С Гривсом он познакомился как-то на причале китобойцев, когда оба ожидали рейдовый катер. Лухманов говорил по-английски, и Гривс обрадовался собеседнику. Вскоре выяснилось, что их суда стоят рядом, и с этой минуты тесное знакомство двух капитанов, советского и американского, считалось само собой разумеющимся: соседи.

По утрам они поднимались на мостики и раскланивались. А время от времени навещали друг друга.

Гривс вовсе не походил на морского волка, хотя прошел нелегкий жизненный путь, пока выбился в штурманы, а затем — в капитаны. Повидал на своем веку и матросов-бродяг, и лютых боцманов, и шкиперов-самодуров. Другой на его месте давно бы ожесточился, но Гривса все это не огрубило, и он сохранил врожденную мягкость, даже застенчивость. Откровенно мечтал о береговом уюте, грустил по жене и детям и ждал лишь окончания войны, чтобы с чистой совестью оставить навсегда и море, и корабли…

Лухманов гостя встретил на палубе. В каюте Гривс опустился в кресло и стал набивать трубку. Извинился, как обычно, за внезапный визит, за то, что оторвал капитана «Кузбасса» от дел; словно оправдываясь, пожаловался на последние события, которые вызывают тревогу, и этой тревогой поделиться не с кем, кроме как с ним, Лухмановым.

— Англичане, как всегда, надуты и важны, самоуверенны до предела, и это, честно говоря, мне больше всего не нравится.

— Да, боюсь, немцы осведомлены о предстоящем выходе конвоя, — высказал сомнения и Лухманов.

— Конечно осведомлены, — спокойно ответил Гривс. — Думаете, на транспортах мало подонков? Многие ходят в такие рейсы только ради денег, а в каждом желающем поживиться прячется маленький предатель. Уж я-то знаю: родился и вырос на юге Штатов.

Лухманов английским владел не настолько, чтобы схватывать сразу все: и смысл, и оттенки. Поэтому фразы собеседника он мысленно тут же переводил, невольно придавая им русский, привычный лад.

— К сожалению, в Америке есть люди, которые сочувствуют Гитлеру и ненавидят нашего президента. «Помогать красным? Лучше не ссориться с Гитлером — через океан он до нас не дотянется!» А я побывал почти во всех портах мира и убедился, что планета не так уж и велика. Впрочем, такие люди, дотянись до них Гитлер, быстро нашли бы с ним общий язык. — Он примолк, точно раздумывая, стоит ли быть до конца откровенным с советским капитаном. Потом все же сказал, хоть и не так громко, как прежде: — Вы знаете, мистер Лухманов, что расовые проблемы в нашей стране чрезвычайно остры? А там, где есть место расизму, всегда появляется почва и для фашизма.

Лухманов слушал молча. Все, о чем рассказывал Гривс, было ему, конечно, ведомо, однако не хотелось комментировать откровения американца о собственной родине: опровергать собеседника он не мог, а согласие, выраженное даже в предельно осторожной форме, выглядело бы элементарной невежливостью. Для каждого человека родина, какие бы мрачные времена ни переживала она, все-таки остается родиной.

Должно быть, подобные мысли не волновали Гривса, потому что он продолжал непринужденно облегчать душу:

— Мне доводилось плавать в средиземноморских конвоях, на Мальту, и должен сказать, там выглядит все иначе… Создается впечатление, что англичане там дорожат каждой тонной груза и поэтому не доверяют никому. Как это говорится у вас, русских: даже собственной тени? Секретность доходила до абсурда: капитаны судов подчас не знали заранее курсов. Нас всегда сопровождали авианосцы, линкоры, а главное — самолеты, и потери были минимальными на самых опасных участках моря. И это несмотря на то, что Гибралтар полон германских лазутчиков, а конвои проходят лишь в трех-четырех сотнях миль от итальянского берега.

— Да, курсы судов, следующих в Советский Союз, установлены с первых конвоев и с тех пор уже многие месяцы не меняются. Немцы, конечно, их знают, — промолвил Лухманов.

— Честно говоря, у меня дурные предчувствия. — вздохнул Гривс. — Молю бога, чтобы все окончилось благополучно.

В голосе его прозвучала печаль уставшего человека, и Лухманов попытался приободрить гостя, хотя у самого на сердце было далеко не спокойно.

— Будем надеяться, все обойдется, — улыбнулся он. — Нас охраняют крупные военные корабли, да и сами мы не из тех, кого можно слопать живьем.

Гривс кивнул, то ли соглашаясь с его доводами, то ли благодаря за плохо замаскированное сочувствие. И внезапно спросил:

— Скажите, вы с самого начала мечтали стать моряком?

— Да, с детства…

— А я нет… Я рос задумчивым парнем и больше всего на свете хотел стать писателем. Да, да, не улыбайтесь, хоть это, наверное, и смешно… Пробовал писать, дважды меня напечатали — экзотическую чепуху о тихоокеанских островах, где смуглые женщины влюбляются в бравых американских шкиперов. Потом попытался рассказать правду о жизни моряков, о нравах, царящих порой на судах, и мне из редакций даже не отвечали. Общество не любит, когда прикасаются к его гнойникам. Профессия писателя схожа с профессией боксера: нужно, чтобы тебе поначалу переломали хрящи, дабы потом не чувствовать боли, когда тебя бьют. Стыдно, но у меня не хватило характера.

— Вы пишете и сейчас? — поинтересовался Лухманов, и Гривс покраснел, смутился.

— Так, пустяки… Заметки. Для себя, для памяти. — И тихо, справившись со смущением, добавил: — Может быть, для своих детей…

Они беседовали уже часа полтора, когда задребезжал телефон. Вахтенный сигнальщик докладывал с мостика, что на рейд вошли военные корабли. Лухманов и Гривс поспешили на палубу.

Туман не рассеялся, а сбился у берегов, рейд же был затянут серой моросью, сквозь которую смутно просматривалась ближняя часть фиорда. В заливе стало внезапно тесно от множества кораблей. Расплывчато виделись громоздкие надстройки линейного корабля, узкие корпуса крейсеров, а с моря продолжали втягиваться на рейд миноносцы, корветы и тральщики, время от времени нарушая тишину грохотом якорь-цепей. Мельтешили сигнальные фонари, динамики внутрикорабельной связи приглушенно разносили отрывистые приказания вахтенных офицеров, и все чаще тарахтели моторами спущенные на воду баркасы и катера. Силуэты боевых кораблей как-то враз изменили привычный, надоевший за долгие месяцы облик рейда.

— Линкор «Вашингтон», крейсеры «Тускалуза» и «Уичита», английские «Кент» и «Лондон», — опознавал Гривс. — Если не ошибаюсь, «Лондон» под адмиральским флагом. Впрочем, линкор тоже. Не слишком ли велика для нас честь?

Гривс повеселел. Военные корабли развеяли многие прежние опасения, внушали уверенность, что в океане все будет благополучно. Это была внушительная боевая сила, способная сразиться с любой германской эскадрой.

Корабли привораживали красотой совершенных форм. В их обводах, рубках и мачтах, в трубах и орудийных башнях угадывалась дерзость, до времени скрытая стремительность, грозная и величественная сила. Они казались существами высшей корабельной породы, и неуклюжие транспорты рядом с ними выглядели как замызганные дворняги рядом с гончими или борзыми.

Но главное, корабли внесли в надоевшую неподвижность рейда суету, оживленность, деловую, почти веселую торопливость, и Лухманову, как и всем, наверное, на судах, вдруг захотелось немедленно действовать, заняться работой — все равно какой, лишь бы не возвращаться снова к будничной скуке, к полусонному опостылевшему житью. Возникло чувство, будто скоро, сейчас, вот-вот произойдет что-то важное, давно ожидаемое, во что и веру было уже потеряли… Видимо, нечто подобное чувствовал и Гривс, потому что тотчас же заторопился.

— Теперь каждую минуту могут поступить какие-нибудь указания, — словно оправдываясь за прерванный визит, вымолвил он.

У трапа с ним сухо поздоровался Митчелл. Лухманов замечал уже не однажды, что американцы и англичане недолюбливали друг друга. Как-то обмолвился об этом в кают-компании, и Митчелл, поморщившись, процедил:

— Они считают себя первой нацией мира, забывая, что у них все от нас: и язык, и способности, и культура…

В его словах прозвучала плохо скрытая ревность: англичане не терпят чьего-либо превосходства… Но Гривс не обратил внимания на сухость офицера связи, возбужденно думая совсем о другом. Он торопливо попрощался с Лухмановым и сошел в шлюпку.

А Лухманов с удивлением заметил, что все на «Кузбассе», не дожидаясь чьих-либо приказаний, занялись делом. Птахов проверял растяжки, которыми были закреплены на палубе танки, боцман опробовал брашпиль, расчеты возились у пушки и «эрликонов». Боевые корабли словно явились предвестниками добрых событий, и ожидать эти события сложа руки попросту стало невмоготу.

Очевидно, приподнятое настроение возникло не только на «Кузбассе»: с нескольких транспортов одновременно замигали в сторону причала сигнальные фонари, прося пополнить запасы пресной воды. А у самых бонов прохрипел внезапно в тумане корабельный гудок, словно пробуждаясь после долгой медвежьей спячки. Даже туман как будто начал рассеиваться. Небо посветлело, за пеленою влаги все чаще стали просматриваться вершины сопок. «К вечеру туман рассеется, — подумалось Лухманову. — А может, лучше пусть остается? Все-таки скрывает от посторонних глаз все, что происходит на рейде…»

Он приказал вахтенному собрать в кают-компанию штурманов и механиков, дабы выяснить, все ли готово к выходу в море, если вдруг тот последует в самое ближайшее время.

К вечеру туман действительно разошелся, исчез. Объявилось блеклое солнце, и мокрые сопки тускло поблескивали отраженным светом. Берега казались чистыми, вымытыми, и такой же прозрачностью открылся вдали океан. И тогда все увидели, как тесно в фиорде. В самой отдаленной глубине его, в закутке, окруженном со всех сторон кряжами гор и отгороженном от океана линией бонов, скопилось около ста кораблей — и военных, и вспомогательных, и торговых. Рейд напоминал внезапно возникший город, со своими улицами и переулками, пожалуй, только без площадей: для них не осталось места. Между частоколом судовых стеньг, над дымными трубами, над кварталами транспортов и игрушечными особнячками корветов возвышались то там, то здесь, как колокольни соборов, мачты крупных боевых кораблей, состоявших из множества рубок, командных и дальномерных постов, прожекторных мостиков и площадок. Все это плотно лепилось одно к другому, суживалось кверху и при известном воображении могло показаться чудом архитектуры.

Конечно, все в этот вечер торчали на палубах: после месяцев скучного однообразия эскадра выглядела все-таки новым зрелищем. Там бытовал свой уклад жизни, отличный от жизни на транспортах, на палубах кораблей то и дело собирались сотни матросов, а за всем этим наблюдать было интереснее, чем глядеть в переборки и подволоки кают. К тому же появление флота воскресило надежды на скорые перемены в судьбе конвоя, и потому всюду, где сходилось несколько человек, сразу же возбужденно и горячо высказывались догадки, предположения, даже расчеты. Жизнь как бы приобрела и новый смысл, и новую веру.

Потом наблюдали, как снялся с якоря линкор «Вашингтон» и, сопровождаемый четырьмя миноносцами, стал удаляться в море. С линкора еще долго передавали сигнальным прожектором какие-то тексты — ему отвечали с крейсера «Уичита».

— Что они передают? — поинтересовался Лухманов у Митчелла.

— Так, чепуху, — нахмурился лейтенант. — Упражняются в остроумии. У американцев даже флот — как это по-русски? — ба-ла-ган!

В каюту вернулся Лухманов уже поздно ночью. Минувший день казался ему удивительно длинным, словно состоял из нескольких разных дней. Сперва из туманного, слякотного, тоскливого, затем из второго, ясного. До прихода эскадры — и после… Эта кажущаяся бесконечность времени сама по себе утомила его. Но впереди ожидала ночь — бессонная, светлая и потому, должно быть, такая же долгая, как и день.

До чего же приелась обстановка каюты! И этот стол с различными графиками над ним, и огромный, слоноподобный судовой телефон, и графин с водой в штормовом гнезде, чтоб не разбился при качке, и мерно, едва слышно стрекочущие часы, стрелки которых оббегали черт его знает какой уже круг с тех пор, как суда отстаиваются в Исландии. Лухманов помнил каждую заклепку на подволоке и каждый изгиб узора на переборках, карнизы которых были расписаны под ценные породы дерева. Только портрет Ольги да коврик над койкой, вышитый ее же руками, не вызывали отвращения. Люди становятся моряками ради движения, простора и перемены мест; когда же судно приковано намертво к якорю, его помещения превращаются в кельи монахов.

Теперь, когда верилось, что приход эскадры и завтрашнее совещание капитанов означают близкий конец стоянки, ожидание стало невыносимо. Время как будто замерло — до утра, до нового дня была еще целая вечность. Неужели он скоро увидит Ольгу? Боялся надеяться: слишком горьким будет разочарование, если надежды не оправдаются.

Но не думать об Ольге не мог. Надежда жила подспудно, помимо его желания и осторожных предостережений разума. Чувства, которые так долго он в себе заглушал, убегая от них то в работу, то в судовые заботы, то просто в отвлеченные мысли, всколыхнулись внезапно и властвовали над ним теперь безраздельно, не милуя и не щадя. Ольгу вспоминал он всем своим существом — глазами, руками, слухом, и в какие-то мгновения ему опять начинало чудиться, будто ощущает в каюте запах ее волос, улавливает взволнованный горячечный шепот, чувствует радостную близость Ольгиных губ…

Почему всегда воспевают лишь первую пору любви? Ведь истинная любовь начинается после того, как двое станут женою и мужем. Тогда они делят поровну не только радужные мечты, но и печали, и тяготы, и близость их становится подлинной, необходимой, как близость моря и корабля. В их отношениях, в чувствах возникает столько доверчивости, отзывчивости, таинственной красоты, которых порою хватило бы на все человечество! Но все это — тайна двоих, а тайны не принято воспевать. И потому представление многих о любви ограничено прелюдией к ней: первыми встречами, вздохами, признаниями и клятвами. В крайнем случае, робкими ласками… А любовь настоящая — это долгая жизнь: не только в семнадцать, но и в тридцать, и в пятьдесят, до самой последней березки… И как всякая жизнь, она не нуждается ни в подтверждениях, ни в громких словах, ни в ханжеской молчаливой стыдливости.

Летосчисление собственного счастья Лухманов вел с того дня, когда Ольга стала его женой. Ни со дня раньше, хотя порой вспоминались, конечно, радостно и фиалки, подложенные в портфельчик, и неудачная морская прогулка на швертботе, и весенние поездки на дачу… Свадебное воскресенье память хранила расплывчато. Поздравляли, дарили цветы, кричали: «Горько!», потом орали до хрипоты «На городі верба рясна…» и «Хмелю мій, хмелю…». А ему хотелось, чтобы это все поскорее окончилось: священный праздник его и Ольги превращался для остальных, по сути, в простое гульбище, и некоторые из гостей, наверное, уже и не помнили, по какому поводу собрались.

Когда гости разошлись, они с Ольгой и ее матерью еще долго перемывали посуду и наводили порядок в комнате. Пахло вином, табаком, винегретом, и Ольга распахнула окно. За ним догорала летняя ночь.

Наконец мать, почему-то всплакнув и украдкой перекрестив их, удалилась в свою комнатенку. Утомленные свадебными заботами, он и она неподвижно лежали рядом, слыша в темноте, как в случайных звуках то ли окончательно засыпал, то ли уже пробуждался город.

— Ты счастлив, Лухманов? — спросила Ольга негромко.

— Да.

— Почему?

— Не знаю. — Он приподнялся на локте, чтобы видеть ее лицо. — Сегодня, впрочем, мелькнула догадка… Я рано осиротел, не знал особых привязанностей и потому полагал, что доля скитальца — самая удобная для меня: никто не ждет, никому не нужен… Правда, иногда сосало под ложечкой: скитаться все-таки хорошо, если есть куда возвращаться. И вот… Я обрел в тебе не только любимую женщину, но и берег. Понимаешь? Берег! А берег — это весь мир.

— Ты порой становишься первоклассным оратором! — рассмеялась она.

— Только перед тобой. Но все равно не могу объяснить своих чувств.

— Что же это за чувства? Расскажи.

— Трудно. Даже не понимаю, добрые они или злые. То мне хочется плакать и целовать твои ноги, то поднять на руках высоко над землей! Или вдруг превратиться в зверей и жить в глухой степи, где есть лишь травы да луна по ночам. Наверное, я ревновал бы тебя и к птицам, и к солнцу, и к змеям и когда-нибудь, тоскуя от ревности, отнес бы на жертвенный камень.

— Что ты, я ужасная трусиха, — смеялась Ольга, — и на этом камне со страху потеряла бы сознание!

— В последнюю минуту я пощадил бы тебя. Знаешь, не думал, что слово «муж» ощущается так ответственно и в то же время легко и приятно.

— Я же предупреждала: хочу, чтобы ты навсегда оставался моим возлюбленным, а не мужем.

— Ну, об этом позаботится море, — поцеловал он ее глаза.

И Ольга прижала его голову, призналась, точно согрела дыханием щеку:

— Я люблю тебя, Лухманов. Можешь вообразить, что мы на жертвенном камне. Только не нужно меня щадить — лучше давай потеряем сознание…

Сколько подобных ночей было потом в их жизни! Море действительно заботилось о том, чтобы любовь не стала привычкой. Жаль только, что эти праздники случались не так уж часто: такова судьба моряков.

В рейсах всякий раз он до мельчайших подробностей воображал, как встретится с Ольгой. И пусть потом дома все происходило не так, Лухманов не разочаровывался. Вот и ныне он представлял не однажды, как в Мурманске поднимется к деревянному дому на сопке, конечно же вместе с Ольгой, потому что она встретит его в порту. А в комнате порывисто повиснет на шее, упрекая шутливо:

— Почему ты ухмыляешься, Лухманов? Воображаешь, что женщина измучилась по тебе? Как бы не так… В другой раз, когда вернешься из рейса, напрошусь на ночную смену.

А может, все будет совсем не так? Быть может, «Кузбасс» доберется до берега изорванный и истерзанный, и первыми на причале, окруженном охраной, встретят его санитарные машины? Или не доберется вовсе… Впереди, в океане, ожидал рискованный путь. Охрана, правда, как будто солидная, но война есть война.

Война… В голове не укладывалось, что местечко, в котором Лухманов родился и вырос, город, где он учился и познакомился с Ольгой, оккупированы врагом. И немцы, наверное, самодовольно уверены, что это надолго, что Германия там — навсегда. Кто-то дерется с ними, кто-то уничтожает захватчиков, а он, здоровый и сильный мужчина, за тысячи миль от фронта месяцами только вздыхает в четырех переборках каюты да грустит по жене. Лухманова часто мучили угрызения совести, ему порою казалось, что после войны он не сможет смотреть солдатам в глаза. Конечно, здесь, на «Кузбассе», тоже свой долг, формально тот долг приравнен к солдатскому, но разве возможно вынести томительное безделье в то время, когда народ истекает кровью, нуждается в каждом бойце и в каждом снаряде?

Он очень надеялся, что его призовут в военно-морской флот. Многие бывшие капитаны и штурманы теперь командуют «охотниками», тральщиками, торпедными катерами, даже подводными лодками. Смог бы и он, Лухманов… Там — воинская активность, сила, моряки там сами ищут врага, громят его, топят, и противник боится их, избегает встречаться с ними. В этой повседневной военной активности можно разрядить или хотя бы облегчить и свое ощущение общенародного горя, и свою ненависть. Но главное все-таки в том, что ты страшен и грозен сам для врага.

Иное дело на транспортах. Здесь не нападают первыми — здесь можно лишь защищаться, да и то не всегда надежно. Шанс заключается здесь не столько в собственном умении, сколько в силе кораблей охранения да в промашках врага. А нет ничего тягостней на войне, нежели отбиваться, вместо того чтобы атаковать самому. Но транспорты для немецких военных кораблей не равный и достойный противник, а только цель, которую разыскивают, рыская по океану, и затем, обнаружив, добивают всеми доступными средствами — торпедами, бомбами и снарядами. Поэтому транспорты чаще всего обходят гитлеровцев за сотни миль, прячутся в ночах, в туманах, за дымовыми завесами. Нет, все-таки на войне самая завидная доля — быть солдатом.

Правда, если конвой дойдет до советских портов, силу моряков торгового флота тоже почувствует враг на каких-то участках фронта — это единственное, что утешает. Гривс по секрету обмолвился — он узнал это от коммодора конвоя, — что в трюмах транспортов сто восемьдесят восемь тысяч тонн ценных военных грузов общей стоимостью в семьсот миллионов долларов. Почти полтысячи танков и около трехсот самолетов, более четырех тысяч автомашин и тягачей, боезапас, взрывчатка, горючее, сталь, стратегическое сырье… Конечно, капля в море по сравнению с нуждами советского народа, ведущего кровопролитные бои против двухсот пятидесяти отборных гитлеровских дивизий. Но сейчас эта капля окажется к месту.

Немцы, безусловно, не дураки: постараются вцепиться в конвой мертвой хваткой, чтобы уничтожить его совсем или максимально ослабить. Так что впереди — нелегкая жизнь. Однако хватит об этом гадать… Быть может, на совещании капитанов завтра все прояснится, и тогда не останется времени для сомнений и опасений — будет лишь цель: доставить грузы в советские порты! Скорее бы! Черт с ними, с опасностями: разве во время войны они существуют лишь в океане?

А теперь пора спать, решил Лухманов. Кто знает, как начнут разворачиваться события, и может случиться, что ему, капитану, многие сутки придется затем провести на мостике и в штурманской рубке.