Там, где хочешь

Кудесова Ирина

IV

Aqua

 

 

 

1

Вдоль бульвара Жоржа Сёра жались друг к другу частные домики — будто выстроили их в ряд для коллективной фотографии, и крайние, боясь не войти в кадр, теснили тех, кто в середине. Марина остановилась напротив бледно-желтого, с белыми ставнями, — нажала кнопку звонка.

Никого. Айко прилетела и сразу в город поехала; к восьми обещала быть дома. В Токио пятый час утра… может, уснула? Наверно, лучше уйти. Но если она просто еще не вернулась?

Марина села на крыльце.

Днем получила эсэмэску с адресом в Нёйи, буржуазном уголке подпарижья, на острове Жатт, который Сёра прославил. Его картину Марина помнила до точечки — она когда-то увлекалась французским пуантилизмом — залитый солнечным светом берег реки и крадущаяся тень… Остров Жатт: конечная станция метро, мост через Сену, ступеньки, ведущие с моста в маленький парк. Садись у острова на носу и смотри, как река расходится на два рукава, бьется о бетонный берег. Два рыболова — дед и внук — сидят неподвижно, удочки длинные, уходят в небо. Птичий гомон… Пташка с рыжим брюшком и в шапочке цвета морской волны вертит черной иглой клюва, переступает тощими красными лапками. Повернулась спиной: там все голубое-синее… красавец-птиц, как звать — неизвестно.

Солнечный день.

Здесь же, в парке, — полтора десятка ульев. Пчелы спешат в домики, идут в лобовую атаку на тех, кто вылетает. Марина смотрит на их суету; шмель ударился в плечо, отскочил мячиком.

Чуть дальше — рыбный музейчик, там бассейн с рыбешками. Рыбешки задирают головы, складывают губы трубочкой: «Крошек! Крош-ш-шек нас-с-сыпь!» Одна, жирная, красная, размером со здоровенного карася, кажется, запросто уплетет полбагета.

— Не поверите, это золотая рыбка, — рядом вырастает служитель с бородкой клинышком.

— Золотая рыбка Матисса? — улыбается Марина. — Они же маленькие.

— Мы выловили ее в Сене. Кто-то выбросил, так она разъелась на вольных харчах!

Да-да. В известном фильме мать маленькой Амели Пулэн кидает с моста в реку несносную золотую рыбку по имени Кашалот, пытавшуюся свести счеты с жизнью, выпрыгивая из аквариума…

— Карликовые сомики, рыба-кот, осетры… — Дядечка с бородкой-клинышком тычет пальцем в рыбьи чучела с разинутыми зубастыми пастями. — А вот флоридские черепахи. Древняя бабуля отдала — они ее внуков переживут.

Три крупные тортилы греются на камне под лампой. После развода Корто исчез.

— Это зимородок, редкостный собственник.

Чучельце: рыжее брюшко, шапочка цвета морской волны.

— Семейная чета в радиусе двух километров гоняет сородичей, включая выросших птенцов. У нас на острове, правда, уживаются три пары: в Сене рыбки на всех хватает…

Скучно дядечке! Уходя, Марина заглядывает в бассейн:

— Пока, Кашалот.

До встречи с Айко два часа. Можно выпить чашку горячего шоколада в кафе на берегу. Дядечка сказал, что с террасы запросто увидишь плывущую нутрию.

 

2

Сидя на ступеньке лестницы частного дома на острове Жатт, Марина поймала себя на том, что волнуется. По скайпу не разговаривали, и сейчас Айко ограничилась эсэмэской. Да и фотографию не попросила — ей совсем не интересно, на что она, Марина, похожа.

Время к девяти. Никого.

Ожидание.

Айко — кто она? Просто строчки на экране компьютера. Иллюзия, мечтание. Ведь надо было навоображать, что выдастся работать с ней! Она же с сумасшедшинкой, Айко. Наверно, забыла о встрече. Сумасшедшинка обязывает.

Марина отстучала эсэмэс. Скоро стемнеет, и пойдет она домой. Размотала наушники ipod’a.

Мне всегда говорили — злодейка-судьба Прочит ласку, но только на деле груба, Счастье будто дает ни за что, задарма, И ты тянешь ладонь, и ты сходишь с ума… Но мне кто-то сказал, что ты любишь меня…

Мимо прошли две седовласые дамы с мопсом: шевелили ртами, как рыбы. В ушах жила только музыка, гитарные переборы, мягкий голос. Марина прислонилась головой к стене, закрыла глаза. Она не слышала, как щелкнул замок в двери. Не видела, как на пороге появилась худенькая девушка с мокрыми длинными волосами, в коротком шелковом халатике цвета беж. Девушка стояла и улыбалась.

 

3

— Сена…

За окном вода цвета глины, ветка, зацепившаяся за берег, — не получается у реки ее утащить. Айко заходит в гостиную, вытирая полотенцем волосы.

— Баржи видела?

Выстроились вдоль высокого берега, к каждой ведет лесенка. Наверху, рядом с лестницей, — почтовые ящики. Как жить в доме, который все время качает?

— Марина, я еще долго простояла бы в душе, если бы не эсэмэска. Почему не позвонила?

— Потому что ты никогда не звонила.

— Я придумывала себе тебя. И ты ведь тоже?

Марина кивнула. Айко мяла полотенце, улыбалась.

— Я тебя такой и представляла. — Подошла. — Только вот глаза… Золотые капельки на радужке… Их не придумаешь.

— Это с детства, — Марина отвела взгляд. — А ты совсем как на фотографии.

Айко хмыкнула:

— Тяжело быть публичным человеком. Как тебе здесь?

Все современное, никаких французскостей — каминов с зеркалами до потолка и буфетов из дуба. Широкий низкий стол мутного стекла, пуфики. Бар у стены. Высокая ваза в углу с восточной росписью: птицы на ветках, усыпанных белыми цветами.

— Твоя мама одна живет?

— Да. У ее друга сто квадратов возле Лувра, он сюда ехать не хочет.

— И правда, не желают французы жить вдвоем под одной крышей…

Айко смотрела на Марину прямо, спокойно так разглядывала.

— Жалеешь о Ноэле?

Марина отвернулась к реке:

— У меня было чувство, что я избавилась от обиды на него. Но оказалось, она все еще здесь. Хотя обижаться не на что.

Айко помолчала, кивнула на реку:

— Видишь вон ту ветку? Как она упрямо за берег цепляется. Отдалась бы течению, ушла б в путешествие — может, прибило бы куда, она бы корни пустила. Выросла бы в дерево. — Айко отошла от окна. — За старое цепляться проще. И ждать, что придет новое счастье и выманит тебя из прошлого. Но новое не придет, пока не отпустишь то, что было. Два счастья вместе не уживаются.

— Да нет, тут только обида…

— Обида — это тень прошлого. Значит, оно до сих пор с тобой. Ты голодная? Я заказала суши, скоро привезут.

 

4

— Я напрочь забыла об этих рисунках.

Айко листает Маринин альбом.

— Ты не забыла. Это я когда-то рисовала в твоем стиле.

Айко резко поворачивается. Она молчит и смотрит на Марину в упор. И Марина ловит себя на мысли, что этот взгляд не смущает.

— Золотые капельки… я нарисую героиню с глазами как у тебя.

Айко снова утыкается в альбом. Марине хочется приподнять блестящую прядь волос, коснуться высокой шеи. Будто перед ней не Айко, а Анька. Как когда-то.

Звонок в дверь. Привезли суши.

 

5

Сидели на ковре за низким столиком мутного стекла, уставленным тарелочками и плошками. Айко, сдерживая улыбку, наблюдала за Мариной, мучившейся с палочками.

— Не любишь имбирь?

Перед новой порцией суши следует сжевать кусочек имбиря, чтобы подготовить нёбо к другому вкусу.

— Да ешь руками… — палочки у Айко в пальцах как живые. — Я привезла чай «матча» — знаешь?

Марина обмакивает в соус полоску лосося.

— Нет. Зеленый?

— Зеленый, но особенный. Его не заваривают, а смалывают, взбивают венчиком из бамбука и пьют с листьями. Кстати, в Токио уже полседьмого утра.

И в скайпе Айко иной раз обрывала разговор на полуслове.

— Я тогда пойду.

Уходить не хотелось.

— Да я не гоню тебя. Надо проект обсудить.

— Может, ты выспишься, и…

— Мангаки не высыпаются. Пошли.

Айко встала быстрым легким движением.

 

6

Она была ни на кого не похожа, Айко. От японки отличалась разрезом глаз — не узким, а миндалевидным — и еще чем-то неуловимым. «Нет, не наша», — сказал бы любой японец. «Не наша», — повторил бы европеец. Но даже не внешность ее била в глаза.

Первое впечатление: сидишь на ступеньках дома, заткнув уши ipod’ом, и чувствуешь, как плеча касается рука. Поворот головы — ш-шах! — будто теплой волной окатило. И не в том дело, что она красивая, Айко, — хотя и это — просто есть в ней что-то дурманящее. Черные с отливом волосы, длинные, тяжелые, как в рекламе шампуня, — она подколола их перед едой, открыв легкий пушок на шее. Челка, падающая на глаза ровной линией, которую она откидывает коротким движением. Упрямые подростковые губы — и привычка теребить уголок рта кончиком языка. Худенькие руки. Манера стремительно поправлять сползающий с плеча бежевый шелковый халат; шлепанье по полу босиком; танец палочек в тонких пальцах. Но главное — нечто, у чего нет названия, хмелящее. Будто бы это запах.

Да, будто бы она была запахом, Айко, — ни увидеть, ни притронуться, только почувствовать и потерять. И искать снова.

Эта неуловимость что-то напомнила Марине. Что-то далекое… А, да — «край плаща». Отель «Акация», ночь, Ноэль ушел, оставил по себе настроение. Так вот с Айко нечто похожее. Только этот «край плаща», он здесь и сейчас, хоть Айко и не уходила никуда. Но — странно — это не беспокоит. Знаешь: Айко нельзя, немыслимо обладать. Как нельзя обладать запахом, выскользнувшим из флакончика с духами. Его можно только вдохнуть, удержать в легких; он проникнет в каждую клетку, и ты уже не забудешь его, не потеряешь. От этого — радость. Тебе легко дышится, тебе хорошо. Здесь и сейчас.

Как-то говорили в скайпе об отце, и Айко сказала: «Человек идет по жизни и несет в каждой руке по корзине. В одной сложены воспоминания. Во второй — надежды. Он заглядывает то в одну, то в другую. И проходя мимо цветущей сакуры, не чувствует ее запаха: слишком занят прошлым и будущим». После паузы спросила: «Марина, тебе вообще-то знаком запах сакуры?» — «Нет…» — «Вот видишь, прошла мимо со своими корзинами…^_^» Даже не верится, что Айко здесь.

— Помнишь, ты обещала рассказать про Синее Дерево? Чтобы я сумела отпустить отца…

 

7

В спальне первым делом натыкаешься на распахнутый чемодан, в котором Айко основательно покопалась. За окном темно, только вода Сены слегка светится, по крохам собирая свет фонарей. В комнате пустовато: шкаф с раздвижными дверцами мутного стекла и двуспальная кровать с шелковым покрывалом, усыпанным разнокалиберными подушками того же рисунка — ирисы на белом. У изголовья небесного цвета полутораметровая стеклянная лампа — как ваза. И над кроватью, по центру, — японская гравюра синей тушью. Классический сюжет: гора, обрыв, навесной мостик, одинокая ива, уронившая ветви. Человек на мостике. Дымка.

Айко достала пачку листов.

— Посмотри. Остальное — в компьютере.

Наброски к аниме — фильму, который Айко задумала на свой страх и риск. После того как мир пришел к экологической катастрофе, две героини попадают в прошлое и пытаются повернуть ход истории.

— Я подумала, может, и прав твой Ноэль — пускай одна из девушек отрежет волосы, не желая возвращаться в свое будущее. Поскольку вторая не хочет оставаться в прошлом, это станет одной из загадок: будут ли героини вместе?

— А они… вместе?

— Да я пока не решила. В прошлом они встретят парнишку, и одна из подруг в него влюбится. — Айко разворачивает большой лист в мелких квадратиках. — Я накидала общий план. Только раскадровки, без реплик.

Марина впервые видит неоконченную работу профессионального мангаки. Здесь уже есть многое: характер, движение… настроение. Айко говорит, показывает на экране компьютера зарисовки. Она посерьезнела и больше не походит на запах — нечто неуловимое и чудесное. Айко сейчас двумя ногами на земле, даже тембр голоса у нее изменился. Сможет ли она, Марина, так же? Наверняка Айко выбрала ее потому, что денег в проекте немного — помощникам надо платить.

Айко посмотрела на Марину через плечо, улыбнулась:

— Ты знаешь, что многие известные мангаки поначалу задники и второстепенных персонажей рисовали? Да, конечно, это будет небесплатно.

Как мысли читает. Марина смотрит на время: 23:40.

— Здорово. А карандаш ты обводишь тушью или на компьютере обрабатываешь?

Айко встает, идет в кухню. Бросает, не оглянувшись:

— Оставайся.

 

8

— Главное, не разлить чай на покрывало — эти ирисы дорогущие. Матери деньги покоя не дают, смотри — все белье шелковое.

Айко ныряет под одеяло, садится и берет чашку в руки.

— Что-то я мерзну. Наверно, от недосыпа. Как тебе матча?

Марина отпивает ярко-зеленой взвеси, кивает. Проводит рукой по подушке. Нежная гладкая ткань, прохладная.

Разговор по делу закончен. Айко умеет в минуту выбросить из головы то, что занимало. Сказала: иначе нельзя — с ума сойдешь.

— У меня в районе взвод мангак живет. В какое кафе ни зайди — сидят, корпят, тянут кофе. А ты отключиться пытаешься, с подругой встретиться… Ну и все, снова думать начинаешь, в блокнотик записывать на ходу.

— А ты сроки когда-нибудь срывала?

Айко пожимает плечом:

— Человеку творческому трудно укладываться в рамки. Я не исключение. Под конец работаешь круглыми сутками, и всё.

— И что ты делаешь, чтобы не заснуть?

— А, это любимая тема у мангак — ночные хитрости… я волосы мокрыми держу. — Айко делает глоток, ставит чашку на пол. — Знаешь, мне сны в виде манги снятся. Я там персонаж, и мангака решает сбросить меня со скалы в водопад. Я спрыгиваю с бумаги и убегаю от него — но оказываюсь в большом страшном мире, хрупкая, нарисованная… — Айко откидывается на подушки. — Как тебе удалось утрясти проблему с документами?

«Табакерка», солнце в окно, свобода.

— Я начала просто жить.

— Самое лучшее случилось неожиданно?

Айко опять стала той, что тронула ее за плечо на крыльце. Той, что сидела за низким столиком с танцующими палочками в пальцах, с подколотыми блестящими волосами. Она опять превратилась в запах. Она улыбалась.

— Да. Я дна отчаяния достигла. После начинаешь всплывать.

— А может, ты поняла, что не надо ничего страстно желать?

Марина не ответила. И Айко произнесла, теребя край покрывала:

— Будешь желать — тебе дадут. Но ты об этом пожалеешь. Как я когда-то.

 

9

В колледже детям из неполных семей выдавали годовой талон на питание. Айко жила в двух шагах от колледжа и обедала дома. Дома есть было скучно, и она не раз просила мать оплатить школьные обеды. «Я повариху держу для красоты?» — отвечала та. Тогда Айко задумала раздобыть заветный талон. Это просто: надо очень сильно захотеть, и желание сбудется. Еще дедушка Итиро говорил.

До конца учебного года оставалось четыре месяца, Айко с завистью ходила мимо столовой, где давали вкусняшки типа сосисок или картошки фри; твердила про себя желание. Потом наступили летние каникулы, ее отправили к деду в Токио. Там она и узнала, что умер отец.

Теперь она имела право на заветный талон.

 

10

— Айко, это просто совпадение.

— Совпадений не бывает. Мы заслужили все, что с нами происходит.

— В десять лет ты заслужила остаться без отца?

Айко приглушила свет, устроилась поуютнее.

— Сейчас я понимаю, что он меня по-своему любил. Но был слишком сдержан… мы почти не проводили время вместе. Я не знала, как с ним общаться. И хотя отец ни разу не поднял на меня руку, он и не протянул ее мне ни разу. Видно, мои эмоции относительно талона на сосиски и картошку фри были сильнее чувств к нему. Вот мироздание и услышало… Так что, может, я и заслужила.

— А что с ним случилось?

— Сердце.

Помолчали.

— Я с тех пор запретила себе хотеть.

Марина подумала, что хотеть — и значит заглядывать в корзину с будущим. А прожить от а до я состояние здесь и сейчас, уловить запах сакуры — часто ли ей это удавалось? Пожалуй, тогда удалось: Катя играет на пианино, а они сидят на диване с Анькиным отцом, и будто это — одна долгая минута, залитая музыкой и покоем, вечная. Еще было: дождь из ведра, дома никого — шерстяные носки ласково покалывают промокшие ноги; она сидит на полу и рисует упавшую вазу, рассыпавшиеся цветы: тишина, только карандаш шуршит и кот мяукнул. Еще моменты — короткие, — когда лежала головой у Корто на плече, смотрела на луну в квадрате окна.

Марина улыбнулась.

— А я хотела, чтобы ты ответила на мое первое письмо. И ты ответила.

Айко приподнялась, поставила локоть на подушку:

— Это не потому, что ты хотела. Потому что захотела я.

Об этом Марина не решалась заговорить. «Приключения Свиньи Марго» и правда неплохо вышли, но мало ли в Японии доморощенных мангак, которые хорошо рисуют?

— А… а почему ты захотела?

Наступила тишина. Айко смотрела будто бы с удивлением. Как если бы Марина не понимала очевидной вещи.

— Айко, у тебя огромный выбор помощников. И техника у них получше…

Айко перебила:

— Технике можно научиться. Но твоя несуразная свинья достовернее любого романтического персонажа. У нее не только копыта и пятак, но и сердце. У нее глаза живые. Такое может нарисовать только мой человек. — Айко опустила глаза. — Мой до печенок. Как если бы это была я.

Марина молчала.

— Я потому и не говорила с тобой по скайпу, не просила фотографии. Я «рисовала» тебя. Как если бы ты была персонажем. — Айко не поднимала глаз. — Марина, ты обо мне мало что знаешь. Я… я непригодна для нормальных отношений. Меня здесь нет.

— А как же запах цветущей сакуры? — Марина попыталась улыбнуться, но что-то удерживало ее от улыбки.

— Там, где я, нет запахов.

 

11

Марина стояла в ванной комнате, смотрела в зеркало.

Оказывается, не одна она с реальностью не дружит. «Ты жила в своих картинках, потому меня выносила», — сказал Корто. Именно «картинки» помогали ей выжить — дома, и когда Вадим пропал, и после истории с соседом — потом ведь два месяца из квартиры не выходила.

Воспоминание: сосед и его отпрыск-уродец, мелкий, прыщавый, вталкивают ее в свою нору на первом этаже. В коридоре — коробка, в ней полдюжины щенков — пищат, карабкаются друг на друга. Эти двое волокут ее через комнату, валят на кровать с пожелтевшим бельем, начинают срывать одежду. Молчат, сопят. Кроссовки стянули — она извивается, катается по вонючей простыне и задевает рукой стоящую у изголовья пивную бутылку.

Бутылка раскололась у соседа на голове, и он соскользнул на пол, развалился. Сын-уродец разжал пальцы. Марина вскочила, держа бутылочное горлышко с острыми краями. Мелькнуло молнией: «Если он его выхватит, мне конец». Бросилась в коридор, связка ключей торчала в замке. Сердце в горле колотилось: откроется ли? За спиной — движение. Выбежала на лестничную клетку, ломанулась босиком по ступенькам. Следом — топот. Даже если домчать до квартиры, дверь открыть не успеть: уродец на один лестничный пролет отстает. Сердце бесилось в горле, выстукивало: «Что делать, что делать…» Но тут гудевший лифт распахнул створки и явил толстуху, жившую этажом ниже Марины. «До-обрый день!» Уродец встал как вкопанный, этот ее «до-обрый день» прозвучал из другого, человеческого измерения. «Здрасьте», — выдавила Марина. Уродец перевел на нее взгляд. Секунду они смотрели друг на друга, и страшна показалась не злоба в его глазах, а пустота.

Неизвестно, чем бы кончилось, не выбери отец уродца профессию ветеринара. «Мне бы коту слабительное…» — толстуха поставила на пол авоську, и Марина бросилась вверх, выдергивая из кармана джинсов упрямые ключи. Уродец что-то ответил, она промазала мимо замочной скважины, и все не попадала в нее, не попадала. Когда распахнула дверь, кот попытался по обыкновению выскочить на лестницу. Улетел с мявом в конец коридора.

Рассказать это матери она не решилась.

А собачий доктор выжил.

 

12

«Там, где я, нет запахов». Айко тоже живет на другой — рисованной — планете. Застряла меж двух миров: ни француженка, ни японка, всюду посторонняя. Как Анька, которая как-то сказала: «Чужая я дома», узнав, что у двух девиц в лаборатории на заводе ходит в «жидовках». Тогда она и об эмиграции задумалась.

— Я чуть не уснула, пока тебя не было, — Айко полулежала на подушке, прижимая к груди вторую, поменьше, и походила на девчонку, которая не может расстаться с детством — только вместо плюшевого медведя у нее в друзьях шелковая подушка с ирисами. Марина села на кровать:

— Ты из Парижа в Токио из-за работы уехала?

Ответ последовал не сразу. Айко, похоже, со сном боролась.

— Завалила выпускные экзамены в лицее, купила билет на самолет и улетела. О работе тогда речь не шла. — Айко поморщилась. — Но…

— Но?

— Но все к лучшему, — она погружалась в подушки, как в зыбучий песок, теперь одни глаза были видны. — В Японии я оказалась востребованной.

«Что-то тут не то», — подумала Марина, но Айко вынырнула из «песка», улыбнулась:

— Ты просила про Синее Дерево рассказать. Его выдумал мой дед-японец. И все из-за бабушки — он очень любил ее, она умерла до моего рождения. Деда я видела редко, только во время летних каникул, — тем важнее казалось то, что он говорил. Его Синее Дерево меня долго спасало… правда, от всего не спасло.

Айко замолчала, и Марина повторила за ней:

— От всего?

Но Айко не ответила, просто продолжила:

— Я ему жаловалась, что дети со мной не дружат. Я была дикой, молчала все время, они меня и избегали. А я еще больше замыкалась. Хотелось играть на переменах, но я уходила в класс и сидела одна, пока кто-нибудь не прибегал и не начинал меня задирать. У нас был один хулиган, он как-то забрался в девчоночий туалет и подглядывал за мной, а потом рассказывал, «какие у японки трусики» — мальчишки смеялись, а я не знала, куда деваться… Но Синее Дерево даже с ним меня примирило.

Марина хмыкнула:

— Примириться с маленьким дурачком или с отцом, отравлявшим жизнь, — не одно и то же.

— Если идешь своей дорогой, то — одно. Скажи, отец любил кого-нибудь до или после твоей матери?

— Да.

 

13

Марина наткнулась на это письмо, совершая несанкционированную вылазку в отцову комнату. Она маялась дома, не решаясь выходить из-за упырей с первого этажа. Прикрывалась затяжной простудой, а мама «догадалась»: депрессия, «разошлась с кем-то», оставила в покое. И вот Марине вспомнилось, что работник советского посольства в Японии помимо сборника манги подарил отцу набор для каллиграфии, который отправился во тьму под кровать.

Деревянная коробочка с иероглифами на крышке. Марина дунула на нее, взметнула сноп пыли, чихнула и покинула место преступления с добычей в руках.

В наборе лежал свиток бумаги из рисовой соломы, «васи»; две кисти — большая и поменьше; тяжеленький сосуд и к нему чернила, «суми», — твердый брусок черного цвета: надо только водой развести.

Марина сидела на полу, разглядывала сокровище. Конверт, надписанный перьевой фиолетовой ручкой, на адрес мастерской, прицепился внутри к крышке, не сразу заметила.

Острый почерк… На штемпеле — дата ее рождения. Странное совпадение.

 

14

Полгода как Дмитрий обосновался в мастерской. Комнатушка на последнем этаже жилого дома в Чебоксарах казалась раем, хоть и без центрального отопления. Но рай и таким бывает — когда сбежишь из глуши-деревни, из-под надзора матери, вечно всем недовольной, и особенно тем, что денег в дом не носишь. Открываешь холодильник, и раздается вопль: «А ты туда что-то клал, чтобы брать?» Иной раз и не кормила. Или так — шарахнет на стол тарелку: «Жри, Пикассо!» Работал кое-где кое-как, денег хватало только на краски и холсты.

Под давлением матери попросился на свежевыстроенный Чебоксарский хлопчатобумажный комбинат художником. Глупая идея — он по текстилю специалистом не был. Оформлять не хотели, но начальник отдела кадров поинтересовался: «Портреты умеете рисовать?» У начальника была большая семья, вся неопортреченная. Он-то спустя год и выхлопотал мастерскую, рай.

Тут, летом плавясь от жары, а зимой окопавшись возле обогревателя, Дмитрий писал. Он сошелся с Храпуновым, школьным учителем рисования, на славу великого живописца не притязавшим и не создававшим конкуренции. Более того, Храпунов подавал идеи, иногда безумные, но тем и интересные. Так, завидев в мастерской среди портретов, натюрмортов и пейзажей футуристическую картину, он выволок ее к свету, повторяя: «Наконец! Наконец-то!» По его разумению, черная луна на красном фоне и странные мрачные здания с кривыми окнами были как раз тем «искусством», которое «должно открыть многие двери». «Да я просто так нарисовал, — отмахивался Дмитрий. — Было настроение». Храпунов кипятился: «Ты дурак! Это твой шанс! Пейзажи любой выпускник художки малюет, а это — самовыражение!» Полтора года назад, зимой 1967-го, докатилась от Москвы до Чебоксар история с выставкой художников-нонконформистов, не продержавшейся и дня, но замеченной публикой. За январское воскресенье около двух тысяч человек увидели картины неформалов. У Храпунова в столице жил дальний родственник, который был знаком с типом, вхожим в дом к Оскару Рабину, участнику скандального вернисажа 1967-го. Идея Храпунова была такова: нарисовать с десяток футуристических картин, сделать с них фотоснимки — чтобы холсты не тащить — и отправиться в Москву, к Рабину. Посмотреть, что он скажет. Хорошо бы в их Лианозовскую группу войти. А там, глядишь, выставки, горькая слава бунтующего против системы артиста… «Вылет с комбината», — продолжил Дмитрий. «Тебе что важнее — зад начальника отдела кадров малевать или признание?!» «Мастерскую отберут», — задумчиво произнес Дмитрий. Но уже знал — в Москву поедет. Потому что Рабина знают, а его нет. А он лучше Рабина. Надо только собраться и еще картин нарисовать. Нонконформистских.

Вся жизнь его в тот день полетела под откос.

 

15

Оскар Рабин оказался худым приветливым человеком с бритой головой и в больших круглых очках. Дмитрий стеснялся, пил чай, отказавшись от вина, разглядывал столетний иконостас два с половиной метра в высоту. Тоже — рай. Сюда, в трехкомнатную квартиру на «Преображенке», семейство Рабина перебралось из лианозовского барака, где ютилось в комнате настолько сырой, что обувь покрывалась плесенью: барак когда-то строили для заключенных — прямо на земле, без фундамента. Слушая Рабина, Дмитрий подумал, что ему тоже недурно бы какие-нибудь мытарства пережить, для «биографии». Хотя мать-самодурка, холодная мастерская, провинциальная жизнь, работа на комбинате — все это не сахар.

— Вам надо показать свои работы Костаки.

Дмитрий очнулся. Костаки?

— Коллекционер, грек, живет в России, в канадском посольстве работает. По-русски говорит свободно, женат на советской… Как-то пришел ко мне в барак, выбрал две картины — спрашивает: «Сколько?» Я растерялся, выдавил: «Пятьдесят рублей… — и добавил: — Если для вас дорого, то я готов уменьшить цену вдвое».

Пятьдесят рублей! Начальник отдела кадров куда меньше платит.

— А он отвечает: «Ваши картины, дорогой мой, стоят гораздо дороже. Я не очень богат, но дам вам по сто рублей за каждую». На радостях подарил ему третью…

В эту минуту раздался звонок в дверь. И вошла Лидия.

 

16

На ней было кремового цвета платье мини — с короткими рукавами, глубоким вырезом и открывавшее ноги до такой степени, что Дмитрию в первую секунду показалось: девушка полуодета. И чулки — настолько тонкие, что можно подумать: ноги голые. Долгие худощавые ноги в босоножках на высоких каблуках. А это платье — узкое, по талии, с еле заметной вышивкой того же кремового цвета… Такого материала на комбинате отродясь не видали.

И потом, только потом было ее лицо. Вылитая Анук Эме, от которой он потерял голову в день, когда повел какую-то девицу на премьеру «Мужчины и женщины» Клода Лелюша. Те же распахнутые брови, ресницы бархатистые, прямой нос. Жесткое выражение лица — ему это нравится. Но прическа не как у Анук, а модная бабетта, высокий начес из кофейного цвета волос.

Лидию привел вертлявый антипатичный тип. Но выяснилось, что он ей никем не приходится, так, приятель. Она стюардесса, интересуется неформальным искусством. «Не все sky girls — безголовые красотки, — Лидия игриво посмотрела на Оскара Рабина и добавила: — Всё неформальное меня пленяет. В жизни только одна вещь должна укладываться в рамки…» «Какая?» — улыбнулся Рабин, и Дмитрий внезапно взревновал. «Картина», — Лидия изобразила в воздухе прямоугольную раму, глядя Рабину в глаза.

В комнату вошла женщина. Рабин встал: «Валентина, моя жена». Лидия кинула на женщину короткий прохладный взгляд, повернулась к Дмитрию. Он все еще смаковал эти два слова, произнесенные с английским прононсом: sky girl, небесная девушка.

— А вы тоже художник или… так?

Дмитрий дергал из кармана фотографии картин, никак не мог вытащить.

 

17

Почему она сделала ставку на него? В Москве не нашлось молодых, свободных и талантливых? Впрочем, Лидия нечасто бывала в столице — мать с сестрой жили в Рязани, и после полета она ехала домой отсыпаться, чтобы снова исчезнуть на несколько дней. Может, поверила в то, что нестандартные опусы (намалеванные за две недели) вытащат провинциала на поверхность? И ее вместе с ним…

Лидия усиленно учила английский — хотела прорваться на международные авиалинии, хоть и непросто это: помимо медкомиссии и экзамена по иностранному языку сто собеседований пройти надо — в парткоме, в политотделе, у секретаря парторганизации и еще Министерство гражданской авиации должно утвердить твою кандидатуру. Конечно, можно было бы охмурить иностранца и поднырнуть под железный занавес благодаря Джону, Тому или Николасу. Но иностранцы в Союзе кишмя не кишат, да и работа такая, что только с пилотами и остается время романы крутить.

Она приехала в Чебоксары в начале осени, уже холодало. Дмитрий гордо показывал ей Волгу, строящуюся ГЭС, и Лидия посмеивалась: «Ты патриот, что ли?» Ей, мечтавшей жить в Париже или в Лондоне, Дмитрий не решался ответить, что — да, патриот. Он любит эти просторы, эту неторопливую реку, он всю жизнь прожил в деревенском доме, носил воду из колодца — наклонишь жестяное ведро над лицом, и ледяная водица плеснет в рот, сведет зубы холодом. Он без конца может рисовать церкви, холмы, деревья, поваленные ураганом. И надуманные футуристические штучки ему до лампочки. Но как он мог заявить такое женщине, которая именно из-за этих картин поверила в него?

В мастерской Лидия включала обогреватель, сбрасывала одежду, забиралась на кровать, но к себе не подпускала — и он рисовал ее, как некогда Амедео Модильяни — Ахматову.

Ей было скучно молчать, и она говорила. Однажды бросила, разглядывая вытянутое из подушки перо:

— Через три года я рожу мальчика и назову его Вольдемаром.

Дмитрий застыл. Он хотел спросить, назначен ли уже отец Вольдемару, но не посмел. Просто как можно более равнодушно поинтересовался:

— А почему ты думаешь, что это будет пацан?

— Потому что у сильных рождаются мальчики, это неписаный закон, который в каменный век корнями уходит. А у слабаков — девицы.

Дмитрий хмыкнул:

— Твой отец, значит, слабак?

Лидия состроила презрительную мину:

— Ничтожество. Я его как-то видела — совсем спился.

Дмитрий отложил кисть, вытер пальцы тряпкой, сел на край кровати:

— Тогда у меня будет два пацана. Я-то сильный. И совсем не пью.

Хотел сказать «у нас», но не отважился. Лидия хихикнула:

— Ну это мы увидим… Не трогай меня холодными руками! Иди рисуй.

 

18

«Любил ли кого-нибудь отец до или после матери?» Сидя на полу перед набором для каллиграфии и переворачивая листки, исписанные острым почерком, Марина узнавала: не было до или после. Ее матери просто не существовало в жизни отца. Так, маячила на задворках. А была одна Лидия, которую могла бы потеснить только женщина с характером (да такой он не нужен). А мама вечно под него подстилалась, ужин к телевизору носила, вытряхивала пепельницы с горой окурков, одежду ему покупала на свои, никаких заданий по дому. Прислуга для гения.

«Что ты от меня все не отвяжешься? Твоей дочери уже три года. Предлагаешь к вам в Новочебоксарск переехать, посуду теще мыть помогать?» Слово «дочери» было подчеркнуто, Марина не поняла почему.

Дмитрий получил это — единственное — письмо от Лидии в день рождения Марины. Поехал в мастерскую поработать, обещал вернуться к пяти вечера с куклой, которую дочь давно выканючивала. Светка, жена, деньги на куклу выдала в последний момент. Сколько раз он звонил Лидии в Рязань — никогда не заставал, потом Храпунов раскололся: она переехала в Москву, но телефона у нее нет. Непонятно, почему Лидия поддерживала связь с этим жалким типом — дружба у них завязалась еще в ее первый приезд в Чебоксары. Да какая дружба — просто через этого болтуна Лидия узнает новости о нем, Дмитрии. Никак контролирует — а вдруг неудачник прорвется-таки с выставками в ее дражайшие Париж и Лондон? И тогда… А что — тогда? Прибежит? Храпунов сказал, что она сошлась с пилотом, пилот женат — но сделал первый взнос в ее московскую кооперативную однушку. И тут Лидия своего не упустила. А пацана не родила. Пока что. Видать, пилот тоже слабак.

Сидел на кровати, смотрел на холст с начатым натюрмортом. Повторял: «К черту, к черту…» — слезы лились, он следил, чтобы не закапали письмо, написанное перьевой ручкой, фиолетовыми чернилами. Острые буквы… кажется: сомнешь листок — они проколют бумагу, в руку воткнутся. За куклой не пошел. Спустился в магазин, купил водки на все деньги. Сумерки сгущались, он пил — один, в тишине. Потом не помнил ничего. На следующий день Светка орала.

Лидия принялась тыкать в него словом «неудачник» после того, как он отказался напроситься на прием к американскому послу (куда был зван Рабин). Иностранцы взяли манеру принимать в посольствах советских неформалов, писателей и художников; КГБ на иноземцев давление оказывать не мог при всем своем недовольстве. Дмитрию это претило: тащить в Москву «художества» (ради Лидии еще намалевал), скитаться по углам, скрестись к Рабину, просить поддержки, просить провести на прием к послу, просить представить коллекционерам…

— Я слышала, у Рабина есть выход на Эрика Эсторика, ты хоть знаешь, кто это? Владелец знаменитой “Grosvenor Gallery” в Лондоне! Коллекционер! Ты что, так и будешь сидеть, лапки сложив?

— Не могу я, Лид… Просить, просить… — Дмитрий неуверенно хмыкнул. — «Сами предложат и сами всё дадут».

Лидия любила ввернуть цитату из нашумевшего романа Булгакова, вышедшего несколько лет назад в толстом литературном журнале «Москва», — но сейчас это ее не умилило.

— Нашелся Воланд! Эсторик в Чебоксары прикатит на дрезине! Вместе с Томсоном! На Димочку Воронцова любоваться!

— А Томсон, это…

— Томсон — американский посол, ты что, одичал тут совсем? — Пнула ногой стоявшие у стены холсты. — Кому нужны твои избушки-речки-деревца? Знаешь, как сейчас в столице рисуют? О Звереве слышал? Он окурками в холст тычет, прежде чем рисовать! Это модно! Это по-ку-па-ют! Неудачник и есть неудачник.

Его будто плетью хлестануло. Вскочил:

— Не смей меня неудачником называть! Никогда!

Лидия посмотрела насмешливо:

— Не-у-дач-ник.

И тогда он ее ударил.

 

19

Со Светкой началось с того, что она подобрала его, пьяного, на улице. Пить он не умел, но после ухода Лидии в этом деле преуспел. С комбината его два месяца как выгнали за прогулы, начальник отдела кадров, до ушей опортреченный, даже говорить не пожелал.

Он ведь и не знал, где она в этой Рязани живет. Да если и знал бы — бежать пресмыкаться? Лидия его только еще больше презирать будет. Сделать бы усилие, добиться, чтобы в москвах-парижах-лондонах о нем говорили, вот тогда… Сто раз перетирал с Храпуновым и осознавал: без того чтобы душой покривить, не обойтись. И кривить надо направо и налево. А у него денег даже на холсты нет, не то что на поездки в Москву и приличный пиджак. «Потому что ты спиваешься», — назидал Храпунов, но от стакана не отказывался.

На Светке он женился назло Лидии. И ребенка сразу сделал. До самых родов всем говорил, что будет пацан.

Через несколько лет шепотки пошли: неугодных высылают за бугор, КГБ делает им вызовы — кому в Израиль, кому еще куда. А бывает, что отправляют в турпоездку — и паспорт советский отбирают. С Рабиными так и поступили, семейство осело в Париже. Да, Лидия того и хотела — чтобы он помог ей из Союза удрать. Долго он этого не понимал, думал, что любила. Потому-то и столько писем написал, а в ответ одно получил… Храпунов клялся, что потерял с ней связь, но это больше не имело значения. Все ее портреты он сжег, ничего не осталось, ничего.

Маринка из своего Парижа звонила только матери, но однажды трубку взял он — и, преодолевая обиду (хоть бы раз поинтересовалась, как отец себя чувствует!), сказал: «Найди Рабина, вдруг поможет чем». Она в ответ фыркнула — себя в ней узнал: «Что его искать, у него мастерская напротив Центра Помпиду. Но я не хочу ничего просить». Еще добавила бы «Сами предложат и сами всё дадут!» На то он и Воланд, чтобы людям голову морочить.

 

20

— Мне кажется, отец меня никогда не любил, — Марина смотрела на Айко и думала: «Кожа как фарфоровая».

— Любить или нет — личное дело каждого. Я когда-то не могла примириться с мыслью, что матери до меня нет дела, что я для нее проект. Считала, что никому не нужна, кроме деда, который далеко… А потом пришло знание, что есть понятие дороги. Если тебе не по пути с отцом, дай ему идти, куда он хочет. У тебя своя дорога и своя жизнь.

— Да никуда он не хочет, хочет только водку пить… — Марине не нравился этот разговор. Что Айко может знать о том, как опухает у отца лицо после двух рюмок, как он унижает мать — только потому, что она ему это позволяет. Женщина, написавшая письмо острым почерком, наверняка не догадывалась, что он может быть таким.

— Он страдает, вот и всё, — Айко смотрела прямо сквозь свою ровную челку. — Он никем не стал, а мечтал; он потерял женщину, которую любил; он одинок. Отпусти его, если не можешь помочь.

 

21

У Синего Дерева ветви плакучей ивы. Они падают до земли — получается шатер из листьев, сквозь который можно смотреть на мир. Здесь, у ствола, всегда прохладно — легкая такая прохлада, приятная. И тишина. Айко ныряет сюда всякий раз, когда в мире становится неуютно. Только — так дед учил — это не бегство. Она смотрит сквозь тонкие ветки на детей, носящихся на перемене; на гроб отца; на противную бебиситтершу. Айко здесь, и ее нет. Звуки, что долетают сюда, не жалят, это просто шепот радио. Она играет в салочки, будучи «в домике».

— Синее Дерево — часть мира. Его чудесная часть… И тебе дано приходить сюда, когда пожелаешь.

Дед разговаривал с ней как со взрослой. И детские ее беды воспринимал как настоящие. Хотя нет, они и были настоящими…

— Я спрячусь у Дерева, меня никто не найдет! — Айко утыкалась лбом деду в плечо.

Он тихо смеялся.

— Ты тоже часть мира. Бежать от него — бежать от самой себя.

Получалось, что она, Айко, и гадкий мальчишка, больно схвативший ее за волосы, — две детальки пазла, из которого складывается картинка мира. Если на мальчишку обижаешься, значит, как бы немножко обижаешься на себя.

— Глупо обижаться на себя, правда?

Дед умер два года назад. Но для нее он превратился в ветвь Синего Дерева.

 

22

— Ай, а почему Дерево — синее?

Айко потянулась, улыбаясь: сон прошел.

— Синее… или зеленое… особенное или обыкновенное. Ты знаешь, что в Японии синий и зеленый цвета обозначаются одной идеограммой?

— Нет.

— Да, вот такая странность. Правда, «ао» — скорее, синий цвет. Но зеленые овощи — тоже «ао». И зеленый свет на переходе…

Марина распахнула глаза.

— «Ао»? А что значит «ки»?

Айко улыбалась, уголки губ озорно вздрагивали.

— «Ки» означает «дерево».

 

23

— Европейцы норовят все объяснить логически. Например, «Айко» они переводят как «любимый ребенок» — поскольку «ай» значит «любовь», а суффикс «ко» — уменьшительно-ласкательный и применяется к женским именам. Для японца это просто две идеограммы, оказавшиеся рядом. Один француз как-то спросил: «А фамилия Судзуки переводится как “деревянный колокольчик” или “колокольчик на дереве”?» Я ответила: «Вам приходилось слышать деревянный звон?» — и господин принялся выяснять, зачем колокольчики на деревья вешают. Да просто две идеограммы угодили в одну фамилию — «судзу», «колокол», и «ки»…

— Ты говоришь «европейцы» — будто не относишься к ним и не прожила здесь семнадцать лет!

— Лучше бы не прожила, — Айко опустила глаза, ее рука разглаживала покрывало с ирисами.

— Это… из-за деда? Не хватало его?

— Дед тут ни при чем. Давай не будем об этом.

Замолчали. Марина легла на подушку, стала говорить, глядя в потолок.

— Знаешь, Айко, воистину человек не ценит того, чем владеет. Париж был твоим, и ты покинула его. Я мечтала жить здесь, и вот у меня десятилетний вид на жительство, а внутри… пусто. Хозяйка отеля поможет снять конурку, но что дальше? Рисунки мои тут никому не нужны, или мне кажется, что не нужны, — но от этого не легче. Кем мне работать? Я училась на компьютерного дизайнера, но не мое это. Нет в этом жизни. Для радости мне остаются только эти улицы, витрины, этот язык, эти лица — но они чужие. Я одна.

Айко смотрела на Маринин профиль, теребила уголок губ кончиком языка.

— Ну вот ты и освободилась от своих зависимостей. Или от любовей, что часто одно и то же. От любви к городу, к Ноэлю, к тому, другому…

— Его звали Денис.

«Его звали».

— Одиночество — это еще и свобода, — Айко скользнула взглядом по картине над кроватью. — Синее Дерево… оно дает свободу, но под его кроной ты одна.

— Я не хочу быть одной.

— Ты не хочешь быть свободной? — Айко хмыкнула. — Не стоило ли остаться с Ноэлем?

Марина резко повернулась.

— Айко… я не могла… Я не смогла, может, самого главного…

 

24

Оставила человека, к которому пришла учиться любить. И отдавать ее, любовь. Но как не оставить: стал невыносим. Всегда таким был? Или разочаровала она его? Лишь однажды купила ему любимого горького шоколада в лавке напротив церкви. Не хотела идти в кино на фильмы, которые выбирал он, «стрельбу и драки». Раздражалась на дурацкий пылесос… щедрости не хватило взять в руки эту адскую машинку. Вот так претендуешь на чуткость другого, а сама не замечаешь, что не даешь ничего. Она такая же, как Корто. И с этим надо жить?

Марина не заметила, как Айко стала улыбаться.

— Не думала, что ты самоедка, — Айко подавила улыбку. — Это все излишняя патетика — «с этим надо жить»… А ты не живи. Ничто не мешает тебе действовать так же, как Ноэль. Он тебе рядом для этого не требуется. А то, что ты не смогла вернуть ему той же монетой… Ну так это он пришел в твою жизнь, чтобы что-то изменить, а не ты — в его. Знаешь, что у каждого есть свой ангел? Если не совершишь ничего ужасного, он тебя не оставит. И будет приводить к тебе нужных людей.

Да, если ничего не останется от Ноэля, значит, зря ангел старался. Кто знает, сколько сил ему стоило организовать это все: ее работу в «Акации», дежурство в ту ночь; вымотать Львенка, Ноэля сбить с дороги… И все для того, чтобы Марина узнала: есть другая жизнь.

— Ай, вот теперь мой ангел тебя мне привел.

Айко отвела глаза.

— Ошибаешься.

Марина подумала: и правда, с какой стати Айко должна помогать ей, вводить в профессию, квохтать над ней? Где она, а где Айко Аоки…

— Ошибаешься, Марина. Ты нужна мне.

 

25

— Айко!

Кристоф пересекает двор колледжа, останавливается, совсем близко. Берет золотой крестик, что лежит у нее в ямке между ключицами, тянет на себя. Цепочка впивается ей в шею.

— Отпусти! — она бьет его ладонью по руке.

— Ты разве не буддистка? — пальцы Кристофа разжимаются, скользят по груди.

— Обнаглел, что ли?

Айко разворачивается и идет прочь. Ей пятнадцать, Кристофу на год больше. Хамоватый тип. Невысокий, крепкий, волосы ежиком; особенно его пальцы противны — короткие и пухлые.

Спустя два дня она обнаруживает его в холле своего дома возле лифта. Он стоит, опершись рукой о дверь подсобки, где жильцы хранят велосипеды и коляски.

— Тебя правда Айко зовут? А чего имя такое странное?

— Отвали, — она вызывает лифт.

— Ты красивая, — Кристоф делает к ней шаг, прижимает спиной к стене. Кнопка лифта врезается в позвоночник. Пухлые пальчики сжимают грудь, больно.

— Отвали, я сказала, идиот! — она пытается оттолкнуть его, но он сцепляет рукой ее запястья, прижимается всем телом. Он не пытается поцеловать. Просто мнет ее ладонью, как пластилиновую массу.

Лифт приходит. Неизвестно, пустой или нет, — Кристоф ослабляет хватку, она пинает его коленом в живот. Двери лифта закрываются, разделяя их. Кристоф хватает ртом воздух:

— Я до тебя доберусь, сучка!

Проходит неделя. В колледже Айко иногда видит Кристофа, он перешептывается с приятелями, но держится на расстоянии. Она старается не оставаться одна; в дом входит только за кем-то. Но Кристофа в холле нет. Она думает о том, что он дурак и трус.

В воскресенье Айко возвращается от подруги в десять вечера, льет дождь. Стоит под портиком у входа, но никто не идет: все по домам или по гостям. Она заходит в холл, но свет включить не успевает.

 

26

Про то, что дочь уже полгода нюхает кокаин, Адель Коимори узнаёт от домработницы. Та нашла дневник Айко, сунувшись к ней под матрас. Странный дневник, исписан двумя фразами: «Я виновата, я виновата, я виновата» и «Простите, простите, простите». Рисунки в стиле манга, запрещенной в доме; и не просто манга — хентай, гадкая порнография, откровенное насилие: перекошенное ужасом лицо девушки, заломленные руки, порванная блузка, щека, прижатая к велосипедной цепи, с капельками крови, додуматься же надо до такого. Рядом с девушкой — всегда двое, один невысокий, крепкий, волосы ежиком, а второго не видно, второй — только тень, черный заштрихованный силуэт. И часто рядом велосипеды, с чего бы.

Учителя заладили: переведите дочь в школу попроще, девочка у вас проблемная, не учится. Вот тебе и проект. Орала на нее — без толку. Молчит. Пришлось перевести, но и тут она одна из последних. Теперь еще кокаин и порнушка — полный набор.

Подумалось: Айко давно не носит золотые цепочку и крестик, сказала, что потеряла… Адель бросилась за шкатулкой, где драгоценности хранила, — так и есть, кольцо пропало с рубином, браслет с изумрудами, который муж на годовщину свадьбы дарил. Дверь хлопнула, домработница заглянула в спальню: «Пришла!» Не стоило при посторонних, но не сдержалась — схватила дочь за волосы, стала по щекам хлестать. Домработница-полька перепугалась, выскользнула за дверь.

Айко закрылась в своей комнате, но через минуту вылетела — бледная, всклокоченная, худая, круги под глазами. Шестнадцатилетняя девочка подсела на кокаин: отца нет, мать в разъездах, бабушка с дедом — в глубокой провинции. Если бы Гражина не полезла под матрас…

— Где мой дневник?!

Не крик, а визг. Ответила спокойно:

— Я еще не дочитала.

Айко достала из кармана канцелярский нож и полоснула себе по тыльной стороне руки.

 

27

Врач — седой, грузный, глаза усталые — смотрит пристально. Вышли из палаты.

— Мадам, вам известно, почему ваша дочь вскрыла вены?

— Это глупость какая-то, я нашла ее дневник, и…

— А вы в курсе, что она уже год вот таким канцелярским ножом себе на теле узоры рисует?

— Как… узоры? Какие узоры?..

— Вы действительно ничего не знаете? Вы с ней живете?

Адель кивнула.

— Я не всегда бываю дома… Я думала, она уже взрослая…

Врач дернул щекой — то ли от раздражения, то ли тик у него.

— Вы не поняли, что с ней случилось нечто, о чем она вам не говорит?

Адель пожала плечом:

— Вы хотите сказать, что я упустила дочь?

— Я хочу сказать, что девочке нужна мать. И курс реабилитации от наркозависимости. Останьтесь с ней до завтра. Она, как оклемается, попробует сбежать.

— Доктор, я не могу. У меня самолет в восемь утра.

Седой и грузный стоял и смотрел, не отвечая.

— Это очень важная встреча, я должна лететь. На сутки всего. Вы присмотрите за ней?

Врач не ответил, пошел по коридору. Адель толкнула дверь в палату. Айко, казалось, спала. Адель подошла, приподняла одеяло. Вздрогнула: маечка не скрывала беспорядочные порезы — на плечах, на грудной клетке — старые и свежие. Адель протянула руку, коснулась белого шрамика возле ключицы.

— Доченька…

Айко отвернула лицо, уткнула его в подушку.

 

28

На суде Кристоф держался с таким видом, будто не понимал, как здесь оказался. Он основательно подзабыл события двухлетней давности, столько воды утекло. Сейчас он поступил в “Sciences Po”, университет, о котором можно лишь мечтать: это его первая настоящая победа, если не считать того, что Клоэ согласилась с ним спать. А тут ему тычут в нос этой подсобкой с велосипедами, да он забыл даже, как ее зовут, эту дурочку японскую. Ее из колледжа перевели, двоечницу. Не узнал бы, столкнись с ней на улице: волосы как пакля, серая какая-то, с такой в голодный год за сто блинов не согласишься. Только бы в универе слушок не прошел.

У судьи — старая баба с пожеванной физией — черная накидка, белая манишка, не кресло — трон. Рядом с ней за длинным столом еще макаки в манишках на тронах. Морды как на похоронах. Да ничего, мать наняла хорошего адвоката.

— Вы понимаете, почему оказались здесь?

Неуютно стоять перед этим столом, у макаки в манишке злобный вид.

— Э-э-э… нет.

— Вам приходило в голову извиниться перед истицей?

— Э-э-э… нет.

— Вы вспоминали о случившемся?

— Э-э-э… нет.

— Вы сожалеете о содеянном?

— Э-э-э… нет.

И тут японка пропищала: «Я во всем виновата, я виновата!» — с места, никто не спрашивал. Подумал — втюрилась, что ли?

— Вы его спровоцировали? — макака оживилась.

— Нет.

— Тогда в чем ваша вина?

— Я…

У адвоката глаза стали как монеты по два евро.

— Я… не знаю.

Видать, крыша поехала. Адвокат сказал, она снюхалась.

Адвокат чертов… За что ему бабки отстегивали? Присудили три года! Правда, два условно, и срок могут скостить за хорошее поведение. Гнить теперь из-за этой дуры! Прощай “Sciences Po”! Наорал на адвоката, он только отбрыкивался: за изнасилование несовершеннолетней пять лет дают, ты дешево отделался… Дешево! А Брюно вообще сухим из воды вышел — она в темноте его не разглядела, даже не уверена, был ли кто еще; да наркоманке веры-то нет. Сдал бы Брюно — но адвокат сказал, хуже может повернуться.

 

29

Когда суд закончился, подскочила высокая брюнетка, открыла рот, но мать напустилась:

— Что значит «виновата»? Перед кем виновата? Перед этим жлобом?

Да при чем тут жлоб. Не было бы жлоба, если бы ангел от нее не отвернулся. А без ангела — никакой защиты.

— Айко, что ты несешь? Бред наркоманский — ангелы какие-то. Курс лечения коту под хвост? Признавайся — нюхнула? Я из тебя душу выну…

— Простите… я хотела бы переговорить с вашей дочерью.

Брюнетка — из организации по помощи жертвам сексуального насилия. Она понимает, каково это: год терпеть унизительные допросы, выворачиваться наизнанку перед посторонними, доказывать, что не врешь, косые взгляды сносить… такое чувство, что снова насилуют.

— Ему мало дали, — брюнетка понижает голос. — Тебе нужна психологическая поддержка. Вот моя визитка. Приходи в наш центр обязательно.

Визитку взяла мать:

— Она сейчас к выпускным готовится. Если только уже летом…

Брюнетка пожала плечами:

— Думаете, в таком состоянии она сдаст экзамены?

— Этой истории больше двух лет. Можно ведь несколько месяцев подождать? Она безобразно учится.

И тут к матери подошла судья, отозвала. Брюнетка достала вторую визитку.

— Возьми. Звони, когда захочешь.

— Спасибо. Мне не надо.

— Тебе надо. Тебе надо заново научиться жить.

Посторонняя женщина будет учить ее, Айко, жить. Да еще и заново.

— Послушай, девочка. Хочешь, я тебе скажу, что с тобой происходит? — Брюнетка покосилась на судью, говорившую с матерью. — У тебя чувство вины. Ты презираешь себя. Чувствуешь себя грязной. Опустошенной. Ты как консервная банка, которую выпотрошили и выбросили. Ты одинока. И разбита — так, что не склеишь. Тебе кажется, люди носом чуют, что тебя коснулось насилие. Ты ненавидишь свое тело… Смеешься, разговариваешь… но тебя здесь нет.

— Замолчите!

— Девочка, только вскрытый нарыв может зарубцеваться!

Бросила на пол визитку, побежала прочь по коридору.

 

30

— Я завалила экзамены и улетела в Японию. Сказала себе, что больше сюда не вернусь. Десять лет тут не появлялась.

Теперь они обе, Марина и Айко, лежали и смотрели в потолок. Так легче говорить.

— А что с наркотиками?

— Я ж прошла курс лечения. Хотя, может, вернулась бы к ним, если бы не уехала. Знаешь, что я сделала первым делом в Токио? — В голосе у Айко мелькнула улыбка. — Я отрезала волосы. По закону манги.

— Начала с белого листа…

— Нет. С белого не начнешь. Я просто бежала от себя, как ты сейчас бежишь. До этого я жила в прошлом, а тут стала жить в будущем. Я очень много рисовала, пыталась доказать себе, что — не выпотрошенная консервная банка… Так меня задели слова той женщины. И когда мне сделали первый заказ на мангу, я начала обретать веру в себя. Правда, у меня не было друзей, никого не было, кроме деда. Я ни с кем не встречалась, рисовала целыми днями или смотрела мультики. Не кино — именно мультики. Потому что в кино были человеческие отношения, любовные перипетии, а меня тошнило от всех этих самцов…

Марина улыбнулась:

— А как же Синее Дерево и толерантность?

— Синее Дерево помогает, когда идешь мимо… идешь своей дорогой… А вот если боишься подпустить кого-то — Дерево не помощник. Правда, я умудрилась влюбиться. Через пять лет жизни в Токио.

 

31

Сюйти Каэдэ владел маленьким, но процветающим издательством, публиковавшим исключительно мангу. Айко отправила ему рисунки, уже начиная отчаиваться их продать. На первых порах она стучалась в известные издательские дома; потом проштудировала список издательств средней руки… Там ей перепало несколько контрактов, но жить на эти деньги было нельзя. Да и скукота: рисуешь заказуху — каких-нибудь популярных персонажей. И вот Каэдэ-сан, он же господин Клён, если переводить с японского, вдруг живо заинтересовался ее художествами. Пригласил в кафе, куда явился в гавайской рубашке с пальмами и попугаями.

Это сразу расположило. Он по-свойски перешел на «ты» и представился по имени: Сюйти. Лет на десять старше, веселый. Длинные узкие пальцы, унизанные серебряными перстнями, забавно.

— Через полтора месяца сможешь выдать двадцать страниц?

— Через неделю могу…

Рассмеялся.

— Так рано не надо, — достал один из ее набросков: — Мне эта тема нравится.

Айко принесла работу спустя три недели. Сюйти одобрил, задумчиво постучал карандашом по столу.

— Знаешь… А нарисуй мне… что хочешь.

Так Айко и начала ощущать, что не консервная она банка. Через некоторое время ее заметил еще один издатель, и еще… Но на Сюйти она работать продолжала. Он был ей симпатичен — от него не исходило угрозы. Общалась с ним, как с подружкой, и не заметила, как стала нуждаться в нем.

Сюйти сообразил, что к чему, и как бы между делом позвал в кино. В суперкинотеатр развлекательного комплекса “Mediage” в Одайба. Одайба, «Радужный город», — район, выстроенный на отвоеванной у Токийского залива территории. Год как Сюйти переехал на этот искусственный остров, связанный с континентом восхитительным Радужным мостом. С моста можно романтически смотреть на залив и Tokyo Tower, скопированную с Эйфелевой башни, но на девять метров выше. У Айко должны всплывать приятные воспоминания о детстве и юности в далеком Париже. В кино и на мосту целовались, после позвал к себе, «показать первое издание манги “Новый Остров сокровищ” Осаму Тэдзуки».

Когда поднимались в лифте, стал в шею целовать — она вдруг забилась, слезы ручьем — и ну давай в кнопки тыкать, лифт останавливать. Сбежала, ничего не объясняя; подумал: «Неужто невинна в двадцать три?» Так ведь сама пошла, странная. Не разозлился, но решил не связываться. Она появилась спустя две недели, с невнятными извинениями, что-то бормотала — ничего не понял. Какой-то у нее негативный опыт был. Признаться, совсем не хотелось заниматься психо— и прочей терапией. Договорились, что отношения — только рабочие, но она вскоре исчезла. Через несколько лет ее имя стало довольно известным в своем жанре. На юри спрос не так велик, но тут она лучшая. Кстати, ему этот ее уклон сразу показался подозрительным — станет нормальная девушка лесбийскую любовь изображать? Впрочем, кому какое дело. Запомнил ее милой, диковатой, хорошенькой худышкой. Рад был, что первым открыл.

 

32

Прыгнула в поезд метро. Линия «Юрикамоме» — автоматизированная, без машиниста: сядешь у лобового стекла и летишь по мосту над Токийским заливом, где этих юрикамоме, озерных чаек, целые колонии. Смотришь за окно на усыпанный огнями Радужный мост — красные, белые, зеленые нити, — на ночной город, на темную воду залива — ненавидишь себя, стыдно перед Сюйти, а тошнота все стоит в горле: едва успеваешь пакет из сумки дернуть — вырвало бы на пол. Окружающие делают вид, что не видят. Наверно, думают: перепила.

Запах. Преследует этот запах. Галлюцинация какая-то — показалось, что в лифте странный знакомый запах, и — вспышка: подсобка с велосипедами и колясками, там нет вентиляции, душно, спертый воздух, слегка заплесневелый. Неоткуда взяться этому запаху в лифте токийской высотки, но — он уже схватил, липкий ужас. Не вырваться наружу, тело зажато между стенкой лифта и другим — чужим — теплым, дышащим, настойчивым. Тело, вспомнившее боль в запястьях, велосипедную цепь на щеке, и ту, другую боль; и самое, самое мерзкое — капли чужого пота, падающие тебе на лицо, пока ты плачешь.

Дома достала из ящика стола канцелярский нож. «Только вскрытый нарыв может зарубцеваться!» — а что делать, когда ты — целиком — и есть этот самый нарыв? Ведь думала, что — всё, всё прошло. Откуда этот гадкий запах, этот клейкий страх? Эта боль, этот стыд и ненависть к своему телу… Ревела, водила лезвием, смотрела, как красные капельки выступали, будто роса.

 

33

— Я тогда поняла, что не смогу быть с ним, ни с кем из них не смогу. Не хочу. Не могу. Знаю, что не все они, как… Все равно. Не могу. Поняла, что всегда буду одна. Мне казалось, я стала жить в будущем — но нет, прошлое за спиной стояло. А я сама была нигде, меня не было. Из этого виража я выйти не могла.

— А… дед?

— Дед, может, и догадывался о чем-то, но в Японии не принято в душу лезть. Я ведь долго была уверена, что виновата в смерти отца, что «продала» его за сосиски с картошкой фри в столовой. Считала, Кристоф появился, потому что мой ангел от меня отвернулся. Глупости. Ангелы не отворачиваются. Они прощают.

— Тем более что и прощать-то не за что.

— Да… думаешь, я сама сообразила? Черта с два. Мне Ори это долго и терпеливо внушала. И однажды я проснулась и поняла — свободна. Свободна от чувства вины. И, может быть, от прошлого.

 

34

Марине такая Ори не помешала бы. Старше и умнее. Она была с Айко каждый день, четыре года подряд. Без нее, может, и не сумела бы Айко пробиться. Не узнала бы, что жить в настоящем — возможно. Не захотела бы в нем жить.

— Это ее история — про корзины и запах сакуры.

Марина наконец оторвала взгляд от потолка:

— Ты же сказала: «Там, где я, нет запахов».

— Нет. — Айко головы не повернула. — Ори ушла и унесла с собой все запахи.

— Почему?..

— К мужу вернулась. У них был общий ребенок, дочка. Иногда Ори забирала ее к нам. Я рисовала ей… Из-за дочери Ори опять сошлась с мужем. Простила ему многое. И сказала, что это ее последний шанс построить нормальную жизнь. А у меня было чувство, что она — мой последний шанс.

— Муж не хотел, чтобы вы встречались?

— Он ревновал очень. Да незачем было хотеть или нет. Между Токио и Сендаем, где они живут, триста километров. Поезда ходят быстро, но… ни к чему это.

Марина облокотилась о подушку.

— Айко, посмотри на меня.

— Ори ушла, а через полтора месяца умер дед. Просто не проснулся. — Айко оторвала взгляд от потолка, но на Марину не перевела. — Это случилось два года назад, мне казалось, я все потеряла. У меня так мало было — два любимых человека, и они ушли. Пустой дом… и это длилось, длилось. А потом я получила письмо с твоими рисунками.

Айко, казалось, сделала колоссальное усилие — перевела глаза на Марину.

— И мне стало легче.

Марина молчала.

— Письмо с живыми рисунками. — Айко снова отвела глаза. — Я ведь из-за тебя сюда прилетела. Поедешь в Токио?

 

35

Белый шрамик на ключице. Тянешь с плеча шелковую ткань, и выглядывают другие — короткие, неприметные, у каждого — своя история, которую не надо знать. Тихий свет небесной лампы, синие ирисы.

— Ноги замерзли…

— Ныряй под одеяло…

Марина скидывает джинсы, кофту. Май, а ночью прохладно. Под одеялом — царство шелка. У Айко маленькие горячие ступни, прячешь в них свои «ледышки», сплетаешь коленки — так уютно сразу.

Нет ни прошлого, ни будущего. Ты здесь и сейчас.

Марина кладет руку Айко на живот, скользит по ребрышкам. Будто птичку, пестрого зимородка, стискиваешь, только ну очень большого. Хочется оградить его от всех кошек мира. Гордая неосторожная пичужка…

Марина касается губами шрамика на ключице, кладет голову на Айкину подушку, ныряет носом в ее волосы, пахнущие разнотравьем. Айко улыбается, не открывая глаз, — как если бы все силы израсходовала на этот разговор. Да, наверно, так и есть.

— Ай, а когда в Токио сакура зацветет?

— Отцвела уже в начале апреля…

— Теперь год ждать!

— Да это все туристическая романтика, — Айко поворачивается, прячет лицо у Марины между шеей и плечом.

— А как же ханами, праздник любования цветами? Я слышала, вся страна следит за тем, как сакура зацветает, сперва на юге, а потом через весь остров волна идет…

Марина переходит на шепот. Айко отвечает тоже тихо: сонное чириканье.

— Цветение сакуры — повод для пьянки. Японцы в пять утра места под деревьями занимают — спят в костюмах-галстуках на циновках. Если хочешь по службе продвинуться — выпей с начальником под цветущим деревом…

— Вот тебе и запах сакуры… — Марина улыбнулась. — А я хотела бы все-таки его узнать.

— Узнаешь, — Айко прижалась к Марине. — Я засыпаю… не могу больше.

— Спи…

— Ни прошлого, ни будущего… Сакура пахнет твоим телом… Не исчезай.

Марина слушает ровное дыхание спящей Айко.

Лампа небесного цвета едва освещает комнату.

А если настоящая радость — она вот такая? Ты не пытаешься надышаться ею, удержать ее в легких. Не боишься потерять: просто не думаешь о том, что будет. И то, что было, — не нужно тебе. Здесь и сейчас тепло и легко. Несет тебя волна, а может, ты уже сама — волна и катишься себе вдоль берегов, ни о чем не жалея, не сожалея, без ожиданий, без сомнений, без тревог, без снов.

* * *

Айко заглушает мотор, наваливается тишина.

— Ай, хоть теперь скажи, где мы.

— На Хоккайдо, в Немуро. Это самый север Японии. — Айко запускает пальцы в твои непривычно короткие волосы. — Дикие края. Можешь выходить.

Ехали от Саппоро, где в аэропорту взяли напрокат синюю уютную «тойоту». Выпрыгиваешь на землю — и здесь тишина, только птиц слышно. Небо затянуто от края до края, легкий туман.

Айко хлопает дверцей:

— Пошли.

Идете по серому гравию к небольшому буддийскому храму с красной крышей: уголки у нее загибаются, и кажется, что храм улыбнулся.

— А что за кусты такие красивые?

Вдоль дорожки — невысокий кустарник, нахлобучивший белые шапки из цветов. Глядя издалека, можно подумать — снег выпал.

Айко бросает небрежно:

— Сакура.

Ты останавливаешься.

— Как — сакура? Она же отцвела в апреле!

— В Токио — да. А сюда волна как раз к середине мая докатывается. Дальше ей идти некуда. Еще пара дней, и мы опоздали бы.

— Но…

— Теперь понимаешь, почему я с визой спешила? Хорошо, что в посольстве свои люди.

— Но… Айко… это все ради меня?

— Ты хотела узнать запах сакуры, — Айко улыбается вместе с буддийским храмом. — Правда, она здесь немного другая, чем в Киото или Токио. Не деревья, а кусты, но им больше сотни лет. Храм Сейрюдзи славится ими. Завтра-послезавтра она начнет облетать. Ветер поднимет вихри лепестков…

— Как в «Утэне».

Ты перешагиваешь через цепь-оградку, склоняешься к усыпанной белыми цветами ветке. Вдыхаешь. Замираешь. Оглядываешься. Айко смотрит на тебя, по-прежнему улыбаясь.

— Ай… но… она не пахнет! Она ничем не пахнет!

— Конечно. Это же пустоцвет.

— Но как же корзины с прошлым и будущим, запах цветущей сакуры?..

Айко кивает в сторону:

— Здесь до моря недалеко. Пойдем.

* * *

Туман, крики чаек, солоноватый ветерок. Пустынная дорога, забегаловка-развалюха с крабом на фасаде — ловят их тут в большом количестве. Топать в кроссовках по дороге, держась за руки, говорить.

— Когда Ори сказала про запах сакуры, я тоже не поняла. И она объяснила. Реальность — это черно-белая манга, и какими цветами ее раскрашивать — зависит от нас. Сакура не пахнет ничем, но никто не запретил тебе придумать ей запах. Если твой путь лежит сквозь облако цветущих деревьев — что проще: распахни глаза и улови запах, запах радости. А ты корзинами занят.

— Она так тебя к жизни возвращала…

— Она учила меня этой жизни радоваться. Радоваться даже тому, чего нет. Запаху сакуры. Придумываешь его, и всё.

— Придумываешь себе радость…

— И живешь в ней.

— Да, но тогда ты снова не здесь.

— Какая разница? Ты там, где хочешь.

Помолчали.

— Айко… а не окажусь ли я сакурой, запах которой ты просто выдумала?

Айко шагнула на траву у дороги. Потянулась, легла на спину.

— Устала баранку крутить… Не говори о будущем.

Морской ветерок путает ее челку. Ты ложишься рядом. Тишина, крики чаек. Тяжелое серое небо.

— Знаешь, тут, на Хоккайдо, есть полуостров Сиретоко. В переводе с языка айнов, аборигенов, это «край земли». Мы с тобой на краю земли, у моря, нас ожидает маленький отель, простой, потому что туристы здесь бывают нечасто. Еще нас ждут краб на ужин или рыбешка. Мы вдвоем и, кажется, счастливы. Это и есть наш запах сакуры. Он только наш, и пускай для других это все глупость. Распутство. Другие хотят иметь стабильную работу, свидетельство о браке — удобную жизнь, статус. Это их запах сакуры. Но счастливы ли они?

Ты молчишь, улыбаешься. Смотришь в небо — оно совсем рядом.

— А когда твоя мама улетает во Францию?

— Послезавтра.

Ты поворачиваешь лицо к Айко, у нее красивый профиль.

— И чем мы будем заниматься здесь два дня?

Айко возвращает улыбку:

— Чем хочешь.