В начале октября, когда похолодавшие ветры сбили осеннюю листву, а утренние заморозки высушили и прижали к земле жухлые серые травы, Никита Боровский, вальщик Приморского леспромхоза, потерял покой. В прошлую зиму удэгейцы из Красного Яра нашли и взяли его глухо-потайной охотничий участок в клещи и предупредили: «Тайга эта наша, законом закреплена за нами, и тебе надо сматывать удочки». Никита, прикинув, что нахрапом тут не возьмешь, завилял, заегозил, размалевал себя гольным бедняком, пообещал крепко отблагодарить и в долгу не остаться и вроде бы добился милости. Удэгейцы отступились, о чем-то переговорив на своем языке, и ушли, обнадеживающе бросив напоследок: «Подумаем. Но имей в виду, что здесь охотишься незаконно».

После их ухода Никита в злобе скрежетал зубами, катал желваки могучими челюстями, но все же сказал спасибо богу за то, что удэгейцы не прошли по его путикам, где было все, чтобы посадить его в тюрьму. В ближайшие же дни Никита торопливо снял с ходовых зверовых мест стальные тросовые петли, башмаки и кинжалы, закопал поглубже в снег, как опасные вещественные доказательства своего браконьерского разбоя, внутренности, шкуры и головы кабанов и изюбров, поспускал в прорубь тушки ободранных соболей и норок из последнего улова и лишь потом зло и горестно задумался, как ему быть дальше.

А задуматься было над чем. Этот охотничий участок, тихо и незаметно приютившийся в вершине Алчана, одного из притоков Сихотэ-Алинского Бикина, был кладом: зверя полно всякого — и пушного, и мясного. Посадку вертолета на широкую косу всего в полукилометре от запрятанной в густом кедраче избы можно было организовать, а налегке по таежным тропам выйти «в цивилизацию» и к своему дому за пару, от силы три денька — не проблема.

За два сезона Никита наскреб деньжат на «Ладу», но загорелся брать вездеходную «Ниву» и прицеп «Скиф», для этого требовалось еще пять тысяч рубликов. А что такое они для Никиты? Три десятка соболей, десяток норок, по дюжине изюбров да кабанов во как хватило бы. Да осталось бы и на расчет с вертолетчиками, и на благодарность начальству за милостиво предоставляемый ему законный отпуск и пару месяцев без содержания.

Все было бы хорошо, если бы не удэгейцы. Никита с марта по октябрь ломал голову над жизненно важной проблемой — что предпринять, чтобы удержаться на своей «золотой жиле», и в конце концов уцепился за такое решение: заключает договор с промхозом на заготовку пушнины и мяса — прикрывается им, как щитом, от всяких крючкотворцев, забрасывается в свою тайгу в полной экипировке, а там видно будет. Главное — договор. Это закон и защита от неприятностей. Кое-что можно сдать на заготпункт — бельчат там, колонков, самых мелких соболишек. Но основное-то пойдет в карман! Станет своим, кровным!

С середины октября начались хлопоты. Надо было закупить продуктов, завезти еще сотню капканов, сшить зимнюю палатку и печь для нее склепать, избу подремонтировать, рыбешки, пока не скатилась в Алчан и Бикин, наловить побольше. Договор с вертолетчиками прочен — требовалось лишь «дать заявку» о полете за неделю. Но отпуск у начальства опять хлопотать надо: отпроситься все-таки непросто.

…В конце октября вместительный и сильный Ми-4, дико рыча и истошно воя, тряско завис над каменистой косой. С нее ураганом смело листья, ветки и песок. Поспешно выбросив Никиту со всем его скарбом, машина облегченно и радостно взмыла свечой в молчаливое осеннее небо. Никита хозяйственно осмотрел и перенес на высокий берег вещи, умылся, ошалело фыркая, в ледяной воде, напился и только после этого жадно затянулся сигаретой.

Ночью в жарко натопленной избе, сытый и хмельной, он развалился на мягком пуховом спальнике, выменянном у геолога за медвежью желчь (болен был парень тяжко), слушал музыку из «Спидолы» и блаженно бормотал: «Хорошо… Порядок… Свое возьму…»

Замелькали в заботах первые таежные дни. Добрыми виделись они. Ночами, особенно под утро, зимним авангардом широко и упорно наступали морозы, а днем было так тихо, просторно и солнечно, что работать можно в одной рубашке все светлые часы. И Никита с утра до вечера тюкал топором, резал, пилил «Дружбой». Ходил, осматривал, вслушивался — и все обещало удачу. Бывает же такое везенье: сбегал за потайным карабином к заветному тополевому дуплу — каких-нибудь двести метров! — и с двух выстрелов завалил изюбриху с полугодовалым оленьком. В поставленную в устье заливчика сеть за ночь напуталось полмешка ленков, хариусов и таймешат. Пошел проверить и подправить ближние путики, и у большинства старых, но исправных «шалашиков» нашел соболиные отметины — ждут! Очередью стоят «сторублевики» к капканам со сладостными приманками, которые вот-вот будут взведены.

Еще по чернотропу — до снега — Никита насторожил три сотни капканов на соболиных путиках да полсотни поставил в ходовых норочьих местах, наморозил большую бочку рыбы, в упор подстрелил еще секачишку, дуриком выпершего на него. А на кишках того секачишки замаскировал три петли из крепчайшего стального троса на медведя. Полюбовался своей работой, смачно представил: выпрет косолапый на пьянящий гнилой пряностью запах, подойдет к дереву, привстанет на задние лапы внутри замаскированно разложенной петли, дернет к себе подвешенный мешок с приманкой и освободит трос. Тяжелые бревна ухнут глубоким вздохом, с визгом потянут через скобу трос, петля крепко обхватит зверя за ногу или за обе, а то и за туловище, поднимет и притянет к дереву у самой скобы. Иди, Никита, бери медведя, в котором, ежели все с умом использовать, почитай, семьсот рубликов… А главное — без риска за свой скальп и товар: зверина затягивается крепко, но живет долго — пока не придут за ним.

Заботы о мясе он отложил на морозный декабрь, когда угодившие в петли и башмаки-кольца изюбры и напоровшиеся на ножи кабаны промерзают быстро и крепко, не успев закиснуть. Никита не душегуб, нет! Он не ставит петли в расчете на затягивание их на шее зверя — зачем зря губить добро! Удушится и через полсуток завоняет. Никита делает все умно — выкопал на тропе в узком месте ямку, прикрыл ее берестой со звездообразным надрезом, а на бересте замаскировал петлю. Ступил зверь копытом в коварное место, провалился в яму, дернулся, а петля поверх бересты и захлестнула ногу. Два-три дня ждет зверь человека, не дохнет. Или тот же башмак на тропе — попал беспечный зверь копытом в железное кольцо, к которому снизу наклонно приварены самые толстые гвозди, — а назад — никак! В кожу поверх копыта впились спружинившие гвозди, не отпускают, нога намертво схвачена кольцом, надежно привязанным к тяжелому потаску…

Золотое время для вольного таежного промысловика, как уважительно именовал себя Никита, — начало ноября. Мех соболя и норки окончательно созрел, в капканы это зверье прет ошалело и бесстрашно — особенно бестолковый молодняк. Ходить по кедровому лесу, залитому широким потоком еще теплого солнечного света, дышать целебным настоем хвои — курортное удовольствие! Но главная радость в другом: делай что хочешь, и все шито-крыто. Нет за тобой следов! Попробуй без снега-то разберись, где проложены круговые путики, где был разделан секачишка. Сам бог, пока нет снега, не выследит его, Никиту — таежника опытного, сильного и выносливого, с зорким глазом и твердой рукой.

Это благостное бесснежье Никита целиком посвятил соболям и норкам. «Успеть надо, — мороковал он, — взять пушнину до снега: потом труднее будет. По снегам и морозам соболь станет осторожничать, у приманок привередничать, а норка спрячется в пустоледье, и ищи ее там, свищи. Мясо и потом не уйдет. Свежее к потреблению дойдет».

И Никита «успевал» с бодряще-морозных рассветов до вечерних сумерок, а иногда захолодавшие ночи прихватывать приходилось: день год кормит!

Зато глухими вечерами он наслаждался созерцанием дневной добычи. Соболя и норки, любовно подвешенные для сушки, в свете яркой двухфитильной лампы, заправленной чистым авиационным керосином, искрились золотом, серебром, алмазами и еще чем-то из ювелирного, а цепкие на цифирь Никитовы мозги подсчитывали: «Четыре соболя — по сотне, три норки — по восемьдесят…» Нет, эта парочка пойдет в казну — мелка, за нее там выдадут всего-ничего, вроде бы как и за здоровенного норчака! Чудно принимают, даже глупо: им все одно, что мелюзга, что кобелина. На частном-то рынке (Никита не считал его черным) умнее дело поставлено: цена от размера шкурки зависит… Значит, так: четыреста, сто шестьдесят и тридцать — пятьсот девяносто. Ничего! Правда, вчера набрал на шестьсот восемьдесят, но там немного надо сбросить: пару светленьких собольков Ивану Петровичу за доброту. Четыреста восемьдесят рэ за день — тоже добрый заработок…

До одиннадцати вечера Никита аккуратно снимает шкурки, обезжиривает их до холстинной сухости, чтобы выделывались лучше, но правит строго по стандарту: увидит кто — и не подумает, что для себя просушивает. Потом с чувством исполненного долга моет руки, переводит волну «Спидолы» на «Маяк», ест холодную кабанину, запивает жирное мясо свежезаваренным цейлонским чаем, зажигает «Стюардессу», после чего отваливается на нары, глубоко затягивается ароматным дымком и устало прикрывает черные, как соболья «головка высокая», глаза.

Но не для сна прикрывает, нет! Никита думает, планирует свой промысел, обмозговывает предосторожности. «Медведи будут переть к берлогам до конца ноября, только потом можно настрелять изюбришек на приваду соболям. Раньше все равно сожрут косолапые. Охотиться надо по краям своего участка, чтобы привадить собольков с соседней тайги. Прикормятся, обживутся, соберутся у меня гуртом, там я и возьму их всех за недельку. Как в том году, когда у звериной туши брал до десятка соболей… Норочьи капканы лучше пока снять, не то зашугует их в ледостав. Расставлю потом, когда по снегу тропки и переходы обозначатся… Новый путик протянется по Верхнему ключу… Капканы нужно все переводить на очепы, чтоб мышь добычу не стригла. Может, отлучаться придется на две-три недельки, а с очепами не страшно — попался и вздернулся, подвешенного же зверька мышь не возьмет, птица не клюнет… На медвежьем переходе, что рядом, петли обязательно насторожить, здесь близко, каждый день проверять можно, да и заревет, как влопается — и ночью услышу… Желчь нынче в спросе, хорошо платят, медвежий жир на базаре нарасхват по любой цене, а о шкуре и говорить не приходится — за три сотни с руками рвут!..»

Но даже эти приятные раздумья смаривают Никиту. В шесть утра он будет свеж и бодр, а новый день принесет ему новые деньги.

И нет Никите ни отдыха, ни праздников. Он лишь отмечает, слушая радио, что были праздничные демонстрации во Владивостоке, в Хабаровске и на Красной площади, что по телевизору будет «Голубой огонек», быстро решает в честь праздника пропустить стаканчик, и снова его мысли заняты делом и только делом.

…Девятого ноября погода нахмурилась, небо заволокло грязными — в Никитиной оценке — тучами, которые час от часу набухали, тяжелели, а к вечеру позацеплялись за сопки и замерли в полном безветрии. Никита молил бога, чтобы пронесло те тучи куда-нибудь подальше, выходил из избы и вечером, и ночью в надежде высмотреть в зловещей черноте сверху звездочки, но не было тех звездочек, и он в растерянности садился на чурку, круто выгнув спину, машинально скреб заскорузлыми пальцами по мерзлой земле и думал, думал, думал.

Потом решительно поднялся, и изрек: «Что будет, то и будет, рано или поздно снегу выпадать», прикрыл поленницы кусками толя и пошел в свое «бунгало», как он иногда называл избушку. Спать.

Выползшее из кромешной ночи утро десятого ноября Никита крепко обложил матом: вся до оглушительности тихая, покорно присмиревшая тайга была в снежной новизне. Красиво, свежо! Особенно кедровая хвойная изумрудность под белым-белой белизной. Но всему свое время и место — ведь не для любования красотами залетел сюда Никита… Однако же он и не из тех, кто способен долго сокрушаться. Поскольку худа без добра не бывает, надо поменьше печалиться о «худе», а в «добро» вцепиться покрепче — ногтями и зубами. И Никита теперь лихорадочно соображает, куда пойти по пороше — пробежаться по путикам — по свежему снегу разведать, где и сколько держится соболей, или двинуть с ночевкой на перевал, посмотреть, много ли зверя в еще не обхоженных местах, да поставить палатку, если богато окажется.

Пошел по путикам. Было все так же тихо, но небо заголубело, потеплело, с деревьев закапало. К обеду Никита вымок и решил переждать эту мокрую расхлябень у лабаза — до него оставалось не больше километра. Там он всегда обедал и выкуривал сигарету.

Шел Никита невесело, потому что погода не на руку была. Но тот день ему глубоко и надолго запал в память и душу не снежной мокротой, а животным страхом: возле лабаза он увидел свежие следы крупной тигрицы и двух ее тигрят — по годику или полтора. Они здесь отдыхали, а ушли вперед совсем недавно. По его путику пошли!

У Никиты перехватило горло, похолодело в груди, а в голове нудно зазвенело. И ноги ослабли настолько, что он тут же присел и залихорадился в мыслях, забыв о куреве. Он знал: амурский тигр, не в пример своим индийским собратьям, на людей не нападает, если его, конечно, не трогать и не обижать. Но огромные кошачьи следы оказывали какое-то непонятное действие, отчего до тошноты трепетно стало на душе и страшно. К тому же он никак не мог решить, что предпринять.

«Мало вам, полосатым, места в тайге… Ну чего приперлись сюда? Хотите пулю в бок, да?» — подбадривал себя Никита, хотя знал, что выследить тигра ох как непросто, а увидеть почти невозможно.

Но все-таки взял себя в руки, устыдился трусости и решил за свой участок драться с кровожадными хищниками. «Насмерть драться, потому что эти полосатые матрасы теперь, — думал он, — разгонят кабанов и изюбров, а самому мне придется все время дрожать осиновым листом, ведь я для тигра, что мышь для кота».

Вскипятил чай, похлебал из кружки, а мясо в рот не лезло. Выкурил подряд несколько сигарет, обдумал обстановку. Начал борьбу за свой участок с пяти выстрелов из карабина в сторону, куда ушли недруги. Звуки выстрелов так гулко покатились по затаеженным сопкам, перепутавшись, перекрутившись со своим эхом, что Никита довольно подумал: «Так-то! Тикайте быстрее, сволочи, не то…» И осекся: знал он несколько случаев, когда раненые тигры стремительно нападали на своих обидчиков, те не успевали и затвором клацнуть, как уже лежали в смертном ужасе под страшными когтями. И помнил еще Никита из книжки: «Нападающий тигр развивает скорость до двадцати метров в секунду…»

Когда гул и эхо взбудораженной тайги укатились за дальние горы и раздробились там о деревья и сопки, Никита осторожно, держа взведенный карабин на изготовку, силком погнал себя вперед — по путику и тигровым следам. Вздрагивал при каждом шорохе, озирался, останавливался, прислушивался и снова крался, будто тигры были где-то рядом. Но только через два часа он подошел к тому месту, где, судя по следам, гул выстрелов настиг тигриный выводок. Были видны отпечатки как бы неожиданных прыжков зверей, потом долгое топтание на небольшом прогале, лежки головами в его сторону, на которых снег протаял до земли. Никита подумал, что испугались, мол, задумались вражины, но его, мертвя холодком, резанул по самому сердцу круто забравший влево след тигрицы. Еще надеясь, что полосатая мамаша отошла от своих великовозрастных чад по нужде или разобраться в обстановке в полной тишине, он решил немного пройти по ее следам и убедился, что она двинулась ему в обход и, значит, теперь сзади него, на его следах… Она е-го-о следит, а не он ее.

Никита еще никогда не испытывал такого ужаса. Он не шел — скакал к избе целинной тайгой, забрасывая пятки до пояса, пересек ключ, прорвался сквозь чащобу и крутяки на соседний путик и по нему загнанно и ошалело примчался домой уже в густых промозгло-холодных сумерках.

Устало и горестно вздохнув, повесил у дверей карабин, рванул ворот запаренной энцефалитки, оголив потную грудь, сбросил топор с чурки и грузно опустился на нее.

И минуты не просидел, как со стороны ключа донеслось странное приглушенное рычание… Замер — опять оно же, недалеко. Не то жалобное, не то злое. Еще… И снова… И тут до Никиты дошло: «Медведь! В петлю вперся!» Тяжелые мысли от этой новости вмиг заворочались, замельтешили: «Что делать-то в темноте? И до утра может не дотянуть, сдохнет, а невспоротый медведь тухнет в три часа, пропадет полтысячи… А то вырвется из петли или перекрутит ее. Ах, была не была! — отчаянно решил Никита. — Где наша не пропадала! Двум смертям не бывать, одной — не миновать!»

Вооружившись мощным четырехбатарейным фонарем, пронзительно режущим ночную черноту, ощетинившись карабином, Никита, как бы мстя себе за дневную трусость, двинул по тропе к петлям, на всякий случай чутко навострив уши и поводя лучом туда-сюда. «Мало ли что — в тайге жди горя из-за каждого выворотня. Особенно когда беда пошла косяком».

Медведя почему-то захватило тросом за правую переднюю лапу и подняло вдоль кедра во весь его двухметровый рост. Видно, выдернув за приманкой насторожку, успел опуститься на передние лапы и сдвинуть задние. Человека он почуял давно и замер, надеясь, что пройдет, не заметит, а напрасно надеялся. Человек тот осветил распяленного на кедре зверя и злорадно улыбнулся: «Сидишь? Честь мне отдаешь? По стойке «смирно»? Молодчина!» Медведь не забуянил при этих звуках, не забился. Ослепленный и обездвиженный, он принял бронебойно-зажигательную пулю точно между глаз и уже не ощущал, как еще одна, такая же ужасная, была вогнана ему — на всякий случай — в уже мертвое, но еще трепыхавшееся сердце.

Никите некогда было и не хотелось возиться с добычей в темноте, а потому он освободил зверя от внутренностей «стоячего», распялил горячую пустоту брюха и груди распорками, чтоб остыл скорее, — а в избу пошел лишь с желчью, довольно приговаривая: «Здоровая-то какая. С пол-литра будет… В петле у медведя желчь в мешочек от злости ручьем прет… Ни в одной книжке об этом не написано, а я вот знаю!»

Подбодренный легкой добычей, Никита, отужинав, стал думать, что предпринять в соседстве с тигриным выводком. Решил бросить против него весь запас петель. Нет, свой участок он не оставит! Вот только разберется, где звери окопались и где ходят, найдет на их тропах узкие места… Не суйся не на свое!

Утром Никита разделал выстывшего медведя, перетаскал мясо на вертолетную площадку, снова насторожил петлю, разбросав около нее медвежьи внутренности, сбегал на нижний путик, чистый от тигриных следов, и обеспечил себе работу при лампе: «Три соболя и норка — это за два осенних дня не так уж и много, но и неплохо».

На злополучный путик, прозванный тигровым, Никита пошел только через неделю: он не любил лишний раз испытывать судьбу и теперь ждал, когда тигры обозначат свою жизнь тропами. За семь дней он так ободрил себя, приучил к опасному соседству, что пошел по своей тропе — защищать ее от воровских посягательств, — гордо задрав обросший густой черной щетиной квадратный подбородок сильного и волевого человека, каким считал себя.

К лабазу тигры приходили еще раз, но обосновались у самой вершины крутого распадка в такой елово-кедровой глухомани, прозванной «цирком», что туда Никита ходил редко. Там стояла дюжина его капканов с очепами, и проверял он их не чаще, чем раз в декаду.

Никита до «цирка» успел снять трех соболей и приятно удивился: всех их тигры видели, но не сдернули. Даже подумал: «Может, все обойдется и не трогать зверюг? Уживемся»… Но тут же осудил свое слюнтяйство: «Драться насмерть! До безоговорочной капитуляции!»

Но в «цирке» Никиту все же обуял страх. Он вздрагивал при каждом шорохе, зло пялил глаза на уркавших белок, цедил сквозь зубы крепкие слова вслед упархивающим рябчикам, грозил нахально кричавшим над самой его головой кедровкам, но все же гнал себя вперед, стыдя и подбадривая.

На предпоследнем очепе висел живой соболь, прихваченный капканом за пальчики. Когда Никита потянулся к нему, зверек истошно заверещал на весь «цирк», извиваясь и звеня капканом. Никита отпрянул и окончательно потерял всякую выдержку, разразившись таким виртуозным матом, какого еще не придумывал. Он истерично изрыгал во всю силу голосовых связок проклятья и соболю, и тиграм, и даже порхавшей поблизости сойке. Но, выкурив пару сигарет, справился с нервами, задавил соболя и добрался-таки до последнего капкана. А назад, под уклон, шел уже быстро и бодро, примечая, где тигриные наброды гуще, и выбирая места для установки петли на полосатых.

Вечером, после дневных переживаний, он основательно выпил, осмелел и снова убедил себя, что сердце у него такое же крепкое, как у наших тигроловов и иностранных охотников на тигров-людоедов.

…В конце ноября тайгу и сопки Сихотэ-Алиня укутали плотные снега, а ключи прочно сковало льдом. Никита натоптал тропы, густо уставленные капканами, разбросал петли на изюбров, выставил три кинжала на кабанов, а потом дошла очередь и до тигров. Он отыскал удобные для установки петель места, насторожил их восемь штук и сердцем чуял неминуемую удачу в двух из них: где тропа сжималась кедром и корчем и на узком уступе скалы. Веря в свою победу, он даже прикинул, куда и за сколько сплавит экзотическую шкуру, и решил, что полтыщонки сорвать можно. «Главное, — мороковал он, — расправиться с мамкой, а пацанов я передушу смело».

Соболя шли в капканы уже не так густо, потому что и в самой богатой жиле золото в конце концов выбирается, но энергичный Никита рассчитывал на «подсос» с соседней территории — соболя, считал он, как и воздух, не терпят пустоты. Он растащил по частям пойманных в петли четырех изюбров и шесть поросят, будто обозначив ими границы своего участка в радиусе восьми километров вокруг избы, и еще «колесо» двухкилометровой «толщины» уже за пределами этого круга, — чтобы тихо и незаметно осваивать уже чужих соболей.

Никита помнил со школы формулу площади круга — «пи эр квадрат» — и подсчитал, что его территория равна двумстам квадратным километрам, а «колесо» добавляло еще половину этого. Получалось под три сотни. «Богато! Здорово! Лови — не переловишь! — ликовал Никита. — К концу сезона навалю зверя побольше, соболишки к ним весной соберутся на окот, а к осени у меня опять будет охотничье Эльдорадо. Жить можно! Вот только эти полосатые — как деготь в мед. Да еще те удэгейцы…»

Вертолет Никита заказал на 28 декабря, но тигры жестоко поломали его планы. 23 декабря он шел к месту, где была насторожена петля между кедром и корчем, и еще издали заметил там черный изъян среди снега. «Баста! Влопалась!» — дрожко заликовал Никита.

Долго высматривал он задавившуюся в петле тигрицу, но почему-то не видел ее. Подходил шаг за шагом, вздрагивал по пустякам, а в десятке метров от кедра обнаружил тигриный след в густых каплях крови, обочь которого — разрыхленный снег: что-то волочилось по нему. И заледенила Никиту догадка, замурашил кожу ужас: «Перекрутила трос и ушла с ним на шее. К своим тигрятам. Какая же силища в ней — трос-то десять тонн держит, стальной, с вертлюгом…»

Надеясь найти окоченевшую тигрицу, Никита, трясясь всем телом, шел по следу со скоростью черепахи. Недолго, потому что навстречу потянулись из «цирка» более свежие следы тигрицы с петлей на шее. Проследив ее ход — вниз по ключу в сторону избы, — он с ужасом понял: пошла расправиться с ним за сотворенное зло, ибо и то знал Никита, что умен тигр, догадлив и умеет мстить обидчикам.

Бежал Никита к своему «бунгало» быстро и напряженно, обходя стороной все подозрительные места, где мог затаиться враг. В тот же вечер он поспешно собрал пушнину, туго набил ею расшнурованный «двуспальный» рюкзак, прихватил продуктов на пару дней пешего пути в «цивилизацию», отнес карабин в потайное дупло, уложил продукты от мышей в алюминиевые молочные бидоны и чуть свет рванул в путь. «Да, богато взял пуха, — радовался он, но тут же и хмурился: — Пяток деньков все-таки не добрал…» Не сразу, но нашел все же успокоение в мысли: «Ничего, к Новому году подохнет эта зверюга с петлей на шее, и будет мое моим… Так-то…» Никита беззлобно упрекнул себя в том, что не все свое хозяйство прибрал. Даже сети забыл спрятать, вещественное доказательство недозволенного промысла. Или вот эта петля — совсем рядом с избой. Придут удэгейцы, и тогда оправдывайся. Увидят, что в петле медведь был — не миновать протокола… И столько мяса, приготовленного к вертолету, не замаскировал надежнее.

Оказавшись у петли, Никита вспомнил отдававшего ему честь медведя, пожалел, что только один попался. Петлю решил убрать, благо и медведи-то все до последнего улеглись в берлоги.

Когда-то Никита служил в саперной роте, помнил, что сапер ошибается один раз в жизни, и в своих охотничьих заботах частенько сравнивал себя с сапером, а тут, у петли, оплошал. Жалея минуты, он решил петлю не снимать, а просто рассторожить. Спустить. Потянуть за сумку с приманкой, выдернуть гвоздь — трос дзинькнет через скобу, прижмут его бревна — и все в порядке. Снежок еще припорошит…

Все должно было быть так, да не знал Никита, что перед снегопадами приходил сюда другой медведь — сытый, старый и осторожный. Он заподозрил неладное, учуял, что здесь еще одной медвежьей жизни не стало, и не взял приманку. Обследуя коварное сооружение, он случайно зацепил лапой припорошенную снежком петлю и, испуганно отпрянув, отбросил ее в сторону.

Никита, сдернув насторожку, слышал, как за кедром туго и надсадно заскрипели падающие бревна, как завизжал по скобе трос, видел, как стали ломаться слежавшиеся снежные пласты, но не там, где должна была находиться петля, а под его ногами. Он не успел сообразить, что происходит, и испугаться не успел, потому что в следующий миг его больно рвануло, подбросило и ударило. Земля вдруг поменялась местом с еще сумеречно серым небом, деревья встали на свои вершины, а снег начал чернеть, краснеть и таять в горячем тумане дурмана.

Сознание вернулось к Никите вместе с ужасом. Леденея в безнадежности, он увидел себя захлестнутым стальным тросом за ногу под самым пахом и намертво прижатым к кедру вверх ногами. Без шапки и рукавиц. Он машинально зацарапался руками к земле, но не стал к ней ближе ни на сантиметр. Преодолевая боль в ноге, полез, обнимая дерево и изгибаясь в пояснице, вверх, уцепился за туго натянутый трос, подтянулся, перекинул через него руки, сбросил рюкзак и, переводя дух, стал горестно осмысливать свое положение.

Горячась в непроходящем страхе, Никита сильно рванул трос, надеясь сдвинуть с него бревна, потом принялся дергать скобу, но, поняв, что сделано все добротно и надежно, в расчете на медвежий вес и силу, закричал так громко, обиженно и дико, как не кричал еще ни разу. Потом заплакал навзрыд, сотрясаясь могучими плечами и причитая: «Как же это я… Что делать?.. Господи, помоги и помилуй…»

Мелькнула спасительная мысль: нож-то на поясе. Вынув его, он на секунду задумался, решая, что лучше: долбить дерево у скобы: освобождая ее, или рвать трос по проволочке. Попробовал зацепить верхнюю, но все они были так плотно подогнаны одна к другой и так натянуты, что не пустили под себя лезвие. Тогда Никита стал резать дерево у скобы, а быстро освободив ее от толстой коры и увидев светло-желтую древесину, обрадовался своему вероятному спасению и снова заплакал — на этот раз счастливыми слезами возвращения к жизни, которая могла вот-вот оборваться.

Немного успокоившись, Никита спланировал свои действия. Во-первых, надо что-то придумать вместо шапки и рукавиц, потому что уши и руки уже заледенели. Есть шарф, им можно обвязать голову… А руки?.. Надо вытянуть рукава свитера, они длинные и теплые. Еще Никита догадался, что только в ноже его спасение, и оно рухнет, если нож упадет на землю. Развязав шнуровку на олочах свободной ноги, он накрепко привязал прочной капроновой веревочкой нож к руке и вытер слезы, позорящие добытчика.

Мерзлое дерево поддавалось с трудом, но каждый миллиметр оголявшейся скобы пьянил Никиту радостью. Он работал ножом остервенело и не заметил, как нога в петле сначала отекла, а потом потеряла чувствительность. Не обратил внимания и на то, что свободная нога и левая рука, перекинутая через трос, стали коченеть, а поясница в сильном напряженном изгибе занемела. Его одолевали более страшные мысли: «А что было бы, если б не нож? Гибель. Труп могли бы найти удэгейцы. Или послали бы искать, когда не вышел к вертолету в конце месяца. Да мертвому-то не все ли равно. А вот каково жене, дочкам, матери…»

Никита явственно увидел свою семью в леспромхозовском доме, представил, как жена сейчас собирается на работу, а дочки в школу, и ему вдруг стало стыдно за то, что всю жизнь копил рубли, ограничивая своих в большом и малом, что не видела жена мужниной, а дочки отцовской ласки и заботы, что ни разу не спросил одиноко живущую в Бикине мать: «Как дела твои? На что живешь? Водятся ли у тебя деньжата?» Но недолго грызла совесть Никиту, он быстро оправдался тем, что не пропивал деньги, а копил на машину, для ласки же и разных забот у него, работяги, не хватало ни сил, ни времени.

Обессилев, Никита отвалился на трос, перекинув через него рабочую руку, и новый ужас омертвил все его исстрадавшееся тело и душу — он увидел совсем рядом тигра, прямо под собою, в каком-нибудь метре. Потеряв дар речи, Никита замычал, рванулся в желании убежать от подступившей страшной смерти, сорвался с троса, ударился о дерево, а ощутив на своем лице горячее дыхание склонившейся к нему громадной тигриной морды, потерял сознание…

Очнувшись уже в наполненном светом дне, Никита первым делом начал осторожно искать глазами тигра. Не найдя его, опустил веки и стал обдумывать свое положение. «Если зверь рядом, нельзя шевелиться. Пусть считает, что я мертвый. А если ушел — должно быть ушел! — то надо браться за скобу… Господи, одеревенел-то я как, и голова чугунной сделалась…»

Долго прислушивался Никита, нюхал воздух, раздувал ноздри — ничего. Открыл глаза, заворочал головой и обрадованно заметил борозду тигриных следов вниз по ключу. Разглядел, что рядом с искрившейся свежестью следов все так же тянулся рыхливший снег конец троса, а на лежке (тигрица лежала совсем рядом) — в том месте, где должна быть шея, — побуревшую от сукровицы полоску… И тогда сообразил: приходила к нему старая знакомая, видно, расплатиться за принесенную ей беду, да побрезговала им, жалким в страхе, или, может быть, решила, что он и без нее сам себя наказал непоправимо.

Желая подтянуться к тросу, Никита задвигался и ощутил в теле такую раздирающую боль, что застонал и заскрежетал зубами. Но он хорошо сознавал, что уже слишком долго висит на этом проклятом кедре, что состояние его с каждой минутой хуже, а потому снова полез, терпя адскую боль, к тросу. Дотянулся одной рукой, другую перекинул за трос, оперся спиной на него, переводя дыхание. Заметив болтавшийся на веревочке нож, похвалил себя за предусмотрительность и в который раз решил, что умом его бог не обидел.

Уже вовсю светило солнце, когда он рухнул, освободив трос из скобы. И не просто рухнул: петля еще была под напряжением бревен, и Никиту так рвануло к земле, что он, ударившись о дерево, в кровь разбил голову и вывихнул кисть правой руки. Но этот удар его не испугал, потому что вместе с ним спасение наконец-то стало явью, а направить сустав в горячке ничего не стоило.

Оказавшись на земле, Никита первым делом подобрал шапку и рукавицы, полез здоровой рукой за сигаретой, но, лихорадочно и жадно затянувшись, бросил ее: о будущем можно думать лишь в избе, после того как рассмотрит ногу. Освобожденная от стальной удавки, она совершенно ничего не чувствовала, и это Никиту пугало: обморожение, слышал он, легко переходит в гангрену.

Срезав молодой ясенек с крепкой развилкой, Никита смастерил из него костыль, подогнав развилку под мышку, и, прихватив рюкзак, заковылял к избе, в большой беде радуясь малому — до «бунгало» было рукой подать. Ковылял он и успокаивал себя: «Продуктов навалом, дров — хоть продавай… Вертолет двадцать восьмого будет железно, а до того успею оклематься… Еще, глядишь, и по путикам пробегусь… Тигрицу теперь бояться нечего — вниз по ключу подалась… И ведь не тронула же, а… Благородная, стерва… Нога-то совсем как чужая, ну да не сломать меня…»

Но как ни растирал Никита ногу грубыми суконными рукавицами, обильно смоченными водкой, стопа оставалась белой, бесчувственной и непослушной, в колене и паху жгло огнем, а шагать было невозможно.

Никита, подбодрившись стаканом водки, полежал, подумал. И еще раз успокоил себя, убедив, что хорошо все кончилось, а могло бы куда хуже, и крепко уснул.

На другой день стопа не ожила, и на третий тоже, а на четвертый почернели пальцы. Это повергло Никиту в ужас: значит, мертвой хваткой вцепилась в ногу гангрена. Еще надеясь, что ошибается, что не гангрена это, Никита тер пальцы и стопу, колол их иглой, но от этого начала снизу зловеще краснеть, багроветь и огнем гореть голень, и залила лицо бледность от страшной болезни и безысходного отчаяния.

Никита теперь истово каялся, клял себя и за лесные походы в поисках длинного рубля, и за привычку работать тайным одиночкой, и за пристрастие к петлям, так печально кончившееся. Он понимал: пальцев на ноге, считай, уже нет, если через два дня прилетит вертолет, то ему в лучшем случае оттяпают стопу, и тогда он в тайгу не ходок…

Он уже не успокаивал себя залихватским: «Будь что будет!», а считал, сколько осталось до вертолета, умолял погоду не испортиться и пилотов быть верными слову. Паникуя, решил было выходить пешком — так-то наверняка через пару дней можно добраться до «цивилизации»— но через три часа вернулся, еле волоча немеющую, непослушную ногу.

А к вечеру четвертого дня пошел снег. Зная, что это означает для «малой авиации», Никита уже не мог подбодрять и утешать себя, упал ничком на нары, заскрежетал зубами и дал выход так долго сдерживаемым слезам. Не находя сил противиться отчаянию, он снова взялся за водку, но хмель не брал его.

…Когда мучительно длинная ночь наконец-то сменилась рассветом, Никита, осмотрев почерневшую стопу и багровую голень, заковылял из избы и уставился глубоко провалившимися глазами в небо, томительно надеясь на прояснение. Но ни звезды, ни голубизна нигде не показывались, снежинки еще падали, и мир оставался глухим к его горю.

Решив, что приходит ему каюк, Никита написал на фанере крупно: «Заберите меня в избе», отволок ее на вертолетную площадку и прибил на видном месте. Потом прибрался, перемыл посуду, приготовил карандаш и бумагу для предсмертных писем, но не знал, с чего начать и что писать.

Отвалившись на нары, он думал о своих близких, о пропадающих для него накопленных деньгах, и ему так мучительно жалко стало самого себя, что снова заблестели в темных глазницах слезы.

Снег сыпал день, другой, третий. Никита горел в жару и истаивал силой. Розовое кольцо поверх почерневшей и отекшей стопы медленно, но страшно продвигалось по голени, оттого и не отпускало смертное равнодушие. И в часы редкого просветления вспоминал, как жил, и казнился…

В забытьи то и дело мерещилось Никите, будто летит к нему не просто вертолет — громадный «Антей» с «Нивой», со «Скифом», а в просторном салоне — консилиум врачей, приготовившихся спасать его от смерти… Но бомбовозный рев в небе стихал, стихал… Истаивал до немоты. Потом стрекозой припархивал легкий, но страсть как шустрый вертолетик, веселые пилоты его обнимали, несли со всем барахлом в кабину, и чудо-машина устремлялась в «цивилизацию». Все вроде бы обещало порядок, но на аэродроме его ждала рота милиционеров…

Очнувшись в горе, Никита уж в который раз сожалел о всем содеянном. Но потом начинал остервенело ругать себя лишь за неосторожность и непредусмотрительность, видя промашку не только в злосчастных петлях, но и в грубой работе на своем потайном участке вообще. «Выжить бы… Если б все повторить заново, хрен бы взяла меня голыми руками любая беда», — то цедил он сквозь зубы, то всхлипывал.

Но уже не всхлипывал, а плакал, когда в очередном забытьи зареванная, измученная жена, захлебываясь слезами, раз за разом истошно вскрикивала: «Зачем тебе все это надо было!» — а дочки при этом глядели исподлобья, молчаливо укоряя тем же огромным, как вся жизнь, вопросом.

Обострившийся слух, не теряя надежды, улавливал все шумы и пытался отцедить из них вертолетный рокот. А скреблась лишь полевка под нарами, отдаленно гудели на разные лады самолеты да потрескивала березой печь. Потом зашебаршил по чердаку проснувшийся поползень, прокаркала ворона, тоскливо протянула желна свое «пи-и-и-ить»… Никита знал, что черный дятел так кричит к затяжной непогоде…