А странное письмо с неразборчивыми штемпелями и белой чайкой на конверте делало и дальше свое неумолимое дело. Оно снова и снова поднимало на поверхность души Крайнюка все, что уже давно стало забываться. Да. Забываться. А действительно ли это так? Ох, наверное, нет. Писатель пережил это уже дважды, а теперь все снова проснулось, пробудилось в сердце и начинало надвигаться на него в третий раз. Первый раз он пережил это на самой войне, когда пришлось нести на своих плечах непосильную тяжесть воина и литератора. Крайнюк хотел взять на себя одну из этих обязанностей, но вышло так, что война ему бросила их сразу вместе. И каждая ответственна, каждая важна. Неси, брат, и не отлынивай, и не стони. Теперь всем трудно. Вон, видишь, до чего дошло? Пять матросов, у которых ты еще вчера был в блиндаже на высокой горе Азис-аба, сегодня обвязались гранатами и бросились под немецкие танки. Пятнадцать танков они подожгли, а под остальные бросились сами, подорвали и их. Немцы остолбенели от такой отваги. Они прошли всю Европу, а такого не видели. Ты сразу же помчался на крутую гору, где произошла эта страшная битва, едва только наш батальон выбил немцев с каменной скалы и погнал обратно. Там на руках капитана Заброды, батальонного врача, умирал единственный оставшийся в живых свидетель этой битвы, матрос Василий Цыбулько, а четверо лежали неузнаваемые и безмолвные посреди опаленного шляха, который вел в Севастополь... Совсем юный, безусый врач Заброда рассказал тебе о последних минутах жизни Василия Цыбулько, повторил его предсмертные слова. Этого никто не видел и не слышал. Вас было только двое. Ты и врач Заброда, с которым тебя потом не раз сводила судьба. И за то, что остался жив, век должен быть благодарен Павлу Заброде... Если бы не он, костей бы твоих не нашли, писатель Крайнюк.

Петро Степанович, словно от холода, вздрагивает и чувствует, как начинает болеть левая рука. Она лежит на столе, в кожаной перчатке, холодная и безжизненная, ампутированная выше локтя, надставленная железным протезом. Она теперь всегда лежит на столе, придерживая тоненькую стопочку бумаги, на которой Крайнюк пишет.

Рука начинает болеть, и скоро в ней просыпается что-то такое удивительное, от чего Крайнюк вдруг ощущает, что у руки начинают шевелиться пальцы. Сначала большой, потом средний и наконец мизинец. Словно тогда, на фронте, в первые дни после операции. Вот что сделала письмо с белой чайкой на конверте.

На столе уже появилась старенькая, потрепанная записная книжка. Последняя, севастопольская, сохранившаяся чудом. Она лежала перед Крайнюком и тогда, когда он писал свой первый военный роман «Матросы идут по земле». Писал ночами, за расшатанным столом, и вторично переживал все то, что перенес в Севастополе, что пережили его фронтовые друзья и вообще севастопольцы. Перед глазами не раз всплывал веселый, бодрый Павло Заброда с автоматом на груди. И трудно было поверить, что он врач и полевой хирург. Иногда Павло приходил к писателю, словно в каком-то сне, словно в болезненном воображении, вот так, среди ночи, вдвоем со своей Оксаной. Но Оксана была какая-то грустная и печальная и все спрашивала: «Ну что вам от меня надо? Я больше уже ничего не могу... Меня завтра поведут на расстрел. Гестапо не прощает...» Потом так же приходил не раз, словно из тумана, и Прокоп Журба, громыхая костылями. Он весело смеялся, все подтрунивая над инженером Каблуковым, до сих пор носившимся с противогазом, в котором лежали двадцать тысяч государственных денег... Писать было трудно; ведь все, что происходило во время войны, он переживал вторично. Сердце стало слабеть. Не выдержало. Инфаркт. Странное какое-то название. Народ издавна называл эту болезнь разрывом сердца. Крайнюк болел долго, и все жалел, что нет возле него капитана медицинской службы Павла Заброды. Если бы тот был здесь! Нет, с того света человека не вернешь.

Не вернешь? А вот это письмо? Ведь его написал сам Заброда. Написал своей собственной рукой и просит немедленно приехать к нему в гости. Он бы и сам приехал к Крайнюку, но отпуск свой уже использовал, а с работы отлучиться не может. Заброда хочет рассказать Крайнюку о том, что произошло с ним потом, после боев в Севастополе, когда его все похоронили: и мать, и брат, и невеста. А он воскрес. Может, это будет интересно Крайнюку. Все это время он был очень далеко и книгу Крайнюка «Матросы идут по земле» прочитал лишь недавно и тут же написал в издательство письмо, попросив прислать ему адрес писателя. Ведь этот Крайнюк, наверное, тот самый командир батареи, а потом журналист газеты «Красный черноморец», с которым Заброде довелось вместе воевать под Севастополем. Он уверен, что это тот самый Крайнюк, потому что в книге описан случай, о котором знали только двое — военврач 3 ранга Павло Заброда да еще Крайнюк.

Это неожиданное письмо растревожило писателя и подняло из глубины его души прошлое.

Крайнюк озирается и узнает вокруг себя привычные вещи. Книги, старую мебель и несколько картин, на которых клокочет и пенится разбушевавшееся море. Над столом висит фотография старенькой полесской хаты, сложенной в сруб, в которой родился и вырос Крайнюк. Хата бедная, покосившаяся, окнами в землю ушла. Возле нее высокий и раскидистый осокорь, а под ним — старый глубокий колодец, в котором вода всегда холодна и, как хрусталь, чиста. Осокорь и колодец напоминают Крайнюку самое дорогое в его жизни — молодость, и поэтому он уже не так остро чувствует надвигающиеся годы. Под фотографией поблескивает золотом морской кортик — подарок военных моряков из Севастополя. В шкафу рядом с его романами и повестями лежит новая адмиральская фуражка. Этим летом моряки пригласили Крайнюка в Севастополь, и на встрече седой адмирал снял свою фуражку и подарил ее писателю. А матросы преподнесли адрес в красном бархатном переплете с серебряной монограммой. Вон он стоит возле фуражки, перевитый черной матросской лентой с золотыми якорями. А рядом лежит заветный черноморский камень, отполированный и обточенный морем. На нем масляными красками нарисован памятник погибшим кораблям, катер режет крутую волну, и чайка трепещет белым крылом. Камень — тоже подарок военных моряков. И это — самое дорогое в его кабинете. Правда, на столе лежит рукопись незаконченного романа, в котором разговор идет о сложной, многогранной жизни нашего современника.

За стеной проснулся внук и уже гремит ложкой о дверь.

— Деда! Давай бороться...

Милый, родной внук...

— Иду, Костик! Сейчас иду, — кричит ему Крайнюк. — Давай только бабульке на работу позвоним.

— Давай! — радуется Костик и топочет босыми ножками, пляшет, хлопает в ладоши. Рад, что дед бросил свои дела и сразу откликнулся. Да и как же ему не радоваться вниманию деда? Отец и мать целый день на работе, бабулька тоже, а глухая тетка только и делает, что заставляет есть, немилосердно кутает и тянет на улицу. С нею Костик не в ладах. Вот дед — совсем другое дело. Он всегда дома. Постучи кулаком в дверь — и дед всегда отзовется.

Крайнюк набирает нужный номер телефона и, сдерживая волнение, говорит жене:

— Наталка! Ты слышишь меня, Наталочка? Мой врач, оказывается, жив! Какой врач? Ну, севастопольский, Павло Заброда, тот, что от смерти меня спас. Что? Да нет. Только что письмо прислал. Воскрес из мертвых. Просит в гости приехать. Где живет? А где же ему жить, как не у моря? Возле моря и живет, там и работает. Что?.. Военный моряк... Так вот, Наталя, полечу я к нему. Опять на море полечу... Ты что-то сказала? Я тебя плохо слышу. А! Новый роман? Роман отложу. Да, точно, отложу... Тебя подождать? Да разве я один не соберусь в дорогу? Что там собираться?.. Ну, хорошо, подожду... Не задерживайся...

Из кухни приоткрывается дверь, и на пороге появляется взволнованная мать Крайнюка.

— Воскрес врач? — спрашивает она, словно не верит сама себе.

— Воскрес, мама! Воскрес! — весело выкрикивает Крайнюк, легонько обнимая мать за худые, сгорбленные плечи. — Як нему лечу. Немедленно, сейчас... На море...

— Ой горюшко, — жалуется мать. — А как же борщ? Разве я даром старалась? Опомнись, Петруша! Вечно ты со своим морем. На войне чуть не потонул, и теперь оно опять тебя тянет... Мало я слез пролила с твоими детьми при немцах?..

— На море! На море! — кричит внук и сует в руки деду адмиральскую фуражку и кортик. — Дед-моряк! Дед-моряк!..

— Боже ж мой! — тихо вскрикивает прабабка. — Такое малое и себе уже на море... А ну, положи, где взял! Сейчас же положи на место фуражку и этот гинджал. Слышишь?..

Да где ему услышать! Натянул фуражку по самые уши, кортик сжал в руке и марширует по квартире. Раз, два! Раз, два! Да еще и деда за руку тянет, чтобы с ним вдвоем вышагивать. Вот уж дети теперь пошли!

Крайнюк, забавляясь с внуком, выманивает у него фуражку и кортик и кладет их на место. Фуражку — в книжный шкаф, кортик вешает на стену. Ему надо побыть в одиночестве... А одиночества уже не будет в этом доме, если проснулся внук и увидел, что дед дома. Да и письмо это...

Петро Степанович быстро одевается и выходит из дому на шумные улицы и площади, где говорливым прибоем гудит человеческий поток. Он ничего уже не видит и не слышит в этом потоке, направляясь к тихому Днепру на высокую кручу, где можно и днем найти тишину и спокойствие. Тут уже веет золотой осенью, мечтательно шумят деревья и кусты, а внизу величественно и плавно течет седой Днепр.

Крайнюк садится на холмике у самого обрыва и смотрит на синий горизонт, словно ему видно с этой горы и Севастополь и море. А ведь видно. Вот зажмурил глаза — и снова услышал ласковый шепот волны по скользким камням.

Но сейчас он думает не о Севастополе. Заброда... Выходит, батальонный врач Павло Заброда жив... Тот самый Заброда, что так много рассказывал когда-то о себе, о своей Сухой Калине... Не забылось это, нет!

Где-то там, за мостами и перелесками, за рекой Осколом, в милой Слобожанщине, лежит тихое село Сухая Калина. Беленькие хатки, крытые соломой внавал, без гребней и зубчиков по углам, утопают в зеленых садах. За садами бегут к берегу огороды, в леваде манят чистой родниковой водой колодцы. За левадой же, сколько видит глаз, расстилаются широкие артельные поля, уже без хуторов и кулацких наделов... Свободно по ним гуляют тракторы и комбайны (есть где развернуться), и трактористы не боятся зацепить чью-нибудь межу. С тех пор как люди свели свои земли в единое колхозное поле, и сами дружнее стали. Теперь вместе им легче побеждать засуху, и град стал не так страшен, и дружнее всякого вредителя бить. Хорошее хозяйство выросло. Фермы крыты железом и шифером, амбары каменные, своя мастерская, электростанция, водокачка. Издали посмотришь — словно какая-то узловая железнодорожная станция, только что семафоров не видно и нет рельсов.

Павло Заброда, приехав весной попрощаться с Сухой Калиной, не узнал ее — так разбогатела и изменилась. А когда уезжал в Ленинград учиться, была какой-то приземистой, растрепанной и бедной. Амбары и риги тогда развалили, свезли на колхозный двор, и в каждой усадьбе гулял ветер. Село светилось насквозь, словно грешное тело у нищего. Думал, что и не выправится никогда. А вот поправилось, поднялось. Над хатами радиоантенны протянулись, по улицам во все стороны разбежались электрические провода. К каждой хате провели электричество. Старенькая деревянная церквушка, когда-то властвовавшая над селом и гордившаяся своей красотой, теперь поблекла, побледнела перед новой кирпичной школой и огромным клубом. Возле школы выстроили медпункт, и родильный дом, и огромный сельмаг, где можно купить все, что тебе угодно, не отправляясь за этим в Харьков, Купянск или Волчанск. Люди в Сухой Калине тоже стали неузнаваемыми. Парни новую моду завели: одни тянутся в город и учатся на инженеров и агрономов, другие встали у машин и моторов — механизаторы. Девушки, которые не пошли учиться в техникум или институт, шли работать звеньевыми на свеклу, доярками на фермы. Некоторые уже и ордена получили. Одеваться стали богато, шьют одежду в Харькове. По радио концерты заказывают. Уезжал Павло учиться, в селе было десять первых комсомольцев, а коммунистов и вовсе не было. А теперь комсомольцев полсела, десять коммунистов. Врач свой из Киевского мединститута, фельдшер и акушерка. А ведь раньше, бывало, заболит зуб или прохватит простуда — запрягай лошадь, трясись до больницы в местечко за десять верст.

Павло свежим глазом сразу все это заметил, погостив в Сухой Калине с неделю. Там ведь у него не только мать и сестры, а полным-полно родичей. Каждый к себе тянет. Каждому хочется угостить первого в роду Заброд врача. И не простого врача, а хирурга Военно-Морского Флота. Синий китель у него с блестящими пуговицами, на которых так и горят серебряные якоря. И матросский клеш над морскими ботинками, прошитыми крупным рантом. И мичманка с серебряным крабом, из-под которой выбиваются кудрявые вихры. Одни расспрашивают, как там, в Ленинграде? Другие, кто поближе, родней, жалуются на какую-нибудь болезнь, просят, чтоб послушал. Павло так и носил с собой стетоскоп, выслушивал всех, осматривал, и они были очень довольны, когда он им говорил то же, что и их врач. Значит, Павло тоже понимает в медицине. И просили рецепт выписать, но никуда его не отдавали, а берегли на память, ведь на нем была печать, где по кругу ясно значилось: «Павел Иванович Заброда», а в середине, там, где герб должен был быть с серпом и молотом, одно слово — «врач». Вон какой их Павло Заброда, вдовий сын, из покосившейся хатки, где растут два высоких тополя и полон двор девчат. Одни на выданье, другие еще учатся, но все работают в колхозе. Старшая, Катерина, так та решила: пойдет и она на врача учиться в тот далекий Ленинград. И таки пошла, выучилась потом.

Обо всем им Павло рассказывал, только не говорил о том, как ему трудно было в первые годы. По утрам учился, а вечерами ходил в порт грузить уголь, работал кочегаром, был слесарем на заводе. Сам себе зарабатывал на жизнь, потому что из дому не ждал поддержки. Там и своих ртов полон двор. Мать одна, ей и так с ними невмочь. На старших курсах стал по больницам бегать, на ночные дежурства вместо фельдшера. В приемный покой, потом в ординаторскую. Вот так работал и учился. Теперь каждый завидует, взглянув на его круглую докторскую печать, а никто не знает, как она ему трудно досталась. Поэтому и домой на летние каникулы не приезжал, а все зарабатывал себе на зиму, да еще и матери немного денег присылал.

Хвасталась Домка соседям:

— Вот теперь я могу и помирать. Вышел мой Павло в люди, выбился на большую дорогу. Теперь пойдет в широкий свет.

А наедине сыну сказала другое:

— Ну чего тебе, Павлик, ехать на это море? Оставайся в Сухой Калине, среди своих людей. А этот дохтур, что у нас, поехал бы к себе в село или местечко, откуда он родом. Вот и было бы всем хорошо... И нам и ему...

— Нельзя, мама, — тряхнул кудрями Павло.

— Почему нельзя?

— Так нужно, мама. Я ж на морского врача учился. Туда и дорога моя лежит, на море, — тихо, но твердо произнес Павло.

— Женился бы тут, я бы внуков присматривала. А так занесет тебя, я и внуков не увижу. Вон посмотри, как наши девки вьются вокруг тебя...

— Не могу, мама. Я же вам сказал, и все тут, — упрямо повторил Павло, точно так же, как и его покойный отец, когда настаивал на своем.

Мать на прощание попросила:

— Ты хоть береги себя на том море. Не утони, не дай господи...

Улыбнулся, обнял мать:

— Люди, мать, на море редко тонут, а больше в луже... Море честных не принимает...

— А в гости на Петра и Павла приедешь? — допытывалась мать. — Уж сколько лет жду тебя на Петра и Павла, а ты все не едешь. Напеку пирогов, потом ребятам да соседям раздаю, а тебя все нету и нету. Приезжай хоть этим летом. Приедешь, сынок? Это же твой день, Петра и Павла...

— Приеду, мать...

Да как уехал, так и по сей день нет.

Сначала и письма писал и деньги посылал, а потом уж и весточки от него не было. Ходила мать, тайком от дочерей, к ворожее, бросала на бубнового короля, да утешения мало. Все выпадала дальняя дорога, казенный дом, большие хлопоты и бубновый интерес какой-то трефовой дамы.

Та дама, что выпала на картах, действительно жила в Севастополе, на Корабельной стороне, в приветливом домике, прижавшемся к каменной горе. Домик был сложен из белого инкерманского камня, имел три комнаты, большую веранду и весь утопал в виноградных лозах, так что его нельзя было и приметить. Растет себе виноград, зеленеют в садочке миндаль и абрикосы, а что там за ними стоит — того и не видать. И стежка к домику затерялась в камнях и кустах — не скоро и найдешь. Да и не стежка, а крутой корабельный трап, вырубленный ломаными переходами в камнях. Кто не привык, тот и ноги может поломать.

Только Павло еще не знал этой стежки и дамы трефовой пока что не знал. Другим была занята его буйная голова. Что хочет от него начальник Школы оружия полковник Горпищенко? Встретил он молодого врача холодно и неприветливо, стал ко всему придираться. Павло кипел, спорил, а того и не знал, что полковник Горпищенко его во всем проверяет, решает: твердым ли он выйдет командиром или так себе — ни рыба ни мясо? Он даже попробовал проэкзаменовать Павла, в шутку подзаведя его:

— Ну вот, покажите мне, товарищ врач, где в торпедном аппарате курок. Где он, этот механизм, которым выстреливается торпеда? Та самая торпеда, что в одно мгновение может потопить самый большой корабль и стоит десятки тысяч рублей. А ну-ка полезайте в аппарат и покажите нам, где этот курок...

— И покажу, — кипятился Павло и, сорвав с головы мичманку, залез в торпедный аппарат, разыскивая там курок. В аппарате было темно и душно, пахло тавотом и жженым порохом.

— Что? Нет курка? — язвительно спросил Горпищенко и захохотал. — Пропал, значит, курок?

Павло вылез из аппарата красный и злой, вытирая со лба пот, а рядом стояли штабные, выше рангом, офицеры и чуть не падали со смеху.

— А они могут показать, где курок, — гремел Горпищенко. — Вон он где! На самом верху, и незачем лезть за ним в аппарат. Видите, товарищ врач?.. Вот то-то и оно... Хотите и нам экзамен устроить? Прошу. Каждый вам покажет, где у него сердце, печень, легкие, аорта. Где ухо и руки, позвоночник и ключица. Вот такие, брат, дела, товарищ выпускник морского факультета медицинского института, да еще и Ленинградского.

— Это не входило в курс моего обучения, — глухо сказал Павло.

— А я хочу, — гремел Горпищенко, — чтобы врач Школы оружия знал досконально все виды морского оружия, которое изучают его пациенты... Только тогда он будет настоящим врачом, потому что всегда будет предупреждать все травмы...

Молодому врачу нечего было возразить, и он, стиснув зубы, начал изучать оружие, припоминать забытое, усваивать новое, еще невиданное и неслыханное. А полковник все не унимался, все не давал ему покоя. И требовал от него быть таким, как сам, крутым, суровым, строгим. Но сделать этого с Павлом ему никак не удавалось.

Однажды, пробегая длинным коридором школы, Павло случайно услыхал, как Горпищенко разговаривал по телефону. Властно, громко и таким тоном, который не терпел ни малейшего возражения.

— Что? — гремел его бас. — Неправда. Моя школа — лидер в заплывах, и на соревнованиях в комиссии должен быть только мой врач. Ясно? Иначе вы не услышите от меня «добро»! Что ты сказал? Какой врач? Ну, браток, это ты уж слишком. Мой врач всем вашим бородатым и очкастым пять очков форы даст. Что? Да он не только первоклассный хирург, он и пловец первоклассный. Ему бухту переплыть раз плюнуть. Точка. Членом комиссии будет он!

Павло съежился от услышанного. Ему сделалось стыдно за подслушанный разговор, и он во весь дух помчался в шкиперскую комнату, словно разыскивал своего санитара. Но там санитара, конечно, не было, и Павло сразу шмыгнул в соседнюю комнату электриков. Он слышал, как его уже искали по всей школе, вызывая к полковнику, но нарочно долго не откликался. Только когда вызвали по радио, он явился к Горпищенко.

Полковник пригласил его сесть, сказал:

— Штаб флота назначил вас главным врачом комиссии, которая будет определять командное и личное первенство в заплыве матросов и рабочих Севастополя через бухту. Я хотел было возразить им, потому что вы врач еще молодой и не успели навести полного порядка в нашей школе, но потом передумал и согласился. Вашу руку...

Павло подал руку, и полковник крепко ее пожал, резко потянув книзу, словно проверял на враче свою силу. Это означало, что он доволен его работой в последние дни и идет с врачом на некоторое примирение.

— Только смотрите, — предупредил он, — судить честно, но и не забывать главного. В заплыве принимает участие Школа оружия — наша школа. Слышите, врач, наша...

— Слышу, — тихо ответил Павло и попробовал возразить. — Но победители...

— Никаких «но». Вы свободны, — бросил Горпищенко и отвернулся к висевшей у него за спиной большой карте морского рейда.

Павло знал, что полковник служит на флоте давно, что он участник гражданской войны и один из организаторов разгрома банды Шкуро. Учился в разных военных школах, закончил военную академию, но привычки времен гражданской войны засели в нем крепко и прорывались иногда еще и теперь. Что же скажешь старому израненному моряку, который честно и самозабвенно несет службу?

Павло Заброда даже не подозревал, что события этого дня приведут его в тот садик на Корабельной стороне. Он стоял с членами комиссии на берегу бухты, возле финиша пловцов, и уже принял не один десяток матросов и чубатых комсомольцев Морского завода, переплывавших бухту. Но вот начался индивидуальный заплыв вольным стилем. И вперед сразу же вырвалась какая-то девушка. Павло поднял бинокль и стал рассматривать ее. Она плыла легко и свободно, разрезая бронзовым литым телом волну. Плыла, словно играя с волной, и широко улыбалась солнцу. Павло отложил бинокль, схватил секундомер и побежал к причалу.

Девушка вышла из воды, повисла на гнутых белых поручнях, словно закачалась на шелковых качелях. Упругая и стройная, будто выточенная, фигурка с небольшими острыми холмиками грудей, которые вздрагивали от глубокого учащенного дыхания. Легкий бронзовый загар покрывал ее мягкую бархатистую кожу, а капли воды светились и сияли на солнце, как маленькие бриллиантовые бусинки. Павло щелкнул секундомером, засекая точное время, и взял девушку за руку, чтобы проверить пульс.

— Нормальный, — звонко проговорила, словно пропела, она.

— Навряд ли, — возразил Павло и хотел насупить брови.

Но не вышло. Девушка рванула с головы розовую купальную шапочку, и из нее упала на голое нежное плечо тяжелая черная коса. Тряхнув косой, девушка откинула ее за спину и грациозно изогнулась, словно играя своей красотой.

— Не беспокойтесь, доктор, я тоже медичка, — просто, как старая знакомая, сказала она, а Павлу показалось, что ни разу не слыхал он такого нежного голоса.

— Я закончил Ленинградский институт нынешней весной, — неизвестно зачем похвастался Павло и хотел уже выругать себя за такой необдуманный шаг.

Но девушка не обратила внимания на это, только снова засмеялась.

— А я в Симферопольском учусь. У нас тоже неплохие профессора. Слыхали о них?

— Да, — сказал Павло, хотя ничего не знал и не ведал про симферопольских медиков. — Я могу помочь вам, если хотите. У меня хорошие конспекты. Стенограммы многих лекций, — вдруг предложил он и сам удивился, откуда у него набралось столько смелости или, может быть, нахальства.

— Спасибо. Я теперь баклуши бью, отдыхаю, — бросила через плечо девушка.

— Разрешите присоединиться? — выпалил Павло.

— Догоняйте, море широкое...

И побежала по шаткому дощатому причалу, даже не оглянувшись на Павла. А он все принимал и принимал пловцов, проверяя их пульс и мало что улавливая в его ритме. В ушах до сих пор звенел тот бередящий душу девичий голос.

Девушка стояла в толпе заводских сверстниц, веселая и недосягаемая.

Потом Павло увидел ее на высоком постаменте, а два высоких, стройных матроса, завоевавшие второе и третье места, стояли чуть пониже. Флотский оркестр, блеснув на солнце никелированными трубами, заиграл бравурный марш в честь победителей соревнований. Победительнице, Горностай Оксане Платоновне, вручили высший приз — хрустальную вазу, обвитую матросской лентой в золотых якорьках.

Павло хотел броситься в толпу, вслед за девушкой, но к причалу подлетел на катере Горпищенко и властно поманил Заброду к себе. Павло подбежал к трапу и остановился, но полковник приказал ему подняться на катер. Он следил за пловцами, дрейфуя на катере вдоль бухты, и все, что происходило на берегу, видел в бинокль. Павло сел в катер, моторы взревели и понесли их в открытое море. Когда осталось позади последнее боновое заграждение и старый равелин, Горпищенко, сдерживая злость, спросил:

— Значит, девчонка? Нашей школе третье место, а девчонке первое? Здорово постарался, помощник смерти... А я, дурень, думал, что ты патриот школы... Теперь все. Точка. Я тебе этого никогда не забуду.

— При чем же тут я? — вскипел Павло и, отвернувшись от полковника, посмотрел на цветистую толпу матросов и девушек, что колыхалась и плыла на том, уже далеком берегу, где он только что стоял и говорил с Оксаной. Смотрел, но ничего не видел. В глазах что-то защекотало, а потом стало жечь, словно их засыпало песком.

Горпищенко ничего не ответил — на вахте стояли матросы и они могли услышать этот разговор. Покусывая густые пышные усы, Горпищенко бросил рулевому:

— В артиллерийскую!..

— Есть, в артиллерийскую! — повторил приказ рулевой, и катер вихрем полетел назад в порт, повернул к самому глухому причалу, где швартовались рыбацкие лодки, старые водолеи и всякая корабельная дребедень. Над этой бухтой бурлил стоголосый базар, визжали спекулянты, пьяные сапожники дробно стучали молотками, ставя заплаты на старые башмаки.

Катер подлетел к этому человеческому реву и толкотне, и полковник приказал Павлу:

— На берег. Я дальше иду, на объекты.

Большей обиды нельзя было придумать.

Павло сжал зубы, но сдержал себя:

— Счастливого плавания.

Полковник не ответил, отвернулся, и катер снова полетел в море.

Злость и досада охватили Павла, и он быстро пошел узенькими и душными переулками на широкий простор. Он бродил вдоль Графской пристани, прогуливался по Приморскому бульвару, бросаясь то в одну, то в другую сторону, где в толпе девушек видел белое шелковое платье и тяжелую черную косу за плечом. Но нигде, куда бы он ни подходил, Оксаны не было. Павло направился в редакцию флотской газеты, чтобы узнать ее адрес, но там был сегодня выходной. В Доме офицеров Черноморского флота тоже ничего не узнал и опять побрел на Матросский бульвар, лелея единственную надежду — встретить Оксану, но это была очень зыбкая надежда. И тогда он вдруг обратил внимание на фанерную будку справочного бюро. Она выросла перед Павлом, когда он уже собрался возвратиться в свою серую холостяцкую квартиру. Павло назвал фамилию Оксаны, и миловидная девушка, переписав на бланк всю семью: отца, мать, сестру Ольгу, брата Грицька, Юльку, — дала ему точный адрес на Корабельной стороне. Но Оксану почему-то не вписала.

— Простите, но здесь, кажется, не все Горностаи? — спросил Павло.

— Все! Кто прописан в Севастополе, все, — объяснила девушка и вдруг, охнув, спохватилась: — Подождите, товарищ капитан, у них еще Оксана есть...

Павло чуть не заплясал от радости, но сдержал себя:

— Верно, есть Оксана. Куда же ей деваться?

— Да, но она прописана в Симферополе, потому что там учится. Подождите, подождите, ведь сейчас она здесь. Только что по радио передавали, что Оксана Горностай завоевала первое место в заплыве через бухту. Вот молодчина какая...

— Оксана?! Первое место? — так искренне удивился Павло, что девушка обиделась и стала объяснять:

— Что же тут удивительного? Она плавает с малолетства. Вся их семья из моряков. И дед, и отец.

— Это мы знаем. — Павло поблагодарил девушку и побежал к трамваю, крепко зажав в потной ладони адрес Оксаны. Он еле втиснулся в переполненный вагон, ему казалось, что трамвай бежал до конечной остановки целую вечность. И тут Павло заколебался. Зачем он едет и что скажет, войдя в незнакомый дом? Это же неприлично. Не спросив разрешения у Оксаны, ввалиться в их дом. Нет, этого он не сделает.

Выйдя из трамвая, Павло закурил. А сердце так и ноет, так и стучит в груди, торопит и подгоняет его. Иди, не бойся, не то завтра будет поздно. Ты же не со злым намерением идешь. Ну, если увидишь, что они холодно тебя встретят, тогда станешь что-нибудь сочинять, не к ним ты шел, просто ошибся адресом. Иди, не мучь себя, дома тебе покоя не будет всю ночь, если не пойдешь к ней сейчас...

И он решился: смело распахнул калитку, вошел в укромный и какой-то сказочный садик, от которого веяло целительной прохладой и покоем. И застыл в растерянности, не зная, кто выйдет ему навстречу и какое он скажет первое слово? Как в детстве, когда забирался в чужой сад за яблоками и столбенел, не зная, что дальше делать: и удрать — жалко, и стоять — страшно. Взглянул бы на тебя полковник Горпищенко, во веки веков не забыл бы ты эту растерянность.

Павло одернул и без того отлично сидевший на нем китель и пошел вперед.

В саду было тесно от деревьев и кустов, а виноград, вьющийся по высоким шестам, закрывал небо, каменную гору, весь аккуратненький домик под ярко-красной черепицей. Везде буйно цвели цветы. Алые и белые розы затопили весь дворик. Между ними тянулись к солнцу остролистые ирисы, разлапистые бархатцы, холодная мята, а густой барвинок стлался по тропинке, спадал через дощатые штакетины на крутой каменный трап. Тихо, навевая дрему, гудели пчелы. В глубине сада, за беседкой, утопающей в зелени, голубели ульи.

Откуда-то сверху послышался звонкий мальчишеский голос:

— Ну, чего ты там копаешься? Ясно же тебе сказал, изоляция лежит под столом в ящике. Слышишь? У меня уже колени заболели...

Павло посмотрел вверх и увидел на высоком столбе загорелого мальчишку в красной футболке. Он обнял обеими ногами столб, держась руками за большие белые изоляторы, от которых протянулись в обе стороны провода.

Из дома послышался девичий голос:

— Иду уж, иду...

Павло вздрогнул, услыхав этот голос. Она. Он тихо прошмыгнул дальше в сад, оказался у самого столба, на котором сидел парнишка. Пока Оксана принесет изоляцию, он уже будет тут своим человеком.

— Ну что там случилось, моряк? — тихо спросил паренька Павло и поздоровался.

— О! — удивился мальчишка тому, что в их саду откуда-то появился настоящий моряк и его самого назвал моряком.

— Может, помочь тебе? Ты же упадешь...

— Ерунда. Не упаду. Я тапки смолой намазал. Морока мне с этими бабами, да и только. Их полон дом, а в технике ничего не понимают...

— Это как же?

— Да вон видишь, — показал на провода мальчишка. — Виноград каждый раз замыкает проводку, и радио не хочет работать. И в доме молчит и в беседку не достает. Я в беседку его сам провел, без монтера. А она не может до сих пор изоляции найти, голова малосольная.

— Сестра?

— А то кто же! Ну, давай знакомиться. Я буду Грицько. А ты с корабля?

— Нет! Я из оружейной школы, — назвал себя Павло.

— Здорово! Вот это красота! — тихо свистнул Грицько. — А есть теперь такая торпеда, чтоб матрос сидел в ней и правил? Она летит по морю, а он правит куда надо. А потом оторвется на плавучем поясе, а она летит на цель и взрывает вражеский крейсер. Я всем говорю, что у нас такие торпеды уже есть, а пацаны мне не верят.

— Скоро поверят, — пообещал Павло.

— Красота! — бросил Грицько, съехал на землю, подал Павлу руку и спросил: — Ты к ней?

— К ней.

— Тогда сядем на лавочку и немного поговорим, — предложил Гриць, — она теперь не скоро выйдет. Сейчас начнет переодеваться. Бабские дела... Теперь мы вдвоем все смастерим. Добро, моряк?..

— Добро, Гриць. Теперь мы что хочешь смастерим... Я тебе принесу изоляционный кабель.

— Жилку? Такую, что просвечивается?

— Ага. Просвечивается, — сказал Павло и тревожно оглянулся на раскрытое окно, в котором промелькнула девичья фигура. — А где же батя и мать?

— Старики в гости пошли, — равнодушно бросил Гриць. — И малышку с собой взяли. Юльку. Вез нее спокойнее...

— Надоедливая?

— Да не так уж надоедливая, но везде свой нос сует. Конструктор мне сломала, паруса на яхте изрезала и давай своим куклам платья шить... Канительная...

И тут выбежала она. Легкая и свежая, словно только что вышла из воды, стройная, звонкоголосая. Увидела Павла и смутилась, прижав к высокой груди неспокойные руки. Он был для нее, как видно, неожиданностью. Но она не растерялась и, быстро взяв себя в руки, весело сказала:

— Добрый день...

Павло вскочил со скамьи и неизвестно для чего пристукнул каблуками, потом спохватился. Снял фуражку, отвечая на приветствие.

— Да ты сиди, пусть теперь она постоит, если не могла такой ерунды, как изоляция, найти, — дернул Павла за рукав Грицько.

— Садитесь, прошу вас, — продолжал стоять Павло. — Я так хотел поздравить вас, но тут подлетел катер, и я должен был уйти в море. Там было одно задание.

— Задание? — непонимающе переспросила девушка.

— Да. Небольшое. Разве вы не знаете нашего Горпищенку?

— Слыхала немного, — неуверенно сказала девушка и оглянулась.

— Он всегда в выходной день что-нибудь придумает, только бы моряк не погулял... Ну, как здоровье?

— Спасибо. Нога уже не болит, — сказала девушка.

— Нога? А что такое с ногой? — заволновался Павло.

Грицько так и подскочил.

— По горке бежала и грохнулась о камень. Вот то-то, не бегай!

— Грицько! — топнула ногой девушка. — Ты опять за свое? Вот упрямый. Не даст взрослым поговорить...

— Да говори уж, говори, — вздохнул Грицько.

— И очень повредили ногу? — спросил Павло.

Девушка, даже не заикнувшись, точно назвала по латыни диагноз повреждения.

Павло удивился:

— А как же вы плавали?

— Я плавала? — засмеялась девушка.

— Ха-ха! — подпрыгнул Грицько. — Она плавает как топор, наша Ольга.

В глазах Павла потемнело, под ложечкой в груди что-то засосало и похолодело. Он незаметно ущипнул себя за ладонь и растерянно оглянулся. Уж и рот было раскрыл, чтоб наконец спросить: «Так, выходит, вы не Оксана?», но вовремя спохватился. Пусть не думают, что он такой растяпа. Тихо кашлянул и закурил.

— Это сестра моя плавала, — объяснила Ольга. — Только что соседка сказала, по радио передавали про нашу Оксану. Она первое место завоевала по плаванию?

— Да, первое место, — сказал Павло. — Я был в судейской коллегии.

— Поэтому и к нам пришли? — вдруг резко спросила Ольга. — Да или нет?

Павло вмиг нашелся.

— Нет, не совсем так, — твердо сказал он и засмеялся. — Я слышал, что у вас сдается комната, и хотел ее снять. Тут тихо и на работу близко. Ну, а уж заодно и поздравить Оксану. Где она теперь?

— Комната не сдается. У нас и без того тесно, — сухо бросила Ольга.

— А может, у соседей сдается? — не отступал Павло.

— И у соседей нет, — отрезала Ольга. — Вы не юлите, товарищ капитан медицинской службы...

— Подождите, Ольга, не сердитесь. Вы, наверное, думаете, что я перепутал вас с Оксаной?

— И перепутали. Я сразу догадалась. Нас все путают, — с обидой и какой-то грустью сказала девушка и потупилась.

— Я не перепутал. Вон пусть он скажет, — показал на Грицька врач.

Грицько утвердительно кивнул головой, исподлобья взглянув на Ольгу: «А что, заработала на орехи, попала впросак? Это тебе не какой-то гаврик, а настоящий моряк... Прикуси, сестричка, и ты свой язычок...»

— Я просто хотел пошутить, — продолжал Павло. — Ведь вам приятно...

— Глупые шутки, — снова холодно бросила Ольга.

— Ой, — схватился за голову Павло. — Давайте же радио починим. Может, там ваша Оксана новый рекорд установила, а мы ничего и не знаем. Гриць, влезай-ка на столб...

— Есть, на столб! — выкрикнул Грицько и, поплевав на руки, быстро полез вверх по столбу.

— А вы, Оля, изоляцию несите. Где она там? — весело обратился к Ольге врач.

Эти слова растопили лед в девичьем сердце. И Ольга в одно мгновение принесла изоляционную ленту, стала вместе с Павлом помогать Грицьку. Скоро в саду зазвучала чудесная песня:

Ой, нету морозика и не нужно.

Люблю черноморчика, люблю нежно...

И через какой-нибудь час Павло почувствовал здесь себя как дома: он рассматривал альбом с семейными фотографиями, узнавал сорта плодовых деревьев, помогал Грицьку чинить на самодельной детской яхте новый парус, вынул из глубокого колодца два ведра воды и стал с Ольгой поливать деревья и цветы.

Оксана, наконец-то прибежавшая из города, голодная и усталая, только руками всплеснула от неожиданности, увидев, как уверенно и непринужденно ведет себя тут этот молодой безусый врач. Холодно смерила его взглядом и убежала в дом.

— Оксана! — закричал Павло. — Поздравляем вас с победой. Все поздравляем!

— Ура! — закричал Грицько.

— Поздравляем! — захлопала в ладоши и Ольга.

Девушка остановилась на крыльце и, повернувшись на одной ноге, сбежала во дворик. Увидела их искренние, чистосердечные улыбки, радостные лица и засмеялась.

— В море бы вам искупаться, как рассмешили меня. Теперь рассердиться не могу. Хочу и не получается... Дайте чего-нибудь перекусить. Адмиральский час давно прошел, скоро люди ужинать сядут, а у меня и маковой росинки во рту еще не было...

— Полундра! — Павло схватил Грицька на руки и закружил вокруг себя. — Поехали в ресторан. Все вместе.

Сестры настороженно переглянулись, и Оксана сразу же охладила его пыл:

— Нет, капитан. Это не наша стихия, рестораны...

— Но надо ведь как-то отметить вашу победу, Оксана, — галантно поклонился Павло.

— Можно и дома, — в ответ ему поклонилась Ольга.

Оксана не успела и рта раскрыть, как Павло с Грицьком уже затопали вниз по каменным ступеням, направляясь в магазинчик, стоявший напротив, у самого моря.

В садике за бутылкой легкого вина еще больше сдружились. Потом пили чай и лакомились шоколадом. Ольга и Оксана набрали тарелку земляники и угощали ею щедрого Павла. И он не сводил с сестер глаз, но все не мог различить с уверенностью, которая Ольга, которая Оксана, — так они были похожи.

Потом увел их в город, взяв обеих под руки, путая имена. Сначала побывали в кино, потом на концерте известного певца, который приехал в этот день на гастроли в Севастополь.

Лишь возле моря, где они почти всю ночь просидели втроем, Павло стал понемногу различать сестер. Оксана была более сдержанной и холодной, чувствовалось, что она гордится своей красотой. У Ольги же было более открытое сердце, была она приветливей и проще. А внешне обе сестры походили друг на дружку как две капли воды, настоящие близнецы. Даже не подумаешь, что между ними разница в целый год. Оксана родилась в мае, а Ольга год спустя, в июне. Оксана училась в медицинском, Ольга работала на Морском заводе корабельным маляром и заканчивала вечернюю школу. Девушки охотно рассказали Павлу о своей жизни и обещали найти ему комнату где-нибудь на Корабельной стороне, поближе к школе. Павло рассказывал им о студенческих годах и об утопающей в садах Сухой Калине.

Павло мечтал остаться с Оксаной наедине, но она ни на шаг не отпускала от себя Ольгу. Так и сидели втроем у самого моря. Везде, где виднелись такие же, как они, полуночники, было по паре, а они втроем. Кажется, обо всем уже переговорили, несколько раз собирались идти домой, но все никак не решались. Еще немножко, еще немножко, да и не заметили, как подкрался рассвет. Ночь в Севастополе коротка, глазом не моргнешь — она уж пролетела. Море шумит и убаюкивает, вода играет на камне, пенит крутую волну, и звезды в небе большие, как серебряные черешни...

И вдруг... что это?!

На кораблях ударили колокола громкого боя. Противно заревели сирены, и везде погас свет.

— Тревога! — испуганно вскрикнула Оксана и невольно прижалась к Павлу.

— Не может быть, — как-то глухо, словно издалека, откликнулся Павло, почувствовав на своем плече горячую и упругую девичью грудь.

Ольга глубоко вздохнула, взглянув на Оксану.

— Что же это такое? — тревожно спросила она. — Вчера только маневры закончились, корабли вернулись, и снова — тревога. Побежали?..

— Нет уж, посмотрим, что это такое, — твердо сказал Павло и легонько сжал Оксанин локоть.

И зачем он это сделал, неосторожный?

Оксана рванулась от него в сторону, напряглась вся, но ничего не сказала.

А в глубоком небе уже взвились острые мечи прожекторов, ударили друг друга остриями, и от этого удара словно посыпались звездные искры. Где-то далеко в горах громыхнули зенитки, засыпав небо огненными всплесками. Их огонь становился все крепче и гуще, все приближался к Севастополю, потом заговорили зенитки и на кораблях. Прожекторные мечи сражались в небе, скрещивались, расходились и наконец поймали самолет. Он был маленький и серый, как моль. Потом поймали второй, который вырвался со стороны моря и был уже над Севастополем, как раз над бульваром, где сидели Павло и сестры.

Павло вскочил, потянув за собой девушек.

— Это не наш, — показал он на самолет. — Враг.

От самолета что-то оторвалось и стало приближаться к земле. Через мгновение над городом раздался оглушительный взрыв. Запахло едким дымом и порохом, послышались крики и стоны раненых, и в ту сторону полетела машина скорой помощи.

— Боже, война! — испуганно прошептала Оксана. — Побежали скорее!

Они понеслись на Корабельную сторону, мимо разбитого дома, где команда моряков гасила пожар, а врачи перевязывали первых раненых.

Оксана заплакала. Павло схватил ее за плечи и стал легонько трясти, словно хотел разбудить после тяжелого и горького сна.

— Оксаночка, ну что с вами? Ну, успокойтесь. Я все сейчас выясню. Это какая-то ошибка...

Он проводил сестер до самой калитки и хотел уже было бежать в школу, как услыхал голос Грицька.

Мальчишка сидел на черепичной крыше с ведром воды и громко, сердито звал их:

— И где вы бродите, архаровцы? Отца с матерью в Бахчисарай понесло, вы к морю на всю ночь, а я один как перст. Оглохли вы, что ли? Боевая же тревога! Готовность номер один. По радио передали. Они еще прилетят, фашисты... Я уж тут добрый час сижу, на боевом посту. Подмените меня...

Так началась война. Так родилось первое серьезное чувство Павла. Он неожиданно для обеих сестер обнял Оксану и горячо поцеловал. А потом бросился по крутым ступеням и исчез среди синей ночи.

Оксана больше не поехала в мединститут, а на следующий день пошла работать в наборный цех, потому что всех парней и мужчин из типографии забрали в армию. Ольга оставила отцовский дом и перешла жить на Морзавод, где для рабочих устроили общежитие, переведя их на казарменный военный режим. Павло получил первый выговор от полковника Горпищенко за то, что опоздал на большой сбор по боевой тревоге.