Душный июль разморил сине-зеленые горы старого Сихотэ-Алиня влажным зноем. Разбойные грозы надвигались из-за сломанного хребтами и затуманенного струистым маревом горизонта и неожиданно уходили, отгрохотав и отсверкав, но за двадцать — тридцать минут так обильно заливали сопки, что те вот уже который день истекали речками. Горячее колючее солнце было бессильно против яростных потоков воды и ненадолго осушало лишь отяжелевшие ветви деревьев.

Обильные дожди и палящее солнце будто пьянили зеленый мир. Уссурийская тайга тянулась к свету пышной листвой, зрела бессчетными плодами, чтобы вволю накормить своих обитателей и себя обеспечить потомством.

Обжигающе-липкий зной не радовал Игоря Петровича: уже в десять утра становилось трудно дышать, а на парной влаге появлялись такие невиданные полчища комаров, что свет стал не мил. Игорь Петрович, случалось, даже проклинал ту минуту, когда решил бросить все и уплыть в отпуск на Уссурку. «Для проветривания мозгов», — как сказал он на прощание шефу и жене.

Игорь Петрович не просто так приплыл в эту глушь и поселился в старом охотничьем зимовье на высоком яру рядом с шумной Уссуркой. Чтобы от безделья не завязнуть в раздумьях над неодолимыми проблемами, он взял у знакомого охотоведа зверопромхоза лицензию на отстрел изюбря-пантача и по доброму совету обосновался именно там, где зверя было еще полно, а охотников мало. Один на один со своими мыслями в огромном, почти диком, цивилизацией еще не тронутом мире.

В узком спокойном заливчике бок о бок стояли маленькая, выдолбленная из цельного ствола тополя удэгейская оморочка и большая красивая лодка с мощным «Вихрем», как бы демонстрирующие контрастность немудреной первобытности и современного технического прогресса.

После обильных дождей даже те ключи, которые в сухую погоду можно было перепрыгнуть, превратились во вспененные потоки, а Уссурка вспухла высоким паводком. Она стремительно несла разный плавник, мертвые и еще живые деревья, в горных теснинах и на крутых изгибах разбрасывала, словно соломинки, старые заломы и, как бы мимоходом, зло шутя, в других местах напрессовала новые. Она переносила галечные косы, подмывала крутые берега и обрушивала в воду груды пронизанной корнями земли с большими и малыми деревьями. И весь этот дикий разгул сопровождала неумолчным ревом, грохотом и стоном.

Наводнение не пугало Игоря Петровича — он умел противопоставить стихии силу мотора и опыт плавания по горным рекам. Огорчало другое: вода переполнила все протоки и заливы с сочной зеленью трав и водорослей, и туда перестали ходить изюбры. Теперь их можно было караулить лишь у природных солонцов, где звери весной и летом утоляют минеральный голод — солей в растениях-то совсем мало.

…Долгими часами Игорь Петрович сидел у солонца на лабазе, замаскированном в кроне раскидистого ясеня, напялив на голову накомарник и укрывшись плащом, но пантач упорно не приходил. В еще непогасших вечерних сумерках размашисто и нахально вышагивали на солоноватую белую глину длинноногие и горбоносые сохатые, а их ухода терпеливо ждали робкие косули. Потом, когда черное небо усеивали звездные россыпи или заслоняли тучи, очень осторожно пришлепывали по раскисшей жиже изюбры. Но пронзительно-яркий луч фонарика выхватывал из черноты ночи то безрогую оленуху, то быка с еще не отросшими пантами. А когда в пучке света испуганно прыгал большой бурый медведь, надежд на появление пантача оставалось совсем мало: медвежий запах крепок, а обоняние изюбра тонко. Чернело небо, чернели горы, чернел лес.

Когда ночную тишину будоражило одно лишь высокое и надсадное комариное гуденье, Игорь Петрович распрямлял затекшие ноги, закрывал глаза. В голове мелькали всякие мысли.

Чаще всего они устало кружили вокруг диссертации. Путь к ней был долгим и трудным: избранная тема оказалась «нестандартной», острой или, как многие говорили, нужной, но рискованной. Риск был в самой постановке проблемы: «Эколого-экономические основы комплексного природопользования в Амуро-Уссурийском крае». Здесь воедино связывались экология и экономика, так долго существовавшие сами по себе. Было много сомнений в реальности предложений о коренном изменении масштабов и способов лесозаготовок в регионе, о превращении побочного лесопользования в основное, о замене сплошных концентрированных рубок постоянным неистощительным лесопользованием, о прекращении заготовок кедра.

Никто не пойдет, считали коллеги, и на резкое ограничение охотничьего промысла ради спасения редких животных. Скептически встретили утверждение, что принцип хозяйственников «Поменьше затратить — побольше взять у природы» в наше время нужно считать архаичным, не главным и даже преступным. Стране, мол, нужен лес, и все тут.

Нынешний критерий экономической эффективности, доказывал Игорь Петрович, позволяет далеко не всегда считаться с экологическими проблемами. А так нельзя, стало быть, надо выработать новый, гибкий критерий. Ведомственная экономика молится выгоде, нужно заставить ее подчиняться общегосударственным интересам. Необходимо безотлагательно узаконить комплексное природопользование.

На одном из заседаний ученого совета он эмоционально и обстоятельно говорил о том, что нужно подсчитывать не только традиционный КПД предприятий, производства и всяких преобразований энергии, но еще и коэффициенты их вредного действия — отходы, всевозможные ядовитые вещества, отравляющие природу и среду обитания, тепло. Принципы энергетической экономии не должны игнорировать критерии экологической чистоты. В конце концов можно и нужно считать, во сколько рублей обходится природе, а стало быть и государству, тонна двуокиси серы или азота, выбрасываемая через трубы ТЭЦ, ГРЭС или заводов, тонна воды, сброшенная в речку, минуя очистные сооружения, тонна золы или шлака. Пора учитывать стоимость сжигаемого кислорода и используемой воды… Ему на это председатель совета вежливо ответил: «Все хорошо, все умно, но… всему свое время. Ближе к делу нужно…»

Куда уж ближе? Собранный материал был, как представлялось Игорю Петровичу, настолько весомым и доказательства неопровержимыми, что злободневность вопроса мог не заметить только слепой.

Немало препятствий возникало на пути к защите диссертации. Преодолевались одни — неожиданно вставали новые, иногда совсем непредвиденные. На самом финише помешала реорганизация Высшей аттестационной комиссии. Она была необходимой, эта реорганизация, но одним из ее странных последствий стало упразднение ученого совета, имевшего право рассматривать диссертации именно такого профиля, как у Игоря Петровича…

Длительные поиски выхода из нелепого положения ни к чему не привели. Правда, один все же мерцал, но соблазниться им мог только человек, которому нужна ученая степень, а не признание его идей. Игорь Петрович мог бы переделать весь материал в чисто зоологическом варианте, потому что по зоологии, слава богу, уже был создан правомочный совет во Владивостоке. Но принципиально не хотелось исключать из диссертации ненужный для зоологии, да дорогой ему материал по комплексности использования ресурсов живой природы. Сколько пришлось говорить, писать, доказывать, а тут на все это — крест?

…Даже ночью думы не покидали Игоря Петровича. В полусонных видениях вставал, тряс холеной бородкой и поблескивал большими стеклами модных очков его научный руководитель, профессор Пал Семеныч. От мучительных сомнений, тревожных вопросов, недоумений диссертанта он удивительно беспечно отмахивался успокоительным: «Не спешите с этим! Главное — не паниковать. Какие ваши годы! Все образуется». Игоря Петровича это «не спешите» бесило, но он сдерживался и только возражал: «Вы почему-то думаете, что нам отпущено по меньшей мере по две жизни, или что эта, единственная, в тысячу верст».

Конечно, пятьдесят лет — не предел, но все равно виски уже седые и на макушке волос не густо. А что сделано? Написано несколько десятков научных статей? Но многие ли их выводы и предложения вошли в жизнь, в практику? Он успокаивал себя тем, что всему виной консерватизм тех производственников, которые не решаются ломать старое, устоявшееся. Да ведь все равно же не уйти от укора, заложенного в бесхитростной простоте народной мудрости: «Жизнь — это не то, что ты прожил, а то, что сделал». Мало написать и предложить — надо убедить, добиться внедрения. Именно сделать…

Об этом говорила жена — красивая и умная женщина, от науки далекая, но близкая ему с молодости нежностью, заботливостью, терпением и незлобивым характером. Тоненькая, хрупкая, физически слабая, она не вызывала жалости, потому что в ней было много выдержки и внутренней силы духа. Игорь Петрович и с закрытыми глазами, в кромешной тьме, видел мягкий овал спокойного, дорогого ему лица, продолговатые, голубые с изумрудинкой глаза, видел резко очерченные губы волевой женщины и удивлялся: «В такой слабости — сила, и при нежности — воля». Он часто ездил в командировки, на полевые работы и всегда скучал по жене. И она, знал он, тоже скучала в разлуке. Подолгу сидя за пишущей машинкой и правя его каракули, она будто разговаривала с ним, с чем-то соглашаясь, а в чем-то возражая. Иногда, после встречи, показывала ему одну страницу рукописи, другую, говорила: «Так не может быть» или «Лучше сделай вот как…». И он удивлялся: «А ведь верно…» И думал: «Сложись ее судьба иначе, многого смогла бы добиться». А она не сожалела, не считала, что не так живет, и философски принимала бытие таким, каким оно получилось в сплетении с его жизнью.

…На рассвете, когда звезды растворились в предутренней синеватой серости, опять приходили лоси, косули и изюбрихи. Остервенело звенели комары, залепляя сетку накомарника, голова гудела от бессонницы. В предчувствии духоты наступающего дня Игорь Петрович говорил себе: «Хватит на сегодня», спускался с ясеня и спешил к зимовью — успеть в утренней прохладе немного вздремнуть.

На седьмой утренней заре, безрадостно встреченной Игорем Петровичем у солонца, потянуло с гор робким ветерком, зашелестела зеленая листва и хвоя. Слезая с лабаза, он умолял ветерок: «Ну давай же, сильнее!» И тот как бы послушался, зашлепал полами его плаща, стянул с головы накомарник, разметал облака гнуса. А уже через час, когда Игорь Петрович подходил к зимовью, ветер гудел вершинами деревьев и перегонял по небу с запада на восток, к морю, еще не иссякшие дождями истомно-тяжелые тучи.

Весь день было ветрено и прохладно, исчезли комары, очистилось небо от туч. Игорь Петрович, отоспавшись за всю бессонную неделю, надеялся, что пришел конец грозам и духоте, что скоро успокоится, войдет в обычное русло Уссурка, обмелеют заливы и протоки и можно будет сменить лабаз на легкую, послушную оморочку.

И не зря надеялся. Через два ветреных дня установилась сухая погода, жара спала, река присмирела, стала быстро худеть, замедлять свои струи, приникать к шуршащему галькой дну. Берега и косы освобождались от затянувшегося плена.

…День иссяк зелеными сумерками, Игорь Петрович сел в оморочку и поплыл в тихие заливы и протоки, в прохладной воде которых изюбры отдыхали по ночам от жары и гнуса и наслаждались сочными водорослями. Сначала он бесшумно осматривал заливы и протоки, легко скользя по водной глади и напряженно вслушиваясь в ночные звуки, потом останавливался где-нибудь в фартовом, по его представлениям, месте и замирал в ожидании, не осыпется ли мелкая галька с крутого берега, не стукнет ли твердое копыто о камень, не булькнет ли потревоженная вода.

…Тихая ясная летняя ночь. В черном зеркале речного залива отражаются звездный небосвод, наклонившиеся над гладью воды спящие деревья и шеренги поседевших от обильной росы тальников. В двухстах метрах приглушенно шумит поток Уссури, но на фоне этого шума слышно все: и как нудно и густо гудят комары, и как шлепаются в воду отяжелелые капли росы, и как плещется рыба. Где-то далеко монотонно и сонно кричит сова-сплюшка, то там, то здесь рявкнет чем-то испуганный или просто потревоженный изюбр, бесшумной тенью проплывает в воздухе неясыть. И снова все замрет, и снова зазвенит в ушах, и снова туманными призраками явятся близкие люди.

Игорю Петровичу кажется: он так тих и так надежно замаскирован, что о его присутствии не знает даже вот этот ленок, спинной плавник которого режет черную воду совсем рядом с оморочкой. А всего в двадцати метрах стоит изюбр-пантач. Стоит неподвижно, почитай, уже час. Ему так хочется плюхнуться в манящую прохладу залива и полакомиться длинными зелеными пучками, которыми затянуто мягкое и вязкое дно, но его что-то беспокоит, удерживает. Неведомым охотнику чувством он улавливает опасность в густой тени на противоположном берегу залива, и все буравит эту тень глазами, втягивает темными влажными ноздрями слабые струи воздуха, прядает ушами.

Иногда зверю кажется, что ничего там нет, в этой тени. Но почему от нее испуганно шарахнулась сова? И отчего оттуда изредка выходят этакие маленькие волнышки? И что там вроде бы стукнуло? Тихо и мягко… Очень осторожен изюбр от рождения, но вдесятеро бдительнее он, когда на его голове растут нежные золотистые панты. И уходит пантач от беды подальше, не пошевелив веткой, не сдвинув с места камешек, не потревожив тишины. Исчезает как призрак.

А Игорь Петрович перебирает прожитое и не ведает, что рядом с ним чуткий зверь. Страсть к охоте он унаследовал от отца и деда. Всякими ружьями обзаводился, на разных охотах бывал. Еще парнишкой просиживал утренние и вечерние зори на утиных и гусиных перелетах, в юности предпочитал добывать косуль, позднее пристрастился к выслеживанию кабанов. Были на его счету и сбитые утки, и подстреленные гуси, и косули, кабаны и изюбры, шесть медведей. И даже один леопард. Представлялась возможность послать верную пулю в грудь неосторожно вышедшему на него тигру, но Игорь Петрович твердо чтил промысловые правила и законы и тем был горд.

На его глазах скудел еще так недавно богатый мир диких животных Уссурийского края. Он хорошо помнил рассказы деда о баснословных охотах арсеньевских времен. Грустно было думать: неужели прежнее обилие дичи никогда уже больше не восстановится? Но еще больше беспокоил вопрос: а что будет лет через двадцать, когда истечет второе тысячелетие?

Можно было сделать несколько предположений, но все они в конце концов — варианты двух взаимоисключающих прогнозов: если все пойдет по-старому, то даже сегодняшние блеклые охоты будут восприниматься людьми нового века как легендарные. Если же охотничье хозяйство перестроить на разумных началах, то былое богатство Уссурийской тайги вполне можно возобновить, восполнить, вернуть. Потому что не в заселении края, пожарах и лесозаготовках главная причина оскудения животного мира, а в неорганизованности и слабосилии охотничьего хозяйства, в браконьерстве. В равнодушии, которым веет от самых разных ведомственных позиций и высот, когда ставится эта проблема.

Вот именно — не в заселении края причина оскудения его природы. Подумать только: всего каких-нибудь сто лет назад было в знаменитой тайге у Амура и Уссури великое множество всякого зверя и птицы, и была она почти первозданной. Единственной в своем роде. Всего столетие назад! Так мало потребовалось времени, чтобы такие богатства растранжирить. Пятнистый олень истреблен почти начисто, тигра едва успели спасти, многократно изредились стада лосей, изюбров, косуль… Где те несметные косяки гусей и уток, что пролетали над Дальним Востоком еще недавно? Где стоголовые табуны кабанов, ходивших на крестьянские поля, не обращая внимания даже на стрельбу? Куда подевались фазаны и тетерева, журавли и лебеди? Где та Уссурийская тайга, которую еще видели наши деды?

Не в заселении!.. Теперь в многолюдных европейских странах, в Прибалтике, во многих областях России разной дичи больше, чем здесь. Странно? Для человека несведущего — конечно. Но пусть он посмотрит, как бесхозяйственно тут вырубаются леса, как много их выгорает! Пусть поинтересуется, как развито браконьерство, как плохо охраняются угодья, сколь слабо организовано охотничье хозяйство… И так много на эти темы сказано в научных работах, и так мало от этого толку, что не хочется повторять еще раз.

Игорь Петрович с годами научился управлять своей охотничьей страстью, сдерживать ее. Когда поредели ранее казавшиеся несметными табуны клоктунов и истощились утиные перелеты, он перестал ходить на зорьки. Когда необычно глубокий снег задавил, заморозил табунки косуль, он добровольно вернул в охотобщество лицензию неиспользованной. Не выезжал он и в свои любимые кедровники на кабанов, если им становилось тяжко от бескормицы и многоснежья. А лицензию на пантача взял теперь потому, что умел изюбр избегать охотничьей пули и мириться с лесозаготовками, убавлялся в численности не так стремительно, как кабан.

Всякое пришлось испытать и пережить на охоте — лютую январскую стужу и летнюю духоту, снег, дождь, ветер, удачи и невезенье. Валя иногда спрашивала его, возвращавшегося домой пустым и измотанным: «Что ты находишь в охоте?» Трудно было втолковать ей, что это ведь страсть, которая — как все страсти — чем необъяснимее, тем глубже и прочнее. Когда жена скептически улыбалась, он объяснял ей похитрее:

— Да пойми ты: это же у человека в крови, в генах. Особенно у мужчин. Разве могли бесследно пройти многие тысячелетия, проведенные людьми в пещерах? Ты ведь знаешь, что жили они в основном охотой. С копьем и дубиной ходили на всякого зверя, вплоть до лютого пещерного медведя, грозного носорога и громадного мамонта. Чем искуснее, сильнее и смелее был охотник, тем больше имел он шансов выжить и оставить таких же ловких, сообразительных потомков. Происходил естественный отбор. Может быть, первые люди, тем более их предшественники гоминиды, и не были прирожденными охотниками, но когда человек сформировался как вид гомо сапиенс, то стремление к охоте — тут я голову даю на отсечение — стало у него генетически закрепленной формой поведения.

— Пусть так, Игорь. Пусть гены. Но разум-то на что дан? Неужели человек не в состоянии преодолеть своего влечения? Должен же он понять: раньше охота была острой жизненной необходимостью, а сейчас остается потребностью лишь для представителей некоторых народов — удэгейцев, нанайцев, орочей. Можно понять и промысловиков, для которых охота — профессия. А вот чего тебе не хватает? — спрашивала жена.

— Да не в нехватке дело! Все гораздо сложнее. Стремление к охоте само по себе преодолимо, но следует ли тушить его в себе, как что-то непременно дурное, низменное? Ведь речь-то не о том, чтобы убить зверя и насладиться убийством. Охотничий азарт — это ведь сложнейшие ощущения, разные эмоции. В охоте я не ищу ни мяса, ни заработка. Как тебе известно, я на нее только трачусь. Для меня важнее испытать чувство удовлетворения, когда сумел перехитрить умного, осторожного зверя, а иногда зверя сильного и опасного. Меня радует трудный красивый выстрел и хороший трофей. Да разве передашь все охотничьи чувства? На охоте я отдыхаю. Отдыхаю от людского шума и рева техники, от бумаг и забот. Наслаждаюсь простором, пейзажами, дальними далями, дымом костра, влажными лесными тенями, тишиной… Я наконец на охоте обостряю свои чувства, как бы заряжаю свой «психический аккумулятор». Разве это плохо? Или я не имею права на активный отдых?

— Не отдых это, а мученье, — отвечала Валя, упрямо стоящая на своем.

Игорь Петрович сокрушался, что его доводы не действуют на жену. Он, горячась, доказывал, что и мучения бывают прекрасными, что не случайно многие люди высочайшего интеллекта испытывали страсть к охоте — Толстой, Некрасов, Тургенев, Бунин…

Этот спор не заканчивался, а выдыхался сам собой. Валя в конце концов переставала возражать, оставаясь при своем мнении. Игорь Петрович еще некоторое время шумел, искал поддержки в книгах, ссылался на авторитеты. Доставал, например, журнал с превосходной статьей Юрия Нагибина «Охота — источник творчества», упоенно читал эпиграф: «Прекраснейшее, что есть на свете, — право вверяться древнейшему человеческому инстинкту охоты». Он потом не замечал, в какой момент переставал читать вслух, для Вали, которая уже занялась домашними делами, и продолжал читать для себя. Знакомое, читанное ранее и потому многократно проверенное на убедительность, неотразимость и изящность доводов…

Да, прекраснейшее, что есть на свете…

…Восточный край неба понемногу серел за темным заслоном леса, потом незаметно начинал напитываться синевой и прозеленью, акварельно чистыми и прозрачными оранжевыми тонами, красными. В неуловимых отсветах этих еле проступающих красок постепенно растворялись Млечный Путь и спирали галактик, истаивали звезды. На фоне лесной темноты смутно проступали деревья — сперва густыми штрихами, линиями на однотонной дотоле плоскости, а затем они как бы отделялись от нее, вылепляясь в объемные фигуры. В светлеющей воде вырисовывались камни, галька, угадывались шевелящиеся космы водорослей. Птичьи голоса все увереннее наступали на комариный звон, из травы выплывали утиные выводки, полированную гладь воды с благородным матовым блеском мутил слабой, неверной рябью ветерок.

В дальний конец залива черной глыбой бесцеремонно свалился сохатый, тут же опустил голову под воду, поднял ее уже с огромной зеленой бородой и принялся отряхиваться.

Пора переходить от выжидания к поискам, решил Игорь Петрович, и тихо двинул оморочку вдоль берега. В свете зари мягко поблескивали волны, «запущенные» им на покойную ширь залива.

Лось заметил движущийся предмет, навострил уши, замер с полным ртом водорослей, а распознав человека, шумно забурлил к берегу, облил его потоком воды и исчез за деревьями в трескучем шумовом сопровождении. Утки тревожно закрякали, вытянув шеи, и маленькими корабликами шустро заутюжили воду, спеша к траве. Взлетели невесть откуда взявшиеся цапли и торопливо замахали крыльями, нескладно изогнув длинные шеи. И снова все замерло в прозрачности светлеющего неба, разжигаемого зарозовевшим востоком.

Выплыв из залива в протоку, Игорь Петрович направил оморочку по ее слабому течению и затих, чуть-чуть шевеля опущенным в воду веслом и всматриваясь в берега. Протока то расширялась, отодвигая в сторону лес, то сужалась и уходила под арки сплетенных ветвями деревьев. На плесах течение почти совсем замирало, а вода, подкрашенная рассветом, становилась такой прозрачной, что было видно, как шевелят жабрами бычки, дремлют в ожидании дня хариусы, сохраняют задумчивую неподвижность тальники, вейники и их отражения в прибрежной воде.

На перекатах говорливые струи подхватывали оморочку, свесившиеся с деревьев ветки шлепали по ее бортам, а отражения густо забрызганных росою тальников ломались. И снова была тишина плеса, и новый перекат надвигался, а пантача все — или уже! — не было, хотя в свежих изюбриных следах на дне протоки еще стояла илистая муть.

Игорь Петрович смотрел на тихую протоку, большие деревья, крутые сопки и просторное небо и в который раз повторял выплывшую из глубин памяти мысль о том, что люди, перечисляя семь чудес света, забыли поставить на первое место лес в соседстве с водой. Древние греки говорили: «Вода есть главное». И Аксаков верно писал: «Все хорошо в природе, но вода — красота всей природы…»

А в следующую минуту лирическое настроение сменилось озабоченностью. Человек бездумно загрязняет воду, не отдавая отчета в том, что это угрожает самой жизни не так уж и отдаленных поколений. Чистую воду в некоторых государствах возят танкерами и продают. Иссякают даже подземные воды… В Африке, Азии, Южной Америке на свежую воду смотрят как на благо и лекарство…

И в самом деле, комиссия здравоохранения ООН заключает: каждый четвертый житель нашей планеты страдает от отсутствия потребной питьевой воды. Именно из-за этого ежегодно умирает до пятнадцати миллионов детей… Пусть не на Дальнем Востоке. Но ведь теперь пить воду из многих речек и здесь стало рискованно, а то и опасно.

Игорь Петрович опустил в воду руку, и снова его охватило беспокойство: «Проблема чистой воды скоро будет такой же острой политикой, какой уже стала нефть…» — подумал он.

Игорь Петрович перевел взгляд на лес. Сколько красоты и силы в этих деревьях! Вот эти кедры и ели — часовые тайги и покоя. А рядом с ними маньчжурские орехи и ясени, амурские бархаты в лианах китайского лимонника — все равно что гости с далекого юга Азии, вырядившиеся в экзотические одежды. Россыпь березок, поляна высокотравья с одиноким ильмом-великаном. Так и хочется навсегда вместить все это в душу и сердце! Не в том смысле, что запомнить, сохранить в себе благодарное чувство, а именно сжиться, слиться со всем этим, ощутить природу частью собственного естества. Вместить ее так же легко, полно и во всей глубине, как речное зеркало вмещает прибрежные деревья, облака, вот эту ладонь, как капля росы вбирает в себя картину окружающего мира…

Четыре ночи безрезультатно проискав пантача в заливах и протоках, Игорь Петрович решил отоспаться, а потом дня на два сходить на вершину сопки, в ветреной бескомарной прохладе которой могли скрываться пантачи. И еще хотелось ему осмотреть горный таежный мир с высоты.

Отоспаться, однако, не удалось. Столько ночей было проведено на лабазе и в оморочке, что эта, в избушке на нарах, спокойного сна не принесла. Виделось, будто вокруг ясеня, чувствуя беспомощность человека, хороводится с десяток пантачей, великолепных в своей красоте и силе. Быки то замирают, грациозно подогнув переднюю ногу с острым копытом, и насмешливо глядят на обессиленного охотника, то быстро, легко и непринужденно рысят по кругу, картинно помахивая головой с пантами. И снова вроде бы смотрят с насмешкой, так высоко подняв головы, что рога-панты ложатся им на спину. Потом один из них начал громко, гневно и страшно кричать: ау…гау…ав! От этого крика паутинка сна оборвалась, и Игорь Петрович слушал уже наяву голос изюбра — тот, видимо, кого-то испугался на ближнем острове.

Утро зародилось тихое, чистое, ясное. Оно лишь только еще начало спокойно разрастаться, как Игорь Петрович искупался, перемыл посуду, наготовил про запас дров, собрал небольшой рюкзак со всем необходимым для двухдневного путешествия, вооружился карабином и биноклем, посидел перед дорогой (какая там дорога!), напился круто заваренного чаю и отправился.

Сначала он пробирался к основанию сопки берегом недвижного залива и любовался, как входил в силу рассвет, как в оранжевом пожаре сгорали и лес, и его отражение в воде, и сама вода. Привычно заблестело между деревьев заспанное солнце, но тут же, вывалив над лесом, с ходу обрушилось своим жаром на ночную росу, нещадно съедая ее.

Подул ветерок, закачались верхушки деревьев, залепетали, защебетали, заговорили о чем-то листья. И странно: такие разные эти листья — от желто-зеленого полтинника у осины до громадного пальмового пера у маньчжурского ореха, — а все разговаривали между собой по-родственному, на понятном для каждого языке с единой шелестящей фонетикой, без особого березового или ясеневого акцента… И ему они тоже говорили что-то, и он вроде бы слушал их, думая о своем, а потом ему казалось, что он вовсе и не думает, а в самом деле слушает те листья. А говорили они о себе, о своем великом предназначении. Мы, дескать, только с виду просты, а всякий ли видит, понимает и помнит, сколько мудрой силы заключено в нас? Для всего живого на Земле трудимся мы неустанно, очищаем воздух, обогащаем его кислородом, творим обильную пищу… Иной же человек готов удивляться чему угодно, только не нам. Он равнодушно окидывает нас взглядом и ищет сокровенные тайны где-то вдали. Любуется и восторгается ледяным космосом, забывая, что внутри наших клеток — тоже космос, сложнейшие миры, важнейшие превращения, преобразования энергии и материи…

Игорь Петрович сорвал большой узорчатый лист маньчжурской липы, положил его на ладонь и вдруг остановился, залюбовавшись. Нежная зелень, красота рисунка, рельефно выделяющиеся жилки. А мысленно он видел в этом тоненьком листе непостижимо сложную хлорофилловую фабрику, превращающую углекислый газ в бесценные блага живого мира. Ту самую фабрику, гениальную простоту которой люди до сих пор не осилили, а потому и не сотворили ничего подобного, хотя на Луне побывали и дальние планеты исследуют космическими автоматами…

Бессознательно повинуясь всплеску сентиментальности, не бросил тот листок Игорь Петрович, а заложил его между исписанными страницами блокнота-дневника.

Подъем в гору был трудным. Обливаясь потом, Игорь Петрович сосредоточил все внимание лишь на выборе пунктира тропы между деревьями, выворотнями, валежинами и густыми куртинами кустарника. Он не любовался плавностью перехода кедрово-широколиственного леса в чистый кедрач, потом в лес кедрово-еловый, пихтово-еловый, а как бы мимоходом отмечал, насколько меньше становится кедра, чаще встречаются ели и пихты, и, глядя на часы, пытался рассчитать, когда поднимется к верхней кромке леса, за которой будут лишь стланики, высокогорные луга да каменистая тундра.

…Солнце уже скрылось за громадой горы, а Игорь Петрович брел только по угрюмому ельнику-зеленомошнику, утопая во мху. Загустились сумерки. Он спешил по изуродованному ветрами и морозами чахлому еловому криволесью, и безлесный купол горы не столько увидел, сколько угадал — закат уже истлел, вызвездилось небо, наливалась и вызревала ночь.

И эта ночь была длинной, и она выдалась бессонной, хотя не было ни комаров, ни мошек, а прохлада чистого воздуха освежала, делала дыхание опьяняюще-легким, невесомым. Не спалось просто потому, что на высоте небо оказалось особенно черным, а звезды стали большими и мерцали совсем рядом, и костер из елового сушняка стрелял искрами осатанело. А может быть, еще и потому, что слишком крепкого чаю напился Игорь Петрович после долгого и трудного восхождения на гору. Он глядел на планеты, звезды, созвездия, туманности галактик, замечал быстро скользящие между ними яркие точки искусственных спутников и думал все о той же космической сложности как далеких, так и ближних миров — тех, что и вот в этой еловой ветви, и в пламени костра, и в примятой былинке. А под утро неожиданно, крепко и тяжело заснул…

Проснулся от громкого звериного рева: метрах в двухстах, на поляне высокогорного разнотравья, дрались два медведя. Вернее, не дрались — огромный косолапый верзила нещадно мутузил неосторожно приблизившегося к его «невесте» соперника. Бил до тех пор, пока несчастному не удалось вырваться из богатырских объятий и кубарем скатиться в густые непролазные заросли кедрового стланика. А подружка — причина конфликтной ситуации — все это время совершенно безучастно паслась около дравшихся. Будто и ни при чем была.

Игорь Петрович взял бинокль, улегся на серую глыбу гранита и стал наблюдать за медвежьей свадьбой. Он всматривался в морды зверей — непроницаемо равнодушные, лишенные каких-либо выражений и эмоций даже в это волнующее время. Глядел на медведей и вспоминал встречи с волками и рысями, настроение у которых выдают и богатая мимика, и положение хвоста, и движение всего тела.

…Медведь-верзила тихо подошел к «невесте» и стал ухаживать — так же неуклюже, как и двигался. Осторожно обнюхал ее нос, облизал голову, шею. Заинтересовался боком, спиной и как бы нечаянно оказался сзади… Медведица тут же присела, резко развернулась и закатила нахалу такую увесистую пощечину — да прямо по морде! — что тот обиженно заскулил и лег, обняв голову толстенными лапами с гребенками длинных и прочных когтей. А она, нимало не жалея его, отбежала и снова стала пастись, изредка и незаметно косясь в сторону якобы отвергнутого.

Ох, уж эти притворщицы! Через несколько минут медведица обошла своего обиженного ухажера так, что ветерок понес на него ее запах, и тот снова зашевелился, забыв об оскорбленном самолюбии, стал медленно подходить. И все повторилось… Только на этот раз вместо пощечины были внимание и ласка, да такие горячие, будто один стремился загладить обиду, а другой — забыть ее.

Когда медведи улеглись в высокой траве, Игорь Петрович сел на свою глыбу гранита и вдруг увидел новую необычную красоту. Громадный купол горы заливало поднявшееся солнце. Сверкали разноцветьем темно-изумрудные стланики, блестящие каменистые россыпи, светлая зелень лугов в красных, синих и желтых цветах. А внизу — беспредельные леса, которыми обросли покатые спины старого Сихотэ-Алиня. С поднебесья он представлялся застывшим морем громадных зелено-голубых волн, увенчанных светлыми скальными обнажениями, каменистыми россыпями да пятнами нестаявшего снега. И такой простор был вокруг, и таким светлым был этот огромный дикий мир, что забывалось все иссушавшее нервы и сердце, от чего он бежал на Уссурку.

В тот день Игорь Петрович был на самой вершине горы, у пирамиды, сложенной топографами из камней, видел под собою в пределах уверенного выстрела и медведей, и быков-пантачей, но рука с карабином не поднималась. Вспомнил недавнюю медвежью свадьбу и подумал: «В такое-то время стрелять! По какому же праву?!»

Вдруг совсем рядом: цвырк-цык-цы. Поднял голову — пищуха мелькнула коричнево, а через несколько секунд она осторожно вспрыгнула на камень чуть подальше. Глаза-бусинки блестели. И Игорь Петрович вспомнил блеск очков Пал Семеныча в их последнюю встречу. Шеф сначала улыбался чему-то сокровенно личному. Игорь Петрович не стал дожидаться, когда руководитель сумеет настроиться на служебный лад, стронул его с интимно-поэтического настроя на будничную прозу: «Пал Семеныч, может быть, все же остановиться на отработанном варианте диссертации? Ей-богу, жалко кромсать ее, и время терять не хочется». — «Ах, милый мой, какой вы нетерпеливый! Ну доработаем мы ее! Подождите». — «Ждать без надежды — бесплодно терять время. Есть ли она? Я меряю жизнь не годами, мне месяцы, дни дороги…»

Пал Семеныч облегченно схватил трубку дзынькнувшего телефона и, ответив, расплылся в улыбке: «Здравствуйте, милочка… Обязательно… И я тоже… Конечно, приду…» И замахал Игорю Петровичу: занимайся, мол, своим делом.

Именно в тот день Игорь Петрович решил уехать «для проветривания мозгов» на Уссурку…

Была на горе еще одна прохладная, звездная и задумчивая ночь, а потом снова пошли ночи в оморочке — бессонные и комариные. В третий раз бесполезно просидев в заливе и проплавав по протокам до растворения рассветных красок, Игорь Петрович уже решил выбираться к зимовью, когда совсем неожиданно увидел в небольшом заливе за крутым поворотом протоки крупного пантача. К удаче охотника, бык в то мгновение, когда оморочка вынырнула из-за кустов, опустил голову в воду, срывая пучки широколистной осоки. Пользуясь этим, Игорь Петрович ловко завернул к тенистому устью залива, тихо положил весло и взял в руки карабин.

Оморочка мягко ткнулась в притопленные метелки тальников, чуточку качнулась и замерла, слившись с густыми тенями и отражениями в черной воде. Игорь Петрович больше всего боялся насторожить, испугать изюбра. Он замирал, когда тот или опускал голову в воду, или смотрел в другую сторону, не чуя, что его смерть — вот она, совсем рядом.

До изюбра было не далее тридцати метров. Вода ему доходила до середины туловища, от купания он весь отливал темным живым золотом. Подняв из воды голову с длинным пучком зелени, бык спокойно и уже привычно оглядывал залив, с наслаждением жевал траву, мягко раздувая крылья черных ноздрей, пошевеливая длинными ушами и вздрагивая коротким хвостом. С морды шлепались капли, мелкие круги от них шевелили облака в воде и терялись в тяжелых волнах, возникавших от легкого движения мощного туловища.

Игорь Петрович впервые так близко и четко видел великолепного пантача в ярко-рыжем наряде. Видел не только тугие толстые пучки наливающихся рогов о трех отростках и с шишковатым раздвоем на верхушке, но и их бархатисто-нежную кожу, замечал длинные ресницы и выражение выпуклых блестящих глаз, уверенное и спокойное. Непривычна как-то была на нем короткая летняя шерсть, сменившая зимнюю — серую, длинную и пышную — совсем недавно, но зато резкими и четкими стали красивые контуры тела, а под кожей так рельефно вырисовывалась тугая мускулатура.

Заглядевшись на пантача, Игорь Петрович не сразу заметил других изюбров: в истоке залива кормились, купались в воде и солнце, меж облаков, изюбриха с дочерью прошлого года рождения, а на галечной отмели прыгал и брыкался ослепительно рыжий, в снежно-белых пятнах, теленок. Дочь уважительно посматривала на мать, та осторожно любовалась своим теленком, а он, этот беспечный младенец, ни за кем не следил, никем не любовался, а просто беззаботно и беспечно носился по отшлифованным тысячелетней водой камням, упиваясь своей неуемной энергией, молочной сытостью, жаром солнца и прохладой воды. Везде была свобода, красота и радость.

В какое-то мгновение пантача будто что ударило. Он резко мотнул головой и, окаменев, уставился на человека в оморочке. Игорь Петрович увидел тревогу в высоко поднятой голове быка с широко раздвинутыми ушами-раструбами, чуточку раскосыми карими глазами, короткой зеленой «бородой» недожеванной травы и понял, что зверь его уже заметил, хотя еще и не опознал. Медленно поднимая карабин, он ровно и твердо посадил прямоугольный столбик мушки в прорезь прицела и подвел его черную планку под грудь, потом поднял ее до основания крутой могучей шеи и представил, что так пуля пронижет позвоночный столб и зверь умрет мгновенно, не распознав до конца своего врага.

Он уже плавно тянул к себе спусковую скобу, как изюбр вдруг резко рванулся к берегу, мощно и шумно взбурлив воду, вдребезги разбив стеклянную гладь залива, разметав на мельчайшие извивающиеся полоски весь отраженный в нем мир. Высоко подняв голову, зверь выпрыгивал из воды и забрасывал передние ноги так далеко, будто каждым прыжком хотел высвободиться из предательских объятий залива, который держал, тянул назад, не давал взметнуться птицей и быстрее улететь от страшного врага.

Игорь Петрович сперва пожалел, что не хватило ему всего лишь мгновения, чтобы дотянуть спусковую скобу до выстрела, но вид испуганного пантача, его мощь, красота и жажда жизни вдруг поразили встречным «выстрелом»: «Разве только ты хочешь жить? Да посмотри, в кого стреляешь!» Он вдруг почувствовал в себе другого человека — который мог, но не стрелял ни в медведей, ни в пантачей несколько дней назад на вершине горы. Который тогда подумал: «В такое-то время стрелять!.. По какому же праву?» А теперь тот же двойник шептал страстной скороговоркой, чтобы успеть отвратить беду: «Разве одни лишь люди имеют право на жизнь? Разве только тех, что покушаются на человека, нужно считать убийцами? Ведь будет та же кровь — густая, горячая, красная… Опомнись!»

Но в эти мгновения был Игорь Петрович с головой захлестнут охотничьим азартом и не хотел прислушиваться к тому шепоту. Он видел большого зверя, которого упорно искал, а в руках держал мощный карабин не для того, чтобы сентиментальничать. И потому, сжав зубы, он заставил двойника замолчать.

Оторвал от прицела глаза, взглянул на пантача поверх мушки. Скользнула мысль: «Вот что значит долго не спать». И снова прильнул к прикладу, стараясь покрепче прилепить черноту прицела под мелькающую лопатку.

Игорь Петрович решил послать пулю, как только пантач выскочит на мель или на берег, чтобы вернее было. Но изюбр вдруг будто вкопанный остановился и повернул к нему голову. Словно удивляясь, почему так тихо там и неподвижно, и надеясь, что человек ему лишь померещился, что нет его в приятно-прохладном заливе с сочной травой. Он буравил зоркими глазами опасное место, тянул в себя воздух, ловил звуки, но в следующий миг его глаза полоснула ослепительно яркая молния, а в уши ударил оглушительный гром… И это было последним, что он ощутил за годы таежной жизни, переполненной разными событиями, и опасностями в том числе…

Изюбр судорожно прыгнул к берегу несколько раз и остановился на отмели, как бы забыв, что делать дальше. Сначала он с трудом повернул голову туда, откуда были молния и гром, но вдруг сторона та стала ему совсем безразличной. Куда больше захотелось прилечь и закрыть глаза… Тихо опускаясь на передние ноги, он вытянул шею и мягко положил голову на гальку в мелкой воде, до последнего мгновения оберегая нежность растущих пантов, и лишь после этого, как бы убедившись, что теперь не страшно, рухнул, расплескав воду, вытянул мелко задрожавшие ноги, безвольно уронил уши. Глаза он прикрыть так и не успел, и в них навечно застыли вода и небо, зелень и голубизна, страдание и отрешенность, страх и тоска.

Игорь Петрович причалил рядом, шагнул из оморочки в густо покрасневшую воду и подошел к своей добыче. Он смотрел на литое тело убитого зверя, и этот дорогой, долгожданный трофей его не обрадовал. Равнодушно, как-то машинально потрогав еще пульсирующие жизнью золотистые панты, он даже не подумал, что они прекрасны, а вышел на берег и тяжело опустился на валежину. И только теперь заметил: в дальнем крае залива вместо семьи изюбров осталась лишь испещренная волнами вода да широко забрызганная галька берега.

«…Был зверь, и нет его, — думал Игорь Петрович. — Пятнистым теленочком бегал за бдительной и заботливой матерью, беспрестанно толкаясь мордочкой в ее живот. Потом были первые снега и морозы, затем снова пришла зеленая весна, но уже без матери. Жизнь в неустанной осторожности, постоянные бега то от волка или человека, то от рыси или тигра, а то просто от подозрительного места. Были зимний голод и летняя сытость, снежная стужа и зеленая духота. Долгое безразличное равнодушие к своим сородичам сменялось волнующим вниманием, когда хотелось завести побольше подруг, хотя бы это и стоило трудных поединков с соперниками. Драки и рога, рога и драки. Вот эти панты к концу лета должны были вырасти в могучие красивые рога и окостенеть до железной твердости, стать турнирным оружием, украшением, отображением силы и здоровья. Месяц он отстаивал бы право на любовь и потомство, потом, перегорев в страстях, носил бы рога всю зиму и к весне сбросил, чтобы на их месте бережно отращивать новое оружие к новым турнирам. Все было в его жизни, а остались лишь панты и мясо, которых тоже скоро не станет».

Игоря Петровича вдруг придавило неожиданно тяжелым вопросом: «Зачем было стрелять в изюбра? Лишать его жизни ради того, чтобы срубить панты, сдать в промхоз, где бы их высушили, законсервировали, а потом настояли лекарство, помогающее не столько от разных болезней, сколько от мужской немощи? Но ведь такое же лекарство получают в оленесовхозах, где панты просто срезают с животных, не лишая их жизни. А сколько пантокрина могут дать домашние северные олени, в растущих рогах которых тоже сила, но на которых до сих пор люди не обратили внимания… Нет, это слишком хозяйственные рассуждения, а вопрос прост и прям: зачем убил? Валя бы спросила: «Что тебе надо было — эти панты? Мясо? Или еще что?» Ну, если бы даже и надо было, все равно — разве у диких животных нет права на жизнь? И не лицемерим ли мы, называя их своими братьями меньшими?»

Он вспомнил все доводы, которыми отражал нападки жены, и тем не менее пустил в ход именно ее логику, когда «противоохотничьи» вопросы начал задавать себе. Но в ту минуту ему еще не стало очень уж совестно, потому что выстрел формально был по закону и праву. И он не застыдился своего прошлого, не намеревался осуждать друзей по страсти и увлечению. Однако пришло неожиданное, но твердое в простоте решение: этот его выстрел должен быть последним. Прозрение ли это было или сентиментальность уставшего, измотанного разными проблемами человека? Может, проявилась возрастная трансформация души? Да не все ли теперь равно, если решение принято!

На его неподвижное колено, попорхав немного в нерешительности, осторожно села красивая синяя бабочка-хвостоносец. Краски на ее как бы дышащих в движении крыльях были изумительно чисты и переливисты, а усики и вздрагивающее тельце казались такими хрупко-нежными, что Игорь Петрович, любуясь, отвернулся в сторону, чтобы не вспугнуть, не обдать дыханием. «Какая прелесть это крошечное существо, — думал он. — В нем тоже заботы о еде, страх перед опасностью, стремление к продлению рода. Но изюбр — не бабочка, он неизмеримо сложнее…»

На душе стало тяжело. Игорь Петрович зашел в воду, умылся и, не вытирая лицо, побрел вдоль берега. Окрестный лес все окунался и окунался в чистые воды залива, а сам залив как бы купался в ослепительном свете поднявшегося солнца. Радостно порхали птицы, суетились белки, бурундуки и полевки, мельтешили бабочки, ползали, куда-то спеша, аспидно-черные муравьи. В зеленых разливах лесного разнотравья синели, краснели, желтели и белели чистой прелестью цветы, о чем-то чуть слышно шелестели листья, перешептывались деревья. Во всем жизнь. Не стало ее только в том изюбре, тело которого остывало на отмели…

В вершине залива Игорь Петрович вылез на крутой берег и прилег в тени старого, дуплистого, согбенного дуба, будто поставленного на колени неумолимым временем. Он смотрел в высокое небо через густые зеленые сплетения ветвей, но не видел ни неба, ни веток, потому что вспоминал свои прошлые выстрелы, спрашивал себя, всегда ли они были безусловно необходимы, и сам отвечал: не всегда.

«Ах, боже мой! — думал Игорь Петрович. — Да неужели все прошлое теперь переосмысливать, переоценивать! Да, стрелял по уткам в брачном наряде, по токующим тетеревам и глухарям, но один ли я?»

Когда Игорь Петрович, случалось, еще в неостывшем возбуждении рассказывал о весенней охоте Вале, она тихо и укоризненно спрашивала: «Неужели в ваших охотничьих душах нет ничего святого?» Тот вопрос теперь повторялся в душе Игоря Петровича много раз, и ему нечего было ответить.

Мысли и воспоминания одолевали: «Стрелял, не задумываясь, петухов на тетеревиных токах, в их весеннем брачном буйстве. Сбивал вальдшнепов, ищущих в густоте вечерних сумерек подруг. Убивал неповторимых в брачных нарядах и своеобразном экстазе турухтанов, подманивал на выстрел изюбров в пору их свадеб. А по какому праву? Ведь животные — пусть в них много инстинктов! — тоже испытывают сильное влечение к избранному, и нередко единственному. Они знают, что такое тоска разлуки, ревность, горе отверженного и счастье взаимности…»

И чем больше вспоминалось и думалось, тем крепче становилось решение повесить ружье на стенку раз и навсегда. Охоту как таковую Игорь Петрович не осуждал, нет. Она, верил он, не будет «упразднена» и в отдаленном будущем, хотя ее законы и кодексы безусловно подвергнутся пересмотру. Охота была, есть и будет составной частью охраны природы. И все же… «Пусть теперь, даже по самым усовершенствованным правилам, стреляют другие, — решил он. — И пусть не осуждают меня, не зовут отступником. Был ведь Лев Толстой страстным охотником, а в пятьдесят лет от охоты отказался раз и навсегда».

…Сильный «Вихрь» легко гнал лодку вниз по Уссурке. Игорь Петрович был внимателен, вовремя увертывался от карчей и камней, умело проходил опасные места, заломы, узкие и скальные прижимы. Но на фоне воды и неба, лесистых сопок и каменистых обрывов он ясно видел золотистого пантача с высоко поднятой головой, а рев мотора в нескончаемом ритме повторял и повторял короткий, как тот роковой выстрел, вопрос: «За-чем-у-бил, за-чем-у-бил, за-чем-у-бил…» Эхо этого осуждающего, неотступно-укоризненного моторного голоса широко разбрасывалось по горам и лесам, воде и небу. По всему прожитому. И даже по всему тому, что еще предстояло прожить…