Лето пришло наконец и в Мурманск. Без весны, как-то сразу. То дули холодные ветры, долго, с зимы, и сопки лежали в снегу — разве что наступил после ночи полярный день, и солнце жидко просвечивало сквозь тучи… Потом нахлынула вдруг теплынь. Небо раздвинулось, посветлело, освобождая себя не только для синевы, но и для вражеских самолетов.

Кольский залив, словно южное море, в полдень затягивало дымчатой поволокой. Струилось над сопками марево, пробуждая терпкий запах земли. Карликовые березки — изогнутые, узловатые, точно сведенные ревматизмом, — пестрели свежей, еще ничем не тронутой зеленью. А на солнечных склонах, в распадках, вокруг озерков зацветали неярко травы — зацветали поспешно, не дожидаясь листьев, чтобы успеть совершить свой жизненный круг за короткое и нестойкое здешнее лето.

Облака задумчиво замирали над последней кромкой земли. Гудки буксиров напоминали трубный зов оленей. Ночи исчезли и угадывались теперь лишь по низкому, сонному солнцу да по длинным, уснувшим вповалку теням.

Мурманчане любили эту короткую пору года — ласковую и светлую. Но ныне с приходом лета участились налеты вражеской авиации. Немцы бомбили причалы, суда на рейде, железную дорогу вдоль Колы. Город подступал к дороге и к порту вплотную, и потому бомбы рвались и на улицах, в жилых кварталах. По самолетам яростно били зенитные батареи, расположенные на сопках, пулеметы и пушчонки судов, боевые корабли, если находились в гавани. Потом появлялись наши истребители, огонь умолкал, и в небе, на виду у города, часто завязывались ожесточенные воздушные схватки. Летчики пользовались у мурманчан таким же почетом, как моряки.

И все же люди радовались теплу, тому, что можно сбросить с себя надоевшие телогрейки, пальто, шинели и хоть недолго пощеголять налегке: в костюмах, в кителях. Большего мурманское лето не позволяло, но и на том спасибо: все-таки Заполярье, Арктика.

А на Ольгу здешнее лето всегда нагоняло грусть. Она никак не могла привыкнуть к Северу. Когда видела сверкающий под солнцем залив, синее небо, зелень, в памяти невольно тотчас же воскресал южный город, где она родилась, выросла, повстречала Лухманова. Мама умерла перед самой войной, и Лухманов остался единственным человеком, который был теперь не только ее настоящим, но и прошлым. Ольге и раньше бывало трудно дожидаться его из плаваний, а сейчас… Восьмой месяц о Лухманове, о «Кузбассе» не было никаких вестей.

Она работала в управлении порта, в службе погоды. Метеосводки отныне считались секретными, хотя нужда в них выпадала не так уж часто: суда уходили и приходили редко. А военный флот, авиация пользовались собственными гидрометеослужбами.

Приход всякого судна превращался в событие. Встречать его высыпали, как правило, все портовики, несмотря на строгие меры секретности, которыми обставлялся теперь каждый рейс. Суда приходили чаще всего с изорванными бортами, со срезанными снарядами мачтами, с обгоревшими палубами и надстройками, со вздувшейся от пламени краской, без шлюпок, вентиляторов, люков, а то и без труб. Их заранее, пока шли по заливу в сопровождении тральщиков, поджидали на причале санитарные машины. Может, и «Кузбасс» придет вот таким же? Господи, лишь бы пришел…

Наверное, в управлении все-таки кто-то знал о «Кузбассе», где он и что с ним, однако помалкивал: война требовала соблюдения тайн. Ольга понимала, что от подобной тайны могла зависеть и судьба самого Лухманова, благополучное завершение рейса, но легче от этого не становилось. Одно бы словечко, намек, обнадеживающая улыбка! Разве она проговорилась бы? Молчала бы как рыба, но сердце наполнилось бы крохоткой новой веры, не разрывалось бы от тоски. А к ней то и дело обращались с робкими, какими-то виноватыми вопросами жены других моряков «Кузбасса»: и сухонькая, почти старушка, Синицына, жена стармеха, жившая по соседству; и чернобровая говорливая украинка Фрося Бандура — запасной боцман, как ее величали шутливо на теплоходе; и красавица Лора — то ли жена, то ли подруга старпома Птахова: жили они не расписанными, и Савва Иванович, помнится, по этому поводу уже не однажды ворчал. Обращались к ней, к Ольге, то ли потому, что служила в управлении порта, то ли потому, что была женой капитана: кому ж еще знать!.. Но что могла им ответить? Сама по ночам гадала и маялась, а случалось — и в подушку ревела.

Должно быть, так устроена жизнь, что горестные минуты не только Ольге скрашивали воспоминания. Она уходила в них как в забытье. Вспоминала солнечный юг, родной город, маму, Лухманова — еще не капитана, а совсем юного. И конечно же, «княжескую усадьбу» — их домик-сарайчик, упрятанный в виноградную зелень над самым морем. Что там сейчас? Даже страшно подумать. Сохранился ли город, рыбацкий поселок? Может, немцы, опасаясь десантов с моря и выходов из катакомб, опоясали береговые кручи проволокой и пулеметными гнездами? А по ночам шарят по берегу лучами прожекторов, боясь каждой тени и каждого шороха? Нет, она не могла представить себе такими родные края.

Думала о Лухманове. Пожалуй, не объяснила бы, почему так быстро вышла за него замуж. Это была не банальная любовь с первого взгляда, в которую Ольга не верила, а нечто другое: внезапное ощущение, что они с этим человеком нужны друг другу. Уже во время первых лекций в мореходке заметила, что курсант следит за ней задумчиво и тоскливо — это мешало сосредоточиться, она волновалась и злилась. Если бы Лухманов хоть как-то выказал свое отношение к ней, рассердилась бы, ответила резко, быть может, высмеяла бы его. Но он молчал, избегая встреч, даже на консультации не являлся. Она обнаруживала его отсутствие поначалу с облегчением, так как чувствовала себя раскованнее, свободней, потом с ревнивой досадой. Но так или иначе, невольно думала о курсанте, вспоминала его. И в постоянных думах о Лухманове, то добрых, то сердитых, тянулась, не замечая того, навстречу ему.

Каким-то особым женским чутьем угадывала, что курсант либо любит ее, либо готов полюбить. И потому, когда он впервые заговорил с ней, не удивилась, восприняла это как неизбежное, давно ожидаемое. Мысленно не однажды воображала подобный разговор, заранее представляла, как ответит на каждое слово. Но все подготовленные ответы как-то враз позабылись, и она замерла, точно околдованная признаниями Лухманова. Ей нравилась его застенчивость, робость, скрытая, затаенная нежность. Разве такие же чувства не крылись и в ней, загнанные в самые потаенные уголки сердца неудачно сложившейся судьбой? В последний год она ощущала себя женщиной только униженно, оскорбленно, когда ловила на себе скользящие, недвусмысленные взгляды мужчин. Женщине, молодой и красивой, плохо в портовом городе, если она одна… Лухманов же, будучи совсем юным, почти мальчишкой, должно быть, понимал ее состояние, замкнутость и потому прикасался к сердцу ее осторожно и бережно, словно к открытой ране. Как же могла она обидеть или отвергнуть сразу, больно его доверчивую, трогательную любовь!

Иногда Лухманов старался казаться смелым и взрослым, и это проявлялось в наивном мальчишестве, как тогда в яхт-клубе, когда их швертбот перевернуло порывом ветра. Он хотел быть заботливым — и не умел. Пытался завладеть старшинством в их дружбе — и попадал в смешное положение. Наверное, с ним было бы весело и счастливо семнадцатилетней девчонке. Но порой в его жестах, во взгляде, в голосе проскальзывала такая глубина и прочность чувства, такая верность, серьезность, что и она, женщина, теряла власть над собой от предчувствия и желания счастья. И в конце концов, перестала сопротивляться и своему сердцу, и его любви. И шагнула навстречу Лухманову — не оглядываясь, не задумываясь.

Загородный домик-сарайчик над морем стал первым их общим приютом… Ольга не любила вспоминать свое первое замужество. С Лухмановым она словно опять возвратилась в юность. Впервые, как и ее юный муж, открывала для себя загадочную прелесть интимности, близости, освященной чувством и взаимной чистотой, той близости, что не отталкивает, а скрепляет. Вновь поверила в женское счастье, в котором было уже разуверилась. И это пробудило в ней вдруг беспредельную доверчивость, отзывчивость на каждую ласку Лухманова; больше всего ей теперь хотелось, чтобы угловатому парню, суженому ее, было всегда с ней радостно и хорошо.

С тех пор прошло много лет, и Ольга ни разу не пожалела о том, что стала женой этого человека.

Морячек судьба мужскою любовью не балует. Да и только ли любовью? Береговой дом, быт, семья лежат, по сути, на плечах женщин, и потому частые и долгие разлуки с мужьями мучают, утомляют, раньше времени старят. Но, должно быть, разлуки еще тяжелее, когда подобных забот у женщины нет. Дом в житейском понимании Ольгу мало обременял: она любила профессию гидрометеоролога и продолжала, выйдя замуж, работать. Однако — наверное, в отличие от многих — с досадою отмечала, что только треть суток заполнена службой и, как бы занята ни была, всегда оставалась уйма времени для ощущения одиночества.

Ожидание Лухманова из рейсов длилось месяцами, и Ольга вконец изводилась. Зато когда он возвращался… Встречала его у причальной стенки, и часы, пока соблюдались портовые формальности, казались более длительными и томительными, нежели минувшие месяцы. Чаще всего они лишь на минуту забегали на городскую квартиру, а потом тут же уезжали все в тот же домик над морем. И там отрекались от мира, существуя лишь друг для друга.

Что ж, разлуки мучили, однако не позволяли их отношениям превратиться в привычку, в будничность — каждая встреча становилась праздником, торжеством любви. В такие дни Ольга с превосходством, чуть-чуть свысока поглядывала на других женщин: у тех была семейная жизнь стабильная, но зато не было праздничных встреч, как у морячек. Встреч, позволявших со всей полнотой ощутить и в сорок, что жизнь и счастье — прекрасны, что молодость — бесконечна.

Гораздо труднее стало, когда Лухманова назначили капитаном и перевели на Север. Ни друзей, ни знакомых в Мурманске — Лухманов единственный, кто связывал Ольгу с этим краем. И без него край этот казался чужим, неприветливым, а ожидание — пыткой. С надеждой глядела на каждый дымок парохода, хоть и знала, что в это время «Кузбасс» находится где-то у берегов Канады. Правда, Мурманск, в отличие от родного города, был городом-портом на все сто процентов, доля у женщин здесь складывалась почти одинаково — завидовать, как на юге, было некому: чужое счастье глаза не мозолило. И на том спасибо…

Лухманов ушел на Шпицберген, когда Ольга получила телеграмму о том, что мама при смерти. Послала ему радиограмму, а сама бросилась к поезду. Маму уже не застала, едва успела на похороны. Несколько дней проревела. Ночью разбудил ее телефонный звонок Лухманова. Он, как мог, утешал, тревожился за нее. Потом приехал, взяв на неделю отпуск.

Домик-сарайчик, с которым было так много связано, пришлось наскоро продать, как и вещи: Ольга взяла лишь немногое, на память об отце и матери. Квартиру сдали. И собрались на Север уже надолго, быть может, навсегда.

Смерть мамы как бы подвела черту под прошлым, под молодостью. Лухманов стал теперь единственным родным человеком не только на мурманском берегу, но и в жизни вообще. А Мурманск нежданно-негаданно оказался постоянным их домом.

Со временем, когда боль утраты немного притупилась, жизнь постепенно начала втягиваться в новую колею. Ольга поступила работать в управление порта, появились товарищи, сослуживцы, знакомые. Да и Лухманова ожидала теперь не одна, а вместе с женами моряков теплохода. Домой и на работу к ней то и дело забегали моря́чки узнать, нет ли весточек с «Кузбасса», скоро ли встречать мужей. Почему-то все полагали, что жена капитана должна обо всем узнавать раньше других.

Не было домика-сарайчика, но встречи с Лухмановым по-прежнему превращались в праздник. Все шло хорошо, Ольге казалось, что ее обретенному счастью не будет конца, но внезапно грянула война. Жизнь как-то сразу словно сместилась в иные дали, и все вокруг как будто померкло, приобрело другую цену и меру. Море, влекущее и беспредельное раньше, превратилось в театр военных действий, стало удивительно тесным. Оттуда, с моря, радиоволны доносили до управления порта то отчаянный зов о помощи, то сообщение, что судно смертельно ранено и продержится на плаву недолго, то торопливые слова прощания и координаты места, где настигла беда. Остальные суда отмалчивались, чтобы не обнаружить себя, подкрадывались к портам секретными курсами, стараясь перехитрить врага. Иногда удавалось, иногда — нет. Выходить в море без боевого охранения стало смертельно опасным.

Имена погибших судов в управлении произносили шепотом, и всякий раз сердце Ольги замирало. Приходили моря́чки — уже не жены, а вдовы, приходили с последней надеждой: не подобран ли экипаж? не спасся ли кто на шлюпках? Может, высадились на какой-нибудь остров и бедствуют там?.. Никто ничего не знал, и женщины молча уходили, и глаза их тускнели — быть может, уже навсегда. Господи, неужели и ее, Ольгу, постигнет такая же доля?

Ожидание стало судьбой миллионов женщин страны. И как бы Ольга ни погружалась в воспоминания, сколько ни воскрешала бы их, все вокруг, в конце концов, приводило к одним и тем же вопросам: что с Лухмановым? Где он?

Особенно страшно за него становилось во время бомбежек. Если воздушная тревога заставала Ольгу дома, она не убегала в щель: их все равно не хватало — разве понастроишь в скальном граните? Да и бомбы в этом районе города, на окраине, что карабкалась вверх по склону сопки, падали редко — все чаще поблизости порта, вокзала, на рейде. Стоило ли метаться? Разорвись тут бомба — осколков камней будет гораздо больше, нежели обычных, металлических. Не угадаешь…

Из окна комнаты хорошо просматривались и порт внизу, и добрая половина города, и до самой Росты залив. Самолеты гудели в высоком белесоватом небе — недосягаемые, какие-то невесомые, словно принадлежали не земному, а потустороннему миру. Они легко проскальзывали между плотными зенитными разрывами, что наполняли небо внезапно возникавшими клубочками дыма, казавшимися отсюда, с земли, игрушечными. Нарастал удручающий свист. Бомбы рвались не сипло, как на мягкой земле, а резко, хлестко, скорее напоминая грохот снарядов, нежели бомб. К небу с земли начинали тянуться другие дымы — пожаров, и улицы города тревожно пронзали сирены пожарных и санитарных машин. Потом появлялись наши истребители, и именно они, а не зенитный огонь, отгоняли самолеты противника.

Все повторялось однообразно одинаково, и всякий раз город под бомбежкой чудился Ольге и ничтожно маленьким из-за скученности, где негде было спрятаться, уберечься, и в то же время безмерно огромным как цель: в него невозможно было не попасть. А как же там, в море, где на узкую площадь палубы, на пятачок корабельного мостика нацелены все самолеты, сколько их есть?

В служебное же время Ольга, заслышав сигнал тревоги, вместе с портовиками укрывалась в бомбоубежище. И тотчас же искала глазами Аннушку.

С Аннушкой они познакомились под землей. Та работала крановщицей на одном из причалов. Подвижная, бойкая, всегда говорливая, Аннушка привлекала к себе Ольгу своей жизнерадостной непосредственностью. Казалось, война не коснулась ее, и эта черноглазая, плотно сбитая молодая женщина продолжала жить былыми заботами и наивными бабьими треволнениями.

Едва Ольга оказывалась рядом с ней, как Аннушка начинала делиться своими новостями и переживаниями.

— Васька-то мой! Пишет уважительно, все больше намеками, — видать, военную тайну хранит. — И переходила на шепот, говорила словами Васькиного письма, которое помнила, наверное, наизусть: — «Даем немцу жару. Ну и он нам тоже. В общем, живем в боевой взаимности». — И опять про свое: — Он у меня шебутной, заметный… А вдруг как встретит какую красивую? Девки на него падки, прилипчивы.

— На фронте-то? — пыталась ее успокоить Ольга.

Но Аннушка не принимала утешений, не оставляла сердечных тревог:

— Ну и что, что на фронте! Такие, как Васька мой, и на фронте промаха не дадут.

Люди в бомбоубежище с опаской поглядывали на низкий свод потолка, с тревогой прислушивались к разрывам. Вздрагивали, когда гул нарастал поблизости, затаивали дыхание, опасаясь непоправимого, шептали пересохшими от волнения губами неведомые слова, а кое-кто и крестился — в то самое небо, что сеяло разруху и смерть.

В тесном и темном помещении гул бомбежки, казалось, задерживался, застревал, плотнел и потом качался между стенами, не находя выхода. Вместе с ним качались лампочки, пыль, пожарные ведра.

— Чтой-то немец остервенился на Мурманск: каждый день бомбит и бомбит… — промолвила как-то Аннушка.

Кряжистый пожилой мужчина в спецовке — видимо, грузчик — степенно и рассудительно встрял в разговор:

— Должно, суда поблизости в море, следуют к порту. Там потопить не может — вот и психует, бомбит причалы, чтобы выгрузке помешать. Морячка?

— Не-е, солдатка… Мой Васька на Рыбачьем, сапером. Она вот… — кивнула на Ольгу.

И мужчина сказал уже Ольге уверенно, не сомневаясь:

— Значит, вскорости жди.

— Спасибо… — смущенно поблагодарила та, не в силах сдержать улыбку.

Мужчина равнодушно пожал плечами:

— Мне-то за что… Немца разгадать не хитро, тактика евонная, в общем-то, сопливая, уголовная.

— Почему уголовная? — не поняла женщина.

— Как в автобусе у карманника: чем больше шума и шороха, тем сподручней работать. — Он достал кисет, полез за табаком, но вовремя вспомнил, что здесь курить не положено, снова его затянул, проворчав: — Сиди тут без воздуха…

Потом решительно поднялся и направился к выходу. Дорогу ему преградила маленькая женщина с противогазом и повязкой:

— Нельзя! Отбоя не было!

— Отбоя ждать — закиснешь, а надобно работа́ть, — сурово промолвил мужчина, делая ударение на последнем «а».

Надежда на скорую встречу с Лухмановым, которая было уже превратилась в тупую, застаревшую боль, опять всколыхнулась в Ольге. Может, прав мужчина? Активность вражеской авиации была очевидна, демонстративна. Особенно теперь, когда несколько союзных транспортов, стоявших до этого в Мурманске, ушли в океан. Краем уха Ольга слышала, что суда — и те, что следуют в Советский Союз, и те, что возвращаются в Америку и Канаду, — выходят из портов одновременно. Где-то посреди океана их передают друг другу военные корабли. Господи, неужели и «Кузбасс» идет к родным берегам?

Мурманчане, когда союзные транспорты покинули рейд, облегченно вздохнули. Матросы с этих судов вели себя не всегда пристойно: где-то раздобывали выпивку и пьянствовали, дебоширили, приставали к женщинам. Случалось, им за это перепадало в окраинных улочках. В управлении поначалу тревожились: не высказали бы союзники претензий. Но капитаны американских и английских судов лишь пожимали плечами:

— Подрались матросы на берегу? Эка невидаль…

Иностранные моряки предлагали женщинам из-под полы шоколад, консервы, банки сгущенного молока, недвусмысленно намекая, что женщина все это может заполучить, если… Но предлагали все же осторожно, с оглядкой, небеспричинно побаиваясь гнева портовых грузчиков, железнодорожников, солдат-зенитчиков. С харчем в городе было туго, продуктовые карточки не всегда отоваривались полностью, и работавшие впроголодь по две, а то и по три смены, не очень-то придерживались дипломатии.

Была и у Ольги встреча, о которой не могла вспоминать без омерзения. Как-то на площади Пяти уголков ее остановил американский матрос. В руке он держал чулок.

— Синьора, — почему-то назвал Ольгу на итальянский лад и осклабился в улыбке, — есть вери гуд… стокингс.

— Сколько стоит? — поинтересовалась она и выразительно показала пальцами: — Моней?

— О, ноу моней, — засмеялся американец. — Это презент! Один стокинг — сейчас, второй стокинг — утром…

Словно ударили по лицу… Почти бежала, закусив губу. «Гадина, мразь! Если б твою семью каждый день бомбили, если бы ей нечего было есть, разве ты вел бы себя вот так? И разве наши мужчины вели бы себя подобно в твоей стране? Подонок ты, а не моряк!»

С тех пор, как и большинство мурманчанок, обходила стороной иностранных матросов. А вскоре случилось такое большое горе, что сразу заслонило собою все.

Город бомбили четвертый раз за день. В бомбоубежище было тускло от пыли, поднятой близкими взрывами, лампочки мутнели расплывчато, казалось, на краю света. Люди сидели здесь уже много часов, тесно прижавшись друг к другу, сидели молча, устало и равнодушно, даже не вздрагивая от грохота бомб. Мысли путались, чудились вязкими, неповоротливыми, и Ольге ни о чем не хотелось думать — только сидеть неподвижно, все равно до какого конца. Лишь время от времени проплывала дума — отдаленная, будто думала не она, а кто-то другой: «Может, и правда «Кузбасс» приближается к порту? Пусть уж лучше немцы нас бомбят, нежели суда…»

В дверь не вошел, а как-то ввалился испуганно дядька в бушлате и кепке. Остановился, тяжело переводя дыхание, растерянно стряхивая с одежды известку. Люди подняли головы, молча и сосредоточенно глядели на него, точно немо спрашивали: ну как там, наверху? И дядька под этими взглядами натужно выдавил из себя:

— На третьем причале в кран угодило…

— В мой кран? — взвилась Аннушка и метнулась к выходу. Ее удерживали, хватали за руки, но в этой маленькой женщине оказалась недюжинная сила: Аннушка одних разметала, от других увернулась — и выскочила наружу. Вдогонку ей неслись упреки, угрозы, предостережения… А в следующий миг все оцепенели: громыхнуло совсем рядом, над головами. С потолка густо посыпалась штукатурка, несколько лампочек замигали и тут же погасли, и в наступившем полумраке кто-то отчаянно и бессвязно запричитал.

Дежурная активистка, переборов страх, начала медленно, словно на ощупь, подниматься наверх, боязно и осторожно постукивая каблуками по каменной лестнице. Обратно стук ее каблуков скатился стремительно, панически. В глазах дежурной отражался ужас. Беспомощно прислонясь к стене, не в силах сдержать рыданий, она простонала обескровленными губами:

— Женщину, что давеча выбежала… Что же он с нами, ирод проклятый, делает?

— Аннушка? — Ольга почувствовала, как внутри ее замерла холодная пустота. Не раздумывая, не помня себя, бросилась к двери — никто теперь ее не удерживал.

Солнце ослепило ее. Ольга бежала к дымящейся воронке, глотая воздух, и ей казалось, что сердце не выдержит, разорвется, расплещется вдруг осколками боли, тоски и отчаяния.

Опережая ее, пронеслась машина с красным крестом, распугивая сиреной, и люди в белых халатах выскакивали с носилками, не дожидаясь, пока машина затормозит, остановится.

Когда она подбежала, Аннушка лежала уже на носилках, накрытая до подбородка простынею, сквозь которую проступали темные пятна крови. Лицо крановщицы было белым и неживым. Но Аннушка внезапно приподняла веки, с трудом повела глазами. Увидела Ольгу, едва уловимо, болезненно и виновато попыталась улыбнуться:

— Только выскочила, а тут меня враз и убило… — И беззвучно, закусывая губу, заплакала: — Чтой-то я Ваське теперь скажу…

Ее торопливо унесли в машину.

Бой над городом затихал. Удалялся за сопки рев самолетов, и зенитки рассержено, вразнобой тявкали им вдогонку последними выстрелами. Над портом, над привокзальными мастерскими, на рейде сначала несмело, затем все увереннее заводские и судовые гудки возвещали на разные голоса сигнал отбоя воздушной тревоги.

А Ольга стояла прислонившись к столбу, расщепленному осколками бомбы, и не плакала, а жалобно, тихо скулила…

С тех пор она невольно видела все вокруг иными глазами. Словно в Аннушкиной беде прикоснулась собственными руками ко всеобщему горю, что не щадило миллионы людей от Баренцева до Черного моря, не щадило по всей Европе и даже вдалеке от нее — на океанских просторах. До этого о тяжких утратах узнавала все-таки отвлеченно: из похоронок, что получали соседки и сослуживицы, из радиограмм, которые через тысячи миль пробивались к рации управления, из сводок Информбюро. А тут… И Ольга с тоскою и страхом рассматривала отныне вмятины и пробоины на бортах судов, обгоревшую краску надстроек, срезанные осколками снасти и поручни. Выходит, за каждой из этих отметин таились кровь, стоны раненых, даже смерть? И такие же печальные, наполненные болью глаза людей, какие были у Аннушки на носилках?

Раскисла совсем. Взять себя в руки, собраться помогло то, над чем не задумывалась раньше: она жена капитана. Когда встречала жен моряков «Кузбасса» — притихших, растерянных, с единственным вопросом в глазах, — невольно старалась как-то их ободрить, обнадежить. Сама не заметила, как начала подражать Лухманову, чтобы хоть внешне выглядеть в глазах женщин так, как, наверное, выглядит он перед своим экипажем в трудные для теплохода минуты. Быть может, именно это спасало ее от отчаяния.

Без конца спрашивать в управлении о «Кузбассе» казалось Ольге бестактным, назойливым: ожидание, долгое и мучительное, стало уделом не только морячек, но и подавляющего большинства женщин страны. Тем более что в управлении работало немало солдаток и даже вдов, еще не привыкших к своей обездоленности. А начальству хватало забот и без нее, без Ольги.

Она стала замкнутой. И только порой ночами с осточертевшим полярным солнцем, которое светило словно нарочно, чтобы не дать забыться во вдовьей полуночной темноте, выдержка покидала Ольгу. Она плакала в подушку, беззвучно повторяя все те же вопросы: «Скоро ли вернешься?», «Где ты?», «Что с тобой?».

Должно быть, вместе с ней в такие минуты плакали миллионы других женщин — под всеми широтами объятой войной планеты.