РУССКИЙ ДЗЕН: БЕСКОНЕЧНАЯ ОСТАНОВКА

Ничего не происходит. Разве что снег идет. Просто падает с неба – без смысла и пафоса, вне всяких контекстов. 20-й микрорайон тих и безлюден: местные жители не являются в большинстве своем любителями пеших прогулок – не тот пейзаж, не тот климат, не та страна, не тот «дух времени». Да и сами люди – не те, и лица у них хмурые и подозрительные. Короче, факт: прохожих, совершающих неторопливые променады и моционы, нет. Есть тени, шмыгающие туда-сюда в сумерках, каковые в это время года имеют обыкновение почти сразу после обеда наваливаться на белый свет со всех шести сторон и его поглощать, жирнея и густея.

Редкий автобус доедет до конечной остановки микрорайона. Номера этих маршрутов, упирающихся как бы в земной предел, я, в знак уважения к водителям и кондукторам, озвучу: Восьмой, Двадцать пятый-А, Двести четвертый. Остановка носит имя «Универсам». В пристанционном киоске можно купить пирожок и стаканчик растворимого кофе. И, попивая раскаленный напиток маленькими глотками и откусывая от вялого, неудачно реанимированного в микроволновке пирожка, постоять на ветру.

Безграничные угрюмые пространства. Одинаковые здания, образующие стройные геометрические ряды – это если смотреть сверху, например, из иллюминатора бомбардировщика или с плеча ангела, проносящегося мимо нашей юдоли в иные страны. Жилища в виде многоэтажных ульев, в которых человеческие существа живут лишь потому, что в детстве их разум подвергли страшным, отвратительным превращеньям. Здесь никто никого не любит. Благо, на свете есть вещи сильнее и важнее любви. Здания стоят, открытые всем стихиям, и ждут. А чего они ждут – я не ведаю.

За рядами домов располагается обширный, похожий на заброшенный ядерный полигон, пустырь, который далеко-далеко на линии горизонта прерывается чахлыми лесопосадками. Периодически (чаще весной) там, на пустыре, находят человеческие трупы – да все какие-то ущербные и неказистые, безголовые, словно личинки. И больше ничего интересного в местной природе нет.

Покойно и скучно здесь у нас. Как на Марсе. Разве что вот снег пошел. Октябрь почти закончился. Зима почти началась. Говорят, кинорежиссер Роман Полански, выйдя из кинотеатра после премьеры фильма с Брюсом Ли, испытал такой катарсис, что бросился бежать куда глаза глядят – и бежал, пока не обессилел и не свалился в канаву. И мне тоже хочется отсюда побежать, только по другой причине – ввиду голой, как смерть, тоски. Только дисциплина и инерция удерживают меня на месте.

Универсальный магазин – сердце микрорайона. Не только место, где совершаются покупки, но и своего рода храм, посещение которого придает любому прожитому дню местного жителя как бы дополнительное измерение. Приходящий сюда автоматически становится участником спектакля, имитирующего хотя и не саму жизнь, но призрак жизни, а большего нам, скромным и терпеливым, и не нужно. Люди снуют с тележками и корзинами вдоль прилавков, о чем-то друг с другом переговариваются, мусолят в пальцах мятые купюры: кое-как, но все же существуют в ярком свете ламп.

Особенно любят посещать магазин старики и старухи. Увы, они не производят впечатления благообразных счастливых людей на заслуженной пенсии, а выглядят, как старые больные животные, которые скоро умрут и будут закопаны в мерзлую землю. (Кладбище тут, кстати, недалеко: если ехать по трассе вдоль пустыря далее за черту города, оно будет по левую руку.) Не надо пожилых, намаешься с ними. Проигнорируем и местную молодежь – озлобленных зверьков, явившихся в этот мир незваными гостями, как бы по недосмотру и халатности, а то и совершеннейшему равнодушию судьбы: вот они и шатаются здесь, живут, как могут, а могут гнусно, криво и невпопад.

Возьмем человека средних лет. Вот он – в черной вязаной шапке, надвинутой на глаза, в куртке нараспашку, в мокрых ботинках. Никуда не торопясь и никому не улыбаясь, он прохаживается среди полок с товарами в алкогольном отделе. Обычно в этом закутке ажиотаж, но в данный момент немного схлынуло – одни уже опохмелились, другие еще не начали; тайм-аут, 4 часа пополудни. Мой человек находит, наконец, то, что искал – водку, которая стоит ровно 101 рубль, другую он не берет: пунктик.

Мужичок – его зовут Владимиром – вышел из магазина. Снег продолжал спокойно падать: оттуда, сверху,- сюда, вниз. Было приятно, что ложась на грунт, снег не таял – земля словно прихорашивалась, одеваясь в китайский траур. Владимир резко свернул во двор одного из близстоящих девятиэтажных параллелепипедов. Там он закурил сигарету и дальше пошел уже медленнее, наслаждаясь процессом вдыхания и выдыхания дыма.

Группа подростков, лица которых скрывали капюшоны, прошмыгнула мимо. В детской песочнице спали тревожно бродячие псы. Владимир докурил, запустил окурок в небо и вошел в подъезд, приложив таблетку магнитного ключа к глазку замка. В подъезде горели лампы, тускло и желто. В маленькой нише под лестницей который месяц разлагался кем-то не донесенный до контейнера мешок с органическими отходами. Владимир подошел к дверям лифта и вызвал оный, нажав на оплавленный пластмассовый пупырь. Где-то там наверху отозвалось. Кабина поехала вниз с потайным гудением, и ехала долго: Владимир успел стряхнуть с сапог снег, громко топая по бетонному полу.

Он ехал в лифте, дыша через раз (в углу кабины кто-то наложил нехилую кучу) и читая надписи на стенах. По поводу одной из них (свежей) сплюнул. Владимир вышел на девятом этаже, проследовал мимо обитого материей сундука, в котором, бывало, ночевал, и позвонил в дверь нужной ему квартиры. Ему открыл Николай – немолодой, но крепкий еще мужик, бугай с аккуратной, как у капитана дальнего плавания, бородкой. Молча впустил гостя. Володя снял обувь, верхнюю одежду, головной убор и прошагал, мягко ступая шерстяными носками по ковру, на маленькую, но удаленькую кухню. Там уже был накрыт стол – простые закуски, холодные и горячие, лежали по тарелкам, как родные.

– Взял? – спросил Николай хриплым баском.

– Ну обижаешь, Колян, – развел руками оказавшийся лысым Владимир, вынимая из кузовка покупки, – как не взял? Взял.

Друзья сели за стол. Николай принял из рук Владимира бутылки, одну положил в холодильник, другую осмотрел со всех сторон и свинтил ей щелкнувшую предохранителем головку. Разлил по граненым стаканам. Выпили. Стали закусывать.

– Ну что там, сыпет? – спросил, жуя кусок сардельки и показав взглядом на окно, Николай.

– Сыпет, хули, – ответил Владимир. – И не тает. Ебунцово, однако.

– Покров день сегодня. Зима, значит, морозная будет.

– Ага. А у тебя ведь, Николай Иваныч, рождение, вроде, скоро – в ноябре, или я путаю?

– Не путаешь, 28 ноября. Приглашаю.

– Приду, – Владимир улыбнулся – впервые за время моего с ним знакомства. – Наливай по второй, Коль.

Здоровяк Николай Иваныч, двигая плечами, как паровозными шатунами, разлил еще по пятьдесят. Выпили. Похрустели солеными огурцами.

– Хорошие у жинки твоей огурчики получаются, изумительные! – восхитился громко Владимир. – У моей похужей – квелые какие-то выходят, так-то вроде и ничего: если в салат там или в рассольник, то сгодятся, но эти… – он подержал в пальцах маленький изогнутый зеленец, закрыл глаза, поместил его в рот и, разжевывая, помотал головой, изобразив неземное блаженство. – Ух!

– Да, хорошие, – согласился Николай.

Владимир подвинул к себе блюдце, на котором лежало нарезанное тонкими ломтиками сало. Взял один кусочек, съел его, взял другой и, понюхав, тоже приговорил.

– И сало у тебя всегда отменное. За одно сало и люблю к тебе ходить, – тут Владимир посмеялся немного, приглашая повеселиться и Николая, но тот шутку друга пропустил, ибо глядел задумчиво в окно, за которым интенсивно сгущался мрак.

– Сало у тебя, говорю, доброе! – не унимался шебутной Владимир. – Две прослойки мяса – смори сюда: одна потоньше, другая потолще, и солено, как надо – ни «пере», ни «недо» – а в аккурат! И шкурка, гляди – не мягкая, но и не резиновая, а точно по ГОСТу – приятная такая на укус, да терпкая! Чесночок, перчик, пряности! Объедение! – Обмакнув в блюдце с горчицей, он скушал еще один кусок. – Тесть у тебя умеет солить, умеет, старый хрыч!

– Да, это у него выходит, – снова согласился Николай.

Владимир дожевал сало и перешел к поеданию из кастрюльки отварной картошечки, щедро политой маслом, посыпанной укропом и еще горячей. Жуя, он притоптывал от наслаждения ногой.

За окном стемнело совсем, вдоль дороги внизу зажглись слабосильные, словно чахотошные, фонари. Неслышимые отсюда, ехали по шоссе игрушечные автомобили.

Выпили еще по одной: за зимушку-зиму.

– Слушай, Николя, – молвил Владимир, откинувшись на спинку стула, – а ты в бессмертие души веришь?

– Чего? – не понял друг, нюхавший в этот момент черный хлеб.

– Ну в Страшный Суд там, в Небеса? Вообще, веришь во что-нибудь?

– А, ты вон про что. Нет, не верю. Туфта все это. Бога – нет! – и Николай для пущей убедительности стукнул кулаком по столу, так что приборы трусливо звякнули.

– А я верю, Коля! Недавно окончательно уверовал. После случая одного.

– Ну-ка, ну-ка, – Николай нолил, и они синхронно вздрогнули, опрокинув.

– Да ничего особенного. Так, пустяки… – Володя достал сигарету: закурить как можно позже во время застолья было его любимой игрой с самим с собой; он этот момент всегда оттягивал до последнего – тем приятней было начинать первую после начала пития, когда в голове уже плывет волнами уютная эйфория. – У меня, как ты знаешь, тетка недавно померла… Так вот, я тебе поведаю, как родному, Коля: тетка эта была мне не просто тетка, а по молодости, да и по зрелости тож, еще и полюбовница – она, ты знаешь, ненамного старше меня и только в конце старухой-то стала, а раньше была ядреная баба…

– Вот как, значит.

– Ага. А закрутили мы тогда еще, когда я только из армии пришел в 79-м, и жена моя в больнице лежала не помню с чем. Тетка по какой-то надобности домой к нам явилась, ну выпили мы с ей (она этим делом не брезговала), и так получилось, что… познал я ее, короче, в библейском смысле слова.

– Ну ты кобель, Вован, с теткой родной… того, не погнушался! – усмехнулся Николай без осуждения.

– Да что такого, Коля! Жизнь! Она баба хорошая была, тетка-то, ласковая, одинокая. Ты слушай дальше… Шло время. Дети у меня росли. И периодически, когда возможность представлялась, с теткой мы это – пое.ывались тайно; было какое-то особое наслаждение, Николай, в этой запретной связи. Чем-то она меня как баба очень возбуждала, до помрачения ума прямо – какие предлоги я только не выдумывал, чтобы свидания наши осуществить… Ну так вот, померла она полгода назад. Схоронили. Я горевал, конечно, но виду не подавал. Пить стал больше, это да, – Володя показал ладонью на бутылку, стоявшую на столе, будто призывая ее в свидетельницы. – И вот какая штука, Коля. Стала мне Киса (это я тетку так называл в приватной, как говорится, обстановке) во сне являться, но не как смутный образ, а как наяву – совершенно живая, теплая, даже пахнущая так, как она пахла – конфетами мятными! И ум у меня в этих снах не сонный, а такой, как сейчас, нормальный и ясный, мать его! То есть связь наша, друг ты мой, не прервалась, а продолжается и по сей день – как видишь, уже наполовину по ту сторону земного существования! А ты говоришь – туфта.

– Ну, это… другое что-то, причем тут Бог, – возразил Николай. – И если на то пошло, то, Володя, вынужден тебя огорчить, это не тетка твоя вовсе, а… такой демон, суккуб называется. Церковь, кстати, не одобряет.

Володя с недоумением посмотрел на Николая.

– Не, не, Коля, ты меня не пугай! Не разрушай моей гармонии. Какой демон – баба обыкновенная. И лучше даже стала, чем при жизни была. Поэтому я в загробное существование безоговорочно теперь верую. Давай хлопнем!

– Давай… Да я пельмени варить поставлю.

Они выпивают и разговаривают еще – хорошо, обстоятельно разговаривают.

Проходит два часа. Почти все выпито. Друзья переместились в комнату. Володя, отодвинув занавеску, стоит у окна с видом на божью бесконечность: голый двор, пустырь, кромка леса на горизонте, как расческа с обломанными через один зубцами, и дальше – грязное ватное одеяло неба. Николай сидит в кресле у противоположной окну стены и, глядя на Владимира, хлопает глазами.

В комнате сумрак, но электрическое освещение не включено. Снег бросает внутрь помещения отблески, создавая мистическую, трепетную атмосферу. Снаружи немного вьюжит, ветер подхватывает снег и кружит его на пустыре, будто танцуя с ним вальс. Изредка пересекают прямоугольник окна медленные черные птицы. Отсюда, с девятого этажа, виден почти весь мир, в который когда-то пришли и в котором теперь живут, из одного небытия вынырнув и в небытие другое, не менее забубенное, направляясь, два человека – Николай и Владимир.

Пауза, возникшая сама собой в их разговоре, длится уже очень долго – настолько, что предмет беседы забыт и похерен обоими, да и бог с ним: суть вещей бессловесна.

– Ну что, Коля, – решается вдруг нарушить молчание Владимир, не оборачиваясь к другу, а продолжая глядеть на прострел в тоскливую даль, – пойдем отпи.дим кого-нибудь?

– Не болтай, – чуть пошевелившись в кресле громадным телом, только и отвечает Николай.

И снова настает тишина, и в ней, звенящей и уютной тишине, нарушаемой только тиканьем часов, да еле слышным бормотанием телевизора за стеной у соседей проходит и этот вечер, и эта ночь, и все остальное, о чем я умолчал или просто не сумел поведать.

Пульсирует и кружится вихрями за окном ближний космос: белым-бело у меня в голове.

Молекула Пушкина

Лейтенанту Королькову совсем не спалось в эту ночь.

Под сердцем ныло от невыразимой тоски, а отдаленные взрывы, приглушенные земляными стенами, навевали в его голове мысли уже не о чьем-то враждебном умысле, а всего лишь о метафизическом намерении неких безликих и равнодушных всадников смерти во что бы то ни стало добраться в ближайшее время до всех существ, имевших неосторожность сохранить в себе признаки биологической активности. Так лавина или смерч настигают добычу. Идеологии и мотивации схлопывались сами в себе, как понятия, не имеющие физических воплощений. Чисто практические категории выступали на первый план. Такие как жизнь, смерть, самосохранение. Не сказать, что Корольков боялся: все рожденные в этом мире особи направляются в один и тот же конечный пункт, но просто так отдавать себя на заклание, как овцу, тоже не хотелось. С другой стороны, какие там в здешних широтах от этой жизни удовольствия: им, детям мутного, удушливого времени, судьба особых благ не преподнесла и впредь не сулила. Бороться за абстрактное счастье народа под бодрую, выключающую мозг, музыку Дунаевского было делом гипотетического принципа: у более-менее здравомыслящего человека на такие условно возбуждающие картинки, уже, как говорится, не вставал. Но все же, все же – даже простейшая амеба не стремится к самоуничтожению.

«Совсем меня, однако, эта гнилая диалектика доконала», – пробормотал Корольков и перевернулся на другой бок.

Сообщение, что дивизию перебрасывают под Сталинград, пришло на командирский мобильник два часа назад; сделав вид, что эфир загрязнили помехи, начальство, что называется, не чесалось. И правильно делали: Королькову тоже после той жуткой рукопашной в районе Котельниково категорически не хотелось подниматься с лежанки и выходить из блиндажа в ночную стужу, хотя в бою он участвовал лишь постольку-поскольку: повезло, отсиделся, никем не замеченный, в окопе, симулировав легкую контузию. А может, и не симулировал: после боя в голове его и вправду беспрерывно гудело, а картинка перед глазами раздваивалась.

Политрук Корольков не был героем, а являлся человеком, который всего лишь борется за свое существование. Действуя в соответствии с такой формулировкой, он, как сам для себя решил, избирал наиболее целесообразный способ поведения в этом приближенном вплотную к аду, очень конкретном пространственно-временном куске. Где они сейчас – те, что геройствовали? Они теперь мертвы. Одного такого, тоже лейтенанта (вместе курсы кончали) – Щербакова Мишу, снарядом, к примеру, разорвало, впереди танка бежал, сердечный, «за Родину!» кричал, «за Сталина!». Королькову его голова прямо в руки прилетела. Он тогда посмотрел этой голове прямо в синие, настежь открытые глаза с сожженными веками и поклялся себе всем, чем мог, что любой ценой выживет в этой мясорубке. Поэтому, держа клятву, обретался теперь все время где-то с краю, а то и позади, не лез в самую огненную залупу. Так надежней. Отставал, не рвался вперед – все время вроде как по делу – сводки последние из штаба посмотреть перед командой «к бою!», с комдивом переговорить якобы насчет стратегии, главное – успеть вытесниться куда-нибудь в сторонку, за линию поражения разящей смертельной молнии. Ну его, геройство это. Так и в последнем бою – притормозил, схоронил свой организм от неминуемой гибели. Сколько там полегло – дай бог хотя б сосчитать их, несчастных, не то что похоронить по человечески до того, как позиции будут покинуты.

Теперь, когда бой был кончен, в металлической печи мерцал огонь, а в землянке было животно тепло и относительно тихо, ничто не могло заставить лично его, Королькова, предаться суете, панике и спешке.

На данный момент он выбрал в своем сознании такую линию: начисто игнорировать необратимую истину о том, что через несколько часов здесь будут немцы. Числом, в тысячу раз превосходящим наши местные силы. Здесь будет вся королевская рать – армия генерала, е.и его мать, Паулюса. Где-то опять была допущена ошибка ценой в тысячи человеческих жизней. Советские войска все время проигрывали фашистам то в тактике, то в организованности, то в боевой подготовке. Маятник войны качался с погрешностью. Шифровки из центра были зачастую неверны, информация произвольным образом путалась и рассеивалась в разряженной атмосфере. Проще говоря, положение было серьезнее, чем думал Верховный Главнокомандующий. Сам-то Корольков не раз признавался самому себе, что не видит особой трагедии в том, что эта земля варваров будет порабощена войсками Третьего Рейха. Может быть в этом и состоит историческая справедливость? Стоит ли защищать до последней, как он сам любит повторять бойцам, капли крови, места обитания полуголодных отсталых племен? Они позволяют государственной структуре творить с собой все что угодно, являясь по сути дела экспериментальным компостом, пылью, почему бы не заменить одно рабство другим, возможно, более перспективным с глобальной точки зрения?

Что ж, сейчас Корольков грел свои кости в блиндаже и пытался расслабиться. Выпил сто грамм разбавленного льдом спирта, оприходовал банку разогретой тушенки и был таков. Положил под голову шинель, подбросил в печку бревен и воспользовался недолгим затишьем. Нашел под сукном невесть кем забытую книжку и пытался ее читать. Хороший, кстати, попался текст для успокоения мозга: поэма Педро Кальдерона «Жизнь в сновидении», в прекрасном переводе. В произведении рассказывалось о некоем молодом человеке, испанском политическом заключенном, который встретил в концентрационном лагере странного старика, тайно от администрации обучавшего избранных пленников на первый взгляд фантастическому способу побега – через осознанный сон. То есть, человек каждую ночь должен был видеть во сне, как он убегает из лагеря, и постепенно дойти в своих ментальных упражнениях такого правдоподобия, что потом взять и вполне телесно оказаться вне этих проклятых стен. Но это была трудная кропотливая работа. «Во-первых, должен ты узреть во сне свой член или ладони»…

Поначалу воспринимать мягкий вкрадчивый голос автора мешала колючая, утыкающаяся в бока солома на лежанке и разрывы бомб за толщей земли, но вскоре неприятные ощущения прошли. Взрывы стали казаться тихим кошачьим мурлыканьем.

Он знал, что снаружи вовсю идет подготовка к отступлению, к позорному бегству живой силы назад, на восток, чтобы потом, сгруппировавшись с другими частями, опять начать обход напирающего противника по дуге, но его это не волновало. В течении часа он вчера надрывал свое горло, призывая нерадивых трусливых азиатов в танковую атаку. Боже мой – в смысле – дорогой товарищ Сталин, да они с противотанковым ружьем научились обращаться только вчера! Я все понимаю – что основной состав уже выведен из строя, резерв только готовится, но сейчас, в этот критический момент, так разбазаривать людские ресурсы, вместо того чтобы тупо во все валенки драпать, драпать и молиться – не есть ли это некое пустое с вашей стороны, дорогой Вождь, бахвальство: вот дескать сколько мяса я тебе, Адольф, могу дать сожрать? Отступление нужно было начинать не сегодня, а позавчера или даже три дня назад, тогда бы удалось хоть частично уменьшить людские потери. Их дивизии еще повезло, что место дислокации оказалось чуть в стороне от линии фронта. Они-то успеют, а вот те, что там, впереди – что ожидает их?

Корольков отказывался понимать намерения военных демиургов. Точнее, ему было уже давно на них наплевать, куда важнее было сейчас зад согреть на печи, аккумулировать в теле хоть немного тепла для дальнейшего погружения в бескрайние просторы заснеженной Родины…

Книжечка. Кальдерон-мудозвон. Испанец. Сейчас, если б не война, Корольков, может, уже и изучал бы его труды в библиотеке университета. Вроде бы этот литератор входит в их филологическую программу. Корольков ведь даже первый курс не успел толком закончить. Экзамены приняли автоматом – и законсервировали все студенческие дела до будущего восстановления после предполагаемой победы. Потом был призыв, три месяца жуткой муштры и передовая. Теперь, спустя полтора года, он уже политрук. Артист разговорного жанра. В каждой бочке затычка. Не надо было идти на филологический. В технари надо было идти, в физики, как отец советовал, может, получил бы бронь в каком-нибудь конструкторском бюро. Но он верил маме. Она говорила – человек, работающий со словом, высший человек, молекула Пушкина. Распылят не сегодня, так завтра, эту молекулу на атомы.

Взрыв прозвучал совсем близко, так что с потолка посыпались комья земли. Черт, не дают насладиться положенным двухчасовым отдыхом. Он достал из кармана гимнастерки самокрутку и жадно закурил. Вскоре ему надо будет выбираться наружу и сменять на боевом посту лейтенанта Мещерякова – бегать, упрашивать, руководить и тормошить осоловелых пьяных солдат.

Едкий махорочный дым заполнил помещение. Он сидел в дыму и тихо напевал себе под нос вдруг ни с того ни с сего пришедшую в голову вражеского происхождения песенку: «O du lieber Augustin, Augustin, Augustin, O du lieber Augustin, alles ist hin…»

Тяжелый многослойный полог землянки вдруг приподнялся, и внутрь протиснулся грузно старшина Полуянов – усатый воин средних лет, с кожей, как будто бы продубленной ветром и огнем войны – коричнево-красной такой, как бы двухслойной.

– Отошел, лейтенант, от контузии-то? – спросил, улыбаясь. – А я у тя табачком разжиться хочу. Сборы, однако, скоро. Отступаем, мать ее. Но ты не шебаршись пока, часик-другой у тебя еще есть.

Корольков щедро отсыпал гостю из подаренного мамой кисета с замысловато вышитым вензелем. Старшина стал неторопливо скручивать. Скрутил и не спеша прикурил от лучины. Но не уходил почему-то, а, наоборот, присел на топчан. Корольков отложил книжку.

– Я тебе, политрук, такую вот историю тебе хочу рассказать, – проговорил Полуянов, понизив вдруг голос до шепота и сузив неопределенного цвета глаза. – Только чур – никому ни слова! Считай, что это секретная информация!

– Могила, Егорыч. Ты меня знаешь – болтать не люблю, – Королькова, всегда подчеркнуто серьезного с боевым составом, солдаты за что-то очень уважали и держали за какого-то профессионального толкователя снов, психоаналитика, чуть ли не волшебника. Бойцы охотно делились с ним кто навязчивой идеей, кто кровной обидой на мир, начальство, бабу, кто просто желал излить ему душу, как священнику на исповеди.

– Вчера после рукопашной-то, – начал рассказ Полуянов, шевеля усами, как таракан, – когда уж стемнело, вышел я на поле боя с солдатами оружие подобрать, ну и медальоны там, документы, кой-какие личные вещи павших воинов. И отошел я от своих несколько в сторону. И такую картину увидел в сумерках. Иду я, значит. Снег, значит, тишина, воронки дымятся, тела лежат, пока неубранные, я брожу меж ними, автоматы и гранатки в холщевый мешок собираю, и вдруг вижу: с неба этакая серебристая дрянь спустилась! Вроде молнии – но не молния, а такая живая, бля, сороконожка, на хвост поставленная. Метров пяти ростом. И стала она, как и я, по полю перемещаться, и над трупами наклоняется, и как бы что-то от них откусывает, смачно так откусывает невидимое. Чешуйчатая такая зеркальная тварь, ходит себе и шелестит. И знаешь, жар от нее такой электрический исходит – не знаю, как объяснить, аж пронзило меня до костного мозга всего. Такая жуть меня, взяла, лейтенант. Я ведь с самого начала воюю, а такого ужаса еще не видывал, и не слышал даже о таком. Но я человек простой, до войны говночистом работал, ассенизатором, значит, книжек не читал, а ты ведь лейтенант, ученый, как-никак. Вот скажи мне, что я видел? Смерть это была или демон какой, как думаешь? – глаза Полуянова горели безумным огнем.

Корольков, оглушенный неожиданным рассказом старшины, не нашелся даже что ответить, а только пожал плечами.

– Или может, фрицы какое новое оружие испытывают? – предположил Полуянов.

– Это вряд ли, – пробормотал Корольков, – наша разведка была бы в курсе, наверное… Возможно, тут имела место галлюцинация или неизвестный научный феномен.

– Это как понять – галлю… какая еще, на хрен, иллюминация? Думаешь совсем трекнулся старшина? – тут он рассмеялся и заговорил уже другим тоном, спокойным. – Ну да ладно, лейтенант, не бери в голову-то! Мож привиделось пожилому человеку.

– Наверняка привиделось, Егорыч, – убедительно закивал Корольков. – И не такое видят!

– Вот-вот. Только почему снег в той зоне почти до прошлогодней травы весь истаял, а какой остался, тот посинел?.. Ну да ладно, хер с ним. Пойду я. Дел по горло. Я тебя вызову, когда отваливать-то начнем. – Он похлопал Королькова по плечу, сказал «бывай» и вышел, напевая себе под нос какую-то частушку про Гитлера.

Лейтенант потянулся к фляжке с остатками спирта и, не разбавляя, хапнул огненной жидкости. «Во сне проснувшись, помни, брат, что страх вернет тебя назад…» – всплыла в голове строчка из поэмы.

И тут он услышал вой самолета. Большого, явно не истребителя, не «мессера», а тяжелого бомбардировщика. Самолет, судя по всему, был подбит и падал: надрывный гул был предсмертным стоном умирающего механического чудовища. И падал он, казалось, прямо на землянку, в которой находился Корольков. Политрук лихорадочно вскочил на ноги, натянул на голову шапку и бросился к выходу, да не успел. Волна из снега и глины сшибла его и опрокинула навзничь.

Он успел увидеть на мгновение белый огонь, вознамерившийся пожрать его, а потом – слепота, глухота и пустота.

Кто-то тряс Королькова, настойчиво пытаясь вернуть его в состояние так называемого бодрствования, каковое априори обещало быть некомфортным, худым и гнилым. Там в реальности его ожидали ставшие до омерзения привычными жуткие вещи: война, тотальная несвобода духа и тела, нечеловеческая русская зима, запах портянок и смерти, страх, страх, страх. И потому открывать глаза категорически не хотелось. К тому же, в прерванном сне политрука осталось, как он чувствовал, нечто безумно важное, сейчас уже не подлежащее переводу в вербальный эквивалент, но еще каким-то чудом удерживаемое неким эфирным мизинцем за самый-самый мышиный хвостик.

Будивший был, однако, настойчив. Хвостик соскользнул в небытие и сгинул там безвозвратно.

– Вставай, Ванья, вставай!

Политрук разомкнул, наконец, веки. Это действие потребовало от него невероятных физических сил.

– Какого рожна! – прохрипел он, не сумев закричать.

– Ванья, хватит спать, нам надо что-то дьелать!

Корольков тряхнул башкой. Он лежал на белом полу в просторном помещении без углов: со скругленными стенами и сводчатым потолком. Лейтенанту показалось, что он находится внутри огромного яйца. Перед ним сидел на корточках немецкий офицер с повязкой на голове, заходящей на левый глаз. На месте глаза проступала засохшая кровавая корка. Сначала Корольков подумал, что взят в плен, но внимательно вглядевшись в страдающее и какое-то слишком человеческое лицо фрица, понял, что его предположение было ошибочным. Скорее, они оба находились в плену. «У какой-то третьей силы», – отчетливо подумал Корольков и почему-то похолодел от ужаса. Пол мелко вибрировал, потолок излучал достаточно яркий, но не раздражающий свет. Политрук машинальным жестом провел рукой по поясу: портупея, и соответственно, оружие отсутствовали.

– Где мы, фриц? – спросил Корольков.

– Их хайсе Фридрих.

– Один хрен, фашистская сволочь!

– Найн, найн, я софсем не тот, кто фы думать, – мягко возразил офицер. – Я не убивать русских людей. Я работать в отделе пропаганды. Листовки, воззвания, идеологическая обработка. Тыловая крыса, как у вас говорят. Штабной. Всего лишь младший унтер-офицер.

– Все равно паскуда, оккупант, захватчик! Прихвостень Геббельса! Ты, может, листовками своими принес больше вреда, чем иной пулеметчик. Ты на мозги людям капаешь, изнутри подкопаться хочешь! Ан не выйдет ничего у тебя, не поверим мы в твои сказки! Наше дело правое – мы победим! Русский солдат растопчет сапогом фашистские танки! Мы Гитлеру голову отрежем и на кремлевскую звезду насадим!

Корольков, можно сказать, впервые в жизни говорил с живым фашистом. Он никак не ожидал от себя, что разразится такой гневной отповедью. Откуда-то из глубин выполз наружу народный праведный гнев, вскипела, как волна, ярость благородная. Коллективное бессознательное называется, вспомнил начитанный политрук нужный термин.

– Я простой человек из интеллигентной семья! – замотал головой офицер, отрицая обвинения. – Я всегда был за мирное урегулирование! Моя работа иметь чисто номинальный характер. Я не член партии! Я даже сочувствовать юден!

– Врешь, сука! – распалившийся Корольков замахнулся было в злобе кулаком.

– Сейчас не время пере…ругиваться, Иван! – с трудом выговорил фашист, жалко прикрылся ладошками и чуть ли не заплакал. – Мы в критическом положении!

– Ладно тебе ныть, что ты как баба, в самом деле, – уже более мирным тоном проговорил лейтенант. – Коля меня зовут, Николай Васильевич. Понял, Фридрих?

– Понял, понял. Николай Фасилевич. Как Гоголя, – закивал забинтованной головой офицер, и вдруг, наклонившись к Королькову, стал шептать что-то неразборчиво ему на ухо, плюясь слюной. Политрук отклонился.

– Подожди, немчура! Давай по порядку. Как ты сюда попал? Что ты знаешь? Вслух. Пущай подслушивают, если кому интересно.

Фридрих испуганно огляделся и негромко заговорил:

– Я сидел в кабинете, работал с очень важный документ. Потом захотел, пардон, в туалет. Я встал, и тут услышал звук падающего самолета или огромной бомбы. Был взрыв. Я потерял сознание. Потом оказался здесь.

– Что это за место? Где оно находится?

– Насчет «где» – ответ невозможен. Это есть что-то вроде большой летающий аппарат. Сначала он летел горизонтально. Один раз мы опускались вниз. После этого здесь появился ты, Коля.

– Постой-постой, как это появился. Вошел? Внесли? Я не вижу ни дверей, ни окон.

– Нет. Просто появился. Из ниоткуда.

– Ладно, пропустим. Что дальше?

– Так вот, опускались вниз мы всего лишь раз. Я почувствовал. С тех пор мы летим все время вверх. Я летал на самолет, поэтому знаю ощущения организма. Несколько часов, пока ты спал, мы поднимаемся. С большой скоростью.

– Это невозможно. Мы должны быть уже в стратосфере.

– Я знаю. Тоже ученый. И тем не менее…

Корольков встал и, разминая тело, стал ходить по комнате. Ощупал стены: ни единого стыка, ни дать ни взять, яичная скорлупа изнутри.

– Ты, конечно, Фридрих Карлович, не видел тех, кто тебя сюда волок, кто голову тебе перевязывал – да так аккуратно?

– Нет. Я был без сознания. Что ты думаешь обо всем этом, Коля?

– Это не может быть американский военный самолет?

– Не думаю. Ни один самолет в этом мире не летает так высоко.

– Хочешь, сказать, что этот аппарат не из нашего мира?

– Очень возможно, Коля.

– Ладно. Сядем и поразмыслим.

Пленники сели. Поразительно, подумал лейтенант, как беда сблизила бывших идеологических, да и физических противников. Вот мы уже друг дружку по именам кличем. Скоро будем говорить: друг, оставь покурить.

Никаких версий у Королькова не было. Как-то не думалось ему. Свет и едва ощутимая вибрация убаюкивали сознание. В самом воздухе комнаты было разлито что-то такое, что, казалось, подавляло волю. Корольков ощущал нездоровую покорность судьбе и безразличие. «Так не пойдет», – решил политрук. И достал из кармана гимнастерки небольшой спичечный коробок с махоркой от рядового Ганиева – смесь стимулирующих восточных трав. В полку подобные вещества употреблять запрещалось, это был изъятый на проверке коробок.

– Эй, идеолог! – позвал он пригорюнившегося немца.

– Ай?

– Надо говорить: слухаю, товарищ лейтенант. Давай-ка травки азиатской покурим. Ганжа называется. Бодрит и улучшает мозговую деятельность.

– О, я, я! У меня тоже есть стимулятор. Вот, – немец достал пузырек с темной жидкостью, – это настойка опиума. Мне один знакомый медик поставляет. Он в команде доктора Менгеле работает.

Они выпили по доброму глотку и закурили ароматные самокрутки. Тотчас лейтенант Корольков ощутил сильнейшее воодушевление. Ему захотелось говорить.

– Слышь, Фридрих, а у тебя какая профессия была в мирное время?

Тот с готовностью – видимо, тоже нахлобучило его двойным эффектом – почти без акцента стал рассказывать:

– Я был скромный молодой преподаватель литературы в школе. Окончил философский факультет Берлинского Университета имени Гумбольдта. Мой преподаватель был известный профессор Бломберг. Он сделал в свое время много важных открытий. Особого внимания заслуживает, в частности, его работа о фальсификациях в мировой литературе. «Фантомные авторы», как он это называл. Оказывается, многих известных писателей и поэтов фактически, так сказать, не существовало в природе. Например, вашего Александра Пушкина.

– Но, но! Как это – Пушкина не существовало? – встрепенулся Корольков.

– А вот так! – широко улыбнулся Фридрих. – Вместо него работала целая группа литераторов. Это был специальный проект. Русской литературе, заросшей мхом и покрытой патиной демагогической затхлости, нужна была революция. Нужен был свой Байрон, свой Гете, свой Франсуа Вийон. И Петр Чаадаев создал идею – сделать из самого бойкого, харизматического лицеиста Саши Пушкина, к сожалению, не одаренного писательским талантом, но обладающего эффектной внешностью, чувством внутренней свободы и бесстрашием, этакое nova solis, икону русского поэтического обновления. Вы, Николай, никогда не обращали внимания на жанровое и стилистическое разнообразие произведений этого русского автора? Нереальную многогранность его таланта? А ведь он прожил всего 37 лет. Как успел? А дело в том, что за него работала целая когорта писателей. В этом творческом проекте принимали участие Дельвиг, Кюхельбекер, Григорович, Пущин, Жуковский и многие другие талантливые люди того времени. Даже Арина Яковлева, на протяжении всей своей жизни блистательно играющая роль няни «поэта», была штатным осведомителем Чаадаева. Все они были объединены страшной клятвой, нарушение которое влекло за собою смерть. Кстати, в конце концов, к крайней мере пришлось прибегнуть в отношении самого Александра Сергеевича, человека вздорного и несдержанного. Еще в период так называемой Болдинской осени, когда Пушкина, находящегося в глубоком алкогольном запое, друзья изолировали от светского общества, он начал высказывать свои угрозы рассекретить проект. Несмотря на то, что литераторы постоянно оплачивали Пушкину все его долги и ссужали его постоянно довольно внушительными суммами денег, эта «вертлявая обезьяна», как однажды назвал Александра еще старик Державин, третировала их на протяжении всей своей жизни. Даже добытая для него должность камердинера Царского двора не успокоила его. Он требовал все больше и больше привилегий. Ему поставляли самых красивых женщин того времени, бесплатно кормили во всех ресторанах и пускали в театры и на балы. Он развлекался, а в это время Жуковский строчил знаменитые Пушкинские сказки, а Бестужев, Григорович и даже Тургенев (!) трудились над повестями Белкина…

– А «Евгений Онегин»? – возмущенно спросил политрук.

– Тоже творение коллективного разума. Над этой поэмой они работали несколько лет. Привлекали даже зарубежных поэтов. Спросишь меня: неужели за все это время никто ничего не заподозрил? Отвечу: были такие, что догадывались. В частности, господин Булгарин или вот господин Гоголь. Но им быстро заткнули рот. Спросишь: а черновики, а письма, а рисунки Пушкина? Отвечу: очень умелая и подробная фальсификация, большей частью осуществленная, так сказать, пост мортум.

– Ну, это ты, Фридрих, загнул! – расхохотался, наконец, Корольков. – Пушкина не было! Человека, молекулой которого я являюсь, не было! Ерошки Еропегова не было!

Политрук упал от смеха на пол, и долго еще тело его тряслось в конвульсиях веселья.

– Ерошки Еропегова не было!

– Но ведь это правда, Коля! – тоже смеясь во весь голос, кричал Фридрих. – Ни Ерошки, ни Сашки! Одна белая-белая снежная равнина.

Но вот стадия эйфории прошла. Настало время предпринимать какие-то действия.

– Как ты думаешь, Фридрих, куда мы летим? – спросил политрук.

– На Луну, куда же еще. Они явились оттуда.

– И что с нами будет там, на Луне?

– Они умертвят нас, предварительно подвергнув страшным мучениям. Я, как человек, лично знакомый с доктором Менгеле, знаю, как примерно это будет происходить.

– Ну уж нет! Этого мы не допустим!

Корольков встал и начал пинать ногами стены помещения. Фридрих незамедлительно присоединился. Погрузившись в какое-то бешеное исступление, они долбили по гладким эластичным поверхностям руками, ногами и головами, громко ругаясь на двух языках. И вдруг из невидимых отверстий в потолке стал с шипением выходить синеватый газ. Пленники сделали лишь по одному вдоху и тут же упали на пол, уснувшие.

…И видит Корольков во сне, что стоит в этой же яичной комнате голый и глядит на свой хрен. Эге, думает политрук, все как у Кальдерона. Я достиг первых врат. Тут главное не бояться. Я нахожусь в осознанном сновидении. Вот так е. твою мать! До чего странное ощущение! Вроде бы я, а вроде бы и вовсе не я! Экая легкость на душе! Как будто заново родился!

Он видит спящих себя и Фридриха на полу. «Себя увидев, уходи. Ни в коем разе не буди», – вспоминает политрук наставления испанского волшебника. «Так, надо валить отсюда». Корольков, ничуть не смущенный собственной наготой, отворачивается от себя лежащего и идет прямо на стену. «Для тела сна нема преград, иди вперед сквозь стены, брат». Политрук выставляет перед собою руки и проходит сквозь стену, как сквозь плотный поток наэлектризованной воды. Он оказывается в коридоре, тоже белом, разветвляющемся на множественные боковые ходы. Все это похоже на внутренности некоего организма. Политрук по наитию стремится в определенном направлении: где, как он чувствует, это необходимо, поворачивает в ответвления, где надо, проходит сквозь стены. И вот он оказывается в главном помещении летающего аппарата. И видит там три штуки тех самых существ, о которых ему рассказывал давеча старшина Полуянов – огромных серебристых сороконожек, только теперь они компактно скрутились в этакие спирали и парят в невесомости. В головном отсеке находится что-то вроде приборной доски – панель с рычажками и кнопочками – все это, как живое, колышется, шевелится и пищит. И огромное окно в полстены. А в окне – Луна. Гигантская, желто-зеленоватая. Видны даже лунные скалы и огромные кратеры. Существа, переливаясь, как ртуть, отражая в своих телах голого политрука, поворачиваются к нему и смотрят на него – хотя ни лиц, ни глаз у них нет. Они ничего не говорят, но их намерения и сама суть становятся абсолютно ясны для прозрачного, как стекло, сознания Королькова. Перед ним истинные хозяева действительности. Виновники этой войны и всех других войн, происходивших когда-либо на планете Земля. Эти существа заинтересованы как в размножении, так и в умерщвлении людей. Человеческие души – их пища. Войны являются способом консервирования пищевых ресурсов на долгие годы вперед, ибо существа – назовем их лунными сколопендрами – путешествуют в отдаленные места времени и пространства, и им нужно для этих целей много корма впрок. Никакой свободы воли и выбора у человека нет. Не больше, чем у курей в курятниках. Но сами люди ни в чем не виноваты. Разве что в своей недальновидности и ограниченности. Их заставляют убивать друг друга, страдать и мучиться, ибо в эмоциональных человеческих переживаниях энергетические матрицы людей – души – обретают нужные кондиционные качества. Но так было не всегда. Изначально обстоятельства были другими, и человек имел иные цели и возможности: возвышенные, благородные и некой высшей космической эволюции подчиненные. Но в какой-то момент все изменилось, произошел какой-то сбой, и сколопендры воспользовались ситуацией. Теперь люди пребывают в вечном рабстве.

И нет никакого Бога.

Корольков, до глубины души возмущенный несправедливостью мироустройства, кричит всем своим сонным телом и, отталкивая прочь ближайшую сороконожку, бросается прямо на пульт управления. Действуя по велению страшной силы, исходящей откуда-то из живота, он крушит и громит приборы космического аппарата пришельцев. Синяя жидкость бьет фонтаном из приборной доски, как кровь из тела – очевидно, летучий корабль сколопендр действительно представляет собой некий специфического назначения живой организм. Сколопендры бросаются на Королькова, пытаясь его остановить, но он выскальзывает, выскальзывает, выскальзывает, ибо не имеет никакой твердости, а обладает лишь сиятельной, разрушительной волей. Самолет существ начинает падать назад на Землю. Все в нем ломается и истекает синей жидкостью: политрук повредил головной мозг аппарата. Сколопендры скрежещут телами, встают на дыбы, изгибаются в конвульсиях.

Политрук прыгает сквозь окно в межзвездное пространство. «Врешь, Фридрих, – загорается в его сознании мысль, – был, был Саша Пушкин! Прощай, Фридрих!»

– «Пусть тело сна, как тот магнит, плоть твердую переместит!» – успевает он крикнуть, улетая во вселенскую тьму.

…Королькова подобрали на снегу совершенно голого, покрытого ледяной коркой, но еще живого, отступающие советские бойцы. По счастливому стечению обстоятельств, какое сплошь и рядом бывает в жизни, как будто все время пытающейся перещеголять вымысел по части пошлых совпадений и прочих глупостей, его нашел именно старшина Полуянов, как всегда идущий замыкающим за остальными солдатами. Старшина утверждал потом, что политрук появился на снегу прямо из снежной пыли. И в этот же момент километрах в трех к западу упал большой самолет, вроде немецкий бомбардировщик. И взорвался, осветив сумеречную равнину колоссальным, невиданным синим пламенем.

– Ты откуда взялся? – спросил старшина политрука, когда того, уже растертого спиртом, укутанного и ненадолго пришедшего в себя, несли на носилках санитары. – Мы думали нае.нуло тебя той жуткой бомбой, или что это было, мы так и не прочухали. Ничего от блиндажа не осталось. Только книжечка обгоревшая. Я подобрал. Потом верну тебе.

– Оставь себе, Егорыч. Полистай на досуге. Мне уже не надо, – сумел ответить политрук и снова потерял сознание.

– На самокрутки пущу, – пробормотал Полуянов себе в усы. – Да, неисповедимы дороги войны…

Дивизия удалялась в заснеженную бесконечность.