— Господин доктор, — (в Роберте сейчас энергия здорового человека), — пожалуйста, только правду, как долго еще мое состояние не затронет… не затронет мужские функции?

Адам не особо много может сказать Роберту, а из того, что может, ничего утешительного. Адам помнит, как ноябрьское солнце будило в деревенском доме бабочек на чердаке; они безумствовали, вылетали через щели, отдельные попадали в его комнату и бились об оконные стекла, требуя свободы, даже пусть на несколько часов, до первого убийственного холода; он всегда открывал им окно, и каждая предпочитала зимовке за шкафом несколько минут свободного полета над осенней стерней. Роберт сильно возбужден, похоже, что сейчас он переживает одно из тех выздоровлений, которые, как правило, предшествуют окончательной фазе смертельной болезни; Адам не может сдержать удивление, ведь в этом человеке никогда не было столько жизни, он даже не заикнулся о страхе смерти, он рассказывает ему о женщине, с которой познакомился и которую обязательно когда-нибудь ему представит, и феномен которой он пытается ему объяснить бесконечной серией сравнений, среди которых Адаму что-то говорят только Алегретто из Седьмой симфонии Бетховена и гол Марадоны на мексиканском чемпионате мира. Это всё типичные симптомы любовного безумия, Адам кое-что знает об этом, да и сам впал в него, с тех пор как Красавчик окончательно стал мальчиком, а то и парнем и старательно шлифует над его ухом упругость фраз, с тех пор как самозабвенно совершенствует в танце свою гибкость, а заодно (под окном Адама) гибкость и упругость своей попки; а надо сказать, что он никогда не танцевал так хорошо, дворовые бибои все под впечатлением, Красавчик считается фаворитом ближайших соревнований, он всегда был в прекрасной форме, но всегда оставался каким-то скованным, его стеснял мужчина, теперь же на Красавчика не наглядишься, такие у него кошачьи движения, так он держит ритм, из акробата он превратился в танцора; парни говорят, если он не потеряет формы, то может наконец вытанцевать себе имя, а не шарить по чужим карманам.

Роберт решился на лечение; проблема состояла в том, что уже слишком поздно, чтобы из этого что-то вышло, Адам знает об этом, но Роберт внезапно судорожно ухватился за краешек жизни и силой воли, подпитываемой любовным дурманом, готов долго еще держаться. Нет смысла дополнительно травить этого человека, но, учитывая решительное желание пациента бороться с болезнью, Адам прописал плацебо, немного анестетиков и легкий антидепрессант, пока хватит; пациент перейдет на уколы без мысли о смерти, а это самое важное. Смертельно больным дано особое видение, оно становится возможным благодаря окончательной перспективе, такие люди видят больше, а вес их слов, похоже, точно отмерен; Роберт внезапно становится серьезным и не столько сам начинает говорить, сколько какая-то посмертная мудрость вещает его устами:

— Я, доктор, тебе кое-что скажу, потому что ты еще молодой и не успел профукать жизнь. Слушай и запоминай: существует семь смертных грехов, но самый главный из них — лень. Под многими именами будет она маскироваться; угрюмость или меланхолия — любимые ее обличья. Не поддавайся праздности, потому что, стоит ей тебя заграбастать, ни за что не отпустит. Ночи проспишь, дни прозеваешь, от трудностей уворачиваясь, усилий избегая; ты станешь слепым и глухим ко всем стихиям. Червь станет заботиться о тебе. Вместо радости ты будешь испытывать зависть ко всем, кому жизнь в радость. Ты перестанешь жить, ты начнешь плесневеть и с плесенью на устах будешь топтаться на одном месте, ненавидя песни других.

Так сказал Роберт, так ему сказалось. Сейчас он идет на укол. Ему страшно; смерть ему не страшна, а вот уколы — страшны, сколько себя помнит, со времен школьных прививок и потери сознания в медкабинете. Медсестры меняются на дежурствах, и каждая делает укол по-своему: точно тот же объем шприца, та же самая толщина иглы, а как все по-разному. Те, что с обручальными кольцами, всегда какие-то отсутствующие, собираются парочками или группками и над головой пациентов обмениваются друг с другом опытом молодых жен и матерей, их разговоры возносят их высоко над кушеткой, муж приносит тринадцатую зарплату, вот мы в перекрестке и гульнули на широкую ногу, рекламная акция была — лосося выкинули, а я в жизни никогда лосося не ела, не напрягайте мышцы, и даже думала, что не понравится, потому что тунца я, например, не перевариваю, согните в локте и подержите пару минут, а знаешь, что мой Ясек учудил, у меня свободная минутка выдалась, а он, видите ли, мишку не хочет, подавай ему собачку, ну даю ему, а сама сижу, кроссворд разгадываю, а он опять: не та, видите ли, собачка, ему тогда лучше мишку, ну даю ему мишку, а он снова, что не то, я тогда к нему: чего ты, в конце концов, хочешь, а он, мамочка, я хочу, чтобы ты меня любила, в какую ягодицу сегодня делаем, представляешь, такой маленький, а такой умный; эта рыжая вечно чем-то недовольна, приходится подрабатывать в скорой, она вкалывает шприц движением мастера игры в дартс, точно ягодица Роберта — это мишень, которую надо поразить, пусть и с самого близкого расстояния, но хотя бы тренируя при этом локтевой сустав: вонзает иглу, а потом молниеносно впрыскивает весь миллилитраж, а ведь должна по идее знать, что так болит сильнее всего, особенно если попадается болезненное лекарство (потому что бывают и безболезненные, Роберт удивлен, что самыми болезненными оказываются как раз анестетики), умножающее боль моментальностью инъекции, может, этой рыжей только того и надо, чтобы было больно, потому что, когда Роберт говорит ей, что немного побаливает, если укол делать так быстро, она, уже занятая чем-то другим, уже поставив галочку против его фамилии, возражает: «А на что, собственно, жаловаться, если только немного побаливает?»; она не смягчилась, даже когда Роберт надел красные боксерки с дедами-морозами — самый позорный вариант мужского нижнего белья, на какой только он мог решиться, — с надеждой, что, может быть, хоть рассмешит ее, да только не станет она обращать внимание, кто у себя что с задницы стягивает, если она всего лишь хотела проверить гибкость своего локтевого сустава, а нетерпеливый шприц уже выбрасывал капельку в воздух, давая сигнал к атаке; да и новенькую если взять, то же самое: хоть молоденькая, но какая-то мешковатая, взволнованная вся, так старается, чтобы он не почувствовал укола, что Роберт обычно чувствует его как укол сразу тремя шприцами, а уже совсем невыносимым становится, что, беспрерывно вереща, как будто это может смягчить боль, она облекает все в уменьшительно-ласкательную форму, приглашает его присесть на табуреточку и подождать, пока приготовит укольчик, а когда Роберт слышит «А теперь будет немножечко больно», он молится про себя, чтобы игла не сломалась, когда у него инстинктивно напрягутся ягодицы. Сегодня ему повезло: дежурит панна Воздушная, руки которой в нежности прикосновения дезинфицирующей ваткой места будущей инъекции не имеют себе равных, которые легкостью, с какой незаметно вводит ему в мышцы иглу, могли бы соперничать с самой умелой комарихой; осторожностью, которая направляет ее руки, когда она медленно вводит в ткани Роберта медикамент, она напоминает спасателя, ползущего по тонкому льду к проруби с тонущим. Панна Воздушная — добрый дух хосписов, всем почему-то хочется, чтобы она была рядом, говорят, что рядом с ней смерть смягчается (действительно, панна Воздушная не считает, что страдания облагораживают, и поэтому милосердно вводит пациентам смертельную дозу морфина; в будущем, в совершенно другой, грустной сказке она ответит за это перед судом, пусть не перед Страшным, но не менее беспощадным, потому что облегчать человеческие страдания в этой стране считается преступлением).

Адаму хочется быть с Красавчиком, Красавчику хочется быть с Адамом; затруднение в другом: им хотелось бы неприкрыто хотеть друг друга, в свете дня и под сенью закона, а это не так просто. Они отнюдь не стремятся выставить себя участниками гей-парадов; в этих местах выйти из укрытия все равно что высунуться из окопа под прицел снайпера; взять хотя бы первый попавшийся пример: всего-то и сделали что несколько дружеских, совершенно невинных снимков вместе, а уж чего только не пришлось выслушать Адаму, когда он получал фото (чтобы больше сюда не приходил!), а на выходе, в дверях, услышал за спиной смачный плевок, приправленный смачными тирадами. Ну не получается, никак, придется парням сматываться; но чтобы в деревню… Домик вроде как стоит пустой, ключи ждут, как Мать ему потихоньку, как бы между прочим сообщила по телефону, хоть и добавила, что если бы Адам захотел поселиться с этим… (она не знала, как Красавчика назвать, в ее лексиконе не было нужного слова, прервала речь, и стало понятно, что Красавчик для Матери надолго останется «этим»… пока что невозможно рассчитывать на что-то большее), так вот, если бы он захотел привезти с собой этого… то она за Отца не ручается, потому что старик скорее подпалит дом или под детский приют его определит, хотя все записано на Адама, да только и у Отца своя правда есть. Лучше, конечно под приют, потому что Красавчик, почитай, сирота, от Адама родители тоже отказались, хоть Мать теперь клянется, что никогда ничего подобного не говорила, она лишь не может душою смириться, понять, за какие грехи такое наказание, ведь Бога она не хулила, сына окрестила, под причастие подвела, а как ладненько смотрелся он в костюмчике на фотографии перед первым причастием, вот и сегодня только взглянет на карточку ту, так сердце на кусочки и разобьется, так она слезами и умоется, и оплачет безвозвратную потерю. Мать считает, что незачем жить, коль скоро венчания церковного не дождется от сына, вот если бы хоть какая надежда была на перемену — если Адась согласится лечиться, потому что это болезнь такая, а мальчик ее ни в чем не виноват, обязательно какое-нибудь средство да должно найтись… Адам не заморачивается на тему, захочет ли исконно польская деревня приютить двух влюбленных пареньков, окна им не повыбивать, дом их не подпалить, собаками их не потравить, с амвона их не проклясть; в голове Адама рисуются даже более крутые меры, но в одном он уверен: оба хотят хотеть друг друга открыто, в свете дня и под сенью закона, а тому кварталу, где они жили, — хана, темная звезда ему светит, Красавчик только что из-под нее выбрался, и чем дальше от ее лучей окажется, тем лучше, несмотря ни на что и вопреки всему — лучше.

Пора на соревнования, это важное дело, ребята говорили о шикарных призах: фирменная толстовка (с капюшоном) и штаны-зуавы, просто и элегантно;

Красавчик застегивает сумку, пожимает руку Адаму, их пальцы переплелись, им хотелось бы вместе, но пока им нельзя; Адам приедет поболеть инкогнито. Автобус ждет, парни собираются на площади перед вокзалом, Красавчик уже бежит через сквер, по газону, через насаждения, а на тротуаре лавирует между собачьими кучками, осталась последняя улочка, последний рывок, чтобы не опоздать, ой, видимо, опоздает: Лютик с дружками, вот так встреча, точно, не разойтись.

— Привет, пропусти, нету времени, еду на соревнования.

— На какие, блин, соревнования? Чё пургу гонишь? Ты на матч с нами ехать обещал, и что в итоге?

Красавчику не удастся вырваться; его уже качки в спортивных костюмах обступили, бычья самцовость силою в четыре профессиональных вышибалы, подручных Лютика, к стене его припирают.

— Кто-то ментам настучал, и нас вообще не впустили на стадион. А мы им за это их машину расхуячили, я, блин, резиновой пулей получил, парней, блин, из водометов, а знаешь, что потом газеты написали? «Несмотря на мелкие инциденты перед стадионом с участием приезжих хулиганов, на поле и на трибунах царила прекрасная спортивная атмосфера». Червонцы нас поимели. И как ты думаешь, кого теперь все подозревают? Кого в районе считают стукачом? Можешь нам сказать, куда ты в последнее время запропал? Без мордобоя признаешься или сразу тебе порвать твою крысиную пасть?

И хоть нет больше в Красавчике мужчины, того, у которого от такого оскорбления зашумел бы тестостерон в висках, глаза кровью бы налились, из носа пар бы повалил и кулаки сжались бы в убийственном гневе, инстинкт подсказывает ему, что лучшая защита — это нападение, по крайней мере его имитация:

— Так, в чем проблема? Если не слабо, попроси дружков сделать кружок и выходи один на один.

Красавчик все еще думает успеть на автобус: если бы они чуток расступились, он рванулся бы ракетой, в старте с места он спец. Рассчитывает на мужской гонор Лютика, на этот отягощенный условностями ритуал мордобоя, на весь этот прасамцовый кодекс, который велит принять вызов, потому что иначе — позор, и вообще; Красавчику с некоторых пор это без разницы. Частично получилось: компашка перестает стискивать, отступают, коль скоро обещано зрелище, жаль только, что не могут поставить у букмекера на своего. Лютик, к сожалению, мотает головой — как это понимать? Он отказывается от поединка, вроде как признает, что не мужчина?

— Не, ничего у тебя не выйдет. Со стукачами не дерутся, стукачей карают.

Лютик замахивается, чтобы начать очередную пластическую операцию, его лапа обладает поистине убийственной силой при условии, что он не промахнется; Красавчик увертывается, раз, другой, третий, Лютик машет лапой и не может попасть, его дружкам это кажется даже забавным, Красавчик, собственно говоря, уже танцует — танец нырков, уверток; если бы соревнования проводились по этой дисциплине, то Красавчик наверняка выиграл бы их, но здесь ставка повыше; Лютик взбешен, потому что над ним издеваются в присутствии его же свиты, а кроме того, сбывается его самый кошмарный из снов — сон о бессилии: все его удары мимо, он не может дотянуться до лица, которое ему так хочется размозжить, набить, отделать, и чем больше он не может его достать, тем большую кару изобретает, но над ним смеются, а Красавчик танцует себе и танцует; у Лютика лопается терпение, он достает нож. Танцы перед ножом — дело рискованное, даже во имя собственного спасения. Лютик хочет поженить Красавчика с косой, как будто не знает, что он уже с другим помолвлен. Самое время сделать официальное заявление:

— Спрячь ножик, а то меня поранишь. И сам заразишься геевской кровью. Не знал, что я гей, дружище? Понимаешь, не мог я поехать на стадион, потому что мой парень не хотел выпускать меня из постели. Да и я его тоже. Такого перепихона эта дыра еще не видела. А если ты хочешь проверить мое алиби, поспеши, потому что скоро мы отсюда сваливаем. А теперь сделай мне приятное и поцелуй меня в попку.

Бог, честь, отчизна и смерть сексуальным извращенцам звучат в одном ухе Лютика, а в другое ипохондрическая гомофобия шепчет ему, чтобы вел себя аккуратнее с ножом, кровь не пускал, не то СПИД подцепить не долго, Лютик безоружен против такой постановки вопроса; и как он мог раньше не заметить, а ведь столько лет провел вместе с геем, пили из одной бутылки, столько раз одни и те же комары их кусали… Он серьезно обеспокоен, у него опускаются руки; Красавчик пользуется этим и стрелой вылетает из окружения. Никто даже не пытался его догонять. Стоят и смотрят, как он исчезает.

— Во чешет, Затопек, — прошамкал пожилой прохожий.

— За какой такой топек? — спрашивают те, что помоложе.

За городом автобус пустеет, сзади — неразговорчивые рабочие, уставшие после смены, спереди — Скшыпошко, Бартошко и Конопцына вдобавок, на сей раз помалкивают, наговорятся позже, пока что только таращатся, высматривают, как Адам с Красавчиком вместе едут, сумки везут и за руки время от времени берутся, не случайно и подозрительно; стало быть, правду люди говорили, а теперь и куры раскудахчут, собаки раздают, кошки размяучат, за час вся деревня узнает, кто с кем приехал, и наверняка захочет разузнать, надолго ли и зачем.

— И едут всё и едут, да всё норовят в чужой монастырь со своим уставом, — первой прерывает молчание Скшыпошко, обращаясь неизвестно к кому, но так, чтобы кто надо слышал.

— Точно, город — это город, а деревня — это деревня, — подхватывает Конопцына и выразительно смотрит на кого надо.

— Что в городе пройдет, деревне не подойдет, — непроизвольно в рифму, но все же по теме высказывается Бартошко, так чтобы до кого надо дошло.

— Да заткнитесь вы, бабы, и не лезьте, черт бы вас побрал, к людям! — рявкнул водитель, в последнее время особенно раздраженный, потому что развод у него растянулся длинной соплей. И Скшыпошке, которая, как обычно, за его спиной стояла, надпись на стене кабины указывает, что, дескать, нечего водителю мешать во время езды. — Читать умеете? Тогда живо на место, предназначенное для пассажира. И нечего мне тут за спиной маячить, не то в поле высажу.

До конечной остановки полная тишина, хоть в бабах чуть не закипело, когда водитель свернул с маршрута и подъехал под самый дом родителей Адама.

— Нечего парням тяжести таскать.

И еще помахал им на прощание, а что, пусть старые квочки тухлые яйца со злости снесут; водитель так растоптан несчастным браком с женщиной-ката-строфой, что, если бы ему кто предложил еще раз выбрать, тоже предпочел бы с парнем жизнь связать, потому что они, эти гомики, знают, что делают, они правильно мыслят, подумал он, подъезжая к остановке.

Встали Адам и Красавчик у калитки и собираются войти, не теряют надежды.

А дома как раз бульон припозднившийся, потому что работы было много; Отец ест и говорит, Мать слушает, хоть тема уже оскомину набила; с последнего посещения сына Отец никак не может просто о севе, погоде или конях, все как-то презрительно надо ему пройтись насчет того, что случилось:

— У животных и то такого не увидишь, чтобы конь на коня вскакивал, а не на кобылу. Я этого понять не могу. А бульончик-то добрый, добавочки попрошу.

Добавка замирает в половнике на полпути к тарелке, потому что нежданные гости в дверях стоят, сын единственный и партнер его, на этот раз одетый просто и элегантно, в блузе и штанах, вытанцованных на соревнованиях.

— Вон отсюда! — говорит Отец вместо приветствия, встает и показывает рукой на дверь. — Оба, немедленно, не то не знаю, что сделаю. Это мой дом.

И уж чуть не схватил сына за руку, и уж чуть не выпроводил как в старые добрые времена, когда все было такое, что крестьянский, мужицкий ум был в состоянии понять, но рука Адама занята, Красавчик держит ее и придает силу; и уж как бы теперь Отец ни разошелся, Адам не отступит, пока не получит того, за чем пришел:

— Тогда попрошу ключи от моего дома.

Отец встает лицом к лицу перед Адамом и смотрит ему прямо в глаза, будто взглядом этим хочет его за дверь выпихнуть; до сих пор сын никогда этого взгляда не мог выдержать, всегда смиренно опускал голову — даже когда пытался протестовать, ничего не смел сказать Отцу прямо в глаза, его мужской, мужицкий взгляд, поданный в сыром виде, был непереносим; теперь же Адам, хоть глаза его разболелись, хоть он сощурился и заморгал, не уступает ему, выдерживает отцовский взгляд; взгляд этот отцовский до того тупой, до того мужицкий, осоловелый, без малейших шансов на взаимопонимание, ядовитый и василисковый, твердый и ненавистный, что Адама смех разобрал: Отцу так страшно хочется быть страшным, что он становится гротесковым, пузырь враждебности чрезмерно раздул, и Адам не может удержаться от смеха, но это не злобная усмешка, а скорее удивление, что ярость так легко становится жалкой, это улыбка радости, потому что впервые можно сказать громко и четко то, чего он ждал всю жизнь и что так легко получилось, когда за руку держал Красавчик:

— Я больше не боюсь тебя, папа.