крайнюк, тогда капитан 3 ранга, невольно подумал: «Дойдут ли они до Кавказа? Вчера фашисты опять потопили наш транспорт с ранеными, а там ведь было много детей и женщин». И тут ему почудилось, что он услышал их полный отчаяния крик среди разбушевавшегося моря, среди огня и смерти. «Только бы эти успели. Должны успеть. Конвой сегодня, кажется, надежный. И море тихое. Хорошо видно...»
Корабль до самых краев уже был набит ранеными, которых доставили раньше. Именно в это время и привезли на пристань полную автомашину детей. Они были худые и истощенные. Две санитарки, три какие-то старушки да еще шофер снимали детей с машины, устраивали их в тени ящиков со снарядами, сложенных в штабеля. Дети плакали, звали матерей, пытались убежать обратно через портовые ворота.
На корабле в последний раз потеснились раненые, и команда приготовила место матросам, лежавшим на пирсе. Вахтенный подал знак санитарам, те бросились к носилкам. И тогда матрос с новыми костылями крикнул санитарам:
— Полундра!
Санитары удивленно переглянулись.
Матрос кое-как доковылял до старушки, которая прижимала к груди крохотную девчушку, спросил:
— Чьи дети, мамаша?
— Сироты, — тихо, но так отчетливо, что ее услышали все, сказала старушка. — Отец на фронте погиб, мать — бомбой... Сироты несчастные...
— Слыхали? — спросил матрос.
— Слыхали, — глухо откликнулись раненые.
— Ну так что, братцы? — спросил матрос.
— Давай детей, — глухо проговорил один из раненых, словно простонал.
— Давай! — послышалось со всех носилок. — Детей давай...
— Им еще жить да жить, — со вздохом молвил тот, что на костылях, и, еще раз глубоко вздохнув, лихо сбил бескозырку на затылок.
Старушка низко поклонилась и засеменила по шаткому трапу на корабль, прижимая к груди напуганную, желтую, как воск, девочку.
Матросы с корабля, словно по команде, бросились на пирс и по живому конвейеру начали передавать детей на палубу. Они весело перекликались друг с другом, словно качали детей на руках, и дети от этого стали умолкать, вытирая кулачками заплаканные глаза.
Медицинская сестра, черноокая и тонкобровая Оксана, которая привезла моряков из полевого госпиталя и только что добивалась для них места на корабле, спускалась по трапу притихшая и помрачневшая, уступая дорогу детям, плывущим над головами матросов. Даже теперь, в смятении и досаде, она шла легко и уверенно, зная себе цену и словно сама любуясь собою. Тяжелая и густая коса венком обвила голову девушки, оттеняя белизну лица, и никакая пилотка или мичманка не могла удержаться на ее волосах. И чтоб кто-либо не подумал, что она не имеет ни малейшего отношения к фронту, Оксана заткнула в боковой широкий карман халата свою пилотку с красной звездочкой. Это и был единственный признак ее причастности к медицинской службе Черноморского флота.
Она подошла к раненым матросам, и те впервые увидели свою сестру растерянной: длинные ресницы часто дрожат, уголки губ нервно подергиваются, и вся она вздрагивает и чуть не плачет.
— Как же это? — тихо жаловалась Оксана. — Что теперь будет? Там уже некуда и иголку всунуть, я еле упросила командира, чтобы взял вас. И он согласился, когда услыхал, что вы из бригады Горпищенки. Командир корабля хорошо знает вашего Горпищенку. Они вместе учились в Ленинграде, в морской академии. И вот на тебе...
Загремела якорная цепь, на штабной башне подняли еще один шар, который означал «добро», то есть давал разрешение на выход в море, и тяжело осевший в воду корабль ушел из бухты к далекому, а для всех оставшихся, наверное, уже недосягаемому Кавказу.
Героическая оборона Севастополя приближалась к концу. Вчера первый на нашем фронте гвардейский артполк повернул свои орудия с передовой в сторону Севастополя. Значит, артиллеристы готовились открыть огонь и по городу, и по этим причалам, где теперь лежат на носилках раненые матросы. Готовились артиллеристы на тот случай, если немцы прорвутся к центру города и выйдут в порт, на Графскую пристань.
Петро Крайнюк сам видел эти повернутые на Севастополь орудия. Слышали о них и матросы. Наверное, и Оксана слышала. А может, и не слышала? Все равно. Скоро и она услышит.
Корабль шел, и было видно, что он переполнен ранеными вне всяких уставных норм. А ему еще предстояло маневрировать в море, отстреливаться зенитками от самолетов, уклоняться от вражеских торпед, выслеживать змеиный глаз подводных лодок. Многое ему предстояло в открытом море, когда он останется один, а корабли конвоя завяжут неравный бой с вражескими торпедоносцами, бомбардировщиками и подводными лодками. Как же ему маневрировать при такой перегрузке? Но разве ему впервой? Не впервой, конечно, однако этот рейс может быть для него и последним. На войне, а особенно морской войне, столько всяких неожиданностей. Это хорошо знали матросы и потому с таким беспокойством провожали корабль, глядя вслед ему горячими затуманенными взорами, словно прощаясь с ним навсегда.
Корабль вышел из бухты в море, и весь фронт вокруг Севастополя вдруг ожил, и под носилками задрожала земля. Корабль был замечен немцами, которые засели на высотах вокруг Севастополя. Они открыли бешеный артиллерийский огонь. Снаряды рвались со всех сторон корабля, поднимая большие водяные столбы. Тотчас наша артиллерия открыла огонь по немецким батареям, и снаряды в море стали рваться беспорядочно, все дальше и дальше от корабля. А он шел своим курсом, не останавливаясь ни на миг, резал море острым носом. Его нагнали торпедные катера и тральщики, которые не заходили в бухту, а ожидали за горой на открытом рейде. Потом появились два наших истребителя и закружили в ясном небе, прикрывая транспорт с воздуха. Корабль набирал полный ход, все удаляясь и удаляясь, и скоро уже только еле виднелся в серебристой дымке.
Матросы закрыли глаза, словно уснули. Оксана растерянно стояла рядом, со страхом посматривая на небо. Там опять рвались зенитные снаряды, образуя белые, быстро пропадающие облачка. К городу прорывались вражеские самолеты. И матросы открыли глаза, беспокойно озираясь по сторонам.
— Далеко, — объяснила Оксана. — Где-то под Сахарной...
— Это у нас. Опять рвутся на Инкерман, — сказал матрос на костылях, — Напрасно. Горпищенко давно раскусил, куда они будут лезть. Там у него кулак железный...
— А вы оттуда? — Оксана спросила об этом только для того, чтобы не думать: прорвутся самолеты или нет.
— А откуда же еще? — обиделся матрос. — Там нас и полоснуло. Мы с того железного кулака. Там они не пройдут. Пусть и не чешутся...
— Это третий батальон? — опять спросила Оксана.
— Так точно! Третий батальон, — обрадовался моряк. — Такого батальона, как наш, нигде нет. Голову даю на отсечение, что нет. Орлы... И батька наш, полковник Горпищенко, какой... Ты его видела, знаешь?
— Знаю, — тихо сказала Оксана.
— Вот то-то же! Где угодно ищи такого, а не найдешь, — расхвастался моряк. — Сам фон Манштейн дает за его голову сто тысяч марок. Каждый день афишки с самолета сыплет... Пускай сыплет... А мы их, извиняюсь, в то место бросаем, куда и царь пешком ходил...
— А кто у вас начальник медицинской службы в батальоне? Капитан Заброда, если не ошибаюсь?
Оксана сказала эти слова и почувствовала, как вся кровь бросилась ей в лицо. Она отвернулась, чтобы не показать матросам своего волнения.
— Ах ты голубушка моя! — словно пропел матрос. — Так ты и Павла нашего знаешь? Вот это красота! Это ж он нас и спас и в госпиталь отправил. Если б не он, давно бы лежали в сосновых бушлатах. А так, видишь, еще покашливаем. Орел, а не врач... Орел!
Оксана справилась с волнением.
— Ну, знаю уж, знаю, — сказала она; ей теперь захотелось услышать что-нибудь новое про Павла, хорошее, ласковое, чего еще никто и никогда не говорил ей о нем.
— И ничего ты не знаешь, — матрос хитро прищурился. — Кто он такой, наш Павло? Думаешь, холодный клистир или змея над чаркой? Ого! Как бы не так... Он, братцы мои, закончил морской факультет в Ленинградском мединституте. Он все умеет: и ножом, и порошками, и гипсом. А если надо, автоматом... И главное, говорю я вам, — полевая хирургия...
— Большое дело, все врачи заканчивали медицинские институты. Что же тут удивительного? Все знают полевую хирургию.
— Вот уж все, да не все, — тихо свистнул матрос. — Есть у нас такие, что из своей санчасти и носа не высунут. Ну, еще, может, когда в окопы заползут, в затишье. Помощники смерти.
— А ваш Павло разве не такой? — вызывала на откровенность Оксана. — Что-то очень вы его расхваливаете, браточки...
— Заслужил, — решительно бросил матрос. — Пусть другие заслужат, так и о них пойдет перезвон, и их причислят ко флоту. Да что-то я о таких пока не слыхивал...
— Не слыхивал? — удивилась Оксана.
— Нет. Да, верно, и не услышу. Я уж тут не вояка и скажу тебе в глаза: такого, как наш Павло, вы больше днем с огнем не сыщете... Можете переспросить всех матросов, перевернуть всю нашу морскую пехоту. Нету такого.
— Нет? — обрадовалась Оксана и уже не могла сдержать своей радости.
— Ого-го, сестричка, да ты, вижу, ничего еще не знаешь, — гордо хмыкнул матрос. — Сейчас я тебе объясню, как Чапаев своему комиссару объяснял. Идет батальон в атаку. Где должен быть начальник медицинской службы?
— В ближнем тылу, возле наступающих, — как урок отчеканила Оксана.
— Правильно. Это по уставу. А наш Павло не по уставу делает, а так, как ему совесть подсказывает. Он идет в атаку вместе со всеми. И санитаров своих ведет. Дошло? А если разведчики идут ночью за ответственным «языком», через линию фронта, и, может, не вернутся живыми, где должен быть батальонный врач? Так. Опять в тылу, на своем посту, скажешь ты мне. А он, Павло, не может этого стерпеть. Он идет вместе с разведчиками. Почему идет? А вдруг кого-нибудь там тяжело ранят. Кто его перевяжет, кто спасет от смерти? Павло... Вот за это его и любят матросы...
— Да что ты? — Оксана никогда раньше не испытывала такого состояния, как сейчас, ее захлестнуло какое-то небывалое светлое чувство радости, и, чтоб хоть немного сдержать себя, она проговорила с иронией: — Травишь якорь, браток...
— Травлю? Я травлю якорь? — грохнул о землю костылем матрос. — Ну, тогда спроси самого Горпищенку. Позвони ему в землянку на фронт. Я дам пароль. Но знай, что мне уже все равно. Я на этих вот костылях в его бригаду больше не вернусь. И они не вернутся... — Он бросил взгляд в сторону носилок. — Нам все равно. Мы тебе правду сказали...
Он поднял голову, осматриваясь вокруг. Над городом расстилался едкий дым пожаров, заволакивая рыжим туманом голый Малахов курган, где еще недавно шумел густой парк и щебетали птицы, а теперь бомбами и снарядами вырвало под корень все деревья и кусты. Скосило их и на высоком холме возле Панорамы. Обгорели они и на Приморском бульваре, у самого моря. Весна, а листья давно осыпались, цветы и травы испепелились. И птиц не стало. Матрос забыл даже, когда их видел и слышал, этих птиц. Только чайки все еще носятся над морем и жалобно стонут, нагоняя тоску. И солнце сквозь тучи едкого дыма, который разъедает глаза, кажется каким-то ржавым, красноватым, словно только что скатилось с кузнечной наковальни. Оно теперь не слепит, хотя жжет по-прежнему невыносимо. Огонь пожаров еще больше усиливает зной. А воды нет. Водопровод разбит. Водокачка давно осталась по ту сторону фронта. Пытаются откопать старые, давно заброшенные колодцы, но никто не знает, где они, те колодцы времен первой обороны Севастополя...
Матрос шевелит сухими, запекшимися губами, глотает слюну, словно давится заплесневелым сухарем.
— Ну, что ж ты замолчал, матрос? — говорит Оксана. — Я слушаю тебя...
Матрос опустил глаза в землю, глухо сказал:
— Что тут говорить, сестричка наша дорогая! Комбриг все-таки узнал об этом и приказал запирать нашего Павла в землянке, часового ставить у двери, чтобы не убегал в атаку или чтобы за «языком» не ходил с разведчиками. Тюрьму ему сотворили, и раненых к нему теперь приносят в землянку...
— Так и нужно, — сказала Оксана.
— А, много ты понимаешь! — махнул рукой матрос, словно рубанул сплеча. — Мы тоже не лыком шиты. Пусть замок на землянке висит и часовой у двери стоит, а врач все равно с нами...
— Как?! — чуть не вскрикнула Оксана.
— А так! Мы ему подкоп сделали. И он, только услышит сигнал к атаке или разведчики знак подадут, тут же шмыг через подкоп — и будь здоров. Замок на двери висит, часовой стоит, а врач снова с нами в бою... Кого перевяжет, а кому и легкую операцию сделает. Полевая хирургия... Еще покойный Пирогов так учил...
— Нет! Пирогов так не учил! — запротестовала Оксана и покраснела еще сильнее.
— Учил! Я сам читал! — поспешно выкрикнул матрос.
Петро Крайнюк услыхал этот разговор, стоя за штабелями еще не разгруженных ящиков со снарядами, и хотел было его записать. А потом махнул рукой и вышел на пирс к матросам. Зачем записывать? Такое запомнится и без этого. Да и некуда записывать. Старые записи сгорели, новая книжечка вчера закончилась. «Останусь жив, все припомню. Все? Навряд ли, чтоб все. Ну, тогда самое главное, самое яркое, услышанное из первых уст, увиденное собственными глазами».
Оксана узнала Крайнюка, вытянулась по-военному и, надев пилотку, лихо козырнула, пристукнув каблуками хромовых сапожек. Матрос задвигал костылями, пытаясь подняться.
— Сидите, прошу вас. Сидите, — остановил его Крайнюк. — Ждете кораблей?
— Что вы! — безнадежно махнул рукой матрос. — Кораблей уже не будет...
— Нет, будут. И очень скоро. Уже пришел приказ, — сказал Крайнюк и вдруг спохватился, чтобы не наговорить глупостей. Какой приказ? Тот, о котором только что говорили в штабе? А тебе разрешили об этом рассказывать? Так чего же ты суешь нос не в свое дело?
И чтобы как-то загладить неловкость, он подошел к матросу, подал ему руку.
— Старшина первой статьи Прокоп Журба, — отрапортовал матрос. — Полтавчанин, значит, родом, а по службе с эсминца «Безупречный». Эсминец на дне морском, а я живу. Третий батальон морской пехоты бригады полковника Горпищенки...
— Знаю. Слышал о вашем эсминце, — сказал Крайнюк.
— И я вас знаю, — в тон ему ответил Прокоп Журба.
— Откуда знаете? — заинтересовался Крайнюк.
— Ну, как не знать! Вы же мне то вино давали. Ночью. Помните? И книжки ваши я читал. Еще до войны. Давно.
Матросы на носилках повернули головы в их сторону, внимательно рассматривая Крайнюка. Они о нем тоже слыхали, но еще не видели. Капитан как капитан. Потертый, но чистый китель с золотым шевроном на рукаве, сбитые на каменных холмах ботинки, выцветшая на солнце мичманка. На груди орден Красной Звезды. Неужели он в этой форме появляется и на переднем крае? Нет, переодевается, видно, в пехотинскую робу и становится пехотным офицером, как и все моряки на передовой.
Крайнюк заметил эти внимательные взгляды, поправил флотскую кобуру пистолета, низко свисавшую из-под кителя, и спросил Прокопа, чтоб заполнить неловкую паузу:
— Ну, и как вам книжки мои?
— Интересно, — весело сказал Прокоп. — А особенно тот рОман...
— Не рОман, а ромАн, — поправила Оксана.
— Да не в этом дело, важно, чтоб интересно было, — отмахнулся Прокоп. — Вот я и говорю: очень интересно описано, как запорожцы на челнах через Днепр плывут, еще и напевают. Челны их чайками назывались. У нас теперь на шлюпках банки запаянные стоят, с воздухом, чтобы шлюпка не тонула. А тогда запорожцы к своим чайкам камышовые скалки привязывали... Вот это был флот! И атаман казачий хорошо воевать умел. И бой в Стамбуле описан здорово. И как невольников из турецкого плена вызволяли. И как атаман свою любимую нашел в гареме... Вот жизнь была когда-то... Мне бы такую чайку, как у запорожцев. Руки у меня здоровые. Как-нибудь доплыл бы до Кавказа...
— Зачем вы так? Корабли скоро придут. Ждите, — пробовал успокоить матроса Крайнюк.
— Так вот мы, дожидаясь, и дискутируем о том, что такое не везет и как с ним бороться, — тихо рассмеялся Прокоп. — А вы материал собираете для новой книги или все для газеты?
— Какая уж тут книга! Вчера в редакции трех человек убило, и я теперь один верчусь, — пожаловался Крайнюк. — Вот прибежал отправить письмо в Москву, там моя книжечка выходит о Севастополе. Маленькая... А корабль уже ушел...
— Давайте я отправлю, — предложила Оксана. — Я буду ждать корабли. Вы до сих пор сердиты на меня?
— Что было, то прошло, — глухо сказал Крайнюк и закурил трубку. — Но тогда, под горячую руку, очень был зол...
— За что? Я же добра вам хотела, — искренне оправдывалась Оксана. — Оно и вышло-то по-хорошему...
— Кто его знает? Поживем — увидим, — сказал Крайнюк и угостил махоркой Прокопа Журбу, оторвав ему на закрутку клочок свежей флотской газеты.
— Так ты и старшее начальство, сестричка, тоже гнетешь, не только нашего брата? — спросил матрос и тихо свистнул.
— Хуже. — Крайнюк вздохнул, и это понравилось матросам с носилок. Они, насторожась, прислушивались к его словам. — Служил я, братцы, командиром батареи в морской пехоте, потому что имел такую специальность, когда пришел на фронт. Служил и горя не знал. И никому не говорил, что писатель. Сначала под Одессой и потом тут, под Севастополем. И уже так изучил свою батарею и наших соседей справа и слева, что мог временами догадаться, о чем они думают, чего хотят, какие сны им по ночам снятся. Изо дня в день на передовой и в окопах. Думал книгу написать потом, когда войну закончим. И вот дернул меня черт поехать на Первое мая в Севастополь. Командир полка отпустил, замена у меня хорошая была, я и поехал. И тут возле самой Графской пристани, где когда-то памятник адмиралу Нахимову стоял, меня и стукнуло — тонная бомба упала. Немец летел очень высоко, поэтому не слыхал я гула и самолета не видел. Пришел в себя уже в госпитале, у них. — Крайнюк показал глазами на Оксану.
— Мы знаем про эту бомбу. Он ее, наверное, из стратосферы швырнул, — сказал Журба, глубоко затягиваясь махоркой.
— Я в госпитале недолго и пролежал, контузия была не очень тяжелая. Утром выписали, но сестричка ваша уже полную ревизию в моих документах произвела. И нашла среди них членский писательский билет... И пошло по начальству. И пошло. А когда я опомнился, возле меня все госпитальное начальство собралось, а сестричка ваша где-то и книги мои раздобыла. Показывает их всем, хвастается... Вот так-то, браточки, и распрощался я со своей батареей. Забрали меня в редакцию.
— Мы читали ваши заметки в газете. Даже в госпитале читали, — сказал Прокоп. — Прямо точка в точку, без вранья написано, вон они пусть скажут. Вы тот бой описали, где всех нас подкосило. Прямо все как было.
— Спасибо, — тихо сказал Крайнюк и по старой, гражданской привычке слегка поклонился.
— Там того нет, как в романе, когда казачий сотник выходит из своей хаты в валенках, а возвращается в сапогах. Еще и грохочет сапогами по крыльцу, отряхивает снег, — хохотнул Журба.
— Я во втором издании романа исправил эту ошибку, — спохватился Крайнюк.
— Так и надо, только я не читал. Не люблю книгу по два раза перечитывать, — сказал матрос. — И в кино не люблю по два раза на один и тот же фильм ходить...
Оксана укоризненно взглянула на него, словно обдала ледяной водой, а писателю сказала:
— Я не виновата, что так получилось, товарищ капитан третьего ранга. Но ведь на вашем билете была подпись Максима Горького, я сама видела. Разве я могла об этом умолчать? Подумайте только, Максим Горький!.. Когда я показала билет начальнику, то все врачи сбежались...
— А вы Горького видели? — спросил Прокоп.
— Видел.
— И говорили с ним?
— Говорил. Он мне этот билет вручал и подписывал...
Раненые нетерпеливо заворочались на носилках, не спуская с Крайнюка глаз. Ну, что же ты замолчал, капитан? Говори. Скажи им хоть слово из тех, которые тебе говорил Максим Горький. Может, им от этого хоть немного полегчает...
Крайнюк молчит, смотрит куда-то в сторону, на ослепительное и далекое море, которому, кажется, нет конца-края. Он жалеет о том, что начал этот разговор, а сам от них так ничего и не услышал. Сколько раз зарекался молчать и слушать других, а вот опять не выдержал. А они так хорошо и искренне говорили между собой, когда он стоял за штабелями снарядов! Но вот подошел и всполошил всех, словно птиц в саду. Теперь они не скажут ему всего того, что могли сказать Оксане. Зачем он вышел? Лучше бы достоял до конца разговора...
— Что же он говорил, Максим Горький? — спросил Прокоп.
Крайнюк вздохнул, вытер носовым платком потный лоб:
— Много говорил. Я как-нибудь восстановлю все в памяти и напишу об этом. А сейчас одно только помню. Он велел не гнушаться ни швеца, ни жнеца, ни пекаря, ни воина. Вот тогда, сказал он, будешь писать по-настоящему. Иначе — смерть мне как писателю... Смерть...
— Да! Здорово сказано, — тихо откликнулся крайний на носилках.
— Правда, святая правда, — прибавил второй, шевельнув забинтованной рукой.
— Не забудьте написать в книге про Юлькин башмачок, что ходил по рукам в нашей бригаде. Простреленный башмачок, носок в крови. И письмо от матери в нем лежало, — сказал Прокоп. — И о елках, за которыми мы ходили к немцам, чтобы притащить их ребятишкам в Севастополь на Новый год. А то вот она, сестрица, не верит мне... Хоть кол ей на голове теши, а не верит про нашего доктора...
— Хорошо, напишу, — сказал Крайнюк. — Я тот башмачок видел и с матерью говорил. Это ведь ваша мать, Оксана? — Теперь матросы смотрели на Оксану. — А про елку сам же врач ваш мне рассказывал. Он герой, Павло Заброда, хотя и врачом работает, а точнее — служит...
Глаза у Оксаны загорелись, все тело охватила какая-то горячая дрожь, а щеки покрылись ярким румянцем. Два чувства заполнили ее: воспоминание о Юльке, малышке сестренке, так неожиданно погибшей от осколка снаряда, и любовь к Павлу. «Любимый, родной Павлик! Если бы ты только услышал, как хорошо они о тебе говорят, эти моряки! Если бы ты еще поумнел хоть немного и не лез куда не следует в то время, когда начинается в батальоне атака или разведчики идут среди ночи на ту сторону фронта! Если бы ты вспомнил в это мгновение, что любишь свою Оксану... Если бы, если...»
Она выхватила из бокового кармана белый платочек, вышитый по краям нежными цветами, и стала вытирать им лицо, чтобы матросы не увидели, как она зарделась, выдавая этим любовь свою к их врачу. Нет, все обошлось. Они, кажется, ничего не заметили.
По крутым ступеням, которые были вырублены в скале и вели в порт, уже загремели чьи-то тяжелые сапоги, и на пирс вылетел запыхавшийся капитан Заброда. Смутившаяся Оксана не выдержала его внимательного взгляда, отвернулась и отошла в сторону за высокие штабеля ящиков. Она боялась, что не сможет взять себя в руки и прямо здесь, на глазах у всех, бросится на шею Павлу, прильнет к груди и заплачет от радости. Павло угадал ее состояние и, сделав вид, что не заметил ее, подошел к Крайнюку и матросам, поздоровался.
— Вы еще тут? А я так бежал, боялся, что не застану. Попрощаться заскочил. Был в санотделе. Достал консервированной крови. Все группы. А вы тоже на Кавказ, товарищ Крайнюк?
— Нет, я здоров, — сказал Крайнюк.
— Ах, да! Вы теперь в газете... Вот голова стала. Все забываю.
Прокоп показал костылем на север, где в сизой дымке и пороховом дыму угадывались очертания горы:
— А как там, у вас?
— Жарко, — снял пилотку Заброда и вытер белым платком мокрый лоб. — Лезут...
Крайнюк заметил, что платок у врача был точно такой же, как у Оксаны, вышитый тем же узором, стало быть — теми же руками, и на сердце у него сразу стало тепло и спокойно, словно он получил от своей жены долгожданное письмо. Даже вздохнул тихо.
— Комбриг просил передать вам боевой привет и горячее спасибо за верную службу, — обратился к матросам Заброда. — И приказал каждому, как только начнете поправляться, немедленно написать ему письмо. Он заберет вас к себе. Где бы вы ни оказались, на каком бы фронте ни воевали.
— Так и сказал? — приподнялся на костылях Прокоп.
— Так и сказал, — подтвердил Заброда и опять утерся вышитым платком.
— Спасибо. Кланяйтесь ему, — поблагодарил Прокоп и сел на бухту из канатов.
— Вас кто сопровождает? Госпитальная сестра? Где же она? — строго спросил Заброда и выпрямился, оглянувшись.
К нему подбежала Оксана, пристукнула каблуками и четко отрапортовала. И бровью не повела, и ресницами не дрогнула, словно была с ним даже не знакома.
— Документы на всех оформили? Мне нужно вам кое-что сообщить, давайте отойдем в сторонку...
Они сделали шаг, другой. Вот сейчас повернут за высокие штабеля снарядов, но вдруг с моря вырвались вражеские бомбардировщики. Если бы самолеты прилетели со стороны суши, все посты противовоздушной обороны их сразу бы заметили и зенитчики давно открыли бы заградительный огонь. А в море не было зениток и постов противовоздушной обороны. Одна лишь плавучая батарея. Бомбардировщики появились на низкой высоте да еще против солнца, и их заметили только тогда, когда они уже высыпали первую серию бомб на город и порт.
Земля вмиг качнулась и заскрежетала камнем. Противный, раздирающий свист бомб разнесся над морем, смешавшись с гулом взрывов страшной силы. Все это стократно усиливалось резонансом моря и каменных скал, обступавших акваторию порта с трех сторон. Раненые встревоженно закричали, рванулись с носилок. Санитары бросились к ним и, подхватив носилки, что есть мочи побежали с ними к глубокой пещере, которую матросы давно выдолбили в каменной скале. Хорошо, хоть эта пещера была рядом. Иначе — смерть всем, кто тут лежал и стоял.
Но санитаров было мало. Их хватило только на четверо носилок. Павло с Оксаной взяли еще одни. Прокоп заковылял на костылях сам. Крайнюк схватил одного раненого на руки, вбежал с ним в пещеру и громко закричал:
— Люди! Там люди!..
Осторожно передав раненого одному из санитаров, рванулся обратно на пирс.
Его схватил за руку Заброда и с силой отбросил в глубь пещеры, зло блеснув глазами:
— С ума вы сошли, что ли? Это же безрассудство!..
Земля стонала и вздрагивала, ящики трещали на пирсе в адском огне. Там уже кто-то громко ругался и отчаянно кричал. Кто-то уже дрался с огнем, ящики со снарядами один за другим падали в море. Наверно, прибыла портовая команда.
Оксана, забыв обо всем на свете, припала к груди Заброды, крепко обхватив его обеими руками. Павло нежно гладил по голове Оксану и что-то шептал, целуя тугую черную косу.
Прокоп широко раскрыл глаза, да так и замер на костылях, не зная, на каком он свете. Лучшая в госпитале сестра, которая только что чуть ли не ругала Заброду, теперь прижималась к нему и гладила его крутые широкие плечи. А он тихо и нежно ее целовал. Так вот какая она, эта Оксана?! А старшина еще хотел у нее адресок взять, хотел письма ей писать. А однажды чуть не признался, что хочет подружиться с ней навсегда, по-морскому, так, как умеют дружить только матросы. И вот на тебе. Вот такие они все, эти хорошенькие девушки. Да и Заброда хорош, тихоня! Сколько раз приходил к ним в госпиталь, но и не намекнул про свою Оксану.
Прокоп так ничего меж ними и не заметил. Вот конспираторы...
Вдруг в пещеру не вошел, а влетел моряк средних лет (он был из технических войск, о чем говорили значки в петлицах) и заорал:
— Пустите! У меня капитал! Двадцать тысяч! Пустите меня!
Он споткнулся о порог и упал, обхватив руками сумку противогаза, что висела через плечо. Так и лежал, не шелохнувшись, словно боялся, что его сейчас схватят за руки и за ноги и вышвырнут из пещеры в море. Потом засопел и стал что-то бормотать о капитале, снова про какие-то двадцать тысяч.
«Наверное, сошел с ума», — подумал Заброда. Это бывало при сильных налетах авиации. В госпиталь часто привозили таких.
К лежащему подбежал Крайнюк.
— Техник-лейтенант, поднимитесь! — закричал он, словно приказывая. — В чем дело? Какой капитал, чьи двадцать тысяч? Кто вас не пускает?..
Техник-лейтенант вскочил на ноги, выпрямился, но противогаз из рук не выпускал. Так и держал его, прижимая к груди.
— Тут зарплата на все авторемонтные мастерские. Двадцать тысяч, — быстро заговорил техник-лейтенант. — Я думал, что здесь вас битком набито и меня не впустят, а там же ад. Бомбы рвутся. Я инженер, Фрол Акимович Каблуков. Родом из Саратова. Я, прошу прощения, сугубо гражданский инженер. Это впервые мне так, на войне, и столько денег. Нашего начфина вчера убило бомбой, товарищ капитан третьего ранга...
Крайнюк отстегнул висевшую под кителем плоскую флягу, подал инженеру:
— Выпейте и успокойтесь. Зачем вы так нервничаете? Пора бы уж и привыкнуть. Тут война, а не саратовские страдания...
Прокоп еле сдержался, чтобы не расхохотаться. Вот так отбрил! Вот тебе и тихий, задумчивый Крайнюк. А рассказывали, что он и говорить-то толком не умеет, слова из него не выдавишь, все только на бумаге.
Каблуков схватил флягу, взболтнул ее, проглотил залпом всю воду, так что в горле заклокотало, заходил ходуном кадык под высоким воротом потертого морского кителя.