На бурной горно-таежной реке это было, на Сихотэ-Алине, летом. Поднимались мы против течения на лодке с проводником-мотористом Изотом Ивановичем — шестидесятилетним крепышом. Однажды прихватили нас врасплох проливные дожди. Мы хотели было пересидеть их в палатке, но за сутки сами насквозь промокли и промочили все свое имущество. А с неба все било как свинцовой дробью, барабанило по скатам палатки, стучало по листьям, густо рябило воду. Мрачные, темные лохмотья туч опускались все ниже, и дальше полукилометра уже ничего не было видно. Утратив всякую надежду хотя бы немного обсушиться около палатки, мы быстро свернули наш табор, погрузились в лодку и устремились под потоками дождя к ближайшей охотничьей избушке, до которой было около тридцати километров.

Там стало легче: обсушились, обогрелись. А дождь все лил и лил, словно разверзлись хляби небесные, и ничего в этом мире кроме дождя не осталось.

К ночи мы стали было успокаиваться, как вдруг прямо над нашей избушкой совсем низко ослепительно вспыхнула молния, бросив в оконце и дверные щели яркие потоки света. Тут же оглушающе и раскатисто ахнуло, да так, что стены вздрогнули, печь пыхнула дымом, и чайник на ней зазвенел. Мы вскочили с нар и застыли, соображая, что к чему. А над крышей загрохотало еще сильнее, окно засинело мигающим электричеством, запахло гарью… Но вскоре грозовые тучи укатили за сопки, мы слушали их отголоски и посмеивались над своим испугом. А потом Изот Иванович угнездился на нарах поудобнее, приподнял на локте голову над подушкой и заговорил:

— Это разве страх! Вот расскажу я тебе, Серега, как можно совсем от него обмереть… Начал я как-то промышлять норку да колонка еще по первоснежью. А для удобства на берегу речной протоки разбросил палатку — маленькую такую, двухместную, в рост не подняться. Лежанка внутри, печка да угол для всякого барахла. Ночевки в ней устраивал на длинном переходе…

Припоминая события, мой спутник долго смотрел на беспрестанно мечущийся лепесток свечного огонька, наконец заскорузлыми пальцами смахнул с него обгоревшую нитку, свесил с лежанки ноги и продолжил:

— Я еще по чернотропу приметил, что ходит по моим тропам тигра. Ну и ходи себе, соображаю, ты меня не трогаешь, и я на тебя не покушусь. Ан нет, начала она нарушать таежные правила: сначала приманку стала вынимать из ловушек, потом енота в ней слопала, колонков принялась красть. Чую, промышляем мы с ней на одном участке, а чей он — не поймешь. Она-то, конечно, считала, что тайга ее, я же воровски влез в чужие владения. А тигры очень такое не любят, сердятся. Другой раз спиною чую, что глядит на меня полосатая, а обернусь — не вижу…

Перед ноябрем погода испортилась и враз похолодало. Вечер застал меня в палатке у протоки. Натаскал я дров, пошел с ведерком за водой. А снег повалил так густо, что на пять саженей вперед не видать. Иду по тропе, снегу на ней уже в два пальца. Да так спешил, что аж когда ведерко опустил в воду, соображать стал: а кто же передо мной по той тропе протопал и наследил? Чутьем насторожился, нутром почуял: что-то не так и не то… Иду назад, озираюсь и вижу: стоит тигра около тропы, здоровущая такая, в двух саженях, и глядит на меня в упор. Ко мне бочиной, голова задрана так, что чуть не сверху смотрит мне прямо в лицо. Я обмер, но как шагал, так и шагаю — вроде бы машина. Только помню, как сквозь вату подумал, что бежать в такое ненастье кроме палатки некуда, а был я в одной лишь кацавейке… И что же ты думаешь? Прошагал от нее — рукой достать было можно. Даже духом кошачьим в нос шибануло. А перед тем как нырнуть в палатку, оборотился и вижу: тигра медленно так шагает за мной, только голову, как котел здоровущую, опустила и озирает меня уже снизу. Хоть и зло, однако с интересом так озирает. А со страху я забыл, что ружье ведь на дереве висит…

Изот Иванович поворошил свою густую серебряную шевелюру, пригладил бороду, зачем-то опять стал поправлять свечу, хотя горела она исправно. Потом расстегнул ворот рубахи и снова его застегнул… Я понял, что взволнован старик воспоминанием, и чтобы дать ему успокоиться да собраться с мыслями, принялся расправлять мокрую одежду над печкой, подбросил в нее немного дров, долил чайник на вечернее чаепитие. А сам все жду продолжения истории.

— Садись, Серега, и слушай дальше, — заговорил он. — Нырнул я в палатку, застегиваю полы, а она глядит на меня ну совсем изблизи. Как я перетрухал, и передать нет слов. Да ить как не перетрухать: один, пурга, темень уже наваливается, ружье висит на дереве, а что стоит тигре меня хрумкнуть — пустяк один. Как теперь помню — руки трясутся, зубы стукаются, волосья под шапкой шевелятся, а все туловище что мурашами кусачими обсыпано, даже на пятках они… Кое-как застегнул палатку и стою на четвереньках, как обезьяна, соображать сквозь страх пытаюсь, а не соображается. Тут слышу снаружи: хрум, хрум, хрум — обходит, значит, зверина полосатая палаточку мою. Зашла сзади, почихала от духа дымовой трубы, да так почихала, что материя заходила. А с другой стороны зашла и встала. Чую, боком стала, а палатку шумно так обнюхивает… Я как стоял на четвереньках, так и задубел, аж челюсть от жути свесилась и в животе забурлило…

Тут слышу снаружи: хрум, хрум, хрум — обходит, значит, зверина полосатая палаточку мою

Я очень хотел, чтобы мой собеседник рассказал всю эту историю подробно, без утайки и стеснения, и стал его поддерживать:

— В тайге чего только не случается. Меня как-то шатун так напугал, что я…

— Да что шатун! — перебил меня Изот Иванович. — Я с ними сколько встречался, и бока они мне мяли этак, что в больнице валялся месяцами, но такого страху, как с тигрой, я никогда не переживал, потому как тигры на людей влияют особенно пугающе. Который слабый духом, так от одного следа тигриного обмирает. Но слушай дальше… Корячился я, корячился на четвереньках, аж все тело затекло, а тигра стояла, стояла да и легла рядом с палаткой, затихла, только хвостом нет-нет да и лупанет по материи. Палатка вздрогнет, а я еще шибче. Потом повздыхала этак шумно, как корова, и затихла, видно, вздремнуть ей захотелось рядом с человеком… А я стал замерзать: огня-то в печке еще не было, а снаружи совсем затемнело, и пурга все шибче и шибче гудит. Хоть помирай. Вот ведь какая жуткая история была. Себя не чуял, ум затуманило, а всего как свинцом залило…

Рассказчик смолк, зачем-то выглянул за дверь в непроглядно мокрую темень дождливой ночи. Затем взялся заваривать чай, осматривать подсыхающую одежду… Я уже не мог сдерживать нетерпение.

— Да сядь ты, Иваныч! Дальше-то что было?

— Ну, слушай, что было дальше. Темнеет, мерзну, дубею. Соображаю, что эдак и окочуриться можно. Боись не боись, а огонь разжигать надо. Подполз я к печке, как мышка, скрипнул дверцей и замер. А тигра поднесла голову к палатке и стала слушать… Там даже снег от ее дыхания растаял и двумя темными мокрыми пятнами на материи обозначился. И так мне вдруг захотелось ударить по этой морде топором или из ружья, да все это на улице… И знаешь, Серега, начала приходить злость, а страх стал помаленьку так отпускать. Принялся я дрова в печку запихивать смелее, смолянку подсунул, зажег. Когда труба густо задымила да завоняла, тигра, слышу, приподнялась, постояла, но отошла немножко и опять легла. Ну скажи ты мне, ученый человек, отчего она так нагло себя вела, а?

— Знаешь, Изот Иванович, в поведении тигров много странностей, — стал объяснять я. — То они так осторожны к людям, что увидеть их просто невозможно. А иной встанет поперек твоей дороги и хлещет хвостом. Или придет к зимовью и бесцеремонно разглядывает людей. Смелый это зверь, умный и осторожный. Человека не боится, но связываться с ним не хочет. Но та «тигра» была на тебя зла, потому что вторгся в ее владения. Вот и выживала тебя, и приметь, по-доброму выживала, хотя придавить могла, как мышку… Рассказывай дальше.

— Да-а… Перемешались во мне страх и злость, лихоманка колотит, зубы клацают, сердце тукает, аж слышно его. И слабость такая во всем. Печка стрельнет — вздрогну, снаружи что скрипнет — обомлею. Думаю, так ведь за ночь можно и подохнуть от страха. И стал я себя в руки брать, стыдить за свою же трусость, обзывать как самого плохого человечка. Ты же, мол, всю жизнь в тайге промышляешь, медведей столь перестрелял, горел, тонул, замерзал, с голоду загибался, уже сто раз мог передать богу душу, а тут… Ведь засмеют, когда найдут дохлого в палатке, а врачи порежут, поковыряются внутрях да приговорят: все органы в порядке… И в это же время соображаю, что бы сотворить для спасения. Ружье, помню, висит на дереве в двух саженях, да ведь не дотянешься к нему… Потом вспомнил: в уголке палатки стояла бутылка со скипидаром, я им шкурки обезжиривал да руки мыл после. А горит он, что бензин. Осенило меня, что всякий зверь огня боится, и тут же возник план спасения: испугать тигру огнем, а пока она опомнится — схватить ружье, а с ним веселее да надежнее… Выбрал смолянку погуще, обмотал ее тряпкой, прикрутил к полену — вроде бы факел смастерил. Облил тряпку скипидаром-то, зажал в руке патроны, потихонечку так расстегнул палатку, раздвинул полы — лежит метрах в шести, спит вроде… Вот ведь нахалюга: рядом с человеком дрыхнет!

Изот Иванович словно наяву переживал свой рассказ. Раскраснелся, глаза сверкают, сам улыбается, и я уже чувствую, что скоро развязка будет, к тому же с веселинкой.

— Сунул я факел в огонь, — продолжил он громко, — тот вспыхнул, я еще трахнул по печке поленом, она загремела, а в трубе заполыхала сажа. Сам же с ором, на что глотка способна была, выскочил, замахал факелом, швырнул его в уже вскочившую тигру, а тем моментом к ружью. Взвел сразу оба курка, обернулся, а ее уже и не видать, только кусты трещат. Шандарахнул в ту сторону дуплетом, быстро перезарядил. Прислушался — треск уже удаляется. «А-а-а, — дико обрадовался я освобождению, — струсила! А ну-ка я тебя еще пужану!» Поднял факел и с криком по ее следам… На фронте в атаке не орал так… Озверел, какое-то затмение нашло на меня — бегу, кричу и пуляю ей вслед… Вернулся я в палатку с ружьем и топором. И что ты думаешь? До рассвета не мог успокоиться, ведь вот какого испуга в душу набрано было.

Помолчали, повздыхали. Я припоминал случаи, когда сам испытывал страх на грани шока — и во встречах с тигром, и в столкновениях с медведями, и в ураганном аду, когда тайга рушилась. Когда настигал ужасный верховой пожар. Спросил я Изота Ивановича:

— Скажи-ка, отец, как ты сейчас тот страх переживаешь, как оцениваешь его? Только откровенно.

— А что скрывать-то, я и не стесняюсь его, что было, то было. Каждый человек, а особенно в тайге, пужается не единожды, только честные этого не таят, другие же лукавят, героями себя показывают. Я, мол, никого никогда не боялся и не боюсь. Врут! Нет человека, который бы не пужался тигры. Знаю я таких хвастунов… И скажу тебе, что без таких вот страхов, как рассказал только что, скучно было бы. Чего-то в жизни не хватало бы, и особенно когда вспоминается прожитое…

А дождь все барабанил в крышу, за стенами избы шумела тайга, бушевала необузданная горная река. Потрескивала печка, метались по стенам тени. Мой спутник шумно чаевал, но все еще находился в состоянии переживания той встречи с тигром, которая остается с ним пожизненно.