Нас трое: мой молодой коллега Володя и оператор кинохроники Николай Петрович, решивший с пользой для дела истратить отпуск на таежную романтику. Предстояло нам побывать на далеком институтском стационаре, расположенном на бурном ключе Каранаке, шумливые воды которого от Буреинского хребта до Амура добегают благодаря трем рекам — Беранджи, Урми и Тунгуске. Вокруг Каранака, знал я, темно и угрюмо зеленела кедровая и еловая тайга, и было в ней всего два маленьких таежных зимовья. Да еще два таких же, если перевалить Буреинский хребет, чернело на другом нашем стационаре, охватывающем верховья реки-ведьмы — Тырмы.

Когда я соблазнял всем этим Николая Петровича: горной рекой, дремучей тайгой, почернелыми от времени, солнца, дождей и мороза зимовьями, у него увлажнялись глаза, и он в нетерпении ерзал на стуле и даже выхватывал из кармана большую записную книжку.

Я, глядя на него, улыбался. У меня оператор вызывал симпатию. Он был умен, любознателен и энергичен, понимал и ценил шутку.

Володя тоже «горел» тайгой, красивый, стройный, тело его было налито силой, душа кипела страстями, переполнялась романтикой путешествий и жаждой научных открытий. И работать он любил.

Наша маленькая группа еще раньше испытывалась на психологическую совместимость, а это немаловажно: жить в тайге под одной крышей, есть из одного котелка и пребывать в душевном согласии разным людям — далеко непросто.

Как и друзья, я с нетерпением ждал встречи с Каранаком и тайгою. Моя привычная любовь к тайге трудная, а временами и мучительная. Но она всегда волнует и поэтому требует свиданий.

…Посидели с часок над составлением списка продуктов и имущества, поспорили, но все же пришли к согласию. Думаете, о продуктах для общего котла просто договориться? Я, например, всегда отношусь к походному питанию с точки зрения его калорийности, полезности и удобства транспортировки. А Николай Петрович на калорийность «плевать хотел», потому что у него своих калорий было в достатке, а вот вкус, приятность — это да!

— Пища должна доставлять наслаждение! На кой черт мне твое свиное сало и рис! В Центральном я вчера видел болгарское лечо, овощное ассорти, маринованные грибочки, икру кетовую, а ты — рожки! — шумел он. — И уж совсем стыдоба охотоведам набирать в тайгу мясную тушенку да жиры! У вас что, ружей нет?

Володя по своей молодости стеснялся вмешиваться в спор, он в общем-то не мог во взглядах на походные продукты не согласиться со мною, но ему уж очень хотелось прихватить десяток банок зеленого горошка и маринованной капусты.

Если бы не сложность заброски на стационар — только небольшим вертолетом — то и споров бы не было: бери всяк что хочет для души своей и чрева. Но потому и спорили, что вес груза был жестко ограничен.

А неудачи подстерегали нас. Началось с того, что выпросить вертолет оказалось гораздо труднее, чем в прежние годы. «Нет машин, нет пилотов», — говорили в отделе перевозок спокойно, привычно и изо дня в день.

Как-то сердобольная авиаторша, случайно оказавшаяся при разговоре, посоветовала: «Езжайте в Виру, там базируется патрульный Ми-4 авиаохраны леса, я позвоню летнабу — забросит попутным рейсом. Отличный парень. Может, не сразу, но что поделаешь: авиация не любит торопиться».

Может быть, из Виры мы улетели бы в предсказанные два-три дня, но нам опять не повезло. Начались осенние палы, потом ветры и сушь перегнали огонь с лугов в леса, и небо заволокло сплошной пеленой дыма. Иногда, правда, северный ветер очищал его и показывал нам подрагивающие в сумрачном мареве дальние сопки. Тогда пилоты поднимали вертолет для проверки машины и осмотра местности, а наши сердца трепетали надеждой. Но, облетев Виру вокруг, вертолет садился. Экипаж безмятежно курил, улыбался, и на мой безмолвный вопрос командир отвечал! «У нас в авиации говорят, сидеть лучше, чем лежать». Я не понял, почему «лежать», и мне снисходительно пояснили: в могиле.

На пятые сутки томительного ожидания и бесцельного фланирования по Бире Николай разразился:

— Да что за чепуха, черт возьми! Тысячу рублей перевели авиации, чтобы быстрее, а скоро две недели, как ждем! И никакой ясности на завтра! Пешком перетаскали бы! На лошадях нас давно со всем скарбом за пару сотенных перевезли бы! Так ведь? — И уставился на меня злыми глазами, будто я верховный авианачальник.

— Так, к сожалению, — согласился я. — Окажись мы в Бире лет сорок назад, на Каранак уехали бы спокойно. День на поиски лошадей и заключение договора, два-три для пути по звериным тропам — и вот тебе твой стационар. Да некстати перевелись лошади: очень нужен конь в охотничьем деле. Знаете, как раньше здесь охотились? На коне заезжали, на нем же промышляли и домой возвращались с добычей. Надежно и весело. Конь — не вертолет, он всегда готов, никогда не капризничает и не ломается, а требует сущую малость — клок сена да немного овсеца.

Вылетели мы в конце октября. Погода установилась по-осеннему ясная, тихая, морозная. Пожухлые листья оголили деревья и выстлали ковром землю, по рекам пошла-зашуршала шуга, вершины сопок обелились снегом… Золотое время для работы было потеряно, на вертолет мы смотрели как на лютого врага. Но все же, когда он наконец поднял нас в воздух да шустро понес на север, через горы, тайгу, реки, мы были рады: ведь и в самом деле лучше поздно, чем никогда.

Но и эту нашу радость вертолетчики смяли. Покружив над посадочной площадкой у избушки, построенной летом в верховьях Каранака, где мы должны были выгрузить половину экспедиционного имущества, Ми-4 взмыл вверх и лег на обратный курс. Наше недоумение командир «рассеял» очень просто: «Площадка не удовлетворяет требованиям, садиться не будем». Мы пытались возражать: «Летом здесь, когда избушки строили, Ми-4 несколько раз садился шутя». Но и на это он ответил спокойно: «А я шутить не хочу». И все тут.

Через несколько минут подлетели к основному зимовью, где я уже бывал и где намеревались основать КП. На большой косе, лес вокруг которой был раньше специально повален, чтобы пилоты садились без уговоров — даже знак «Т» из бревен темнел! — мы теперь должны были выгрузиться полностью, и нам предстояло потерять несколько дней, чтобы перетаскать нужный груз по дальнему бездорожью в верхнюю избушку. По кислым физиономиям моих спутников было видно, что их это тоже не радует.

Но главный сюрприз «малая авиация» преподнесла нам через несколько минут: лихо покрутив над площадкой, командир, будто любуясь своим спокойствием, сказал: «И на этой садиться не буду». — «Почему же? Она площадью в два гектара, и на ней в год сто раз вертолеты садятся! Даже рыбачить на них прилетают!» — возмутился я. «А я не рыбак, — опять невозмутимо ответил пилот. Но, увидев мое огорчение, объяснил: — Видите — полосы для захода нет». — «Была бы полоса, здесь самолет сел бы», — вертелось на кончике языка, но я смолчал.

Лихорадочное совещание в нашей тройке: «Что делать? Возвращаться в Биру? Или сразу в Хабаровск?» Николай озлобленно махнул рукой: «Давай в Хабаровск! Хватит с меня!» Володя равнодушно, в каком-то оцепенении, смотрел в иллюминатор. Я попросил у командира карту. Подумав немного, показал точку в верховьях Тырмы: «Тут почти аэродром. Везите туда. Курс 230, шестнадцать километров».

А точка эта была… по ту сторону Буреинского хребта, на Тырменском стационаре. Бассейн другой реки, другой район — Верхнебуреинский вместо Кур-Урмийского, — совсем не то, что нам нужно. Но она, эта точка, была лучше Биры или Хабаровска, потому что оттуда все-таки можно, перевалив хребет, прийти в Каранак.

Это решение я принял единолично, не посоветовавшись со своими спутниками. Мы молча смотрели, как сильная машина легко взбирается над дремучими горами, а снегу становится все больше и больше, и думали каждый о своем. Невесело думали.

Когда вертолет в лихом вираже пошел на снижение по охватистой спирали над широкой поймой Тырмы — в той самой точке на командирской карте, Николай и Володя удивленно на меня взглянули: «Какой «сюрприз»?» Я объяснил: «Садимся, как видите. На матушке земле узнаете».

Сели. Вылезли. Экипаж закурил одной группой, мы сбились в другую. «Выгружаемся, ребята. Быстро!» — предложил я. Николай взмолился: «Да где мы? Объясни, что все это значит!» Я только махнул рукой: «Не приставай, работай лучше!»

Выгрузились. Холодно простились с экипажем. Короткий мощный рев вертолета — и мы остались одни. Большой галечный остров, стиснутый двумя запруженными шугою рукавами реки, узкие полоски тальников вдоль берегов, а сразу же за ними — темный глухой фронт ельников. И нескончаемо глубокое, умиротворяюще-синее небо над всем этим безлюдьем.

Постояли, помолчали, собрали в кучу вещи. Настала пора и объясниться.

— На Тырме мы сели, братцы. Вот устье ключа Большого. Это тоже наш стационар, но только другой. В том ельнике хорошая избушка, триста метров до нее. Она пустует, но через неделю здесь начнет работу наш сотрудник — соболятник Анатолий Даренский. Мешать ему негоже, а потому нам надо помаленьку-потихоньку перебираться, — невесело говорил я. — А главное — свой план выполнять.

— Лучше было бы в Хабаровск перебираться. Не стоило из вертолета вылезать, — не унимался Николай.

— Пока забудь Хабаровск. На Каранак пойдем. Через перевал Буреинского хребта, километров двадцать. Будем брать самое необходимое, в первую очередь харчи. Спальные мешки, лыжи и тому подобное пока оставим. Кинокамеру возьмем следующим рейсом. Хватит пока фотоаппаратов.

— А как спать? И без лыж что делать будем, если вывалит снег по пояс? — попросил уточнить Николай.

— Перебьемся без спальников, а лыжи, если окажется нужда, сделаем.

— А с капканами как быть? У меня их полсотни, — робко спросил Володя.

— Возьмем половину, остальные возместишь кулемками. Тебе, Володя, не мешает освоить технику промысла наших дедов, — попытался я улыбнуться.

Ужинали в жарко натопленной избушке. А потом, сытые и повеселевшие, до полуночи говорили, планировали, спорили. И едкими остротами поминали вертолетчиков.

Утром встали чуть свет, плотно загрузили рюкзаки и двинулись. «Дорогу-то ты знаешь?» — недоверчиво спросил Николай. «Карта до Киева доведет», — успокоил я его.

Путь наш был не длинный, но трудный. Еле приметные, постоянно теряющиеся звериные тропы нащупывались в толстом ковре болотного багульника, ноги постоянно путались, заплетались, а пот едкими солеными струйками въедался в глаза, тек по спине, дымился из-под расстегнутых воротников. Володе вроде бы и легко было — молодой, здоровый, сухой и сильный парень! — но у него рюкзак заметно тяжелее наших… Ну а упитанному оператору хуже всего, потому что бывал он в лесах лишь с грибным лукошком да ягодным ведерком. Он упорно тянулся за нами, потом плелся, спотыкался и вскоре запросил перекура. А когда мы вышли на густо заваленную валежником и буреломом старую лиственничную гарь, ему стало совсем плохо. Красный, потный, запыхавшийся, он был похож на мученика. Мы и себя жалели, но его вид вызывал сострадание.

Часто попадались набухшие ягодами брусничники. На снегу за нами оставались четкие нежно-розовые следы. Николай было набросился на ягоду и поотстал от нас, но когда я предупредил, что в этом районе много медведей и они теперь все собрались на брусничниках, у него пропала охота лакомиться…

А медвежьи следы действительно были повсюду. Я походя осматривал и запоминал только самые свежие, стараясь заметить разницу в отпечатках. Выходило, что за час попалось несколько медведей. А ведь за это время мы преодолели не более пары километров.

В один из коротких перекуров я стал ощупывать в бинокль освещенную солнцем сопку и сразу же наткнулся на двух топтыгиных. Большой и поменьше, они медленно, вперевалочку шагали по брусничнику, изредка посматривая друг на друга. Даже со стороны чувствовалась неприязнь между этими увальнями, как будто им брусники мало. На ягодной площадке между ними была проложена незримая граница, нарушение которой меньшим вызывало угрозу и злобные броски более сильного зверя. До драки дело не доходило, потому что подчиненный хорошо чувствовал «настроение» старшего, не испытывал его терпение и быстро ретировался при каждом предупреждении.

Я передал бинокль Николаю и попросил поглядывать на часы: ему отпускалось для наблюдений за дикой жизнью пять минут.

Увидев медведей, тот вскочил, вскрикнул и тут же сел: медведи услышали его крик и насторожились.

— Ваши ружья заряжены? Поохотимся? А может быть, попробовать сфотографировать? Ах ты, бог мой, первый раз вижу живых медведей на свободе, и они совсем не такие, как в зоопарке или в цирке. Вот бы кинокамеру с телевиком, — бормотал Николай. — Большие-то какие, толстые… Смотрите, дерутся… Нет, просто попугали друг друга… О, один на задние лапы встал и на нас смотрит… Попрыгал…

Володя мягко, но настойчиво взял у Николая бинокль, а глянув в него, сказал всего одно слово: «Убежали».

К одиннадцати часам стало ясно: при таких темпах ночь непременно застанет нас в тайге. А что такое ночевка у костра, когда есть лишь топорик, температура же падает до двадцати градусов мороза? Не сон и не отдых, а мучительное ожидание рассвета. Это только в книжках романтики сомнительной искренности восхищаются: «Ах, как прекрасно у ночного костра! Луна, звезды, яркий огонь». Разве что летом. Да и то при условии, что рядом если не изба, то палатка, одеяло или спальный мешок.

Николай не паниковал, не проклинал судьбу, но обреченно чертыхался в буреломе и багульнике, кого-то вспоминая, кого-то ругая, кого-то призывая на помощь. Мы наполовину разгрузили его рюкзак, пополнив свои, он, не протестуя, благодарно посмотрел на нас, тихо сострив:

— А говорите, лошади перевелись. Володя — жеребец, да и ты кляча семижильная.

Прошли ключ Топограф, через полтора часа показался широкий распадок Вятского, вдоль которого предстояло идти к водоразделу. Эта перспектива нас не радовала, но нам повезло: впереди седловиной просвечивал перевал, и не так далеко, а к нему чуть заметно струилась тропинка, «сопровождаемая» засмоленелыми затесками на деревьях. Присели на валежину. Отдышавшись, Николай поинтересовался:

— Кто тесал-то? Неужели здесь люди до нас были?

— До тридцатых годов, — вспомнил я, — якуты с Буреи ходили белковать на урмийскую Беранджу. Вдоль этого Вятского, потом по Перевальному, через наш Каранак, только километров на тридцать дальше, на знаменитый ключ Тамтор, где белки почему-то всегда было много.

— Как — с Буреи? — искренне удивился Николай. — С Ургала, Усть-Нимана? Да оттуда километров триста!

— Конечно, если не побольше. А просто, Коля: на своих оленях. Видишь длинные затесы? Это якутские. А вот эти, широкие и высокие, уже геодезисты или геологи тесали по оленьей тропе.

— Почему же теперь якуты не ходят? — допытывался дотошный оператор.

— Причин много. Жизнь резко меняется. Сначала осели в колхозах, и стало не до дальних кочевий. Потом восстановились запасы соболя, его по Бурее сейчас не меньше, чем здесь. Но главное — перевелись олени. Вот в этих местах нога промысловика лет сорок не ступала, а соболя тут полно. Лось зимой собирается, медведей много, норка развелась.

— Охотников, что ли, не хватает?

— Не хватает, Коля. Но нам поспешать надо, пошли.

— И снова в путь! «Покой нам только снится»… — вспомнил Николай Блока.

Бранчливо шумят холодные струи Вятского. Как бы оберегая его, по обе стороны тянутся узкие ленты густых ельников, куда ни глянь — лиственничники, гари, каменистые россыпи. Тропа наша то жмется к ельникам, то уходит к террасам, но мы слепо ей доверяем и не задумываемся, почему она так проложена. Мы только хотим поскорее взглянуть на нее, змеистую, с верхней точки перевала.

Было так тихо, как бывает лишь осенью. В тишину вплетались говор ключа, наши трудные шаги да глубокое дыхание. Но я не ключ, не шаги и не дыхание слушал, а тишину. Было в ней много светлой, хотя и невеселой грусти, она сливалась с моим настроением.

У ключа вспорхнула птица, потом еще и еще. Мы остановились. Володя сбросил рюкзак, осторожно пошел на шум, замер и поманил нас пальцем, улыбаясь.

Это были дикуши. Два самца. Птицы вроде рябчиков, только побольше, потемнее пером и округлее. А над глазами ярко-красные, как у глухаря и тетерева, брови. Николай «понимающе» назвал их рябчиками. Но когда я поправил его: «Дикуши, из Красной книги», — он торопливо побежал к рюкзаку за фотоаппаратом, тараща на нас глаза: дескать, не шевелитесь.

Дикуши дрались под деревом. Дрались, как наши петухи. Перья у них были взъерошены, они прицеливались друг в друга клювами, наскакивали, бились головами, ногами, крыльями и снова замирали. Я заметил, что обе птицы бросали короткие взгляды куда-то вверх. Посмотрев в ту сторону, увидел на елке курицу-дикушу. Теперь ясно, что не поделили петухи в это ложное осеннее токованье.

Курица спокойно склевывала еловую хвою, медленно прохаживаясь по толстому суку.

Николай возился с фотоаппаратом, устанавливая телеобъектив. Когда я стал подходить к дикушам, он зашипел: «Не пугай!» Я ответил: «Тебя быстрее напугаешь, чем этих птиц», но все-таки сам не делал резких движений и об этом же попросил Николая и Владимира.

Мы подошли к дикушам почти в упор, а они продолжали драться. Курочка с дерева лишь изредка удостаивала нас коротким взглядом и продолжала клевать хвою. Я взял длинный прут и стал осторожно помахивать им между бойцами. Только это и положило конец драке. Один петух вспорхнул на корягу, взъерошился перьями, опустил крылья и высоко запрокинул голову, пугая, наверно, нас, а другой тем временем взлетел к курице. Увидев это, первый тут же последовал за соперником, и вот три птицы сидят рядком на суку, совсем близко, равнодушно-спокойно взирая на нас, изредка медленно прохаживаясь, издавая фыркающие звуки.

Концом прута я тихо провел по перьям одной птицы, другой, третьей, а они смотрели на него даже без любопытства. Их внимание больше привлекали щелчки фотоаппарата. Никак не верилось, что среди диких птиц встречаются такие беспечные.

Когда у Николая кончилась пленка, мы немного отошли, уселись на валежине и стали наблюдать за дикушами. Оператор был не в силах сдерживать свой восторг и бормотал: «Поразительно… прелесть какая… Не увидел бы — не поверил. Ах, кинокамеру бы сейчас! Ведь хотел же взять. Какие кадры…»

Мы сидели смирно и были для дикуш все равно что коряги. Петухи стали клевать, а их подруга, привалившись к дереву, задремала. На фоне шершавой коры она стала почти незаметной. Потом потянуло на сон и петухов…

«Странные вы птицы, дикуши, — думал я. — Нет у вас страха перед людьми, и в том ваша беда. Скажите, почему не боитесь? Ну, если это от природы, так уж можно было и научиться. Как глупо в наше время — быть бездумно доверчивым к людям! Ведь так вас скоро совсем не станет…»

Уже за полдень мы кое-как вскарабкались на перевал. Подкрепились, немного отдохнули и хмуро полюбовались тайгой.

Было по-прежнему тихо, светило солнце, в воздухе невесомо плавали нежные кристаллики инея. На западе бескрайними пологими волнами стлались светлые буреинские лиственничники с темными полосами ельников вдоль берегов рек и ключей, щетинились копьями сухостоя старые гари, упорно не зарастающие молодняком вот уже треть века, белели вершины гор в каменистых россыпях. В противоположной же стороне, куда мы шли, густо громоздились крутобокие сопки в великолепных ельниках и кедрачах. Это был бассейн ключа Перевального, собирающего горную воду для Каранака.

— Обратите внимание, ребята, — попытался я если не заинтересовать их, так по крайней мере отвлечь от тягот пути. — Утром мы были в царстве типичнейшей охотской тайги, с так называемой берингийской фауной; сейчас пересекаем острый, как нож, биогеографический рубеж, а через несколько часов попадем совсем в иную природную среду — с маньчжурской фауной и флорой… Как, Николай, умно я говорю?

— Если не придумываешь, то сносно. Но мы ведь проверим. Как, Володя?

— А вон там, далеко на севере, лежит БАМ. Здесь так дико и тихо, а там людно и шумно. Вот тебе, Николай, панорама для ленты, — продолжал я свое. — Напиши о том, какой ты видишь буреинскую тайгу в самой ее соболино-лосино-медвежьей глуши и как покоряешь. Это будет дикторским текстом к киноленте.

Николай ничего не ответил, но, подумав, достал блокнот, что-то записал, потом буркнул мне короткое «Спасибо за мысль» и первым взялся за рюкзак.

Тропа в густом ельнике, в который мы нырнули с перевала, сразу же исчезла, но мы старались не потерять из виду затесок: ими обозначен наиболее легкий маршрут. Спуск был сначала крутой, но когда зажурчала вода в истоках Перевального, уклон стал положе, а валежин поубавилось. Шаги наши тонули и глохли в пухлом снегу, под которым скрывался толстый слой еще не промерзшего мха.

Чем ниже мы спускались, тем больше становилось кедров, чаще попадались звериные следы и надсаднее кричали кедровки. С середины Перевального затески повели подножьем крутой сопки. Повсюду снег был испещрен беличьими, соболиными, медвежьими, кабарожьими, лосиными старыми и свежими следами, а склон изрыт кабанами.

Все это должно бы взбодрить нас, но солнце уже опустилось за высокую гору, стало сумрачно, а до избушки еще изрядно.

Николай вымотался окончательно. И снова я вынужден был принять единоличное решение:

— Снимайте рюкзаки, оставьте ружья. Володя, возьми с собой булку хлеба, немного сахара, масла, чая — и все. Помоги Николаю, идите в меру его сил и вместе, по моим следам. Я пойду к зимовью как можно быстрее, надо попытаться найти его до темноты.

…Прямоугольные контуры белой крыши избушки я заметил на фоне потемневшего, иссеченного черными стволами, сучьями и тенями леса, когда замерцали россыпи звезд. Кое-как растопив упорно дымившую печку, принес воды, налил чайник и пошел с фонариком навстречу моим спутникам. Глубокой ночью мы зажгли огарки свечей, напились чаю и в изнеможении растянулись на нарах.

На другой день, пока мы с Николаем спали, Володя, встав пораньше, сбегал за оставленными вещами. Оказалось, что до них было три километра, и по знакомому маршруту туда и обратно понадобилось всего два часа.

Днем знакомились с Каранаком. Николай восторгался красотами, любуясь горной рекой через видоискатель фотоаппарата. Я был спокойнее — таких вот Каранаков видел десятки, а этот среди них будто бы ничем особенным и не выделялся. Двадцатиметровой ширины русло, стремительное течение студеной воды, ледяные забереги , там и сям заломы, галечные косы и поросшие лесом крутые берега. Низко над водой наклонился огромный тополь, а за ним громадилась крутая сопка в густом кедраче. Прямо против нас в горы уходил распадок ключа без названия, и мы тут же нарекли его Супротивным.

Идти через перевал в новый рейс за вещами Николай категорически отказался. Меня этот поход, на который должно было уйти минимум два дня, тоже не устраивал, и так много дней потеряно, а работу еще и не начинали.

После внимательного изучения карты проблему разрешил Володя. Он изъявил готовность проложить двухдневный учетно-самоловный маршрут: туда восемнадцать километров через ключи Южный и Топограф, на «Большом» ночевка, а обратно — по уже знакомому маршруту — с очередной частью нашего груза. Учетные работы по численности животных, изучение тайги, испытание устройств новой конструкции для отлова пушных зверей и все другое по заданию, день — под мое начало на Каранаке, и снова по кругу.

На том и порешили.

Первого ноября, через шестнадцать дней после выезда из Хабаровска, мы наконец занялись делом. Володя ушел прокладывать свой маршрут, я занялся отловом пищух, полевок и другой работой, а Николай колдовал над блокнотом, потом полез в гору с фотоаппаратом. И наконец вернулся к избушке в приподнятом настроении:

— Прелесть-то какая! Тайга, кедры с Эйфелеву башню, а с сопки — красотища потрясающая! Белок видел, рябчиков, свежие следы медведя и еще чьи-то. Жаль, кинокамеру не прихватил, — шумел восторженно Николай. А потом перешел на полушепот:

— А пожрать что есть? Проголодался как волк.

Клубя сигаретой после сытного обеда, Николай уселся на пне рядом со мной, недоуменно уставился на уложенных рядком на валежине пищух и съязвил:

— Такой здоровый, а возишься с мелюзгой. Что это за «кабаны»?

— Пищухи, Коля. Симпатичные существа. Тут их полно. Слышишь — цвыркают? Это они, недовольные нашим приходом, возмущаются и предостерегают друг друга об опасности.

— А зачем ты их, живодер, наловил столько?

— Наука того требует. Возьми-ка лучше бинокль, оденься потеплее, иди вон к тем камням, затаись и понаблюдай за жизнью пищух. Хоть будет о чем рассказать коллегам.

Вернулся Николай через полчаса, уселся рядом со мной и тихо молчал, загадочно улыбаясь в ожидании моего «Ну как?»

— Ты знаешь, я, кажется, начинаю жалеть, что не стал охотоведом или зоологом. Премилейшее создание эта пищуха. Усядется на камне повыше и застынет, созерцая мир. А кругом снуют такие же. Они что, племенами живут?

— Колониями.

— Так в той колонии, куда ты сгонял меня, все испещрено наторенными тропами. От норы к норе, а нор тех не пересчитаешь. А знаешь, что интересно? У них запасено сено, да зеленое такое, пахучее. Снопиками. Под корягами, валежинами, камнями. Везде, где дождь не достанет. К ним тоже тропки… Я, признаться, ничего не знал до сих пор о пищухах. Вот отгадай, о чем я еще подумал! У каждого зверя, птицы так много своего, собственного, только ему свойственного. И как же интересно было бы узнать все эти особенности. Тебе-то они ведомы?

— Да как сказать тебе… Вроде бы и знаю, но чем дольше изучаю их, тем больше сознаю поверхностность этих знаний. Все больше возникает вопросов, и многие из них остаются без ответа.

На следующий день ударил крепкий мороз. По Каранаку с вечера пошла густая шуга, а к утру его плесы сковало от берега до берега так крепко, что можно было переходить по льду. Лишь на перекатах чернели, дымились, клокотали узкие стремнины, до поры до времени сдерживающие натиск ледяной корки.

А в ночь после этого навалило снегу. Все — это уже полноправная зима.

В тот первый по-настоящему зимний день мне нужно было проложить длинный учетный маршрут вверх по Каранаку. Я встал рано, наскоро позавтракал, жарко натопил печку и тихо, чтобы не разбудить заливисто храпевшего Николая, ушел, оставив ему записку.

Утро было спокойное и морозное. На моих глазах светлел, разгорался восток, потом из-за края небосвода выжался красный диск солнца, высветил вершины сопок, верхушки деревьев и разбудил пернатое племя. По речной глади легли густо-темные тени деревьев, заискрился крошечными солнышками снег, будто присыпали его стеклянной пылью. Потом еле слышно зашелестела хвоя, и, заглушая ее, застреляли деревья.

Каранак проложил свое извилистое русло меж беспорядочно разбросанных гор. Я привык тихо подходить к поворотам речки и осторожно из-за них выглядывать: нет ли там, впереди, чего-нибудь интересного? Иногда — не часто, правда, — белку заметишь, норку, а то выдру или табунок изюбров, соболя или лосей.

А на этот раз мне посчастливилось увидеть метрах в двухстах волков. Навстречу мелкой рысью трусили три серых разбойника. Я медленно опустился на колено, снял из-за плеча ружье и замер, надеясь, что звери подойдут ко мне на выстрел.

Волки трусили по речке в поисках добычи. Они то подходили к одному берегу, то выбирались на другой, останавливались, обнюхивали воздух, слушали.

Я смотрел на них и думал об извечной вражде этих зверей с человеком, об их невероятной изворотливости в стремлении избежать преследования и выжить. Понимал разбойную вредность волков и все же сомневался: стрелять или не стрелять, если приблизятся? Даже враг, силу и ум которого ты признаешь, заслуживает уважения…

В семидесяти метрах один из волков остановился и уставился на меня. К нему подошли другие и замерли бок о бок. Так и запечатлелись в памяти: серые, стройные, с высоко поднятыми лобастыми головами и торчком поставленными ушами.

А через несколько минут мои сомнения разрешили сами волки: они круто повернули к берегу и исчезли в густых елях. У меня же на душе стало легко и свободно…

В зимовье я вернулся затемно, застав своих друзей сытыми и веселыми. Володя принес с Большого огромный рюкзачище с вещами и продуктами, а в числе прочего Николаевы деликатесы.

На столе лежала большая развернутая карта, на которой Володя уже обозначил свои маршруты и ворохом условных знаков отметил встреченных животных.

…И еще падал снег. Почти каждый день, как по расписанию, в половине третьего тишину дня разрывал западный ветер, свистел до пяти вечера и быстро утихал. Ночи были невообразимо длинными. Через час-другой мы начинали дрожать под своими куртками, и надо было подбрасывать дрова в печь.

Вверх по Каранаку с третьего по десятое ноября дружно шествовали к своим зимним квартирам медведи, узорчато-разлапистые следы которых измесили и речной снег, и прибрежные звериные тропы, и таежные сопки. Мне часто попадались свежие медвежьи следы, и я несколько раз ходил по ним в надежде добыть зверя, но очень непросто это было сделать. Когда шел тихо и осторожно, чтобы не спугнуть, зверь уходил, когда же пытался нагнать его, он обнаруживал меня и убегал с расстояния, намного превышающего дальность выстрела из двустволки. Я в тех походах много раз жалел, что не взял в тайгу карабин и что нет у нас хорошей собаки-медвежатницы.

Однажды вечером огромный косолапый верзила подошел к нашей избушке метров на сто пятьдесят. Мы слышали треск сучьев под его тяжелыми лапами, несколько раз видели темно-бурую тушу, приготовились даже стрелять, да рано почуял нас зверина и повернул обратно. Я пытался было пересечь его путь, Володя азартно шел по следу, но медведь удалился восвояси слишком скоро. Через день его следы Анатолий Даренский видел чуть ли не в тридцати километрах, уже в бассейне Буреи. Вот и попробуй догони.

Оставалось надеяться на случайную встречу с медведями накоротке. И были две такие, да не повезло: один раз ружье оказалось закинутым за спину слишком далеко, в другой — в обоих стволах «сидели» дробовые патроны.

Как-то мы с Николаем, идя по льду Каранака, заметили медведицу с медвежонком и застыли, но те нас тоже обнаружили и остановились. Расстояние для выстрела было далековатым, минуты две мы разглядывали друг друга, а когда я попытался выйти на берег, чтобы по кустам подкрасться поближе, звери убежали в сопку на другом берегу. Николай тогда бросил рукавицы в снег и выругался:

— Столько мяса и сала по тайге ходит, а мы на кашах…

А успокоившись сигаретой, заинтересовался:

— Всюду пишут, что с численностью бурых медведей дело швах, а их вон какая тьма! Или это только здесь медвежье царство?

— Пожалуй, ныне самый медвежий край в Советском Союзе — наш, Амуро-Уссурийский. Бурых медведей здесь сейчас вряд ли меньше, чем было во времена Пржевальского и Маака, которые застали его в первозданной дикости. А знаешь, Коленька, почему? Потому что медвежьи охоты теперь не в почете, не развиты… Живет в Бире медвежатник Ребус. Он до невозможности смел, сатанински вынослив и зверски неравнодушен к медведям. Найдет свежий след мишки и без колебаний вдогонку шпарит. Идет день, два, три. Ночует у костра под открытым небом. Наконец находит берлогу и медведя в ней. Нужны ему от добычи лишь желчь, шкура и немного жира, а за медвежатиной по его следам идут другие.

— А те места, где собираются медведи на зимовку, известны? — поинтересовался Николай.

— Многие известны, да толку что.

Мой спутник задумался, смолк на несколько минут, а потом спрашивает:

— А почему бы не организовать осеннюю охоту на медведей именно в тех местах, куда они идут? Заранее разведать их, изучить, а стрелять на переходах или прямо у берложьих пристанищ. Трудно вывезти, говоришь? Но ведь можно сделать вертолетные площадки. За границей вон платят громадные деньги за возможность убить медведя. Разве же нельзя так у нас, а?

— Ты, Коля, умница, но и мы в своем деле кое-что кумекаем. Предлагалось такое, но без толку. Никого это не интересует.

— Ладно, пока отложим разговор. Не слазить ли нам на ту скалу — поищем точку для панорамки. Я ведь все надеюсь на кинокамеру… Глядя на мир с высоты, хорошо и красиво помолчим, посидим, подумаем, — предложил Николай.

Но на скале думать нам не пришлось. Пока мы «красиво» молчали, невесть откуда прибежала кабарга. Зачуяв нас, но не видя, она насторожилась, замерла, поводя головой и прядая ушами. Мне очень нужна была шкура этого странного оленька для музея, и я выстрелил в него. Николай сначала опешил от неожиданности, а потом зло процедил сквозь зубы: «Вот где хищник — у своей очередной жертвы». Однако вечером он с большим удовольствием уплетал за обе щеки зажаренную Володей свеженину. А наевшись досыта, снова зашуршал «шариком» по листам своего блокнота-дневника.

…Володя задумчиво набивал печь дровами, ежась от холода, Николай пошел «посмотреть на луну», а я придвинул вплотную к себе свечу и принялся заполнять полевой дневник. Вбежав, Николай протянул: «Бррр, морозище!» — и спрятался под свою куртку.

Трещали от мороза деревья, цвыркали пищухи, скреблись мыши, а свечное пламя гоняло по стенам тени. Еще один день я зачеркнул на своем календаре и посчитал, сколько их осталось…

Заметное потепление предвещало снег. Я не пустил Володю в его очередной поход «по кругу», мы занялись обработкой беличьих и соболиных тушек, зобов птиц. Закопались в цифры. Николай сначала писал, потом стал наблюдать за нашей работой, а вскоре засыпал советами, как и что нам делать. Я попросил его лучше поразмыслить насчет обеда, и он не просто согласился, но обещал приготовить королевский стол.

А весь шик обеда заключался в том, что Николай вскрыл и торжественно поставил принесенные Володей из последнего маршрута на Большой банку овощного ассорти, болгарское лечо и зеленый горошек. Я улыбнулся, Николай вопросительно поднял брови.

— Мне бы вместо всего этого «силоса» кусок свиного сала, — сказал я мечтательно.

— Ах ты, горе-охотник! Охотовед еще! Ну ладно, с медведями не получается, но Володя говорит, что в километре от нас кабаны весь склон изрыли, а он о куске свиного сала мечтает!

— Я видел одного вепря. Но у меня нет лицензии на кабана. Понимаешь, какая проблема: у нас белковое голодание, зверь ходит рядом, а добыть его нельзя — закон есть закон. Вот на отстрел лося разрешение есть, но его-то здесь не оказалось. А убить без лицензии — это же браконьерство. Кто-нибудь из твоих собратьев напишет статью «Ученый — браконьер!». Да не в статье, не в протоколе дело! Просто случись такое — для меня это уже гражданская смерть. И совесть не успокою тем, что вертолет не там высадил нас и что в полнейшем безлюдье мы были… И если ты сейчас, в эту минуту думаешь иначе, то вообрази, как будешь мучиться позднее: или упоминать в своих заметках об этом, или умолчать? Сделать вид, что ничего такого и не было? В каком разе ты поступишь честнее?.. Не напрягай мысли, я сразу скажу: честнее всего не стрелять совсем. Если, конечно, смерть не замахнется косой над твоей шеей, которая должна еще успеть отощать…

Скоро мягкий снегопад намертво заглушил таежные голоса. Николай ушел на сопку подсмотреть еще что-нибудь в дикой природе, я стал пришивать к куртке оборванные пуговицы и штопать дыры на брюках, а Володя незаметно исчез. Явился к вечеру и доложил:

— Видел кабанов: секач, чушка, два подсвинка, три поросенка. Добыть просто. Километр отсюда. Можно?

— Ты, Володя, спроси об этом у Николая, — сказал я. — Ему со стороны виднее.

Володя повернулся к нему: «Можно?» Николай растерянно улыбнулся, стал совсем безо всякой нужды протирать объектив фотоаппарата, но на вопрос не ответил…

Устав от своего фотоаппарата и блокнота, Николай иногда предлагал «побатрачить» на меня, и я с удовольствием давал ему лаборантскую работу. Он с ходу научился настораживать и проверять ловушки на мелких зверьков, определял их вид и пол, взвешивал, промерял и даже вскрывал. Потом сходил на учетный маршрут и освоил определение по следу — кто и когда прошел. Я даже похвалил его: «Из тебя толковый охотовед получился бы», но он принял это как должное, не моргнув глазом:

— Хороший кинооператор за две недели должен постичь суть любой профессии.

— Ну а если так, Коленька, то чтобы получше врасти в работу охотоведа, сходи-ка на пару деньков с Володей по его маршруту, — предложил я. — И кинокамеру прихватишь.

— А что — это мысль. Боязно только. Но я все-таки немного втянулся в таежную жизнь, — согласился Николай. — Видишь, штаны спадают, а куртка как на огородном пугале повисла!

…Утреннюю тайгу мы увидели тихой, присмиревшей, побеленной. Пышная кухта преобразила ее, под тяжестью снега опустились ветви елей, пихт, кедров. Черно-белые силуэты деревьев смотрелись на густо-синем небе так рельефно, что мы в нетерпении потянулись к фотоаппаратам, хотя и понимали, что для хороших снимков время не подошло.

Но особенно подосадовали на сумерки, когда совсем рядом с избой увидели летягу. Сереньким живым комком она примостилась на пихтовой ветке, объедая ее иголки. Изредка осматривала нас большими и темными глазами.

Когда Николай, не слушая меня, попытался подойти к летяге поближе, она вдруг легко и изящно оттолкнулась от пихты, широко распростерла лапки, натянув между ними перепонки, расправила пушистый хвост и стала красиво и плавно снижаться, ловко лавируя между деревьями. Метров через двадцать, у ствола кедра летяга вдруг приняла вертикальное положение, сложилась, пролетела немного вверх, легко шлепнулась по касательной о дерево, мгновенно прячась от возможного преследования, обежала его дважды, через несколько секунд осторожно глянула в нашу сторону.

Николай, придя в азарт, выставил вперед фотоаппарат и, приседая, двинулся к кедру. Летяга внимательно разглядывала его, потом ловко полезла вверх, замирая и любопытствуя, поворачивая головой то вверх, то вниз. Володя, любуясь ею, сказал: «Как белка». Но когда летяга полезла по низу заснеженного сука спиной к земле, добавил: «Нет, пожалуй, ловчее белки».

В кроне кедра летяга исчезла. Мы долго высматривали ее, но она затаилась надежно, а может быть, спряталась в дупле, где обычно устраивает гнезда. Уже собирались было уходить. И тут зверек неожиданно оторвался от самой вершины дерева и спланировал вниз по склону, а мы зачарованно провожали его взглядами. Такая маленькая и такая интересная эта зверюшка — летяга…

Когда совсем рассвело, Володя с Николаем засобирались было в дальний поход, но я отговорил их: в такой снежной кухте за час можно вымокнуть, хотя красный столбик термометра уперся в черную цифру двадцать. Договорились обработать по свежему снегу учетную площадку в лиственничнике, где снежной нависи не было.

Ходили долго. Свежие следы попадались редко — зверьки еще не успели набродить, да к тому же в лиственничниках их всегда гораздо меньше, чем в ельниках или кедрачах. Для меня скудные данные учета — тоже конкретный материал, но Николаю это послужило поводом для разговора: «А ты доказываешь, что здесь всякого зверя полно». Он перестал говорить об этом лишь после полудня, когда по возвращении к избушке мы прошли через кедрач, снег под пологом которого сплошь испестрили белки и соболи, а в одном месте его до листьев измесили кабаны. И Николай заключил:

— Теперь и я стал ярым противником вырубки кедровых лесов.

В половине третьего, как обычно, с сопок сорвался резкий порывистый ветер, вмиг сбросил белизну с деревьев. Прелести и сказочности в лесу поубавилось.

Устало передвигая ногами, Николай просвещал нас:

— Лето — для отдыха и удовольствия, а зима — для здоровья. Особенно когда в тайге. Ни тебе дыма, ни пыли. Обрати внимание, как пахнет снегом, смолой, хвоей и еще чем-то. Умопомрачительная свежесть! А как после этаких хождений есть хочется!

— Завтра ты пойдешь на Большой, и там тебя ждут все твои деликатесы, — обрадовал я его. — Володя, ты приведешь на Большой нашего киношника чуть живого. Дай ему сутки на отдых, а сам разберись с норкой и выдрой на Тырме. Я буду ждать вас к вечеру третьего дня. Береги нашего Коленьку, — это хотел я сказать серьезно, но легкую улыбку все же не скрыл.

…Они вернулись глубоким вечером через три дня. Володя был спокоен и в форме, хотя и свалил с себя внушительную поклажу. А вот Николай приплелся чуть живым. Я снял с него полупустой рюкзачишко и хотел посмеяться, но он многозначительно предупредил меня:

— Ты посмотри, что я принес… Первый раз в жизни. Хорошо бы, если б не последний… Согласен на такие муки…

В рюкзаке оказалось два соболя, норка и восемь белок.

— Да, Николай, молодчина. Без тебя Володе вовек бы не видеть такой добычи, — похлопал я его по плечу.

— То-то. Знай нашего брата! Дай горячего чаю в награду, — донеслось уже из избушки.

Я заварил ему крепкого чая. Согревшись, он приподнялся на нарах и возмущенно заговорил:

— Когда мы спустились по Топографу к Большому, наткнулись на остатки убитого лося. С вертолета все сотворили, тут же сели, освежевали, забрали мясо и преспокойно улетели. Шкура да требуха остались, да еще копыта. Орудовали, судя по всему, с Ми-4, а приземлиться там было в десять раз сложнее, чем на каранакских площадках. Вот сволочи!

Но вспомнив главное, он вытащил из Володиного рюкзака надежно укутанную кинокамеру, развернул ее, любовно протер и доложил:

— С перевала метров пятьдесят накрутил. Панорама — чудо. Володю в роли охотника на своей тропе заснял. Белку на кедре два раза… Торопил все меня, каналья… Завтра побегу на свои точки. Сценарий этак минут на десяток проработал.

И он действительно носился с кинокамерой, часто прицеливался ею, задумывался, стрекотал. Наблюдая, я проникся к нему еще большим уважением: работу свою он не только знал, но и любил.

Однажды Володя, впуская в избу белые клубы утреннего мороза, сказал:

— Ночью соболь подходил к нам.

— Как — к нам? Где, когда? — зашумел Николай.

— А вот за тем углом, — ответил Володя и невозмутимо пошел к проруби за водою.

Николай набросил на себя куртку и выбежал вслед. Вернулся минут через пять:

— Пойдем по следам соболя, а? Потропим его и узнаем, как он прожил ночь, которую мы проспали…

И мы пошли.

Это оказался крупный самец. Видно, изба ему была известна давно, потому что, спускаясь с сопки, он ровными спокойными прыжками пробежал мимо нее почти рядом и совсем недалеко стал охотиться на пищух в камнях, где недавно Николай познавал таинства их жизни.

Мелкими шажками, замирая, соболь бродил от норы к норе, по тропкам, залезал на камни и лежал там, выжидая мгновения удачи, но пищухи вовремя обнаруживали своего заклятого врага и затаивались в подземельях. Поняв, что удачи здесь не дождаться, соболь попрыгал на север. Мы шли по следам красивого маленького таежного принца, легко и изящно бежавшего, и пытались разобраться, куда и зачем он направился. Вмятины на снегу были не глубже трех сантиметров, а мы проваливались до самой земли. Он бежал то по густому кустарнику, то по полуповаленному дереву, то в багульнике или по кочкам, ему все это было нипочем, а нам каждый шаг стоил усилий. До голубичника он прыгал не более десяти минут, мы же шли целый час.

На ягоднике была большая поваленная лесина, черноту ее выворотня соболь обследовал тщательно, а поймал лишь землеройку. Эта крошечная зверюшка с рубиновой каплей крови на бархатистой шкурке лежала тут же: он не стал есть ее, видно, из-за неприятного мускусного запаха добычи. Я пояснил это Николаю, и он очень верно заключил: «Был бы голоден, съел бы».

Вроде бы странно: хищник, землеройку есть не стал, а в поисках иссохших и промерзших ягод голубики изрыл так много снега. Закусив ягодами, соболь повел нас в кедровник на крутом склоне сопки. Искал там что-то долго и тщательно и нашел-таки свое — когда-то припрятанную кедровую шишку. Он шелушил ее, судя по всему, долго, орехи грыз с наслаждением. Можно было предполагать, что теперь ему, сытому, одна забота: быстрее до гнезда — и поспать. Ровный след вдоль косогора говорил об этом же, и мы решили попытать счастье…

Обернулось все мучением. Следы соболя завели нас в такие буреломные кручи, что мы, чертыхаясь, с боем брали каждую ее пядь. К тому же внезапно обрывающиеся следы приходилось подолгу разыскивать, а в истоптанных замысловатыми петлями набродах разбираться. Нашли задавленную и спрятанную в дупло — про запас! — кедровку, остатки пойманной и съеденной полевки, следы неудачной охоты на белку, кормившуюся на снегу. Соболь долго топтался на лежке спугнутой им кабарги, хорошо понимая, что не догонит ее по неглубокому снегу. Лазал на кедры, исчезал в каменистых россыпях. Его любопытству и энергии не было конца. И это при полном желудке, на морозе! Да к тому же еще в темную ночь!

В три часа дня Николай забастовал, и я не смог его уговорить добраться до собольего гнезда. И хорошо, что не смог: в избу мы вернулись в темноте голодные и донельзя усталые, потом мне всю ночь мерещилось виденное, а Николай что-то бормотал во сне и вскрикивал.

В одно из последних хождений по Каранаку, распутывая свежие кабарожьи следы, я при вечерней заре вылез на макушку сопки и присел на камень в тени древней ели. С высоты открывалась столь великолепная просторная таежная панорама, что забылись следы, забылась усталость и позднее время забылось, а повторялись раз за разом в памяти слова песни: «Как прекрасен этот мир…»

По ту сторону Каранака — напротив зимовья — распадок ключа, названного нами Супротивным, был так густо покрыт богатырским кедром, что приходилось удивляться: как мы ухитрялись ходить под его столь слитным пологом. В широких разливах хвойной зелени куполами выделялись великаны-кедры, местами их пробивали темные островерхие, как татарские мечети, вершины громадных елей, коричневые веточные веера лиственниц и каменных берез… А туда — вверх по Каранаку — тянулись густо-зеленые долинные ельники, кое-где прочерченные извилистыми снежными полосами речного русла, левее их темнели сгрудившиеся еловые горы, правее — лиственничные. И чем дальше, тем светлее становилась тайга, ее зелень постепенно перецветала в голубизну, которая далеко-далеко на севере белесо растворялась в стылом зимнем небе.

Я принялся подсчитывать, сколь много здесь кедровых орехов и ягод. Соболей, белок, кабарог и прочей живности. Пытался представить, какое великое, до сих пор толком не оцененное благо в оздоровлении изрядно загаженной земной атмосферы творит эта тайга, как много радости может принести своей живительной естественностью и красотой уставшим в городах людям.

Каранакские кедровники растут на крайнем северо-западном пределе ареала корейского кедра, где их нужно беречь особо рьяно. Думалось: даже черствая, к судьбам природы равнодушная душа из Управления лесного хозяйства не осмелится отдать каранакскую тайгу под пилу, трелевочник и поругание. Не осмелится и не решится…

Вертолет был заказан на двадцать пятое, но были бы рады, если бы он прилетел на неделю раньше. Устали, отощали, оборвались. В верхнее зимовье так и не попали, потому что не с чем было к нему идти — и с Большого не все перетаскали. Места вокруг Нижнего мы с Володей обследовали, а Николай увековечил в блокноте и на кинопленке возможное и невозможное.

Вечерами, после каш и вермишелей, мы мечтали о тарелке борща и гуляше с картошкой, горячей ванне, чистой одежде и теплой постели. Я знал, что на работе меня ждет толстенная папка поступивших бумаг, «отрабатывать» которые надо будет недели две безвылазно, но даже предстоящая кабала за столом не ослабляла желания быстрее попасть в Хабаровск.

…С утра двадцать пятого мы обратились в слух. Улавливая всякие шумы и звуки, томительно и напряженно ждали, когда раздастся характерное трескучее тарахтенье вертолета. Крики кедровок, порывы ветра, «стрельбу» лопающихся от мороза деревьев и другое мы почти не воспринимали, но всякое отдаленное гудение в воздухе обостряло слух и волновало. Мы замирали, ожидали, надеялись… Но это гуденье превращалось то в низкий басовитый гул Ту-114, то в свистящий рев Ил-62, то в грохот Ту-104 или спокойное ровное мурлыканье Ан-24. Только теперь заметили, как часто летают самолеты, как много их и как они разнообразны — чудовищно громадные и маленькие, реактивные и винтомоторные — всякие! Только вертолетов как будто не существовало.

В волнении и нетерпении мы сначала раз за разом бегали на вертолетную площадку, поправляли красиво выложенное из еловых веток свежезеленое «Т» на ровном снегу, загадывали, может ли что на этот раз воспрепятствовать посадке винтокрылой машины. Потом, когда ноги начинали мерзнуть, мы без толку топтались, ходили, бегали и наконец понуро брели в избушку. Полежав молча, один начинал возиться с печкой, другой выходил колоть дрова, третий перебирал жалкие остатки самых неходовых продуктов и решал сложную проблему, что сварить.

В четыре часа мы решали, что теперь не прилетит, потому как до заката оставалось всего час, после которого вертолетчикам непременно надо сидеть на земной тверди. Не разговаривалось, не елось, не спалось.

Прошло еще три дня, а вертолета не было. В мучительном и напрасном ожидании Володя наколол гору дров, я наточил до остроты бритвы все топоры и ножи, а Николай до корки исписал свой пухлый блокнот, но и это не помогло.

К концу пятого дня, когда съели все, что можно было есть, а хлеба давно не стало, решили выходить пешком. На всякий случай — чем черт не шутит! — договорились, что мы с Николаем выйдем еще затемно, с расчетом часам к трем быть на Большом, а Володя задержится с выходом до полудня — вдруг все-таки прилетит вертолет? Тогда он подберет нас по пути.

Решение «на всякий случай» оказалось удачным: в половине двенадцатого, когда Володя уже залил огонь в печке остатками воды и надевал на плечи рюкзак, донесся долгожданный рокот вертолета. Пока Володя убедился в этом да пока бежал к площадке, «стрекоза» лихо подлетела к ней и с размаху плюхнулась на косу, разметав еловые ветки посадочного знака и оголив речную гальку от снега…

Мы с Николаем в это время уже выходили с Вятского на ровно и широко замерзшую Тырму и тоже слышали шум вертолета. Он замер в стороне каранакской избы, а через четверть часа снова возник, становясь с каждой минутой все громче… Какая радость!

Мы были уверены, что теперь окажемся в Хабаровске легко и быстро — сегодня же, через полтора часа, и не надо будет месить три дня тырминский снег, а потом еще бог знает сколько ожидать с протянутой рукой попутного лесовоза. Но эту радостную уверенность вертолетчики разметали, как те еловые ветки на посадочной площадке.

Когда мы влезли в кабину опустившегося на лед Тырмы и тут же взмывшего Ми-4, нам бросилось в глаза совершенно безрадостное выражение лица Володи. Я вопросительно поднял брови, на что он прокричал на ухо: «Летим в Ургал, там нас высадят. В Хабаровск — полтысячи километров! — добираться будем как знаем». Это же он и Николаю проревел, отчего лицо у того мгновенно окаменело в шоковом безразличии ко всему, что творилось и в этом вертолете, и в этой тайге, и в этом огромном суматошном мире…

Нас выгрузили в Ургале, закрыли кабину и ушли. На том миссия экипажа вертолета, выполнявшего заявку на спецрейс «с Каранака в Хабаровск», была закончена. Даже не посоветовали, что делать дальше, хотя экспедиционного груза было достаточно. Намотались мы с ним так, что и теперь, когда все позади, вспоминать не хочется.

Все, что когда-либо начинается, имеет свое окончание. Было оно и у нашей небольшой экспедиции. В Хабаровске. В аэропорту малой авиации, куда мы наконец прилетели на Ан-24, преодолев на этот раз немало препятствий в Ургальском аэропорту. Нас встретил институтский «уазик»-головастик. Он так спокойно, но на удивление быстро развез нас в разные точки большого города, что мы на некоторое время забыли и вертолетчиков, и свои недавние лишения, и приключения, решив, что техника — это здорово…

Кажется, будто если и не вчера, то уж в прошлом месяце во всяком случае, а не три года назад, я любовался природой Каранака — его великолепными первозданными лесами, вольготно раскинувшимися почти на трехстах квадратных километрах, изумрудными лавами кедрачей по горным склонам, зверовыми тропами, плотно наторенными вдоль звонких, лабораторно чистых, вечно переговаривающихся потоков.

Я отчетливо увидел себя сидящим вот на этой же макушке сопки, только не на пне, как сейчас, а в густой тени той древней ели, откуда было так блаженно в торжественной тишине рассматривать целинные кедровники, густо-зеленые долинные ельники, голубую тайгу в верховьях Каранака, уходящую к небу. И повторять раз за разом слова в лирическом напеве: «Как прекрасен этот мир…»

Утешительно думалось, что грохот лесозаготовительной техники обходит эту чудную первозданность дальней стороной. Мечталось о вечности красоты каранакской природы, которую не осквернят прикосновения жадных рук.

Но как просто оказалось разрушить и эту красоту, и этот покой, и мечты. Железные чудовища с втиснутыми в каждое из них двумя сотнями лошадиных сил в какой-то месяц проложили по бело-зеленому чистому миру черную многокилометровую лесовозную дорогу, расшвыряв деревья-великаны с потрясающей легкостью, попутно засыпав мерзлыми глыбами ключи. Могучие бульдозеры опустили многотонные ножи и подровняли рваные раны земли. И тут же торопливо потянулись за ними автобусы с лесорубочным начальством и техническим персоналом, потом пошли бензовозы, грузовики, трелевочные тракторы. И снова автобусы, но уже с лесорубами, умеющими так виртуозно «играть» мотопилой «Урал».

…И вот уже на Каранаке первозданный хаос. Искореженные остатки лесов, невообразимо захламленные лесосеки. Пни, корчи, кучи хвороста. Облысевшие горные склоны с веерами волоков, унылые пустыри, обесцвеченно-скорбящее небо.

И грохот техники, которая становится недобрым порождением НТР, если опережает сознание и оказывается в бездумно равнодушных руках. Той самой, что попутно с прогрессом способна безжалостно уничтожать зеленое чудо Земли и жизнь в ней, кромсать вековечный покой, заглушать пение птиц и звон хрустальных рек, осквернять дыхание планеты, лишать ее красоты, здоровья и целительности. Способна! Но не должна бы!

Человек в отношении к природе бывает злым и беспощадным, и уж во всяком случае недальновидным. Ради сверхпотребления, из-за ненасытной и неумной жадности, неумеренных желаний он вместо дружбы воюет с природой, часто не сознавая этого, не понимая, что она не сдается, не отступает, а терпеливо сносит насилие. И, к сожалению, родительски великодушно прощает. Но ведь давно известно, что всякому терпению наступает конец, и приходит возмездие, которое может стать для людей и всей цивилизации гибельным. Уже теперь все в этом мире повисло на волоске. Но до сих пор люди не пришли к простой мудрости: приобретая, взвесь и оцени потери. Предусмотри последствия каждого своего шага на планете.

Умный человек давно сказал: «Природа побеждается только подчинением ей». Ну если и не подчинением, то во всяком случае в связях «на равных». Жадность, высокомерие и жестокость в отношении всеземной «альма-матер» — от скудоумия и безнравственности. Другой мудрец изрек: «Природу можно покорять лишь любовью». Но беспечных бесхозяйственников подобные мудрости не трогают.

…Верхнюю половину Каранака не вырубили: не успели… Она сгорела. Полыхала долго, страшно и скорбно, хотя суетились вокруг огня лесники, пожарники авиаохраны лесов со своими игрушечными пульверизаторами да метелками, суетились, как в большинстве подобных случаев, до обидного бесплодно, пока не пролил дождь. Только поздно он пролился… А теперь там столь же печальное пепелище, какие оставляют за собой война да стихийные бедствия…

Глядя на изуродованный Каранак, я много и невесело размышлял. Так долго и много говорится и пишется умных, озабоченных слов о бережном отношении к природе, о рачительном хозяйствовании в лесах, и так небрежно и бесхозяйственно в большинстве случаев ведется. Сколько раз слышалось: «Срубил дерево — посади два»; а я мечтаю о внедрении в дальневосточную жизнь более скромного: «Срубил или сжег пять деревьев — посади и вырасти хотя бы одно».

Не злой я человек, но хотелось бы увидеть тех, кто фактически действовал по морально давно разгромленным принципам «На мой век хватит» и «После меня хоть потоп», кто обрек каранакские и прочие леса на столь бесхозяйственно варварские топор, пилу и огонь, нимало не заботясь о восстановлении, увидеть на скамье подсудимых, и чтоб суд над ними транслировался по Всесоюзному телевидению, и чтобы закончился этот процесс суровым приговором: «Именем закона, который конституционно обязывает постоянно помнить о будущих поколениях…»

Трудно понять, на каком основании не в меру хозяйственные, а потому и бесхозяйственные люди считают, что планета Земля существует для них, почему они рассматривают природу столь утилитарно, будто она так долго жила лишь только для них и очень давно создана единственно для того, чтобы теперь даром таскать из ее кладовых всевозможные полезности и необходимости для удовлетворения год от года неудержимо и непомерно растущих аппетитов… Все дружно стремятся ездить как можно быстрее, всякие работы переложить на машины, самим же оставили «право» есть все больше, вкуснее и изысканнее. Физическую нагрузку современный человек имеет раз в тридцать меньшую, чем век назад, ест же как истый раб желудка. Отсюда и ожирение, а за ним хоровод хворей. И всякие модные и немодные диеты для того, чтобы похудеть.

Просто не хочется верить, — и верить-то невмоготу! — что до сих пор поразительнейшие достижения науки и техники в значительной мере способствовали и способствуют разрушению нашей же среды обитания, что бурное и часто экологически плохо контролируемое развитие промышленности создают реальную угрозу жизни на Земле, что в погоне за сиюминутными выгодами, прибылями и преходящими интересами дня мы обрекаем грядущие поколения на нищету, а возможно, и гибель.

Думаете, ратую за полное невмешательство в природу и умилительное любование ею? Отнюдь! Я, в числе многих, — за разумное, научно обоснованное использование нужных нам и возобновимых и — особенно! — невозобновимых природных ресурсов, за продуманность каждого шага в природе, за умеренность в желаниях и устремлениях.

Ведь можно было на тот же Каранак сначала проложить дороги, обеспечить надежные заслоны пожарам, разработать постоянное неистощительное лесопользование, при котором и древесина по-умному шла бы к потребителю, и леса оставались бы в своей красе, и звери-птицы оживляли бы их. Давно нужно было поглубже продумать и подсчитать, что выгоднее — вырубать кедровники единым махом или долгие годы пользоваться их неперечислимыми благами. И не за молитвенное я поклонение этим кедровникам — деревья в них рубить можно, даже нужно. Главное — где, когда, как, каких и сколько.

На Каранаке же люди продемонстрировали еще раз, что научились покорять природу, показали свое могущество, ненасытность, неутомимый труд техники, победно и насмерть штурмующей наших зеленых друзей. Тех самых, которые (уместно будет напомнить в тысячу первый раз) так самоотверженно и упорно очищают людьми же загрязненную атмосферу. Без которых экологическая катастрофа неизбежна. Ах, как «красиво» жить за счет наших детей и внуков, когда спит совесть!

…Только ли мне, устающему в современном шумном городе на современной работе, в условиях современного горкомхоза, в современном быту, то и дело хочется в тишину и покой девственно-обнаженной природы, в лес? К чистой песне реки, на берег моря, в горы. Чтобы отдохнуть от битком набитых автобусов, троллейбусов и трамваев, очиститься от бензинного смрада, чтобы хотя на время разгрузиться, освободиться от забот и обязанностей, вернуть телу силу, а душе — радостную чистоту.

И мало ли еще людей, которым в какое-то время просто необходимо окунуться в эту природу, упрятаться в лесу или на вечном, как мир, прибое пустынного морского побережья от тяжкой ли потери, незаслуженных обид и оскорблений, от дурной накипи на сердце, чтобы устоять на своих ногах и вернуться в жизнь обновленным. Как это было в моих свиданиях с Каранаком, который не испытал еще всей разрушительности потерь, поэтому его дорубливают, поэтому то и дело горит… О если бы у крика «Остановитесь! Опомнитесь!» была спасительная мощь!