Лишь на четвертые сутки туман все чаще стал раздвигаться — именно раздвигаться, а не рассеиваться. Он по-прежнему застилал океан, однако теперь не сплошной громадой, а блуждающими мглистыми островами, каждый длиною во много миль. Между этими островами лежали обширные плесы чистой воды, и моряки «Кузбасса» впервые увидели наконец-то весь конвой.

Транспорты двигались несколькими колоннами, растянувшись на весь окоем, низко осев под тяжестью грузов, но все же громоздкие, многие с высокими трубами естественной тяги, которые густо коптили небо, словно пытались дымом заполнить просветы в тумане. Мачты и грузовые стрелы образовали неровный, зубчатый частокол, усеявший море, и море внезапно приобрело обжитой и уютный вид, напомнивший тесный рейд Хвал-фиорда. Это впечатление усиливали глыбы тумана на дальних и близких границах плеса: они, эти глыбы, при беглом взгляде походили на серые берега.

Между колоннами транспортов, пользуясь тем, что видимость прояснилась, рыскали по-хозяйски, на полных ходах тральщики и миноносцы эскорта, будто хотели воочию убедиться, что все в подопечном караване в порядке, суда невредимы и целы, имеют ход и держат место в строю.

— Все-таки отличные моряки на судах! — заметил с восторгом Лухманов. — Трое суток в тумане, а вышли из него как по ниточке, не нарушив походного ордера. Экстра-класс!

— Хочешь и себя похвалить? — поддел его Птахов.

— А и мы не хуже других! — весело отпарировал капитан. — Лопухом оказался только американец, севший на камни у Акранеса.

— Что такое есть «лопухом»? — сразу же оживился Митчелл и достал записную книжку.

— Который ушами хлопает, — пояснил охотно Лухманов. — А в море это вредит здоровью.

— О, понял! — рассмеялся англичанин. — Американцы часто хлопают уши!

Митчелл оставался верен себе и не упускал случая высказать свое отношение к американцам.

Конвой снова втягивался во влажную мглу, но теперь это не огорчало: знали, что ненадолго, что впереди ожидали новые чистые плесы, с каждым разом все шире, и туман, по всем приметам, должен был вскоре кончиться вовсе. Да и небо, угрюмое до того, разжижилось, посветлело — сквозь него угадывалось мутное солнце, от которого отвыкли в минувшие трое суток. Правда, ясное небо таило в себе и опасности — о них не думалось, пока шли в тумане. Сейчас же, едва прояснилось и «Кузбасс» выходил на свет, словно рождался из мороси, все на палубах теплохода задирали головы кверху: нет ли самолетов? Но делали это с прибаутками, весело, с любопытством, а не с тревогой, и стармех Синицын, наблюдая резвое настроение молодежи, осуждающе и сердито, по-стариковски ворчал:

— Ишь нашли с чем шутки шутить! Начнут кружлять самолеты — быстро забудешь, где пуговицы на штанах…

— А ты, Ермолаич, суеверный, оказывается, — усмехнулся Савва Иванович. — Может, и в судьбу-индейку веруешь?

— Верить не верую, а в кошки-мышки с ней не играю… Поплаваешь с мое — уразумеешь. Кто в море не бывал — тот и богу не маливался, слыхал? Это на берегу грехи прощают да списывают, а в море они, окажись чего, камнем на шею. Судьба, как и служба, любит порядок и уважительность, так что уж лучше ее не испытывать и от греха держаться подальше.

— Серьезная философия.

— Мне философствовать некогда, — насупился старший механик, уловив иронию в голосе Саввы Ивановича. — Мне надо, чтобы дизель работал. Заглохнет — тогда, помполит, и твои молитвы нам не помогут.

— А ты, Ермолаич, знаешь молитвы надежнее?

— То уж моя забота… Так что, Савва Иванович, дорогой, других воспитывай, кто помоложе. А меня поздно: каков есть — таким и помру напоследок. — Он закурил длиннющую, туго набитую табаком самокрутку, покосился на валенки собеседника, поинтересовался сочувственно: — Мучают ноги?

— Мучают, — вздохнул помполит. — Доктор на мне перепробовал все рецепты, а толку…

— Слякоть такая, не то что кости — железо насквозь проедает. А я тебе, Савва Иванович, гусиного жира дам. Натрешь ноги — и сразу в сухой шерстяной чулок. Я — когда, бывает, сведет суставы — только тем и спасаюсь.

Синицын докурил самокрутку торопливо и жадно, видимо вспомнив о том, что пора со свежего воздуха возвращаться в машинное отделение, душное и горячее. Влажными пальцами загасил окурок и лишь затем швырнул его за борт. Тихо спросил:

— Про Севастополь ничего не слыхать? — И так как Савва Иванович отрицательно покачал головой, грустно добавил: — Сестры там у меня… Неужели и Севастополь сдадут?

Теперь, когда шли к родным берегам, когда с каждым часом «Кузбасс» приближался к ним, хоть и были они еще далеко, думы о доме все чаще заполоняли моряков. Думы и радостные, и тревожные… Раньше расстояния как бы сглаживали их остроту, делали нереальными, почти отвлеченными. Выход в море сразу же приблизил мысленно к дому, и в каждом сейчас нарастала нетерпеливость — та привычная морякам нетерпеливость, что овладевает ими при возвращении из долгого рейса и от которой невозможно уйти, отвлечься или забыться. Моряки знали, что эта нетерпеливость будет становиться все невыносимее по мере приближения к дому и самыми тягостными окажутся последние сутки пути. В эти сутки каждый настолько поглощен своим личным, что уже не услышишь на судне ни разговоров, ни шуток, ни громкого слова: люди либо скрываются по каютам, либо бродят по палубам молча, не замечая друг друга.

Правда — то ли потому, что до родных берегов еще надо было шлепать и шлепать, как выражался Синицын, то ли замедленный ход в тумане скрадывал привычное ощущение плавания, — нетерпение моряков пока не достигло накала и выражалось, пожалуй, лишь в говорливой оживленности молодежи.

— Даже жалко союзников, — разглагольствовал Семячкин, кивнув на соседние транспорты, — мы все-таки топаем к дому, а они — на другой край света.

— Переживут, — мрачно обронил Бандура. — Сидя за океаном, Гитлера не осилишь…

— А вы, товарищ боцман, в политике разбираетесь! — поощрительно заметил рулевой, настраиваясь на веселую волну. — Вам бы все буквы выучить — могли б помполитом плавать.

Послышался ленивый смешок, все, кто присутствовал рядом, насторожились, ожидая, чем ответит угрюмый Бандура. Взъерепенится? Но ведь Семячкин только того и ждал… Однако боцман внезапно миролюбиво повернулся к рулевому, по-дружески, почти ласково попросил:

— Слушай, солнышко, не серди: подвернешься нечаянно под руку — и останутся от тебя только мокрое место да шнурки от казенных ботинок. А мне неприятности в Баскомфлоте: ты ж за полгода профсоюзные взносы не заплатил, с меня ж их потом и высчитают, рублей двести. Ты говорят, гроши копишь на серьгу?

Семячкин на миг растерялся, не зная, подыгрывать ли Бандуре, но тому уже подыграл Сергуня, невинно поинтересовавшись:

— На какую серьгу, товарищ боцман?

— Которой во время шторма язык к левому уху крепится, чтоб не болтался. Правда, стармех давно предлагает его язык использовать на качке заместо кренометра. Только и делов, что на подбородке градусы разметить!

Матросы захохотали, и Семячкин понял, что словесную схватку с боцманом проиграл. А тут еще Марченко поглядел на часы и хлопнул его по плечу:

— Пойдем, «кренометр», на вахту пора.

Вот так и прилипают обидные прозвища — попробуй потом отделайся!

Через несколько минут рулевой уже стоял у штурвала, напряженно следя за картушкой компаса. Но в тот же вечер…

В душевой Бандура старательно выстирал носовые платки. Сушить их он повесил на коротеньком шкертике между грот-мачтой и полуютом: тут и встречный ветер не буйствовал, и теплый воздух струился от вентиляшек. А через полчаса в его каюте раздался требовательный телефонный звонок:

— Товарищ боцман? Срочно на корму!

Бандура, слегка разомлевший после душа, торопливо напялил меховую куртку-канадку, прихватив на всякий случай пару брезентовых рукавиц, если понадобилось бы работать со стальными тросами.

Возле грот-мачты толпились моряки. У Семячкина за ухом торчал карандаш, а сам он стальной рулеткой старательно вымеривал что-то на палубе. Заметив боцмана, присел на корточки, вытянул руку с поднятым большим пальцем и, зажмурив глаз, стал важно разглядывать мачту.

— Что тут? — спросил озабоченно Бандура.

Рулевой шептал губами, что-то высчитывая в уме.

— Шестью шесть — тридцать шесть? — спросил он внезапно у боцмана.

— Ну, тридцать шесть… — согласился растерянно тот.

— Тогда правильно, — строго и таинственно заключил рулевой. Он поднялся, подошел вплотную к Бандуре и снова вытянул руку с пальцем: — Глядите, товарищ боцман. Зажмурьте глаз, да нет, другой! Видите?

— Что?

— А то, что мачта покосилась, не в створе. Хорошо, что вовремя заметили с мостика! — Бандура все еще не понимал, что происходит, а рулевой крикнул: — Сергуня! Ну-ка сними платочки! — Моторист быстро обрезал ножичком шкертик, и Семячкин опять по-хозяйски зажмурил глаз: — Так-так, вот теперь порядок: мачта на месте, в створе! — И грозно спросил у собравшихся, которые давились еле сдерживаемым хохотом: — Судно решили из строя вывести? Мачту накренить? Чьи платочки?

Видимо, он уловил что-то во взгляде боцмана, потому что в следующее мгновение стремительно метнулся по трапу на полуют, а вслед ему, в спину, полетели брезентовые боцманские рукавицы.

— Ну-ну, хулиганить на судне запрещено! — уже с полуюта, чувствуя себя в безопасности, откликнулся Семячкин. — За это могут списать с корабля! Хотя вам, конечно, товарищ боцман, кроме якорь-цепей, терять нечего.

Потом, когда хохот вокруг поутих, он поднял руки — дескать, сдаюсь! — и медленно спустился обратно на палубу. Пыл у Бандуры тоже угас, и боцман, подбирая рукавицы, беззлобно посоветовал рулевому:

— Ты бы в киноартисты подался, Петра Алейникова играть.

— Наркомат не отпустит, — с сожалением, на полном серьезе ответил Семячкин. — Весь флотский порядок держится на рулевых.

К Бандуре придвинулся Сергуня, робко протянул срезанный шкертик с платочками:

— Возьмите, товарищ боцман…

— Чего? — возмутился тот вдруг. — Измял мазутными лапами, а теперь — возьмите? Черта лысого! Выгладишь, спрыснешь одеколончиком — после и принесешь. Понял?

Смеялись над растерянным мотористом, признавая, что требование боцмана справедливо и обоснованно. И уже подсказывали Сергуне, где раздобыть утюг, рекомендовали заранее поинтересоваться, какой одеколон предпочитает Бандура, дабы не попасть впросак и после не перестирывать платочки наново, с единственной целью вывести из них неприятный боцману дух.

— Посоветуйся с Тоськой, у ней все розы-мимозы имеются.

— Розы-мимозы не надо, — смеялся вместе со всеми Бандура, — не то меня в Мурманске жена из дому прогонит.

— Вам что, впервые? — хихикнул кто-то и тут же осекся, словно проглотил недозволенные слова: по моряцким неписаным законам всякие шутки на темы семьи запрещались — за это можно было запросто схлопотать по шее, и тут уже даже вмешательство Саввы Ивановича не помогло бы.

Оживление, вызванное плаванием к дому, не обмануло, конечно, и Лухманова, хотя он казался более сдержанным, чем остальные. Усталость минувших суток отдавалась тупой тяжестью в голове, однако в сон уже не клонило, как раньше, в тумане. Лухманов выхаживал позади рубки, где было не так ветрено, молча радуясь предстоящей встрече с Ольгой. Теперь, когда встреча виделась скорой, он уже не гнал от себя мужских, откровенных мыслей, внезапно почувствовав, что соскучился по жене. Мысленно был уже дома и заранее радостно переживал — в который уж раз! — те минуты, когда они с Ольгой останутся наконец наедине. Он знал, что подобные минуты никогда затем не сохраняются в памяти. Двое людей, истосковавшихся друг по другу, наполняют их таким обилием чувств и порывов, что невозможно уже в отдельности эти минуты отличить одну от другой. Они приходят как высшая награда любящим за долгие месяцы тревог и разлуки. И Лухманов время от времени улыбался, словно уже слышал торопливые слова, которые будет шептать ему Ольга.

Когда наступило время вечернего чая, он сказал Птахову:

— Ты, Алеша, останься на мостике, а я спущусь в кают-компанию, посижу хоть немного вместе со всеми.

— Можешь после чая спокойно вздремнуть минут триста, — посоветовал старпом. — Туман разошелся, тучи над нами пока не сгущаются, — кивнул на небо. — Если понадобится, разбужу.

— Что ж, пожалуй, ты прав…

На столе в кают-компании лежали на подносах аккуратно нарезанные ломтики идеально белого, однако совершенно безвкусного хлеба из канадской муки. Канадское масло тоже не вызывало аппетита и напоминало стеарин: когда его намазывали на хлеб, из него нещедро сочился жир. Заграничные харчи — и мясная тушенка, и пресная консервированная колбаса, и жиры, не имевшие запаха, — изрядно надоели. Синицын, подсаживаясь к столу, не сдержался, потер мечтательно руки:

— Эх, огурчика бы солененького сейчас!

А Лухманов, глядя на стол, невольно думал о том, что в Мурманске люди скорее всего живут ныне впроголодь и Ольга, должно быть, тоже с трудом перебивается на скудном пайке военного времени. После таких раздумий обычно не хотелось есть — ни белый хлеб, ни наваристые супы из тушенки.

В теплом помещении его быстро разморило. Усталость сводила веки, и сразу же после чая Лухманов отправился в каюту. Едва добрался до койки, как тотчас же погрузился в глубокий сон…

Проснулся во втором часу ночи. За иллюминаторами светлело небо, и он, лежа на койке, отметил, что туман кончился.

На мостике Птахов сообщил, что океан чист уже более двух часов.

— Теперь гляди и гляди, — добавил старпом, посматривая вокруг.

Но ничто пока не предвещало тревоги. Океан тускло поблескивал под низким полярным солнцем, и лишь за кормой горизонт сгущался в серые мрачноватые колеры. А впереди линия окоема терялась в одинаковой белесоватости моря и неба, словно воздух, студеный и терпкий, там застывал неподвижно. Время от времени встречались одинокие льдины, плывущие с севера, быть может, множество лет, от самого полюса или и вовсе с другой стороны планеты, — матовые, изъеденные солью и ветрами. И если бы не суда конвоя вокруг, могло показаться, будто забрел теплоход в мертвый, вконец одичавший закуток океана.

Конвой оживлял эту окраинную пустынность Атлантики. Медленно двигались транспорты, дымя мазутной и угольной гарью, соляровой копотью, с трудом разгребая тяжелую воду форштевнями и винтами. Порою чудилось, будто по морю двигался огромный и разнородный город, и громадины судового старья своими надстройками напоминали то светлые обжитые дома, то запущенные амбары и склады. По улицам и переулкам меж ними временами хлопотливо проносились, сдерживая разгоряченный ход, узкие, хищно настороженные корабли эскорта. Потом эти корабли вырывались из улиц за город, на океанский простор и, свободно вздохнув, на какое-то время давали волю своей неуемной стремительности. Окруженные бурунами, разметывая белую пену, они рыскали по морю, то и дело меняя галсы, точно принюхивались к каждой волне. И лишь затем уже, отведя душу и поутихнув, занимали место в походном ордере, на обочине караванной дороги, словно сторожевые овчарки при стаде овец.

Лухманов сочувствовал боевым кораблям, которым приходилось приноравливаться к тихоходным транспортам и потому не всегда удавалось сдерживать скрытые силы, рвущиеся из двигателей на гребные валы. Хуже нет такой канители: будто на похоронной процессии. Ведь и «Кузбасс» мог бы двигаться вдвое быстрей!

«Шесть узлов — бросовый ход, — размышлял он. — Не дай бог, ворвется в улицы этого города подводная лодка — наделает грохоту!»

Но бравый вид кораблей эскорта развеивал опасения. К тому же на севере, за горизонтом, угадывались — или хотелось угадывать их — едва уловимые, почти призрачные дымки крейсерской эскадры охранения. А на юге, милях в ста от конвоя, должны были следовать — и следовали наверняка — тяжелые корабли дальнего боевого прикрытия. Вряд ли немцы отважатся в такой обстановке навалиться на транспорты! Для этого понадобились бы все наличные силы германского флота, сосредоточенные в норвежских фиордах. А после того как англичане потопили линейный корабль «Бисмарк», Гитлер, слышал от офицеров Лухманов, не очень-то рискует крупными надводными кораблями. Так что опасаться вроде бы нечего — разве что лодок и самолетов. И все же…

Следуя на восток, конвой все больше уклонялся к северу, видимо избегая встречи с противником, обходя его стороной. Лухманов одобрял коммодора: зачем лишний раз испытывать воинскую судьбу и подвергать опасности грузы, нужные фронту? На севере, вблизи кромки льдов, действия подводных лодок будут затруднены, а суда максимально удалены от немецких аэродромов в Норвегии. Правда, район Ян-Майена пользуется дурной славой… Но ведь и боевое охранение у них — слава тебе господи! Еще ни один из конвоев, проследовавших в Советский Союз, не имел такого! «Не то что провести транспорты — второй фронт высаживать можно!» — улыбнулся Лухманов. Отдохнувший, он привычно бродил по мостику, от угла до угла, и присутствие капитана невольно подтягивало сигнальщиков, которых однообразие вахты и поздний предутренний час все больше клонили в дрему.