Последним самолетом из Севастополя прилетели командующий флотом и член Военного совета. Больше самолет взять никого не смог. На подводной лодке, попавшей в море под бомбежку глубинными бомбами, прибыли члены Комитета обороны. В районе Керчи их чуть не потопили вражеские катера, выследившие лодку. Люди задыхались на большой глубине, а всплывать на поверхность моря не могли: со всех сторон их сторожили враги. Они запросили помощи по радио из Новороссийска, и навстречу им вышли тральщики, в небе появились истребители. Только тогда немцы прекратили преследование, и подводная лодка, вся избитая, выплыла на поверхность, захлебываясь чистым, свежим воздухом. Кроме людей был привезен весь денежный запас Севастопольского банка, все ценные документы и материалы.

Это было все. Больше кораблей из Севастополя не ждали, потому что они уже не могли туда даже подойти. Катера и тральщики ходили на Севастополь несколько раз, но держались далеко от берега. Подобрали пятерых матросов на спасательных кругах, чудом оставшихся в живых.

С катеров видели высокое зарево над городом, которое разгоралось все сильнее и сильнее, обнимая чуть не полнеба. И в этом зареве клубился дым, а над ним летали какие-то черные птицы. Может, это были чайки, почерневшие от копоти.

Севастопольцы, добравшиеся до Кавказа благополучно, выходили теперь к морю и долго стояли на берегу. Каждый из них в этой битве потерял не одного верного друга, а кто жену и детей. И потому до боли в глазах смотрели они ежедневно на море, не теряя надежды. А может, спаслись? А может, еще приплывут? Но море оставалось пустым до самого горизонта на добрых сорок километров. И на нем не было даже точечки, похожей на шлюпку или катерок.

Опустив голову, ходил вдоль моря хмурый и молчаливый полковник Горпищенко. Он стачивал подметки новых хромовых сапог об острые камни; старые брезентовые развалились, обожженные огнем под Севастополем. Ждал и он с моря своих боевых побратимов, оставшихся там, в огне. Ждал долго и терпеливо, даже ночами просыпался и выходил на берег, прислушиваясь к малейшему всплеску или шороху на тихой волне. Но море молчало. Волна прибивала к берегу белую пену и холодных скользких медуз.

— Ладно. Пусть будет так, — Крайнюк снова и снова заводил разговор с полковником. — Но вы же точно видели, как снаряд попал в ту воронку, где лежали раненые, где стоял ваш врач Павло Заброда?

— Видел. Так оно и было, — глухо сказал полковник.

— И он упал и не поднялся больше?

— Упал...

— И ничего не слыхать о нем? — спрашивал Крайнюк, точно знавший, что Горпищенко каждый день бывает не только в штабе флота, а и в разведывательном отделе крымских партизан.

— Нет.

— Вовек его не забуду... — вздохнул Крайнюк. — Он мне жизнь спас.

— Разве только вам? Многие матросы его благодарят. Молодец он. А я поначалу думал, что так себе — Курортником хочет быть в Севастополе, раз отказался ехать на Северный флот. А он видите как вперед пошел на войне? Хирург... И смелый, черт. И хладнокровный До одурения. Ничто его не берет. В партию ему вступать пора, перерос он в комсомоле. Я уже и рекомендацию дал. Да вот не успели. Вы написали бы о нем, Петро Степаныч. Только не так, как о мертвом, а как о живом. Вот садитесь и пишите, пока в госпитале. А мы напечатаем листовкой, чтобы о нем знал весь флот.

— Нет, я книгу начал писать. Роман, — словно оправдывался Крайнюк.

— Эге-ге, когда это еще будет! А вы сейчас дайте нам о нем. Листовкой, — настаивал полковник. — Недаром же вам командующий вот эту медаль вручил. Большая честь командиру носить высшую солдатскую медаль «За отвагу». Вы теперь наш писатель, флотский.

Крайнюк смутился и ничего ему не ответил. Эта медаль была для него полной неожиданностью. Орден Красной Звезды он получил за то, что первым прорвался в Севастополь с батареей и сразу открыл огонь изо всех стволов, остановив немцев в районе Камышлы. А когда его забрали в редакцию, он не убил ни единого врага. И вдруг эта медаль. Командующий флотом зашел к нему в палату, когда навещал всех раненых. Член Военного совета зачитал Указ, и большая и светлая медаль — медаль самых храбрых — засияла на его груди. Теперь на Крайнюка обращали внимание все, когда он шел по городу к морю, худой и подтянутый, в новой флотской форме. Только пустой левый рукав был засунут в карман кителя. Люди сначала обращали внимание на пустой рукав, а уж потом смотрели на грудь, где висела медаль «За отвагу». А спросите его, за какую отвагу, так он вам толком и не сможет объяснить. Ну, был под Севастополем. Ну, ходил несколько раз в атаку с моряками, чтобы потом написать об этом в газету. Ну, еще написал две песни на мотив старой флотской «Раскинулось море широко»... Вот как будто и все...

— Держитесь за моряков, и они вас никогда не подведут, — сказал Горпищенко. — Вот видите, не успел я вас к морю проводить, как уже и катера из Севастополя возвращаются. Они наших везут...

— Везут? Наших? — обрадовался Крайнюк, взглянув на море, где рвали и пенили воду три маленьких катерка неутомимой Азовской флотилии. — Значит, вы меня нарочно сюда привели, Павел Филиппович? Значит, вы знали, что они придут, эти катера?

— А как же! Я прямо из штаба к вам забежал. Готовьтесь к встрече. Может, они и врача нашего привезут...

К ним подошел старший политрук из политотдела бригады, занимавшийся в Севастополе шефской работой. Он сдержанно поздоровался, стал в стороне, зажимая под мышкой красную папку.

Подъехали две крытые санитарные машины, и флотский патруль прекратил доступ в порт, закрыв железные решетчатые ворота.

Катера приближаюсь, тяжело оседая в воде, черные, обожженные, израненные осколками бомб, с глубокими вмятинами на бортах. На мачтах гордо развевались военно-морские флаги. Они не были приспущены. Значит, там все здоровы. Мертвых нет. Полковник с Крайнюком заметили это и с облегчением вздохнули.

Вот уже бросили трапы, и матросы стали переносить на брезентовых носилках севастопольцев в окровавленных бинтах. Они лежали изможденные и желтые не только от потери крови, но и от страшного шторма, который терзал их в открытом море. Горпищенко с Крайнюком побежали навстречу раневым.

— Мишко! Дорогой! Ура! — закричал Горпищенко, бросаясь к носилкам, на которых лежал его адъютант.

Он склонился над Бойчаком и горячо поцеловал его в пересохшие, потрескавшиеся губы.

— Жив, казак? Вот молодчина! Что же болит у тебя, сынок? — говорил Горпищенко, забыв про какую бы то ни было субординацию.

Старший политрук заметил это, брезгливо поморщился, холодно посмотрев на полковника.

— Жив! Душа только болит, — тихо откликнулся Мишко. — А вы-то как? Все здоровы?

— Здоровы. Вот и писатель наш медаль уже получил. И тебя награда ждет...

К ним подошел старший политрук и, показав глазами на Мишка, сухо проговорил:

— И этот без партбилета?

Мишко приподнялся на локте:

— Неправда! Давай врача, пусть разбинтует рану...

Подбежал врач, склонился над забинтованной головой.

— Да не там! — остановил его Мишко. — На ноге! Ногу, гады, прострелили.

Разматывая несвежий засохший бинт, врач наткнулся на вышитый платок с завернутым в него партийным билетом. Развернул и показал Горпищенко. Тот улыбнулся, а потом, зло взглянув на старшего политрука, процедил сквозь зубы:

— Видали? Вот то-то же!

— Платок! Платок не бросайте! Дайте его сюда! — закричал Мишко.

Удивленный врач подал ему платок, и Мишко бережно положил его в боковой карман.

По трапу сбежал командир катера, быстрый и собранный капитан-лейтенант, и, узнав Горпищенко, коротко объяснил ему все, словно отрапортовал:

— Мы подобрали их в море. Кто плавал на камерах, кто на шпалах. Вот этот ваш герой был без сознания, но так вцепился руками в шпалу, что еле оторвали. Пришел в себя на палубе, когда ему влили в рот стакан спирту. Они на плоту плыли, и фашист их разбомбил. Мы шли далеко в море и увидели эту бомбардировку. Подошли к тому месту, но плота уже не было. И многих, которые плыли на нем, тоже не было... А всех тех, что держались на воде, спасли...

— Спасибо за службу, — сказал Горпищенко и крепко пожал капитану руку.

Мишко узнал Крайнюка и радостно ему улыбнулся.

Раненых сносили на берег и клали в санитарные машины. Горпищенко приглядывался к каждому, сокрушенно покачивал головой. Мишко перехватил его тревожный взгляд, тихо прошептал Крайнюку:

— Скажите ему, что наших там нет. Я один остался.

— А врача нашего, Павла Ивановича, ты не видел там?

— Нет, — тихо сказал Мишко и от усталости закрыл глаза.

Санитары положили его в машину, плотно прикрыли заднюю дверцу. Машина тронулась, увозя с собой полковника, а Крайнюк остался у моря один, не зная, что ему дальше делать, куда идти теперь.

Море у самого берега нежно пенилось и тихо играло. Вода была чиста и прозрачна. На дне отчетливо проступали обточенные волной и покрытые сизым налетом круглые камешки. Между ними дрожащей стайкой извивались мальки скумбрии. Неуклюжие крабы, почуяв опасность, сразу отталкивались ото дна всеми ножками и двигались боком, словно какие-то странные шарообразные ракеты. Величественно покачивались ветвистые водоросли, развевая зеленые и красноватые пряди в ту сторону, куда шло морское течение. Они тянулись к солнцу и словно хотели вырваться из морской глубины, но корни их прижало камнями, и они навеки прилипли к морскому дну, точно оказались на мертвом якоре. Только серебристые медузы свободно плавали, покачиваясь, под водой. Очень красивы в воде эти белесые водяные парашютики. А выбросишь на берег — и они дрожат под палящими лучами, тают на глазах и быстро высыхают, оставляя слизистый след засохшего коллодиума.

И так все, что живет под водой, на дне морском, до тех пор и красиво, пока находится в родной стихии, а вынешь его из воды — и все пропало, сразу потускнело, словно покрылось мертвой ржавчиной.

Крайнюк горько прищуривает глаза и с завистью поглядывает на одинокую чайку, что громко кричит и падает к воде, словно кого-то ищет и не находит. Словно детишек своих растеряла. А может, просто играет с морем, пока на воду не сядет, предсказывая хорошую погоду, как в морской поговорке: «Села чайка на воду, жди, моряк, погоду...» Вольная, беззаботная чайка. Вот бы Крайнюку ее крылья хотя бы на день! Помчался бы он в Севастополь краем глаза взглянуть, что творится на полях битвы, на Херсонесском мысу, в глубоких катакомбах. Теперь уже бои там закончились и люди не сидят в бомбоубежищах. А где же они сидят, если враг вошел в город? Где теперь Оксана Горностай и что делает? Может, хоть она знает что-нибудь о Заброде? Она же должна его там найти. Живого или мертвого, а найти должна...

Ему бы крылья, да все равно дня мало. Прямо из Севастополя он полетел бы в свое село и опустился на развесистом осокоре возле материнской хаты. И взглянул бы на своих детей. Живы ли они? В чем и как перезимовали? Ведь Крайнюк отвез их к матери в легкой летней одежонке, не хотел брать детям теплую одежду из Киева. Все надеялся на лучшее: мы чужой земли не хотим, но и со своей не отступим ни на шаг. Вот и не отступили... В голове до сих пор звучит укоризненный голос Наталки, жены, выговаривающей ему за эту теплую одежду. Кто же знал, что все так неожиданно обернется? Если бы знал!.. А теперь нет у него ни детей, ни жены. Да, нет. Жена должна находиться где-то на Юго-Западном фронте. Крайнюк полетел бы туда и нашел бы ее в каком-нибудь госпитале. Почему же она молчит? Знает ведь хорошо, что он на Черном море. Знает Наталка, а вот голоса не подает. Война все перепутала. Отца с детьми разлучила, мужа с женой, девушку с любимым. Чтоб она была последней на этом свете!

Да, нет у Крайнюка волшебного крыла и не будет. Замечтался у моря, словно над чистой бумагой, когда начинал писать новую книгу. Да и забыл о том, что вокруг война и даже здесь, на тихом кавказском берегу, горе пришло почти в каждый дом. Где дети остались сиротами, где женщина — вдовой. Хлеба мало. Дети растут худыми, голодными, с утра до ночи выполняют тяжелую, непосильную работу. Одни на заводах, другие в поле хлеб собирают отцам и братьям для фронта. Донашивают отцовскую, какая осталась, одежду, работают за двоих, а нередко и за троих. Беженцев приняли, эвакуированных из Белоруссии и Украины женщин и детей. Тесно стало жить. Что же поделаешь? В тесноте, да не в обиде. У всех одно горе.

Крайнюк тронул себя за пустой рукав и очнулся. Его рана заживала хорошо. Скоро уж и из госпиталя выпишут. Врачи, осматривая руку, каждый раз с восхищением говорили о хирурге, который так удачно в сложных фронтовых условиях сделал Крайнюку ампутацию. Наверное, способный хирург: по руке видно, был у него свой «хирургический почерк». Жаль, что погиб. А разве Крайнюку не жаль? Еще как! Да разве об этом скажешь! Лучше написать в книге. Про матросов и про хирурга Заброду. Как он их от смерти спасал и как они его за это полюбили.

А с чего начать? Может, с чайки, которая одиноко кружит, словно кого-то ищет на дне морском? Ищет, а найти не может, такое оно глубокое, это море. Нет, это банально и не для войны. Крайнюк, наверное, начнет свой рассказ с того, как на фронте во время затишья вышли погреться на солнышке раненые матросы, которых спас от смерти хирург Заброда. Сам он ушел на передовую еще на рассвете и не вернется теперь до самой ночи. А раненые, сидя на солнышке, от безделья принялись сочинять ставший потом знаменитым «рецепт для фрицев». Крайнюк знает этот «рецепт» наизусть, но надо бы его записать, а то не опомнишься, как он вылетит из головы. Его читал тогда Прокоп Журба под общий хохот.

— «Санитарно-курортная справка для господ генералов, офицеров, унтер-офицеров и низших чинов немецкой армии! — огласил Прокоп Журба торжественно и напыщенно. А потом откашлялся, нацепил на нос где-то раздобытую оправу от очков и давай говорить, как настоящий эскулап: — Подступы к Севастополю прекрасно помогают. Двоеточие. А! От головной боли. Достаточно только показаться в зоне советского обстрела — и боль головы сразу как рукой снимет... Вместе с головой. Бэ! От ревматизма, подагры и прочих невыносимых болезней, решительно и навсегда ликвидирует боль в суставах вместе со всеми суставами. Вэ! От болезней сосудисто-сердечной и нервной системы, а также кишечно-желудочного тракта путем введения в фашистский организм железа в виде штыка, пули, осколка и так далее. Все абсолютно жалобы прекращаются немедленно после введения в организм этих универсальных советских средств...»

Раненые хохотали, а Прокоп хоть бы улыбнулся и поучительно продолжал:

— «Наиболее действующие лечебные процедуры. Новинка сезона. Две точки. Первое. Ванны! А! Холодные — морские и дождевые. Бэ! Грязево-лежачие, полулежачие и сидячие. Сидячие — в окопах. Второе. Уколы. Штыковые. Третье. Термотерапия. Лечение холодным и влажным воздухом. Чудесно приводит в порядок умственную деятельность. Четвертое! Горячие припарки. Артиллерийские. Пятое. Свинцовые примочки из первоклассных советских пуль. Шестое. Массажи. Прикладом. Седьмое. Компрессы из разрывов советских мин и шрапнели. Восьмое. Отрезвляющие души. А! Пулеметный душ Шарко. Пехотинский! Бэ! Восходящий и нисходящий. Работают высококвалифицированные советские летчики. Вэ! Душ пулеметный и автоматный. Веером. Душ кольцевой. На окружение. Душ фланговый и тыловой. Партизанский. Всем пациентам обеспечены палаты (в земле). Лечение проводится по всему фронту днем и ночью...»

Крайнюк посмотрел на пустынное море, в ту сторону, где лежал Севастополь, отрицательно покачал головой. Нет. Такое начало для романа о матросах тоже не подходит. Надо что-то более величественное, что-то героическое, романтичное, овеянное лаской моря. Этот эпизод с рецептами можно использовать где-нибудь в середине как бытовой. К чему тут врач Заброда? Он со своим хирургическим искусством выше грубоватого матросского юмора. Но и без этого нельзя. Ведь именно эта жизнерадостность, эта неугасимая сила и бодрость духа, этот острый, крутоватый юмор скрашивали тяжелую, невыносимую порой действительность, которая окружала героических защитников Севастополя. Куда девалась прежняя романтика моря — чайки, корабли в дымке и сказочные рассветы над морем, чудесный восход солнца на Ай-Петри? Все то, что было до войны, пока первая бомба еще не упала на Севастополь... Огонь и смерть господствуют в небе, на суше и на море. Вот так-то!

Но что ты будешь делать завтра, Крайнюк, когда тебя выпишут из госпиталя? Куда денешься? Твой дом в немецком тылу давно разграблен и сожжен. Твоя библиотека давно уничтожена. У тебя и одежды нет на зиму. Этот китель ж вся изрешеченная осколками шинелишка — вот и все твое богатство. Дадут тебе, безрукому, инвалидность, а там иди на все четыре стороны. Куда пойдешь?

«Ну-ну! Ты не очень ной, — пригрозил Крайнюк своему двойнику, который стал, после того как отрезали руку, пессимистом. — Слышишь? Не очень-то распускай нюни! Видишь, как людям тяжело? Так чего же ты скулишь? Замри и не дыши! Я тебя не признаю и не слушаю. Крайнюк все-таки Сядет за стол и напишет роман о матросах, о грозном море. Напишет безо всякой там морской романтики, а так, как оно было, каким он все видел. Вез приукрашивания, без выдумки. Крайнюк сядет на голодный паек, забудет о детях и жене, а все-таки напишет. Ох, нет... Наверное, о детях и жене не забудет. Разве такое забывается? Шутишь, человек хороший».

Так, в тревоге и нерешительности, проходили дни, а Крайнюк все не начинал писать книгу. Негде было. В палате восемь раненых. Какое тут писание! А сам он каждый день сидел то возле Мишка Бойчака, то возле других матросов, которые последними прибыли из Севастополя. Его интересовало все, и он жадно расспрашивал моряков. А потом сидел ночами в приемном покое и записывал услышанное в новую, купленную в военторге тетрадь.

Мишко рассказывал скупо, и из него приходилось буквально по зернышку вытягивать все подробности о Горпищенко, о тех последних днях и часах, которые сам он провел в Севастополе и на Херсонесском маяке, возле тридцать пятой батареи.

— А врача нашего, Заброду, неужели ты не видел? — спросил Крайнюк и не выдержал — закурил, пряча папиросу в рукав.

— Да ну вас! — рассерженно бросил Мишко. — Что я, в театре был, где в антракты люди толпятся возле буфета, пиво пьют? Как будто и не маленький, а такое спрашиваете... Заброда же возле раненых был, а туда снаряд попал. Вы же сами, наверное, видели.

— Да, видел, — горько вздохнул Крайнюк.

Мишку стало жаль его. Он выругал себя за то, что нагрубил человеку, и сказал Крайнюку:

— Вы вот что запомните, — может, когда-нибудь пригодится. Прикрывая отход армии из Севастополя, погибла вся Чапаевская дивизия. Только одно Знамя и осталось. Под этим Знаменем еще Чапаев ходил. Все простреленное, обожженное в огне. Вы его видели? Оно стояло в штольнях, в Инкерманском монастыре, где был штаб Чапаевской...

— Видел. Под ним фотографировали Нину Онилову, их пулеметчицу, — вспомнил Крайнюк,

— Так вот, — перевел дыхание Мишко, — Знамя это вынес из боя шофер из той дивизии. Я уже забыл его фамилию. Знаю только, что звали его Ваня. Да вы должны помнить его. Такой бесшабашный, всегда ворот у него нараспашку, чтобы тельняшку было видать. Ничего не боялся. И снаряды возил под обстрелом, и раненых, и сухари, и воду. И всегда был веселым. Никогда не ругался, а только кричал, бывало: «Полундра! Побей тебя гром!» Так вот этот шофер Ваня, когда уж нам пришел конец, выскочил на высокую скалу, обвязал Знамя вокруг груди по голому телу и ринулся головой в море, закричав на прощание: «Полундра! Побей тебя гром!» И пошел со Знаменем на Дно. Фигу с маслом, а не чапаевское Знамя поймали фашисты... Вот о Ване этом стоит написать, а я что? Наше дело адъютантское. Куда пошлют, туда и бежишь... Обо мне лучше и не вспоминайте. Не повезло мне в этой войне. И девушка там осталась, и бригады нашей уже нет. Только номер полевой почты еще есть. Да командир...

— Будет бригада. Не волнуйся. Вон уже комплектуют, — попробовал успокоить его Крайнюк.

— Я знаю, что будет. Только уж не та. Где они наберут севастопольских орлов? Да еще и горных? Теперь салага идет. Желторотая, необстрелянная. Поведешь ее в атаку, а она маму зовет... Таких, как Прокоп Журба, в местном военкомате днем с огнем не сыщешь... Вот это был разведчик... И о нем не забудьте написать. Его я тоже больше не видел... Они бросили на нас тысячу самолетов, десять лучших своих дивизий, подтянули невиданную до сих пор по калибру артиллерию на шестьсот десять миллиметров, которая еще нигде и никогда не стреляла. А Севастополь держался наперекор всему. Наперекор военной теории, опыту, наперекор неслыханному натиску врага. Один матрос стоял против десяти. Вы напишите об этом, Петро Степанович, чтобы молодежь, которая идет к нам в пополнение, знала, с кем имеет дело...

Крайнюк ничего не ответил Мишку. Он вышел из его палаты хмурый и угнетенный. Трагический и суровый рассказ адъютанта не только обжег его сердце, он осветил душу писателя каким-то гордым внутренним огнем. Расставаться с моряками Крайнюку очень не хотелось, а этого, видимо, не избежать.

Но однажды его вызвал к себе командующий флотом.

— Мы тут посоветовались с членом Военсовета, — сказал вице-адмирал, — и пришли к выводу, что вам нет смысла бросать службу в газете. Вас, конечно, демобилизуют, но вы ведь можете остаться в редакции по вольному найму. Там есть такие должности. Я прикажу, чтобы вас демобилизовали с правом носить военную форму. Севастопольская эпопея еще не кончилась. Мы имеем с Севастополем радиосвязь через партизан, живую — самолетами, которые ходят в горы... Я слышал, что вы начали писать книгу о Севастополе?

— Еще не начал, но думаю, — пояснил Крайнюк.

— Хорошо. Мы поможем, если что-нибудь будет нужно, — продолжал командующий. — Я хочу, чтобы вы были свидетелем того, как мы будем брать Севастополь. Ну, еще год пройдет. Может, полтора. Севастополь снова будет нашим. Я дал указание немедленно связывать вас с каждым матросом и солдатом, который прибудет к нам морем из Севастополя. Расспрашивайте обо всем. Для книги пригодится.

— Спасибо. Я давно хотел просить вас об этом.

— А потом дадим вам отпуск, поедете в Москву, встретитесь с литераторами. Побываете в Генштабе, где есть интересные документы. Я позвоню туда. Ну, и попытаетесь узнать о своей семье... Только не загуливайтесь. У нас скоро снова начнется горячая пора...

— А когда бы я мог поехать в Москву? — спросил Крайнюк, сдерживая волнение.

— Я думаю, что скоро, — ответил командующий. — Вот подождем, пусть придут из Севастополя последние моряки, кто еще в море бродит, и тогда поедете...

— А разве есть еще такие?

— Да. Я имею некоторые данные.

Вице-адмирал говорил тихо, даже ласково, хотя был до предела утомлен событиями, происходившими в Севастополе, на море и в Керчи.

— Если вы согласны, я прикажу оформить все это, — сказал командующий.

— Согласен. Я не только согласен, а уж и не знаю, как благодарить вас, — вскочил Крайнюк, пожимая вице-адмиралу руку.

— Благодарить будете своей книгой. А как вы думаете ее назвать?

— Еще не знаю. Один вариант, правда, уже есть...

— Какой?

— «Матросы идут по земле»...

— Интересно. То они ходили и воевали на море, а теперь сошли на землю и идут с боями по земле. Ну что ж! Желаю вам удачи...

Петро Степанович формально стал штатским сотрудником военной газеты, а по сути — еще ближе сошелся с военными. Он поселился на квартире старшего боцмана Зотова, у подножия горы, почти возле самой военной гавани, и принялся за роман.

Ежедневно, до того как идти на работу, он успевал написать несколько страниц книги. Это было трудно. Работа в редакции мешала работе над романом, но другого выхода не было. Днем — будничная и иногда скучноватая редакционная жизнь, а вечерами и на рассвете — творческая, интересная и трудная, не дававшая ему теперь покоя ни днем ни ночью. Однажды утром в дверь постучал офицер связи от командующего.

— Прошу прощения, командующий приказал вам прибыть на пирс. Немедленно. Они уже подходят.

— Кто?

— Шестивесельный ял, и на нем двенадцать моряков. Идут из Севастополя своим ходом. На веслах. Только что получена радиограмма,

— Это невозможно! — вскочил Крайнюк и стал быстро надевать китель, ботинки.

— Я тоже так думал, — немного грубовато продолжал офицер связи, — но факт есть факт. Против него не попрешь. Их заметил в море наш сторожевик и хотел принять на борт. Отказались. С ног валятся, а хотят подойти к берегу своим ходом.

— Сколько ведь дней прошло, как Севастополь сдали... Это же просто неслыханно! — восхищенно выкрикнул Крайнюк, надевая мичманку на поседевшую голову.

— А они плывут. Их ведет капитан третьего ранга Никульшин. Вы его раньше не знали?

— Нет. К сожалению, не знал.

— И я не знал, — вздохнул офицер связи.

Они сели в мотоцикл с коляской, и офицер привез Крайнюка в военную гавань.

Тут уже стояли две санитарные машины, врачи в белых халатах, комендант порта и вице-адмирал.

Вице-адмирал пожал Крайнюку руку, тихо сказал:

— Ну, что я вам говорил? Наверное, и не верили?

— Верил, но не очень, — признался Крайнюк.

— Ну так убеждайтесь на фактах. — Вице-адмирал, взяв Крайнюка за локоть, подвел к пирсу, к самой воде. — Они подняли на воздух порт, телефонную станцию, потопили боновое заграждение. У них был катер. Но где он? На ялике идут...

На глубоком рейде малым ходом шел сторожевик, а впереди него направлялся к берегу облезлый, потрепанный морем ялик, в котором с трудом и вяло покачивались на веслах матросы. Все они были истощенные, заросшие, почерневшие от солнца и голода, серые от морской соли, покрывавшей их одежду.

У берега они на мгновение остановились и надели бескозырки, не спеша достав их из какой-то корзины, стоявшей на дне ялика. Капитан 3 ранга, сидевший на корме возле руля, сорвал с головы грязный платок, заменил его мичманкой.

Моряки заметили командующего, но реагировали на это вяло, только снова налегли на весла. Молчаливые, хмурые, словно сонные. Давно не бритые щеки ввалились, нос у каждого заострился, шеи были тонки, как былинки. Только поблескивают исподлобья воспаленные глаза. Механически, как заводные, покачиваются вслед за веслами, словно кланяются родной земле.

Ялик глухо стукнулся носом о каменный пирс, и гребцы, повалившись на тяжелые весла, так и застыли, положив головы на колени. Словно вдруг обессилели и уснули глубоким, страшным сном. Только один из них, не поднимая головы, простонал:

— Воды!

Капитан 3 ранга поднялся с кормы и, пошатываясь, медленно побрел вдоль ялика. Он шел долго, боясь упасть, и потому хватался за плечи неподвижных и безмолвных, словно окаменевших матросов. Он шевелил пересохшими губами, что-то, наверное, говорил, но его слов никто не слышал.

— Не давайте им спать! Не давайте! — крикнул врач.

Вице-адмирал спрыгнул в ялик и поддержал Никульшина за плечи.

Тот выпрямился и, пересиливая горькую дурноту в горле, козырнул, но рука сразу упала и закачалась, как чужая. Тихо и медленно, словно учился заново говорить, Никульшин прошептал:

— Товарищ командующий, приказ выполнен...

Командующий обнял его и, не давая договорить, крепко поцеловал, чувствуя, как непослушно и безвольно шатается голова моряка.

— Не смейте давать воды! Чай! Только чай! — снова крикнул врач.

И снова госпиталь. И снова та же палата, в которой лежал Крайнюк. Здесь теперь расположились моряки с шестивесельного яла вместе с капитаном 3 ранга. Только Крайнюк сидит у двери и ждет, пока их снова напоят чаем с мелко накрошенными сухарями. Он ждет долго и терпеливо. Наконец за дверью начинается тихий, приглушенный разговор и слышится голос Никульшина:

— Бритва. Где у вас бритва?

— Потом. Попейте чаю, — улыбается врач.

— К чертям чай, — набирает мощи голос капитана. — Или бритва, или спирт...

— Эге, батенька, чего захотели! Рановато, — весело бросает врач и приглашает Крайнюка в палату. — Вот гости к вам пришли. Писатель Крайнюк... Прошу, Петр Степаныч.

В окнах алеет солнечный закат, слепит глаза морякам.

Крайнюк слегка кланяется на все стороны, каждой койке, и садится на табурете возле капитана 3 ранга. Никульшин недоверчиво оглядывает его глубоко запавшими глазами. Взглянув на пустой рукав, сурово, словно на допросе, спрашивает:

— Где это вас так?

— Под хутором Дергачи, — спокойно ответил Крайнюк.

— Под каким таким хутором? — удивляется Никульшин.

— Под тем самым, севастопольским. За несколько дней до сдачи, — еще спокойнее объясняет Крайнюк.

Койки под матросами заскрипели, и они повернули к нему головы, изучающе глядя на писателя широко раскрытыми, удивленными глазами. Так вот он какой, этот писатель Крайнюк!

— Ну, тогда добро, — улыбнулся Никульшин. — Что же вам нужно от нас? Материал в газету?

Первый раз в жизни Крайнюку изменяет его профессиональная выдержка газетчика. Кусая пересохшие губы, он неожиданно спрашивает:

— Я хирурга своего ищу, того, что от смерти меня спас под Дергачами. Он был начальником санслужбы в третьем батальоне бригады Горпищенки. Заброда. Павло Иванович Заброда. Может, вы его случайно видели или хотя бы что-либо слышали о нем там, в Севастополе?

— Какой же это Заброда? Не тот ли случайно, которого матросы хирургом Пироговым прозвали? — спросил Никулыпин.

— Тот самый. Он. Павло Иванович Заброда, — горячо подтвердил Крайнюк.

— Нет, не видели, — сказал Никульшин. — Слыхать — слыхали, да не видали. Наш катер сгорел от снаряда, и остались мы, как воробышки, выпавшие из гнезда и не умеющие летать. На ялике вышли в море. Без карты. Только компас был и звезды в небе...

— Это хорошо, что компас был.

— Все и было бы хорошо, да скоро анархия началась, — вздохнул Никульшин. — Только это не для прессы. Ясно?

— Ясно, — улыбнулся Крайнюк и показал на пустой рукав. — Где уж мне теперь в прессу? На фронт путь заказан. Больше по тылам приходится.

— Жаль, — сочувственно сказал капитан 3 ранга и, взглянув на крайнюю койку у двери, прибавил: — Вон видите Жоржика? Он, голубчик, из Одессы родом и давай на ялике свои порядки заводить. Стал морскую воду тайком пить. А ведь это смертельно! Ну, я его чуть не расстрелял. Еще бы какое-то мгновение — и все. Матросы поручились, и сам поклялся, что в рот больше не возьмет морскую воду...

И, сам того не замечая, капитан 3 ранга скупо, но четко рассказал Крайнюку, как все произошло, как они совершили этот героический подвиг, переплыв Черное море на обыкновенном ялике.

Матросы даже приподнялись на койках и затаили дыхание, они впервые слышали рассказ о своей отваге в море. И потому, что слышали впервые, удивлялись. Неужели это о них идет речь? Неужели это они перенесли такую невыносимую тяжесть? Смотрели друг на друга, словно видели впервые.

— Да вы спросите первого встречного врача или даже профессора, — говорил капитан 3 ранга, — и каждый вам скажет, что пить морскую воду, да еще при голодании, опасно, даже смертельно. Я про это слышал давно, еще в военно-морском училище, а потом и в академии. Она парализует сердце, отравляет весь организм. А они мне не верили. Ну что же!.. Может, теперь поверят?..

Матросы понуро взглянули на командира и опустили глаза. Никто не ответил ему, хотя его вопрос касался каждого из них.

— Молчите? Молчите, бурлаки, молчите и думайте, какое оно, наше море, когда кишки марш играют, а жажда сжимает горло.

Он немного передохнул, наверное поняв, что менторский тон и укоры тут ни к чему, и, подождав какое-то мгновение, заговорил спокойнее, словно рассказывал сон:

— Все кругом горело. На нас стала воспламеняться одежда. В огне обгорели брови и ресницы. Я уж не говорю о волосах. Счастье наше, что мы эту шлюпку нашли, когда сгорел наш катер. Где уж тут было думать о хлебе и воде? Так и отплыли, вырвавшись из самого пекла. Что у нас было с собой? Может, забыли, так я напомню, братишечки. На двенадцать уже тогда голодных ртов мы имели в своем балансе: сухарей — десять килограммов. Раз. Сахару-песку — полтора килограмма. Два.

Каждый раз он загибал пальцы — такие худые и костлявые, что казалось, они гремели.

— Конфет — пятьсот граммов. Это вам три. И три фляги пресной воды по три четверти литра. Это четыре. И все. И точка. Больше ничего не было, хоть волком вой среди пустого моря. А солнце жжет, словно вокруг разлился расплавленный металл, когда домны дают плавку. Все так и горит. Мне казалось, что у меня под черепом стал таять мозг. Жажда. Страшная, смертельная жажда. Пить и пить. А вокруг воды целое море, да, как говорят в народе, ею скотина не напьется, не то что человек. Не убило бомбой, так солнцем стало добивать. Я выдавал каждому по тридцать граммов воды в день. А потом сократил и эту норму. Стал выдавать по столовой ложке. Я берег воду как зеницу ока. Вот и слова такого не найду, чтобы сказать, как я ее берег. А морскую пить категорически запретил. Но кое-кто из них не выдержал и исподтишка стал похлебывать морскую воду. И что с ними случилось? Не забыли еще? Стало тошнить, все внутренности выворачивало. А потом — страшный понос. Все были похожи на сумасшедших. Я снова категорически повторил свой приказ о запрещении пить морскую воду, угрожая расстрелом каждому, кто к ней прикоснется.

Взглянув на матроса, лежащего у двери, Никульшин спросил:

— Что, стыдно теперь, Одесса-мама? Глаза прячешь? А тогда почему не прятал, когда не слезал с борта? Ты мне брось эту свою одесскую анархию. Приказ командира есть приказ. Война еще не закончилась, и ты это заруби себе на носу... Жажда была такой невыносимой, что я приказал всем полоскать морской водой рот, обливать голову и одежду. Потом мы стали купаться в море. Это немного утоляло жажду. А голод брал свое... Так брал, что даже в глазах темнело, голова шла кругом и ясный день временами казался глухой ночью. А плыть еще далеко. А берега все нет и нет. Да они молодцы, мои матросы. Это я для порядка покрикивал на них. Чтоб лучше запомнилось. Никто не повесил носа, ни единый не пустил цикория: и водичку над губой не вытирал. Все стали как каменные. А врача вашего мы там не видели. Просто не могли видеть, он, наверное, на другом курсе был. Не на тех румбах, что мы...

Снова пришла сестра с чаем и сухарями.

Никульшин горько поморщился, спросил:

— Девонька, а когда же колбаса будет?

— Врач не велит. Ждите и чаевничайте себе на здоровьице. Сейчас будем температуру измерять...

Крайнюк боком стал продвигаться к двери, виновато спросил:

— А можно мне и завтра к вам прийти?

— Приходите. Просим, — сердечно сказал Никульшин.

— Хорошо. Я зайду, — поклонился Крайнюк и выскочил из палаты. Ему вдруг стало так дурно от услышанного, что сразу захотелось чистой и холодной воды из горного подземного источника.

А прямо перед ним сияло и играло бескрайнее море. И невольно припоминались строчки из старинной английской матросской песенки. Крайнюк не знал мотива, но слова помнил: «Вода кругом, вода близка, но нет! Не выпьешь и глотка». Значит, еще тогда, в древности, мореходы знали о вредности морской воды... Значит, капитан 3 ранга Никульшин хорошо сделал, что под страхом смерти запретил матросам пить ее. Хорошо. Теперь и Крайнюк твердо уверен в этом.

Но скоро он узнал и о другом. Как-то на рассвете снова поднял его из-за рабочего стола офицер связи, и они полетели в район Сухуми на скоростном катере.

В седом тумане, что уже таял под первыми лучами солнца, Крайнюк сошел на сторожевик, который возвращался с ночной патрульной службы. Командир сторожевика, молоденький капитан-лейтенант, рассказал ему о том, что произошло этой ночью далеко в море.

Сторожевик патрулировал в заданном квадрате, матросы внимательно несли вахту на боевых постах. И вдруг около двух часов ночи чистый экран радара стал мигать, поймав в море какой-то посторонний предмет, медленно дрейфующий по течению. Командир приказал включить дополнительные прожекторы, и скоро их слепящие лучи выхватили из темноты одинокую шлюпку, покачивающуюся на легкой волне.

В шлюпке, содрогаясь от ночной прохлады, страшные какой-то нечеловеческой худобой, лежали четыре матроса. На корме, закутав полотенцем плечи, лежал их командир, безвольно свесив руки в море. Их немедленно подняли на палубу и еле привели в сознание. Ни один из них не мог стоять на ногах. На судне у них началась морская болезнь, которой они не испытывали до сих пор в шлюпке. Это были последние защитники Севастополя, вышедшие на шлюпке в море от Херсонесского маяка почти без запаса воды и пищи под командованием Михаила Белого. Они находились в плавании шестнадцать дней и ночей. Им удавалось ловить в море медуз, которыми до некоторой степени можно было утолить голод и жажду. Обессилевший и измученный, командир Михаил Белый путано, то и дело теряя сознание, рассказал, как они пили морскую воду. Правда, понемногу, но пили. Ели медуз и пили морскую воду.

Корабельный врач сделал им необходимые процедуры, напоил сладким чаем и положил в отдельном кубрике, тщательно закутав каждого двумя одеялами.

Крайнюк осторожно вошел в кубрик. На подвесных койках лежали худые (кожа да кости), желтые, как мертвецы, матросы. Здесь же находился корабельный врач, настороженно прислушиваясь к их дыханию. Они дышали как-то прерывисто, порой всхлипывая.

— Еле успокоил, — объяснил врач.

— А что? — спросил Крайнюк.

— Очень просили есть. И все бросались с коек, словно в воду. Каждый бормочет страшные слова: «Добей, браток. Не мучай... Пусти на дно... Полундра!.. Воды!..» Видно, натерпелись беды.

Сторожевик стал на рейде, ожидая, когда спасенные матросы проснутся. Их напоили чаем с галетами, но давали всего понемножку. Крайнюк поехал с ними в госпиталь и, надев белый халат, просидел возле них до вечера. Моряки думали, что он врач, тем более что расспрашивал их о враче из бригады Горпищенко, о каком-то пышноволосом хирурге, не боявшемся смерти.

Нет. Они не видели этого хирурга и на Херсонесском маяке. Разве там можно было что-нибудь увидеть? Земля горела вокруг. Они и сами уже не помнят, как им посчастливилось вырваться в море. Может, он видел картину Брюллова «Последний день Помпеи» или хотя бы копию с нее? Вот это и есть что-то подобное. Где уж тут было видеть батальонного врача Заброду, будь он трижды хороший человек!

Крайнюк написал и об этих отважных моряках в газету. Но ему по-прежнему не верилось в гибель Павла Заброды. Время от времени он наведывался в партизанский штаб. Однако там ничего утешительного ему не могли сообщить. На шифрованный запрос по радио крымские партизаны ответили радиограммой, в которой точно указывали, сколько к ним в горы пробилось матросов и солдат. Командиров даже перечислили по фамилиям. Но Павла Заброды среди них не было. Он словно в воду канул. Значит, погиб в бою, вечная ему память и слава.

Через несколько дней пришел ответ из Москвы, из Генерального штаба, который еще раз подтвердил, что капитан медицинской службы Заброда Павел Иванович погиб под Севастополем в боях с немецко-фашистскими захватчиками.

* * *

А в Севастополе вдруг все утихло, словно оборвалось. То гремело и невыносимо гудело, как в гигантском корабельном котле, который заклепывают со всех сторон сотни мастеров. И вдруг эта тишина! Даже слышно впервые после долгих дней оглушающего гула, как жалобно плачет чайка над морем. Бьется возле мертвого маяка и кричит. Ольга поднялась на узенькую площадку верхней башни, и чайка всполошилась, полетела прочь от берега в морскую даль.

Над морем, у самого обрыва, стояли тупорылые немецкие танки с черными, похожими на пауков крестами. До сих пор Ольга видела их только на фотографиях, а теперь они были совсем рядом, уставясь в небо черными жерлами орудийных стволов. Немного поодаль, подковой, тоже выстроились танки. Они навели свои пулеметы на изрытую бомбами и снарядами землю, где умирали измученные и голодные раненые матросы. Немецкие солдаты ходили вдоль окопов и воронок, властно требовали, чтобы моряки сами переходили за вторую линию танков, где уже набралось много народу. Тяжелораненых они пристреливали так спокойно и методично, словно гуляли по полю и от нечего делать сбивали прутиком головки придорожных цветов. Чванливые, самодовольные, они, сбросив мундиры и засучив рукава сорочек, с хохотом забрасывали гранатами ямы, если тесно прижавшиеся друг к другу раненые были не в силах выбраться из своего убежища.

Ольга в ужасе зажмурила глаза.

А со всех сторон неслось и неслось, словно бешеное рычание пса, ненавистное и пронзительное: «Хальт! Цурюк! Ахтунг! Век! Капут!..»

А голоса все громче, все ближе. Сейчас раздадутся в высоком пролете маяка. Девушке нельзя больше прятаться. Она выхватывает из рефлектора треснутую линзу и, прижав ее к груди, бежит по крутой винтовой лестнице вниз. Эх, была не была! Немецким языком она немного владеет, платье на ней старенькое, поношенное; линза от маяка в руках, а сам маяк она знает как свои пять пальцев — спасибо за науку дяде-покойнику, не один год прослужившему здесь и не раз приводившему сюда Ольгу.

На последних ступеньках Ольга замедляет бег, сдерживает дыхание, чтобы успокоиться, и медленно выходит из маяка навстречу двум немцам. От неожиданности те отшатнулись, загалдели, наведя на нее автоматы. Чего они так орут? Глухая она, что ли? Вояки вы неотесанные. Ольга поднимает вверх руки, с трудом удерживая линзу. Не давая фашистам опомниться, она кричит:

— Ахтунг! Ахтунг!

Ольга показывает глазами на линзу, а потом на высокую башню немого маяка. Молниеносно припоминая немецкие слова, она то фразами, то мимикой объясняет, что служит на маяке уборщицей. Немецкое командование должно благодарить ее за то, что она, простая девушка, спасла для них маяк. Красные матросы заложили в маяке страшные мины, чтобы те взорвались, как только немцы войдут сюда. Она вынула мины, скатила их в море, вон под ту скалу. Можно пойти и проверить, они там лежат до сих пор. А вот это главная линза, без которой маяк не сможет работать.

Немцы наконец поняли ее, но им удивительно, что именно в Севастополе у них нашлась такая помощница. Рыжий что-то шепчет белобрысому, тот выхватывает из кармана свисток и что есть мочи свистит, выпучив глаза. Мигом появляется молодой, хлыщеватый офицер. Рыжий докладывает ему, показывая глазами то на Ольгу и линзу в ее руке, то на маяк. Офицер прерывает его и начинает сам расспрашивать девушку.

Ольга слово в слово повторяет все то, что только что говорила солдатам. Офицер велит им вести Ольгу в маяк и идет вслед за ними. Девушка подводит их к нише, где лежат несколько противотанковых гранат и тол в ящиках, уверяет, что здесь якобы лежали мины. Ольга смело прикасается к ним, показывая офицеру, как она вытаскивала мины, как носила их к морю и сбрасывала с высокой скалы в воду. Потом объясняет офицеру и солдатам строение рефлектора.

Офицер все еще сомневается. Тогда Ольга решается на последний шаг: она живет с мамой и сестрой Оксаной в собственном домике на Корабельной стороне. У них в доме нет мужчин, которые могли бы воевать на фронте. А брат Грицько еще мал, всех забот у него — гонять голубей.

— Таубе! Таубе! — радостно выкрикивает Ольга, вспомнив наконец, как по-немецки «голубь».

— Молодец! — довольно хохочет немец. — Немецкое командование совсем не трогает тех людей, которые оказывают помощь солдатам великого рейха. Пусть фрейлейн Ольга это хорошо запомнит и всем расскажет. Здесь, в Севастополе, люди какие-то бешеные. Немецкие солдаты не звери. Офицер придет к Ольге вечером в гости, и она убедится в этом. А что она хочет в благодарность от немецкого командования?

— Я хочу к маме, — горячо просит Ольга.

Подыскивая немецкие слова, она объясняет офицеру, что третий день ничего не ела, а только пила грязную, вонючую воду из воронок. Ей нужно немедленно к маме, чтобы хоть немного отдохнуть и приготовиться к приходу господина офицера. На маяке все будет в порядке. Правда, господину офицеру нужно поставить часовых, не то солдаты, ничего не понимающие в механизмах, могут нечаянно все испортить.

— Хорошо! Хорошо! — поддакивает офицер.

И тогда Ольга, чтобы окончательно развеять его сомнения, мигом поднимается по крутой лестнице и устанавливает линзу на пустое место в большом зеркальном рефлекторе, красочно переливающемся всеми цветами солнечного спектра.

Офицер после некоторого колебания решает: нет, она не диверсантка. Это просто обыкновенная девка, с которой русские матросы развлекались тут, на маяке. А почему бы и ему не иметь ее в своем распоряжении?

— Хорошо, — похвалил офицер и протянул ей зеленый пропуск сроком на один день. — Иди и всем расскажи о нас, фрейлейн Ольга. Пусть видят русские фанатики гуманизм солдат великого рейха!

Девушка пошла, не оглядываясь, навстречу крику и плачу, повисшему над горячей землей, над телами убитых и умирающих от ран и жажды матросов.

Ольга в бессильной злобе кусала потрескавшиеся губы, возмущение клокотало в груди. Ну как она могла так спокойно с ними говорить? Почему не вцепилась этому офицеру в горло и не задушила его? Живые фашисты стояли перед ней, и она не выхватила у них автомат, не пришила их навеки к земле. Проклятый враг стоял рядом, а она забыла святой завет: убей фашиста! Более того, стала перед ним изворачиваться, даже кокетничать. Стыд! Какой стыд... А что же она могла сделать? Ну, убить немца, бросить ему под ноги гранату и погибнуть сама. О нет! Они еще дорого ей заплатят за все, за все. Она для того и спаслась, чтобы смерть их была еще мучительней и страшней.

Среди убитых и раненых, словно зловещие тени, бродили почерневшие от горя женщины с маленькими детьми, разыскивая своих отцов и мужей. Они склонялись над мертвыми, подолгу разглядывали их, узнавая, а потом накрывали их тела шинелями или бушлатами.

В глубокой воронке над телом могучего матроса в разорванной на груди тельняшке голосила простоволосая женщина, ломая руки:

— Ой, хозяин наш, голубчик сизокрылый, на кого ты нас покинул? Почему же не пришел хоть попрощаться с нами, соколик родной? Да они же теперь вырастут, как тот чертополох, твои деточки ненаглядные. Ой, почему ж ты нас не позвал, муж ты мой верный? Да мы б тебя от проклятой смерти грудью своей заслонили! Да мы б тебе белые руки под головку подложили, а сердце твое от огня упрятали! Ой, отец ты наш родной, сокол наш дорогой! Да посмотри на своих малых деток, да услышь их голосочек! Ведь и пушки уж не стреляют, и пули не свистят, а тебя, бедняжечки, уже нет... Ой, люди добрые, что ж нам, сиротам, делать? К кому голову прислонить, у кого правды искать?..

Матрос лежал головой к Севастополю, выбросив вперед крепкие жилистые руки, в которых намертво был зажат пустой, без единого патрона автомат. Раскрытый диск валялся рядом. Двое малышей собирали расстрелянные гильзы, единственную память, оставшуюся им от отца. Их почерневшие ручонки дрожали, из глаз горошинами катились слезы.

Ольга тихо и осторожно обошла осиротевшую семью и, не помня себя от торя, побежала к Севастополю, прижав к ушам платок, не отрывая глаз от земли. А горестный плач и отчаянный стон женщин, повисший над полем, все равно доносился до нее.

Вдруг среди этого тоскливого рыдания ей послышалось, что кто-то зовет ее. Ольга остановилась, сняла платок.

— Оля-я-я-я! Оля-я-я-я! — неслось откуда-то издали, словно со дна морского.

Ольга огляделась вокруг и побежала на этот зов к морю, остановилась у самого края глубокого обрыва. Внизу пенилась и шумела теплая морская волна, смывая с камня свежую кровь.

Там по колени в воде стояла Оксана. Длинная и тяжелая коса ее расплелась, и волосы рассыпались по плечам.

— Оксаночка! — бросилась к ней по крутой тропке, спускавшейся к морю, Ольга. — Что с тобой? Зачем ты тут?

— Не нашла, — чуть слышно проговорила Оксана. — И там не было, и тут нет... А ты его не видела?

— Кого? — тревожно заглянула ей в глаза Ольга.

— Павлика. Все кого-нибудь находят. Одна — живого, другая — раненого. Только его, бедного, нигде нет. Сколько я прошла уже, Оля, сколько всего повидала, а его все нет и нет. Хоть бы раненого, только бы найти. Что же это творится, Оля? Ты меня слышишь или не слышишь, Оля?

— Слышу, милая. Слышу. Но его и там нет, — кивнула Ольга на маяк. — Я оттуда иду. Наверное, уплыл ночью на Кавказ. С моряками уплыл. Не волнуйся, Ксана...

— Ох, нет! Он где-то здесь, — вздохнула Оксана.

— Кто тебе сказал? Не может быть, — пробовала успокоить ее Ольга.

— Он тут упал. Снаряд ударил в воронку, где были раненые. А он возле них стоял, мой Павлик. Мне санитары передали. Ты ничего не знаешь, — шептала Оксана, со страхом глядя на убитых моряков, лежащих под скалой. Их руки тянулись к морю, словно люди умоляли его подойти поближе и унести их на волне с этой страшной, окровавленной земли.

Оксана тоже протянула руки к морю:

— Будь она проклята, эта война! Навеки проклята!

— Оксана? Опомнись! — прижала ее к груди Ольга, словно боялась, что сестра сейчас бросится в море. — А как же мы здесь останемся, в неволе?

— Мы? — удивленно спросила Оксана и после паузы вздохнула: — А что мы? Война мне искалечила молодость... Кто мне его вернет, Павлика? Кто? Помоги мне хоть мертвого его найти, Оля. Помоги...

Они брели вдоль берега, потом по холмам все ближе и ближе к Севастополю, но Павла Заброды среди убитых не находили. Не было его и среди раненых, истекавших кровью в разрушенном полевом госпитале, где какой-то врач и две медсестры еще боролись за жизнь моряков. Поили их водой, перевязывали раны, давали какие-то лекарства.

Сколько трагического и в то же время героического происходило на этой сожженной каменистой земле в последние минуты обороны Севастополя!

Вот из блиндажа выскочил генерал и пошел на немцев под охраной десяти автоматчиков. Он был при всех орденах и медалях, в парадном мундире, и гитлеровцы расступились и закричали от радости: советский генерал добровольно идет к ним в плен. Генерал шел медленно, высоко подняв голову, а матросы с автоматами плотно окружили его со всех сторон, словно боялись, чтобы к нему никто не подкрался внезапно. Генерал подал короткую отрывистую команду — и автоматчики ударили во все стороны по врагам, а генерал на ходу бросил фашистам под ноги одну за другой две гранаты. Он шел, как на параде, не сводя взгляда с синей дали, где виднелась Балаклава, шумели в горах партизанские леса. Наконец фашисты опомнились и ударили по этой группе из крупнокалиберных пулеметов. Генерал упал, громко вскрикнув. Упал головой к Балаклаве, далеко вперед выбросив черные, обожженные порохом руки. Его добили в спину, словно из-за угла. Матросы залегли вокруг генерала. Вмиг их накрыли густым огнем минометов, а потом туда приполз танк и раздавил гусеницами мертвые тела.

...Пленных гнали через пылающий город. На узкое Лабораторное шоссе густо высыпали женщины, старики и дети. Немецкие конвоиры с трудом сдерживали озлобленную, возбужденную толпу севастопольцев. Люди бросали раненым хлеб, сухари, подавали воду, которой и у самих не было вдоволь.

Оксана все глаза проглядела, но Павла и здесь, среди пленных, не было. Вот и все. Вот и исчезла последняя надежда.

Боцман Верба, с перевязанной головой и залитым кровью глазом, шел с краю в колонне военнопленных.

Вдруг в толпе промелькнуло знакомое лицо, и, была не была, он тихо позвал:

— Ой, мама родная! Спасите!

И тут какая-то женщина кинулась к нему, заломив руки:

— Сыночек мой!..

За ней бросились девушки, женщины, дети. Боцман Верба мгновенно растаял в толпе, а через минуту он перебежал узенький дворик, и крышка погреба, грохнув, захлопнулась за ним.

Часовые даже не заметили этого — они шли далеко друг от друга. Удача подхлестнула людей. Вслед за боцманом Вербой женщины выхватывали из колонны то одного, то другого пленного. Раненые, кто не мог идти, валясь от боли и усталости, падали у ног севастопольцев, и люди сразу же перешагивали через них, заслоняли, а стоящие сзади уносили раненых во дворы и прятали их где только было можно.

Женщины выбежали за колонной в поле, умоляя конвоиров:

— Господин! Там сын мой. Пустите...

Не пускали. Но они все бежали и бежали, подбирали тех, кого не успели пристрелить фашисты.

Солнце жгло немилосердно, земля растрескалась так, что кое-где можно было в щель засунуть ладонь. Выгорели все травы. Листья на деревьях увяли. Только море синело, слепящее и безмолвное, словно и оно затихло, затаило дыхание.

Оксана уже не плакала, только горько всхлипывала, упав грудью на стол. Ольга стояла возле нее, не зная, что делать дальше. На столе лежал пропуск, который ей дал на маяке немецкий офицер. Варка еще раз взглянула на пропуск, в сердцах бросила:

— Уйдите с глаз долой! Куда хотите, туда и идите. Я сама с ним поговорю, когда придет...

— Куда же мы пойдем, мама? — спросила Ольга.

— Куда хотите. К тетке на Слободку. На хутор Дергачи или в совхоз. Идите, чтобы глаза мои вас не видели. Там и ночуйте, раз такое натворили. И где совесть твоя была? Немца в гости пригласила, бесстыдница...

— Он же меня отпустил, — пыталась оправдаться Ольга.

— Отпустил... Чтоб его с берега спустили, проклятого, — ругалась Варка. — Чтоб его в люльке задушили вместе с этой войной...

Грицько дергал Ольгу за юбку, тянул за рукав Оксану, подмигивал испуганными глазами, чтоб они не упирались, а немедленно удирали из дому, раз мать сердится. И сестры молча вышли; даже не простившись с матерью. Грицько обрадовался, что они так быстро послушались его совета, заискивающе попросил:

— Мама, я побегу в порт. Там склад разбили и можно сухарей набрать...

— Что? — вскинулась Варка. — Я тебе покажу сухари, балбес!

— Так все же бегут, — упрашивал сын.

— Пусть бегут, а ты сиди дома. Сиди хоть ты со мной...

Грицько насупился, засопел и поплелся в угол, где лежали его самодельные яхты и рваные брезентовые паруса.

К вечеру пришел офицер с двумя солдатами. Одного он оставил во дворе, у порога, со вторым вошел в дом. Вынув разговорник, он кое-как стал объясняться с Варкой, и она поняла, что он и есть тот самый офицер, которого Ольга пригласила в гости.

Она показала ему Ольгину фотографию, висевшую на стене, и, пожав плечами, невинно сказала:

— Нету, господин. Нету. Ушла по воду с сестрой. Далеко. К тетке в Дергачи. Теперь вода только там есть.

— Вассер? Танте? Пошла? — переспрашивал офицер.

— Ага, — продолжала Варка. — А вот этот пропуск велела вам передать. Она у меня честная! Возьмите пропуск, господин, и не думайте, что она его кому-нибудь передала...

— Гут, гут! — офицер схватил пропуск и спрятал в планшет.

Он долго листал потрепанный разговорник, наконец отыскал нужную фразу, проговорил:

— Я хочу к вас приходить... Очень хочу... Гут?

— Приходи... Вольному воля, — пожала плечами Варка.

Грицько выбрался из угла и смело прохаживался по комнате, словно совсем не боялся немца. Офицер легонько дернул его за чуб и засмеялся. В ответ Грицько показал язык и тут же спрятался за материну юбку...

— Слава тебе господи, — с облегчением вздохнула Варка, когда непрошеный гость покинул дом.

Наутро был объявлен первый приказ фашистских властей. Все севастопольцы должны были явиться по месту своей прежней работы. За неявку — расстрел.

И они пошли. Оксана к разрушенной типографии, где ее встретил какой-то немец и, записав в список, заставил разбирать вместе с несколькими старыми печатниками каменные завалы. Ольга побрела к руинам Морского завода. Несколько ее прежних подруг уже носили ржавые и погнутые от огня железные балки. Всех их тоже записал немец и велел ежедневно сюда приходить. Боцман Верба явился в порт и сказал немцам, что он работал мотористом на водолее, развозящем по кораблям воду. Водолей большевики затопили, а его, раненного, бросили в порту на произвол судьбы. Он работал у них по вольному найму. В армии не служил. А это его маленький помощник, Грицько Горностай. Неважно, что мал, зато многое умеет. Куда угодно пошлите, все выполнит. Так Грицько стал работать вместе с Вербой в порту.

Явился в полевую жандармерию и Момот, заявив, что он врач, а кроме того, учитель физики и математики. Его тоже поставили на учет.

Все начиналось как будто хорошо. Сестры Горностай должны были встретиться с боцманом Вербой и врачом Момотом.